Училка тоже человек

Нелидова Надежда

Она сеет вокруг Смерть, к чему ни прикоснётся. К добродушной соседской собаке, к буйному соседу, даже – о ужас! – к доблестному работнику милиции. Нет, речь идёт не о роковой женщине-вамп, а об одинокой стареющей учительнице в типовой «хрущёвке».

Отчего люди становятся человеконенавистниками, создавая вокруг рукотворный Ад? Как нам ужиться вместе? Так тесны наши квартирки, дома, города, Земля…

 

ЛЕНУСИК

Ленусик – ласковое имя. Это если так называют мама или бабушка. Но если Ленусиком студенческая группа зовет свою старосту, тут явно пристуствует что-то ехидненькое, вредное, злобноватое. Воображение сразу рисует нечто белобрысое, зубрилкино и подхалимское, требующее, чтобы его гладили по прилизанное голове и приговаривали противным голосом: «Ленуусик, Ленууусик».

Она такой и была: плоская как щепка, лицо узкое, с тонким, как лезвие бритвы, носом и глубоко втянутыми под скулы щеками. Брови и ресницы – белые-белые, будто вымазанные зубным порошком.

Еще у Ленусика был лоб, «свидетельствующий о несомненном величии ума и духа», иронизировали в группе. Лоб был высокий, нечистый, в прыщах. Он, опрокидываясь, уходил далеко в область черепа, и там, где у нормальных людей начинались корни волос, у Ленусика все еще продолжался лоб. Ко всему тому она так туго зачесывала цвета птичьих перышек волосы, что уши хищно оттягивались.

Плешивая Ленусик была единственная на абитуре, поступающая в педагогический институт с золотой медалью. И единственная, ходившая на экзамены в старенькой школьной форме. Точно уже тогда хотела что-то кому-то доказать, мымра.

Рассказывали, что она блестяще сдала экзамены, и что ректор пединститута, интересный моложавый мужчина, при всех растроганно поцеловал этого уродца (правда, добавляли остряки, потом зажал рот платком и быстро убежал в уборную).

Разумеется, Ленусик была наиболее подходящей кандидатурой на пост старосты. Ни в коем случае не могло произойти, чтобы выбрали кого-нибудь другого – что вы, Боже упаси, только Ленусика.

И так как она буквально поняла свои обязанности и добросовестно отмечала прогульщиков, и требовала стопроцентной явки на всякие рейды и посты – так вот, именно поэтому на следующий год Ленусика единогласно не выбрали в старосты. Но грех было оставлять Ленусика без какой-либо нагрузки. Чтобы отвязаться, ее и избрали в учебный сектор. Стоном застонали двоечники и троечники. Уже на следующий семестр ее пришлось назначить председателем учкома, заменив ею прежнего председателя. Он на собраниях только подмигивал студенткам, вызванным на обсуждение за неуспеваемость, как правило, самым хорошеньким.

Таково краткое описание студенческой карьеры Ленусика.

Можно добавить, что в своем уродливом портфеле она носила груду записных книжек, блокнотов и цитатников. В одном из блокнотов, к примеру, изо дня в день записывала, что ей предстояло сделать завтра. Ленусик не желала жить стихийно и бесцельно. Каждый день ее жизни содержал в себе программу-минимум.

Сегодня дел по общественной линии у нее не предвиделось; и она решила посвятить его делам личным.

Под пунктом первым скверным почерком было записано «завизировать инд. НОП». Под вторым – «пер. нов. кврт». Первое означало что-то из нескончаемых учкомовских дел, оставленных на дом. Второе – перебраться на новую квартиру.

Еще на первом курсе Ленусик навсегда ушла из общежития, не ужившись с болтливыми любвеобильными соседками, и с той поры снимала комнату у одинокой женщины. Теперь хозяйка обменивалась на другой город, но Ленусика не подвела и дала ей адрес знакомой, которая тоже пускала на квартиру…

Ленусик, как всегда, в полном одиночестве, худая, прямая, как палка, вышла из крошечного своего кабинетика, прилепившегося рядом с деканатом, спустилась в пахнущем пылью лифте на первый этаж и вошла в туалет.

Там у окна курили и болтали три девушки – одна другой симпатичнее, тоньше и моднее. Они, завидев Ленусика, враз отвернули поскучневшие хорошенькие мордочки.

Пока Ленусик находилась в кабинке, затем мыла с мылом руки и брезгливо вытирала их носовым платком, девушки дипломатично говорили о нейтральных вещах: о преимуществах лифчиков «анжелика», о красавце Нестерчуке, преподавателе зарубежки. Ахали, обсуждая, новость: старшекурсница вышла замуж за пятидесятилетнего персонального пенсионера.

«Ну вообразите, – говорила одна подружкам, – просыпаетесь, а на столике у кровати – стакан с кипяченой водой. А в воде – розовые челюсти… Бр-р!»

«Но если рядом в вазочке – алмазное колье и десяток золотых перстней…» – возражала другая.

Эту девушку в тугих брючках и короткой кофточке Ленусик хорошо знала. Ту уже два раза вызывали на учком за неуспеваемость. В конце концов, Ленусик сняла ее со стипендии. Но всем было известно, что отец девушки – председатель колхоза-миллионера – писал ей: «Дочурка, не тужься. Как можешь, так и давай. С голоду не помрешь».

С голоду действительно было помереть мудрено: папа ежемесячно посылал любимой дочурке полтораста рублей плюс посылки со всякой вкуснятиной.

Закрывая за собой дверь, Ленусик знала, что теперь девушки переключатся на нее. Знаете, это очень неприятное чувство: за спиной ледяное молчание, но едва ты закрываешь дверь, вслед раздается взрыв хохота и оживленная трескотня.

Но Ленусик ведь уже привыкла к этому, ей некогда было распыляться по мелочам, заниматься самоедством и предаваться грустным раздумьям. Программа-минимум, пункт второй, требовала своего выполнения.

* * *

В семь утра новая хозяйка и Ленусик сходились на кухне пить чай. Они редко разговаривали за чаем, они вообще мало общались между собой. Просто эти утренние совместные чаепития вошли у них в привычку, стали своеобразным ритуалом. Каждая гремела своим чайным прибором. Ленусик насыпала две ложки песка из пластмассовой коробочки с герметично закрывающейся крышкой, открывала на нужной странице расположенный за стаканом учебник – и воцарялось молчание, прерываемое только звуками глотков и шелестом книжных страниц.

Хозяйка очень уважала Ленусика и побаивалась: всё-таки будущая учительница. Ленусик не была похожа на прежних квартиранток: не жгла утюгов, не тискалась с парнями на лестничной площадке, была страшная чистюля (мыла ванну только своей пастой), была неразговорчива и вечно что-то озабоченно писала, как Ленин.

Сегодня хозяйка долго не решалась заговорить, ерзала на табурете и поглядывала на Ленусика. Та сидела, как всегда, прямо, с волосами, тщательно зачесанными и заткнутыми в крошечный шиш на затылке, как у Марфушеньки-душеньки.

– Ленусик, – начала хозяйка, откашлявшись (еще в первый вечер она сказала, что была у нее дочушка, тоже Леной звали, померла младенцем, и пусть уж квартирантка не чурается, что она иной раз назовет ее Ленусиком. Ленусик тогда непонятно усмехнулась: суждено ей было умереть с этим именем). – Вчера бумажку участковый принес.

Ленусик строго – вопросительно взглянула поверх очков на оробевшую хозяйку:

– В чем дело? Конкретизируйте.

А дело было в том, что возвращался с поселения двадцатилетний хозяйкин сын Юрка. Это и сообщила хозяйка, робко теребя фартук.

Ленусик задумалась. Хозяйка трусила.

– Вы хотите, чтобы я освободила комнату?

– Ох, что ты, упаси бог, лучше тебя квартирантки и желать грех! – хозяйка обрадовалась такому обороту дела и даже замахала от радости руками. – Живи себе на здоровье. Юрочку-то я в малой комнате устрою, а сама приспособлюсь в зале.

Ленусик удовлетворенно кивнула и снова стала пить чай и читать книгу. На ее спокойствие и благоденствие до конца учебного года не покушались – остальное Ленусика не касалось. Вот если б хозяйка попросила ее отсюда – она бы во всей красе показала свой тяжелый и вредный характер.

Все-таки, уходя из кухни, Ленусик нашла нужным сказать назидательно:

– Вам следовало предупредить меня, что ваш сын находится на поселении. И только, пожалуйста, без пьяных дебошей.

Хозяйка вздохнула с облегчением, когда Ленусик вышла.

Складывая в уродец-портфель тетрадки с конспектами, Ленусик позабыла об утреннем разговоре за чаем. Ей предстоял плотный рабочий. день.

…Еще вчера Ленусик, выходя из аудитории, встретилась с куратором группы Циунчуком – низеньким, плотным человечком в топорщащемся пиджачке, с добродушным, обвисшим книзу лицом и маленькими глазками. До первой сессии его называли «гималайским медвежонком» – только до первой сессии.

Он преподавал у них историю средних веков, на которые регулярно не ходило полгруппы. Циунчук вести перекличку считал унизительным для себя и для студентов. Никто не подозревал, что подлый Ленусик передает ему потом в коридоре списки посещаемости. И его глазки не переставали добродушно поблескивать.

Училась у них на курсе студентка Шурочка Левченко, рыженькая, хорошенькая, страшная любительница отчебучивать шутки на диво всей группе. Сокурсники и молодые преподаватели говорили с ней только улыбаясь и во время разговора обводили неопределенными взглядами ее фигурку и ножки.

Циунчук не был молодым преподавателем. На семинаре он уткнулся в журнал, тяжело подышал и вызвал, наконец, А. Левченко. А. Левченко, разумеется, из предмета ничегошеньки не знала. Но она была красивая, а все красивые отлично осознают, что сделать провинность им гораздо легче, веселее и безопаснее, чем всем остальным; именно сознание этого вселяет в них особое безрассудство.

Так как семинар был первый в семестре, Шурочка думала, что Циунчук не может запомнить их всех в лицо. И никто их в лицо еще не знает, единственно кроме гнуснятины Ленусика.

Шурочка встала, капризно и решительно передернула плечиком и сказала, что студентка Левченко отсутствует. Нет ее, и все тут. Группа – тогда еще несмышленыши со школьной скамьи – так и уставилась на отважную Шурочку. Большая часть группы – с восхищением, меньшая – актив с Ленусиком во главе – с осуждением.

Циунчук страшно удивился, заморгал добрыми глазками:

– Позвольте… Как это – отсутствует? – будто не видел, что половина скамей в аудитории пустует.

Шурочка тоже широко распахнула подкрахмаленные реснички и изобразила на лице изумление: а я, мол, почем знаю? Она цвела в ожидании триумфа, который ждал ее на переменке в курилке, и победоносно поворачивала точеную головку налево и направо.

– Н-да… Гум. Неприятно… М-да… м-м. Гум, – Циунчук все больше мрачнел. Посопев, он вдруг обратился к Шурочке:

– В таком случае, вас вместо вашей подруги попросим. Ваша, кстати, как фамилия?

Шурочка хотела заметить с возмущением, что такая злостная прогульщица как Левченко, не может являться ее подругой… и застыла с разинутым сиреневым ротиком: вот это влипла!

А на зимней сессии полгруппы завалило экзамен по истории средних веков. Циунчук чувствовал себя превосходно, суетился, подмигивал добродушно прищуренным глазом. Заглядывая в какую-то тетрадочку, он говорил студенту:

– М-да… А вот вы, молодой человек, пропустили ровно тридцать два моих часа. Не обойтись без дополнительных вопросов, а? На даты, а? Не обойтись? – и, не добившись удовлетворительного ответа, безжалостно ставил «два»: это куратор – студенту своей группы! Он, как и Ленусик, тоже был в какой-то мере фанатик.

После сессии кличка «гималайский медвежонок» была навсегда вытеснена другой, олицетворяющей вероломство, коварство и жестокость: «Циунчук – Большой Змей».

* * *

Итак, Ленусик встретилась вчера с Циунчуком, и он, галантно взяв ее под острый локоть, повел вглубь коридора. Он сообщил, что на завтра назначено комсомольское бюро, и без своей помощницы ему никак не обойтись. У Ленусика было по горло своих учкомовских дел, но отказываться она не стала: надо так надо. В этом она очень напоминала комсомольцев двадцатых годов. Оба грустно, как сообщники, улыбнулись друг другу. Вкратце куратор ознакомил ее с ЧП, в котором фигурировала опять-таки неугомонная Шурочка Левченко.

Месяц назад Шурочка вышла замуж за однокурсника, культуриста Родика, но ни капельки не остепенилась. Ей показалось, что от семейной жизни она пополнела, она ужаснулась этому открытию и стала бегать вдоль трамвайной линии.

Так как она бегала поздними вечерами, то Родик также натягивал спортивный костюм, напяливал низко на лоб шапочку, чтобы не было видно мрачного лица, и трусил в метрах двадцати от смеющейся Шурочки. Пас жену, как говорили, подмигивая, в общежитии.

В тот роковой вечер бегущий Родик потерял из виду ярко-голубую Шурочкину шапку с весело прыгающим помпоном. Родик заметался, как потерявшая след гончая, добежал до конечной остановки, вернулся, совершенно растерянный, к общежитию, закрутился на месте, потом побежал назад.

Шурочка весело болтала на одной из остановок с молодым человеком. Родик (он был изрядно вымотан за этот месяц вечернего кросса, и его давно мучила роль «пастуха»), не удержался – с разгона, одним ударом уложил беднягу на землю на глазах у многочисленной публики, которая так растерялась, что не успела перепугаться и ринуться кто куда.

Помимо того, что на Родика заводили дело, исключали из кружка каратистов, стоял вопрос о его исключении из комсомола и института: Шурочкин собеседник получил сотрясение мозга.

И Ленусик раскрыла блокнот и внесла в графу своим ужасным почерком: «Завтра 6.30 – ком. бюро. Обязат!!!» И жирно подчеркнула последнее слово.

* * *

… Ленусика в трамвае пригрело, она вздремнула. В последнее время из-за весеннего авитаминоза ее постоянно и всюду клонило ко сну. Чтобы пассажиры не замечали, она клала на колени раскрытый учебник, как будто читала, а сама закрывала глаза. и немножко спала. Так она и сейчас поступила. Но задремать как следует ей мешал и неприятные мысли о только что прошедшем собрании. Впрочем, большинство собраний на коротком Ленусином веку не оставляло приятных впечатлений.

Итак, собрание шло обычным порядком. Ребята сидели за длинным столом на кафедре истории КПСС. За одним концом спал Циунчук, напротив сидели виновники молодожены, помирившиеся и опять безумно влюбленные друг в друга, и не замечающие ничего и никого вокруг себя.

Ленусик выпендривалась, то есть одна позволила себе встать и, заложив худые, с колючими локтями, руки за спину, не торопясь прохаживалась по комнате, изредка бросая взгляды в темное окно. В нем отражалась сухопарая фигура, затянутая в глухое темное, как у монастырки, платье.

Итак, собрание шло, и шло именно в том порядке, какой ему задала Ленусик. Ее раздражало только поведение комсорга – им был единодушно выбранный на этот пост бывший председатель учкома. Он, как и Ленусик, получал ленинскую стипендию и тоже занимал ответственный пост, но ничуть не кичился этим, а, напротив, это его как будто даже тяготило. Он был демократичен и всеми любим.

Сейчас ее раздражало его напускное, как ей казалось, легкомыслие. И она, не прекращая маятникового перемещения по диагонали комнаты, бросила ему:

– Не позируй, пожалуйста.

Циунчук, заслышав голос своей любимицы, проснулся и умиленно закивал головой. Тут же Ленусик услышала отчетливый шепот из-за стола: «Товарищи, давайте не будем позировать, иронизировать, поэтизировать, фантазировать, прогнозировать и дозировать. А будем всеобщими усилиями анализировать, конкретизировать, визировать и базировать. А потом от этой бредятины дружненько все вместе агонизировать. И все будет о, кей, товарищи».

Это вызвало негромкий, но дружный смех участников собрания. Ленусик резко остановилась, будто наткнулась на стену. Шурочка и Родик вздрогнули, разомкнули мысленные объятия и посмотрели вокруг кроличьими глазами. Циунчук спал, опустив маленькие припухшие веки…

Теперь, в трамвае, при воспоминании об этом у нее снова запылали щеки и уши. Ей вдруг стало обидно. Она искренно не могла понять, чем вызывает постоянную ненависть ребят. Ей казалось, что она всегда делает нужное для всех, полезное дело. Да так оно и было.

Если разобраться, она одна сейчас львицей дралась за Родиково будущее. Остальным, поразительно легкомысленным и равнодушным, и любимому всеми комсоргу в том числе, было наплевать друг на друга. Весь вечер они нетерпеливо посматривали на часы в ожидании дискотеки… И это называется: будущие педагоги! А глупый Родик снова боготворил глупую Шурочку.

Ленусик открыла дверь своим ключом. В прихожей было не повернуться из-за топорщившихся на вешалке шуб и пальто. У них с хозяйкой всегда было тихо, а тут из-за двери гостиной громыхал магнитофон. Было накурено, сладко пахло духами, на полу валялись в грациозных позах разбросанные женские сапожки.

Ленусик нахмурилась, вспомнив, что сегодня вернулся хозяйкин сын. В кухне на подоконнике (на столе не было места из-за тарелок с объедками) она поела купленные в институтском буфете колбасу и сметану и выпила холодного чаю.

Пока она пережевывала и глотала, рассеяно думала, что с завтрашнего дня придется перенести чаепития в свою комнату, несмотря на то, что это причинит ей неудобства. И тут же, не откладывая, выполнила решение и, уходя, сердито забрала с собой чайные принадлежности.

У себя в комнате она села за стол, карандашом в учебнике отчеркнула страницы – от и до, это была почти треть толстенной книги, и это нужно было одолеть до 23. 30. По истечении сурово установленного срока Ленусик устало закрывала учебник, минуту сидела приложив прохладные пальцы к горячим векам – под ними пульсировала в сосудиках кровь. Потом шла в ванную, принимала контрастный душ и ложилась спать. Если б у Ленусика настроение было еще хуже сегодняшнего, или если бы у нее подскочила температура под сорок, живи она или умри, но отчеркнутое карандашом было бы прочитано.

В полночь Ленусика утомила громкая музыка в соседней комнате и жизнерадостный топот молодых здоровых ног. Она вздохнула, пригладила волосы и вышла в прихожую. Там перед зеркалом незнакомая девушка примеряла сапоги Ленусика.

Ленусик подождала, пока та их нехотя стянула, и потом сказала:

– Пожалуйста, передайте своим приятелям, чтобы они обратили внимание на время и вели себя потише.

Девушка, как поступили бы в этой ситуации все нормальные девушки, фыркнула и, вызывающе покачивая толстенькой попочкой, обтянутой джинсами, ушла к своим. По-видимому, она все-таки передала: из комнаты донесся взрыв смеха. Потом там начали танцевать с утроенной энергией. Ленусик постояла, раздумывая, потом решительно накинула пальто и вышла из квартиры.

Через некоторое время она вернулась, вся облепленная мокрым снегом, а вслед за ней ввалился похожий на снежный ком милиционер.

– Это входит в ваши прямые обязанности, – продолжала убеждать его Ленусик в том, в чем, по-видимому, безуспешно убеждала всю дорогу. – Их поведение расценивается как аморальное, из хулиганских побуждений. И если вы не отреагируете…

Милиционер чувствовал себя не очень уютно и в душе был целиком против настырного Ленусика, который вовсе не был похож на младенца, для которого детское время вышло. Но нужно было реагировать, и он нерешительно постукал согнутым пальцем в дверь.

Из кухонного закутка испуганно выглядывала сонная хозяйка в мятой ситцевой рубахе. Ребята, усмехаясь, пожимали плечами и ворча сквозь зубы, разбирали в прихожей одежду. Милиционер вышел первым, сердито топая снежными валенками.

А Ленусик взяла кусок мыла, полотенце и пошла в ванную. Нужно было спешить дочитывать оставшиеся страницы.

Когда она проходила мимо кухни, ее остановил хрипловатый мужской голос:

– Слушай-ка, девушка. Впредь предупреждай меня, хозяина квартиры, о том, что ты собираешься делать. Если хочешь здесь находиться.

Он сказал «не жить», а «находиться», что можно было приравнять к «не быть выставленной за дверь». Так оскорбительно с Ленусиком никто смел разговаривать. Ленусик проглотила оскорбление.

Вслед Ленусику смотрел, задевая головой дверной проем, парень. Странное у него было, точно вылепленное из двух половинок, лицо. Нижняя половина – ясная, юная, с красиво, резко очерченными губами. Верхняя – пожившая, пасмурная. От уголков глаз к вискам веером расходились тонкие белые морщинки, не поймешь, то ли старившие, то ли молодившие их обладателя.

Где-то Ленусик читала, что такие морщинки бывают только у мудрых и добрых людей. Или ей показалось, что она читала?

* * *

Темная, неграмотная женщина, желая добиться внимания со стороны возлюбленного, шла к ворожее. Вконец растерянная от приключившегося с ней председательница учкома отправилась к студентке-пятикурснице Любе Луц. Люба была широко известна по институте тем, что каждый семестр ей регулярно делалось от одного до трех предложении зарегистрировать брак (без розыгрышей). И это при том, что Люба была неинтересна, неизящна, разве что славилась покладистым характером и кулинарными способностями. Обыкновенная толстуха.

В пустой прохладной аудитории, зябко кутаясь в пуховый платок, она говорила Ленусику, что это АБСОЛЮТНО неважно, красива женщина или нет. Главное: женственная ли она, мягкая, слабая ли. Обрати внимание, кто остается в разведенках и старых девах – сплошь красавицы. Женственные, мягкие и слабые – никогда.

– Это важно? – переспросила Ленусик недоверчиво. Ужели счастье столь возможно?

Но Люба тут же морально уничтожила ее:

– Ты не имела и не будешь иметь успеха. – Выдержав паузу, во время которой Ленусик побелела, как мел, потом побагровела, а потом снова побелела, Люба милостиво закончила: – Если как можно скорее не займешься собой.

Она вздохнула и задумалась.

– Тебе подойдет спортивный стиль, ты худенькая, миниатюрная. Джинсы, рубашка… В этом случае ты приобретешь пикантность. И не забывай постоянно следить за поведением. Пересмотри себя.

Придя домой, Ленусик прошмыгнула в свою комнату, заперлась и села к зеркалу пересматривать себя. Учебники она отложила в сторону, чтобы не отвлекали. Она долго смотрела на свое лицо с аскетически зачесанными волосами. И вдруг, решившись, точно в холодную воду вошла, сдернула зажим. Волосы рассыпались, немного прикрыв бледные оттопыренные уши и прыщавый, в точечках, лоб.

Войди в эту минуту кто-нибудь, увидь Ленусика в таком виде – она бы со стыда сгорела, как человек, которого застали за неприличным, более того – постыдным занятием. В ее гардеробе имелся подходящий бледно-голубенький свитерок с воротником «хомутиком». А вот джинсов – в помине не было. Напиши Ленусик родителям – и те немедленно выслали бы дочери требуемую сумму, хотя и подивились бы просьбе: они привыкли, что самый невзыскательный парень тратит на туалет больше Ленусика.

Нет, Ленусик не стала просить родителей, иначе это была бы уже не Ленусик. Да и цель, на осуществление которой потребовалась столь фантастическая сумма, казалась ей предосудительной.

– Ты давай не транжирь деньги, поняла? – строго приказала она сама себе. И сама себе покорно покивала в зеркале.

На следующий день Ленусик через ЖЭУ устроилась нештатным дворником на шесть подъездов в соседний дом – пока на три месяца. Зарплата семьдесят рублей плюс двадцатка за пищевые отходы. Итого: девяносто на три – двести семьдесят. Просто королевская цифра получалась!

Ленусику достался запущенный участок, Контейнеров под мусоропроводами не было, и мусор в последний раз убирался сто лет назад. Задыхаясь от вони, она выгребла все до последней лопаты.

После десяти вечера она, как трудолюбивый муравей, возилась во дворе. В хозяйкиной телогрейке сновала со скребком взад и вперед, яростно скрежетала лопатой, нагружала и вывозила на пустырь корыто со снегом. Она была румяна и счастлива, хотя уставала страшно и хотя дворники из соседнего дома, муж и жена, всегда оставляли ей убирать немного больше угловых ничейных дорожек и приворовывали бачки с пищевыми отходами.

И хотя ни один из парней, вечно околачивающихся у подъездов, не помог ей протащить корыто, не пошутил, не кинул веселое словцо. Ее не замечали, ведь она была совсем, совсем не хорошенькая (хорошенькой бы от них отбоя не было), ну, ничего, и не то терпели. Ленусик все равно была счастлива, потому что каждый день приближал ее к ее мечте.

Оказалось, красота стоила не только денег, но и времени, что было гораздо болезненнее для Ленусика. Однажды, по совету Любы, она поднялась ни свет ни заря, выстояла порядочную очередь в косметологической лечебнице и получила жетон с цифрами 9.35. В это время Ленусику предназначались парафиновая маска, массаж и укол с глюкозой. В это же время начиналась лекция в институте, которую Ленусик, сами понимаете, пропустила.

А вечером состоялась очередная консультация Любы Луц на дому.

Гадалок и консультантов следует задабривать. Люба пила индийский чай с дорогим фирменным тортом. Прихлебывая из чашки, Люба говорила:

– Для женщины важно владеть искусством оформления лица, умение подчеркнуть индивидуальное. Вариант для тебя: волосы на прямой пробор, сзади собрать в валик, подколоть, чтобы шейка выглядела трогательно-беззащитной. В итоге лицо выглядывает, как цветочек.

Ленусик очень сомневалась, что ее лицо будет выглядывать, как цветочек. По мере того, как опорожнялся второй чайник и уменьшался в размерах торт, Люба все более укреплялась в яростном желании доказать всему свету полную состоятельность подруги во всех отношениях.

– Главное – уверенность в себе… Одна тут училась, ты не знаешь… Одни уши чего стоили – лопухи. Как у Чебурашки. Она, когда к зеркалу садилась, их подвязкой прижимала, ей богу, не вру. Ну, как будто они у нее не торчат. Даже на человека становилась похожа. И ничего, воображала, что она нормальная, без ушей. На танцы бегала, марафетилась. И что ты думаешь? – Люба подбоченилась, победно поглядывая на зачарованного Ленусика. – Замуж выскочила. За красивейшего и умнейшего парня. Главное – не комплексовать!

И Люба не явилась на консультацию с пустыми руками. Из дамской сумки, больше напоминающей по размерам хозяйственную, вынула узкие джинсы бесподобного мышиного цвета:

– Держи, голуба. Твой размер. Через квартал сумму выплатишь. А пока – гони четвертачок.

На прощание поучала, постанывая и пыхтя, влезая в коротенькое и тесное для ее телес пальто:

– Входи в форму, не стесняйся. Помни: главное – уверенность в успехе задуманного мероприятия. Будет нашим паренек, никуда не денется.

На следующее утро Ленусик надела свитер и джинсы и потратила около полутора часов на первую в ее жизни прическу. Потом, чувствуя себя по меньшей мере уличной девкой, отважилась и провела по губам помадой рыженького, морковного цвета. Правда, и ту всю съела за завтраком.

Потом Ленусику признавались групповские: ее приняли за Ведрову из 302-й. Но когда Ведрова прошла и решительно приземлилась на неприкосновенное место председательницы учкома, засомневались: Ведрова ли? А Ленусик так освоилась со своим новым имиджем, что на последней паре доказала, что она не только Ленусик, но и ничуть не изменившаяся Ленусик.

Бесподобная Шурочка Левченко на уроке проголодалась и стала вынимать из-под стола печенье из шуршащего целлофана и чамкать, снова доставать и чамкать – и это, сидя на первой скамье и честно глядя в глаза исторички.

Ленусик не вставая с места и не поворачивая головы, заявила во всеуслышание, чтобы Левченко после лекций заехала к ней домой. Ребята заворчали. В конце концов, Ленусик была не бог весть какая фря, чтобы мотаться к ней домой, как к преподавателю, которому завалил предмет.

Но уже вечером Шурочка стояла в прихожей Ленусиной квартиры. Одета Шурочка была так: коротенькое голубое пальтишко, отороченное белым песцом, беленькая пилоточка набекрень, из – под нее пушистая рыжая коса, серо-голубые сапожки на умопомрачительных каблучках. И была она необыкновенно хороша в этом наряде Снегурочки.

Никакого ущемления прав со стороны деспотичного Ленусика беспечная и добродушная, как все красавицы, Шурочка не ощущала. Она даже была благодарна за то, что ее на пару часов освободили из-под Родиковой неусыпной опеки.

Вообще, у нее частенько такое бывало: ни с того ни с сего она швыряла учебник, садилась к зеркалу и прихорашивалась по три-четыре часа подряд. И, без того хорошенькая, становилась восхитительной, соблазнительной, очаровательной. Только вот идти было некуда, чтобы соблазнять, восхищать и очаровывать. Приходилось выдумывать цель прогулки самой.

Нынче же и выдумывать не пришлось – путь к Ленусику лежал через весь город. И причиной скольких семейных ссор и разбитых сердец сделалась Шурочка, пока шла через город!

Итак, она неслышно вошла в своих сапожках в прихожую и стояла, раздумывая, в какую дверь стукнуть. Из своей комнаты вышел Юрка и, засунув руки в карманы, минуту рассматривал лицо и фигуру гостьи.

– Миниатюрная стюардесса. Атюр-тюар. Вам не кажется, что, произнося эти слова, я закрываю открытое, а потом открываю закрытое? Тюар-атюр, и наоборот.

Он сказал это, с удовольствием сморщив нос. Шурочка радостно засмеялась. Она поняла, что встретила, наконец, истинного ценителя.

– Как мы сегодня проводим вечер? – устало спросил Юрка. Он заранее знал, что ему не будет отказа, и оттого, что он это знал, голос его был устал, тих и печален.

А в воскресенье Юрка постучал в дверь соседней комнаты. В последнее время он подкарауливал квартирантку, но не тут-то было: Ленусик жила, будто в оккупированной квартире, перетащила все предметы обихода в свою комнату и выскакивала только умыться да в туалет.

Он сразу взял быка за рога.

– Привет, амазонка. Можно приземлиться на диван? А у тебя ничего, уютненько (врал безбожно). Здорово ты тогда отмочила – с милиционером. Ребята до сих пор обхохатываются, с юмором, говорят, девка, – он сам расхохотался, вспомнив тот вечер, в восторге заколотил кулаком по колену. – Слушай, без шуток, сгоняем вечерком в гадюшник? Не хочешь? Ну на танцы?

– Нет, не пойду я на танцы. И тебе не советую, – сказала она, обращаясь больше к книге.

– Это еще почему?

Она объяснила:

– Стыдно ходить на танцы, особенно девушкам. Это же какой-то лошадиный торг… Девицы выстраиваются вдоль стены и демонстрируют, какие они: упитанные, с тугой белой кожей, породистые, с длинными ногами. Чтобы удобно было разглядывать, обтягиваются, открывают грудь, шьют юбки покороче. К ним прицениваются, ходят вдоль ряда, ощупывают взглядами, выбирают. И, будьте уверены, не породистую, не многообещающую лошадь не возьмут…

Как будто нынче нельзя установить другой вид знакомств, не такой откровенно животный… более интеллектуальный. – Ленусик, рассуждая, почувствовала себя в своей тарелке, ей стало чуть-чуть полегче.

Нельзя было не усмехнуться над рассуждениями такой некрасивой, но такой самоуверенной Ленуси. На ней даже мягкий домашний халатик (выглядевший бы миленько и уютно на любой другой женщине) висел плоскими складками, какие образуются, напяль его на. простую доску.

– Ну, тогда смотаем в филармонию, консерваторию… куда там еще… хоть к черту на рога. Будем повышать уровень этого… Уровень чего, Ленка?

Ленусик так и недоверчиво и радостно вздрогнула: «Ленка…»

– Не нужно к черту, – сказала она, – Давай просто погуляем…

* * *

Шурочка, как все красавицы, была добродушна и незлопамятна. Просто в ее головку пришла мысль повеселить групповских и немножко проучить задаваку Ленусика. Давно она повергла друзей в изумление сделанным ею открытием: мымра-то втюрилась! Это была настоящая сенсация. Она просила ребят пока не показывать вида, что они о чем-то догадываются, а уж за это тако-ое представление устроит!

Юрка сначала упирался, он испытывал что-то вроде угрызений совести. Но затем игра его даже втянула: нет увлекательнее игры с живым человеком. На очередном свидании в Юркиной комнате (то, что за стеной своими делами занималась Ленусик, лишь придавало пикантность встречам) Шурочка, по пояс голенькая, со своими вздрагивающими гуттаперчевыми грудками с задорно торчащими остренькими сосочками, набухшими, влажными от жадных Юркиных губ, сидела у него на коленях и между шаловливыми поцелуйчиками выспрашивала, как у него идут любовные дела с квартиранткой.

Капризно и ревниво дула губки, фукала, плевалась, но тут же требовала рассказывать дальше: «Ну, а ты? Кошмар! А она что?… А как? Фу, бесстыдник, не смей рассказывать мне гадости!»

Таким образом Шурочка разузнавала от Юрки подробности, а от Шурочки – и вся группа. Что бы сталось с несчастной гордячкой, всемогущей председательницей учкома, узнай она, как потешается факультет, проинформированный, какого размера лифчик носит Ленусик (нулевой) и как ведет себя и какие словечки шепчет в интимные минутки. Все замирали в предвкушении одного прекрасного дня, когда Ленусик войдет в аудиторию не девственницей – дело со страшным скрипом, но явно двигалось к тому – сказывался Юркин опыт. А уж потом-то начнется самое интересное! Ай да Ленусик, тихоня и скромница!

Окончилось разудалое веселье так. Было 1 апреля. Разыграть в этот день человека, не обладающего чувством юмора – святое дело. Кто-то из студенческой компании, дислоцировавшейся в Юркиной комнате, позвонил на институтскую вахту, попросил Ленусика: так, мол и так, Юрка попал под машину в и в безнадежном состоянии лежит дома, в реанимацию нечего доставлять.

Предвкушали бесплатное кино: ровно через двадцать минут – ни минутой позже – сюда прискачет, примчится эта институточка, отличница, общественница, скромница, и либо при всех хлопнется в обморок, либо, плюнув на приличия, повиснет у него на шее.

Институтская вахтерша видела, как Ленусик с помертвелым, белым как мел, лицом (ах, она знала, знала, в ней всегда жило предчувствие несчастья!) тихо и тщательно, не попадая, укладывала трубку на рычаги. Вся какая-то заторможенная, еле натянула пальто, причем начала надевать вверх тормашками, так что из карманов посыпались со звоном ключи и деньги. Этот звон привел ее в себя; она вдруг выбежала, как сумасшедшая, вон.

Видно, так и бежала она, ничего не соображая, и попала за углом под БелАЗ, так что нечего было в реанимацию доставлять.

 

УЧИЛКА ТОЖЕ ЧЕЛОВЕК

Телеканал «Культура» рассказывал, как в средние века инквизиция охотилась за ведьмами, пытала и жгла их на медленном огне. Мало им новостей с расчлененкой, ужастиков, триллеров, теперь образовательные детские программы за это дело взялись. Рейтинг себе поднимают. Помешались все на этом. Рейтинг самой Татьяны Вагиной, учительницы пения в средней школе, был невысок, судя по тому, что она в свои 37 лет еще была не замужем.

Телевизор продолжал откровенничать: «Не исключено, что одним из эффективных способов изгнания дьявола считались половые сношения духовных лиц с еретичками. Чем чаще сношения – тем выше вероятность изгнания дьявола…» Нет, это уж слишком. На развивающем канале, и на том засели извращенцы. Татьяну ВАгину, когда она пришла в класс, на первом же уроке немедленно переделали в ВагИну, с ударением на втором слоге. В гинекологическую фамилию. Это пятиклассники-то. Тоже небось насмотрелись развивающих программ.

«К орудиям пыток, – картавил телеголос, – относились всем известный «испанский сапог» из сырой кожи, завинчивающаяся, утыканная изнутри гвоздями статуя «божьей матери» и…» «Бум, бум, бум, бум»… Телеголос утонул в доносящемся с верхнего этажа утробном бумканье. «… И как особо изощренная, утонченная пытка, совковая квартира, – ядовито закончила Татьяна. – Типовая совковая квартира. Более страшного способа свести с ума человека пока не что придумали».

Выключив телевизор (все равно не слышно), Татьяна легла на диван и задумалась. О том, как нужно не любить людей, чтобы строить такие дома. Стены и бетонные перекрытия не только исправно передавали малейшие звуки с этажа на этаж, но и многократно усиливали их, резонировали, придавая звонкость и гулкость, как эхо в горах. Звуки доносились одновременно со всех сторон, заключая несчастного жильца в звуковую капсулу. Можно было сколько угодно прислушиваться ко всем стенам по очереди, прижимать ухо к полу, вставать на стул, яростно выискивая источник шума, но он неизменно оказывался анонимным. Не понятно было, к кому отправляться выяснять отношения или хотя бы кого тихо ненавидеть всеми фибрами души.

Возвращаясь из школы, Татьяна каждый раз опасливо спешила преодолеть чернильную тьму подъезда. Не вляпалась в лужу извергнутого содержимого собачье – кошачье – человечьих желудков и мочевых пузырей – уже удача. Стараясь не дышать, ступала в кисло пахнущую кабинку лифта и взмывала вверх, и каждый раз боялась, что когда-нибудь изъеденный мочевиной, безвременно сгнивший пол лифта не выдержит, провалится именно под ней, и она рухнет, и будет бесконечно лететь вниз между мелькающих пролетов шахты…

Тюремный скрежет толстой железной двери-сейфа в тамбуре, потом скрежет толстой железной двери квартиры… Мой дом – моя крепость. Какая там крепость. «Я-а-а йехала дамооой! Душа была палнаааа!»

Сосед дядя Петя приехала из забегаловки. Теперь до двенадцати не угомонится, и когда Татьяна уже будет лежать в постели, от швырков супружеских тел об стенку на нее будут с шорохом осыпаться кусочки штукатурки.

В час ночи приходится вскакивать захлопывать форточку: возвращаются с дискотеки табуны подростков. Хорошо бы ввести комендантский час, чтоб после полуночи без предупреждения, облокотившись о подоконник, из автомата Калашникова: та-та-та…

А в два часа ночи, когда сами собой начнут закрываться утомленные веки – над головой жизнерадостный топот крепких молодых ног и нестройный хор: «Хэппи бевздей ту ю!» У студентов приключилась вечеринка, разойдутся не раньше трех. В половину четвертого Татьяну с колотящимся сердцем заставляет подскочить реактивный гул и вибрация водопроводных труб. Дядя Петя вернулся из гостей и, как белый человек, решил «принять ва-анну, выпить чашечку ко-офэ». Лужа у подъезда тебе подходящая ванна.

Татьяна еще могла выспаться, у нее третий урок, но с половины шестого подъезд начинали сотрясать пушечные выстрелы входной двери: начинал тянуться на работу гегемон. Трудяги не то чтобы дверь попридержать – наоборот, с оттяжечкой, вывернув тугую пружину по самое «не могу», вкладывали в удар все свое могучее пролетарское несогласие с проклятой окружающей действительностью.

Татьяна приспосабливалась к неблагоприятным жизненным обстоятельствам как умела. По мере сил пыталась ограничить наглое вторжение звуков чужой жизнедеятельности в ее собственную жизнь. Оклеила потолок кассетами из-под яиц, пожертвовала пространством и подвергнув себя риску развести неистребимых тараканов и мышей. Купила и повесила на стену толстый ковер. Сворачивала из ваты турундочки и затыкала уши. Пыталась спать в наушниках…

Муки бессонницы накапливались, спрессовывались в ком, потом ком срывался… Татьяна проваливалась в забытье, как в летаргический сон. Затем бесчеловечный эксперимент, как «нормы советского общежития влияют на физиологию и психологию подопытной крысы», так называла происходящее Татьяна, начинался снова.

… Однако скандалы-дискотеки-мастерские на дому оказались ничто с испытанием, которое пережила Татьяна в прошлом году. В квартиру за стеной – не той, где буянил дядя Петя, а с другой стороны – въехали новые жильцы. У жильцов была собачка. Собачка, едва перескочив порог нового жилища, залилась лаем: «Рр-аф-аф-аф!» Татьяна любила животных. «Радуется наверно, недоумевает: новые впечатления, запахи, новая обстановка, – сочувственно думала Татьяна, засовывая в уши турундочки и привычно пряча голову под подушку под визгливое «рр-аф-аф-аф» за стеной. Проснулась вспотевшая, жаркая, раздавленная тяжелой горячей подушкой, как цыпленок тапака, от «рр-аф-аф-аф».

Так продолжался месяц. Потом другой. Татьяна по характеру была не конфликтный человек. Но когда школьная фельдшерица обнаружила у нее давление, отправилась знакомиться с соседями и их питомицей. Собачкой оказался белоснежный шпиц с глазами желтыми и прозрачными, как капли молодого меда. Хозяева – седые глуховатые старички.

Разговор вышел малосодержательный. Старушка поджимала страшненькие, в черных нитках, губки, старичок моргал отекшими добрыми глазками, собачка приветливо заливалась: «Рр-аф-аф-аф!» Одно «до» первой и три «до» второй октавы. Прыжки с кварты на квинту: «Рр-аф-аф-аф!» Вблизи лай казался еще противнее.

Татьяна вернулась. Под непрекращающееся «рр-аф-аф» за стеной написала заявление и понесла участковому. Участковым оказался долговязый паренек, на вид немногим старше ее учеников. Уши большие, оттопыренные, прозрачно пламенели под бьющим из пыльного милицейского окна солнцем. Чебурашка. Он вяло выслушал вдохновенную Татьянину речь и взял бумагу без энтузиазма. На прянично – розовом от прыщей и веснушек лице читалось: «Бесятся тут с жиру».

«Лимитчик, – в свою очередь неприязненно определила Татьяна. – Дрыхнет в своей общаге без задних ног под магнитофонный рев. Сурок деревенский».

«Рр-аф-аф-аф! «-ждало ее за стеной. Татьяна включала на всю громкость телевизор, мерила комнату шагами, стиснув зубы. Может достать крысиного яду, нафаршировать сосиски… Или подманить дьявольское создание с медоточивыми глазами к себе в квартиру, захлопнуть дверь. Попалась, дрянь такая! И – в заранее приготовленный мешок, и – в ванну, предварительно налитую водой. И – сладостная, благословенная, долгожданная тишина. Оттого что, она знала, никогда в жизни не решится на подобное, от омерзения к самой себе за то, что до такого додумывается, от безысходности заходилась злыми слезами, ожигающими щеки.

Первый урок был в 5 «в». Зевая, засыпающим голосом начала диктовать «Школьный корабль». Вялость наваливалась, и было жутко от мысли, что прошло только пять минут после звонка и нужно диктовать текст песни и разучивать песню с 5 «в», потом с 5 «г», потом, ни к селу ни к городу, «окно», потом пятый «а». А еще приходилось тратить энергию на поддержание дисциплины, которая у Татьяны отчаянно хромала…

Осмотрелась, остановила взгляд на классной палочке-выручалочке, старосте Кате Пташук. «Катя, подиктуй». Сама присела на подоконник, виском прислонилась к прохладной белой раме. Катя от старательности таращила глаза, тщательно диктуя: «Сей-час на-ша вах – та у школьной доски, так значит, немного мы все мо-ря-ки».

Татьяна очнулась от тишины, оттого, что у нее резко мотнулась голова, и она чуть не рухнула с подоконника. Хорошо, что по эту сторону, третий этаж все-таки. Катя давно закончила диктовать и ушла на свое место. Кто-то смущенно хихикнул. Кто-то отвел глаза. Дома расскажут, как училка уснула прямо на уроке. Чей-нибудь папаша просветит чадо: «Это, сынок, она ПОСЛЕ ВЧЕРАШНЕГО… Училка, она тоже человек». Ужас. Дойдет до завуча…

«Кажется, я заболела, ребята, – кашлянув, начала искать выход из неудобного положения Татьяна. – Ночью температурила, не спала». С предпоследней парты акселерат Вахрушев ломающимся баском поучительно изрек: «Женщины, Татьяна Петровна, должны много спать. А мужчины – много есть». Все засмеялись: «Ой, мужчина нашелся». Спасибо тебе, Вахрушечка.

Во дворе ей встретился лопоухий участковый. Под мышкой – твердая коричневая папочка. Не останавливаясь, буркнул: «Ваше заявление удовлетворено. Хозяева пса усыпили». Видно было, что он презирал вздорную гражданку Вагину. Татьяна посмотрела на себя глазами Чебурашки и полностью разделила его точку зрения. «Лучше б таких хозяев усыпляли», – крикнула она ему в спину, чтобы что-нибудь крикнуть. Уже отойдя, Чебурашка остановился и зачем-то сказал: «А собачка у стариков одна была, вместо детей. Семнадцать лет с ними жила». Дома Татьяна представила картину собачьей казни на ветеринарном жестяном столе. Как останавливаются и мутнеют медовые глаза…

Такая вот вышла дама с собачкой в современном варианте.

«Не фашисты страшны, а соседи», – вычитала где-то Татьяна. Их непрошенное присутствие давало о себе знать всегда и всюду, бесцеремонно влезало в Татьянино бытие из всех щелей и углов, со всех четырех сторон света. Никуда от него не деться. Это была вездесущая многоголовая гидра, и на месте отрубленной Татьяной головы тут же вырастало шесть новых. Одна такая голова вызрела, была выпестована прямо над Татьяниной квартирой, этажом выше.

Жила там Татьянина приятельница Соня Мицик, воспитывала двух сынов – близнецов. Папа у них сбежал, когда Соня еще лежала на сохранении. Татьяна помогала подруге: бегала за детским питанием, давала маленьким Мицикам бесплатные уроки музыки. С Соней устраивались девичники «за рюмкой водки сладкой», поверялись друг другу подробности знакомств, время от времени случавшихся по объявлениям в брачной газете. Иногда плакали, иногда смеялись.

Смех смехом, а последнее Сонино газетное знакомство взяло да и закончилось свадьбой. И какой свадьбой: с метровыми куклами, оседлавшими «мерседесы», с цыганами и икрой, со стелющейся перед молодыми дорожкой из новеньких металлических пяти-и десятирублевиков.

В первое время Соня еще забегала к подружке, плакалась на трудности новорусской жены. То с липовых больничных неделями не вылезала: не пойдешь же на работу вся в засосах – муж оказался человек темпераментный, себя не контролировал в таких («ну сама понимаешь каких, дело молодое») ситуациях. То ухо рвалось под тяжестью бриллиантовой серьги, мужниного подарка.

Татьяна обрабатывала Сонино ухо мазью, ахала, ужасалась сексуальному неистовству мужа, ругала Соню за неосмотрительность. Жаловалась ей на близнецов: не учат упражнений, начали грубить. В последний раз миску с водой, которую Татьяна ставила под струны, чтобы не рассыхались, вылили прямо в клавиши… Соня выслушала, ничего не сказала, но меры приняла: стала приглашать вместо Татьяны знаменитого консерваторского преподавателя.

Шли годы, дружба отмирала, умалялась, усыхала. А братья Мицики, наоборот, зрели, росли ввысь и вширь, наливались соком. Соня давно проживала у мужа в Тверской области в особняке – это летом. Зимой тоже в особняке, но на Кипре. «Однушку» над Татьяниной головой напичкала японскими суперсистемами, там юные Мицики свили себе гнездышко. Все записи были на один дикарский мотив, если это можно назвать мотивом, и звучали на самых низких басах: «Там – тарарам, бух-бух».

Система жила круглосуточно, выключалась лишь на несколько часов днем. Парни вели ночной образ жизни, прямо противоположный Татьяниному. Она уходила на работу в девять, когда утомленные Мицики укладывались баиньки. Наступала тишина: до четырех дня, когда Татьяна возвращалась из школы. Нечего было надеяться на то, что братьев заберут в армию. Их и отмазывать бы не пришлось, Татьяна от дворовых бабулек слышала, что оба состоят на учете у нарколога.

Пока Татьяна боролась со старичками и Мициками, активизировался дядя Петя с сожительницей. Татьяна видела их на улице: оба плюгавенькие, ростиком ее пятиклассникам под мышку. Не поверишь, что это они способны еженощно производить такой тарарам. Просыпаясь в очередной раз, Татьяна сжимала кулачки, голубоватые от нежных венок. Вот если бы это были кувалды, как у Кости Цзю, чтобы зайти в соседний подъезд, ногой распахнуть облезлую, исчерченную тараканьим мелком дверь и изо всех сил двинуть в морду дядю Петю и выглядывающую из-за его плеча сожительницу… А еще лучше завести себе накачанного друга, как Костя Цзю, и самой выглядывать из-за его плеча, как из-за каменной стены.

Друг не просматривался даже в перспективе, и Татьяна снова отправилась в районный пункт охраны правопорядка. Она критически взглянула на участкового: Чебурашка на Костю Цзю явно не тянул. Если бы снимался фильм об участковом, Чебурашка ни в коем случае не служил бы его прототипом. В фильмах участковые ведут с рецидивистом за плотно закрытыми дверями задушевную беседу – и возвращают обществу полноценного члена общества. Просветленный и пристыженный рецидивист возникает в последнем кадре и со слезами на глазах завещает внукам вести законопослушный образ жизни.

Чебурашка, впустив дядю Петю, тоже плотно закрыл дверь. Сел, но дядю Петю сесть не пригласил. Похлопал ладонью по страшной коричневой папочке и сказал совсем не по-киношному: «Ну что, допрыгался, хрен с ушами? Указ 1 января вышел: таких, как ты, нарушителей тишины после 23. 00, выселять без предоставления жилья».

Ночью дядя Петя заплакал. Узенькие мальчиковые плечи его вздрагивали под тяжелым, кисло воняющим одеялом. Дядя Петя мычал, вскрикивал, втискивал лицо в липкую серую подушку. Плакал он от бессилия, от злобы («Фига вам, а не квартира. До Путина дойду…»). Плакал от обиды на жизнь, на сожительницу Полю, на вздорную жиличку за стеной.

Ее небось отец с матерью еще не проектировали, когда он, лучший фрезеровщик на заводе, молодой и кудрявый, вылитый (все говорили) артист Рыбников, первым в бригаде получил вот эту вот самую квартиру, которую у него теперь намеревались («А вот фига вам») отобрать. Это теперь она засалилась, потемнела и съежилась, а тогда казалась ему такой просторной (даже перед ребятами, живущими в бараках, совестно), светлой, будто стеклянный дворец, до щекотки в носу пахнущей краской, известкой, новизной.

Красавица Поля, тогда не помышлявшая, что на весь бабий век к ней пристанет не гордое звание жены, а оскорбительное – сожительницы, весело хлопотала на кухне. Жарила яичницу, мешала в эмалированной миске винегрет, резала селедку, озабочено кричала через стенку: «Петь, третий цех тоже придет? Ящика водки хватит?» Ночью после бурного новоселья, он на цыпочках пошел в ванну, при ярком свете голой электрической лампочки вновь подивился ее кафельной, медицинской белизне, включил кран с горячей водой и стоял, как бедуин у Ниагарского водопада, ждал: когда-то же вода кончится?! Не может быть, чтобы вот так текла и текла.

Утром дядя Петя встретился с боковой жиличкой во дворе, она шла с портфельчиком на трамвайную остановку, он – домой из гаражей. Нес материал: под мышкой – стопу вагонки, в кармане – кулек гвоздей, баночку олифы. Поравнявшись с жиличкой, сказал отрывисто, сурово хмурясь: «Вы это… не сердитесь, Татьян Петровна. Так сказать, обдумал жизнь, готов исправить свое антиобщественное поведение… Если табуретку смастерить либо там ящичек для рассады – вам, так сказать, первой сделаю». Ему показалось, жиличка посмотрела на него уважительно.

Трезвый и положительный, он целую неделю на кухне допоздна работал, даже ночью, не утерпев, вставал и стучал молотком и вжикал пилой. В воскресенье, ложась спать, сказал Поле отрывисто – хмуро: «Погоди, дай время, телевизор справим, кино разные будем смотреть». Поля, как молоденькая, розовела и смеялась. А утром в понедельник в квартиру позвонил участковый. Поманил пальцем и ласково сказал: «Я ведь тебя, жаворонок, пташка ранняя, предупреждал, что мешаешь женщине за стеной жить. Предупреждал или нет? И лицензии у тебя нет, прикрывай к хрену свой ночной кооператив на дому».

Дядя Петя аккуратно прикрыл за ним дверь, заперся в ванной и повесился.

Была такая дикая бесчеловечная средневековая пытка: фиксировали голову несчастного и непрерывно равномерно капали на темя холодной водой. В одну точку. То же самое их бумканье. На что это было похоже? На долбящий череп молоток? На вбиваемый по шляпку в мозг гвоздь? На расплавленные капли олова?… Кап-кап-кап. Бум-бум-бум.

… Открывший дверь наголо стриженный узкоплечий парень был трезв – по крайней мере, от него ничем таким не пахло. Но худые белые, в редких черных волосках кисти рук вздрагивали, подергивались, вели жизнь, отдельную от их обладателя. Рот блаженно улыбался, широко открытые глаза с точками зрачков смотрели и не видели Татьяну. «Вот какие они, наркоманы…»

В дверном проеме нарисовался Мицик Љ 2. Он загораживал собою брата от нескромного взгляда, заботливо задвигал его в грохочущую, сотрясающуюся квартиру. «Немедленно прекращайте вечеринку, третий час ночи, – прокричала Татьяна, морщась от знакомой, толчками нарастающей боли в затылке. – Я… я на вас в суд подам, понятно?» – «Тетка, а ты окружающую действительность адекватно воспринимаешь? А спицу в почку не хочешь? И никаких следов. Импульс тебе придать или своим ходом потопаешь?»

Татьяну взяли за плечи и развернули. И толкнули в спину – придали импульс. За захлопнувшейся дверью забумкало, забухало с утроенной, с удесятеренной силой…

Соня, как ни странно, оказалась у себя в Подмосковье, и сотовый был не отключен. Она была чем-то раздражена и по телефону коротко послала подругу матом: «Оставь мальчиков в покое, психопатка».

А на следующий день Татьянин ключ намертво застрял в замке. Она устала после уроков, страшно проголодалась, так что руки тряслись. Хоть бы чаю горячего попить с хлебом. А ключ ни туда, ни сюда. Татьяна присела на корточки, заглядывала в скважину и тихонько чертыхалась под нос: «Да что ты будешь делать? Вечно со мной что-нибудь происходит». Чай пила у соседки, от нее же и вызвала слесаря. Слесарь в синем сатиновом халатике, таком мятом, что упруго при ходьбе гофрировал на заду, присвистнул: «Замочек придется менять. Эпоксидку залил какой-то паршивец».

Инспектор по участку Љ 124 младший сержант Белянчиков (Чебурашка) считал слово «участковый» производным от слова «участь» и называл свою должность «ассенизатор». И чем дольше работал, тем больше утверждался в правдивости данного сравнения. Насмотрелся он поножовщины, выпущенных, смешанных с грязью и калом кишок, наслушался сквернословящих младенцев, благо в матерных словах отсутствовала буква «р», на которой они пока буксовали. Научился говорить базлающим теткам: «Закрой рот, а то асфальт видно».

Вот и сейчас дверь его служебной каморки открылась, впуская очередное рыдающее, икающее, хлюпающее существо женского пола. «Не могу, – рыдало существо. – Не могу больше, сделайте хоть что-нибудь. У меня уже мухи перед глазами летают, крысы бегааают». Руки умоляюще сложены домиком у груди, рот изогнут подковкой, подбородок по-детски дрожит: «ва-ва-ва», лицо блестит от слез и соплей. По дрожащим, голубым от венок рукам, по растопыренным длинным пальцам Белянчиков узнал вздорную пианистку. Месяц беспрерывных ночных 85 децибел сделали свое дело.

«Дурища, халда, корова, – выругался про себя Белянчиков, заражаясь ее отчаянием и заводясь – с ним такое еще случалось. Напоил пианистку хлорной водой из-под крана, обмоченное слезами заявление положил в папочку. Взгляд наткнулся на лежащие под стеклом два билета в цирк, выделенные ОВД районным отделом культуры в виде шефской помощи. Собирался напарник Белянчикова с женой, но потом отказался.

– «Вот, билеты. Представление с эквилибристами, с дрессированными кошками. Может, сходим вместе?» Проводил посетительницу до двери. Бегают, от работы отвлекают. Таким в городе делать нечего. Покупали бы, как в рекламе, домик в деревне. А верхние – гады. Они у меня заткнутся.

Они вправду заткнулись. Ночь прошла в тишине. И следующая ночь. И неделя, как отрезало. Татьяна боялась поверить в тишину. Отоспалась, пополнела, порозовела. Требовалось отблагодарить участкового Белянчикова. Татьяна купила в палатке туалетную воду «Chaman» в золотисто-черной коробочке и пошла в милицию. Только что прошел дождь, кричали и смеялись дети. На площадке звенел прыгающий мяч: до-си-ля-соль, восьмушками. У Татьяны будто из ушей вынули турундочки. Небо было неправдоподобного цвета, зеленое с розовым, как на картинах Чурлениса. Листочки на черных мокрых ветках напоминали проклевывающиеся кудрявые кустики салата.

А в отделении милиции пахло Новым годом, елкой. Уборщица подметала с пола хвою. В каморке Белянчикова сидел какой-то рыжий в форме. «Белянчикова нет, гражданка»-«А когда он будет?» – «Никогда. Погиб при исполнении».

Рыжий удивился ее реакции. Пояснил: «Подонки напали в подъезде. Проникающее ранение острым предметом в почку. Внутреннее кровоизлияние». (Спица в почку – и никаких следов…) «Где это произошло?» – «Не думаю, что адрес что-либо вам скажет». – «Улица Парковая, дом такой-то, подъезд такой-то?» Это был дом и подъезд, где жила Татьяна. – «А вам откуда известно?» – «Я знаю убийц. Их зовут Мицики». – «Граждане Мицики задержаны по подозрению в хранении, сбыте и употреблении наркотиков. Версия об их причастности к убийству сержанта Белянчикова в настоящее время прорабатывается. Вот бумага, пишите что вам известно по данному факту…»

… Дома Татьяна прямо в пальто прошла к пианино. Вынула из кармана билеты в цирк на представление с эквилибристами и дрессированными кошками. Разгладила, перечитала. Откинула крышку пианино. Вдруг вспомнилось свое первое детское знакомство с фортепиано.

Тогда она вообразила себя крошечной девочкой, помещающейся в хрустальном сосуде, в причудливо выдутых стеклодувом внутри хрустальных гротах. Они отзывались не только на шевеление ее маленьких пальчиков, но даже на ее дыхание. Это слитное звучание – ее и сосуда – было таким мучительным, сладким, невероятным…

Татьяна играла «Балладу» – соль-минор Љ 1 Шопена. Эту балладу, была уверена Татьяна, должна исполнять непременно женская рука. Кто лучше женщины мог услышать и передать эти нежные вопросительные интонации, прощение и прощание, раскаяние, нежное обещание вечной памяти и нескорой встречи ТАМ, и признательность, и волны страстного негодования, и отчаяние по поводу жестокостей и превратностей судьбы, но рука об руку с утратами идет всегда любовь (в этом месте у нее от аккордов мороз по коже шел).

Каждую строчку, каждую нотку пронизывало столько глубокой безбрежной грусти… Она положила голову на застонавшие клавиши и заплакала. Зазвонили в дверь. Как некстати, это по поводу уроков музыки… На пороге стояла молодая женщина: «Простите. Мы все понимаем. Простите еще раз (голос набирал гневную силу). Мы столько лет терпели, но у ангела терпение лопнет. Только ребенка спать уложила. Из-за этого вашего ежедневного бряканья хоть съезжай. Интеллигентная женщина, а так себя ведете. Не одна в доме живете, нужно и о других думать. Как хотите, мы будем на вас жаловаться».

 

ПОЩЕЧИНА

Ну вот, за плечами тридцать лет осознанного прошлого. Из них, чего ни вспоминала, ни касалась мыслью, Вера вздрагивала, вскрикивала: «Не надо, больно!»

Из членов семьи – она да стиральная машина-автомат «Вятка». Как живое существо, как пчелка, трудится, жужжит, бормочет в стерильно-чистой ванной. Вместо полагающихся ее габаритам трем килограммам разномастного веселого мужского, женского и детского белья барабан крутит одинокий спальный комплект да девственно-белоснежную ночнушку.

Старая «Вятка» часто ломалась и требовала замены деталей. В мастерских Вере отказывали: говорили, дешевле купить новую. Только в одном пункте на окраине города детали находились, и старый мастер соглашался прийти к «больной» на дом. Вот и на этот раз Вера шла насчет замены очередной детали.

Путь лежал через нерегулируемый переход на железной дороге, пользующийся в городе недоброй славой. Вера до тошноты, до одури боялась проносившихся грохочущих составов, от тяжести которых земля содрогалась и уходила из-под ног.

Гукнул приближающийся поезд. Стайка девочек-подростков – все в коротусеньких ярких куртках, джинсах ниже пупа – с веселым визгом перебегала дорогу.

Вера увидела: одно яркое пятнышко задержалось на путях. Наклонилось, странно задергалось: тщетно пыталось выдернуть застрявшую босоножку из-под рельсы, ногу – из босоножки. Поезд, несясь на всех парах, уже не гукал – беспрерывно, безнадежно надрывно ревел. Старушка рядом крестилась.

Оглохшую и почти ослепшую от ужаса Веру вынесло к растерявшейся девчонке. Как в тяжелом сне, что-то выдернуло их обеих и швырнуло по насыпи прочь от накатившей, жарко дохнувшей массы.

Веру стошнило прямо под ноги. Утирая рот, тяжело дыша, озиралась, не понимая: почему небо – белое, солнце и трава – черные.

Звон в ушах стихал, краски постепенно возвращались на место. Курточка на девочке оказалась ярко-красная и очень шла к ее черным волосам. Девочка, в кольце окруживших ее подружек, как ни в чем ни бывало, деловито отряхивала джинсы, придирчиво оглядывала курточку: не порвалась ли, не запачкалась?

– Не парьтесь, тетенька. Это мы так играем. Будто босоножка застряла перед самым поездом, понимаете? Кто дольше продержится, под самым носом выскочит. Прикольно, да? Я бы сегодня точно выиграла, да вы помешали…

Девичье щебетание прервала звонкая, от души, насколько у Веры хватило сил, отвешенная пощечина.

– Вы чего, охренели?! Томка, а ну врежь ответно!

Она одернула разорванный новый плащ и, шатаясь, пошла прочь.

Вера валялась на диване, хохотала над тупой семейкой Букиных из комедийного сериала. И вдруг заметила, что Томка не смеется, а странно, пристально смотрит на нее из уголка дивана блестящими глазами.

– Ты чего, Том?

– Ничего… – Томка отвела глаза.

… Все на свете было ложью. Лживой была детская песенка про выходной, где писклявая девчонка подхалимски пела, как она всю неделю ждет воскресенья. Мечтала с папой и мамой пойти в зоопарк и на детские фильмы, а те, видите ли, все шлындают по своим делам.

Томкины отец и мачеха не то, что в выходной – в будни давили диван перед телевизором. А если и уходили, только затем, чтобы быстренько вернуться с сумками, в которых глухо постукивала посуда, и с гостями, каждый раз незнакомыми. Маленькая комнатка наполнялась шумом, пьяными песнями, руганью и невыносимым, тошнотворным запахом перегара.

Запах не возможно увидеть, но Томка ясно видела этот запах: сожженных водкой багровых, рубчатых, мокрых изнутри желудков. Бр-р… Самая большая радость – остаться одной без родителей хотя бы на несколько часов, и пусть девчонка из песни не брешет.

Томкину семью называли неблагополучной. А что, благополучные, что ли, были лучше? Из-за своего худосочного детеныша любая мамаша, не раздумывая, перегрызет горло десяти чужим детенышам. Вот этот низкий животный инстинкт и называли материнской любовью, воспевали как самое возвышенное, чистое, святое чувство. Мамаши в садике и школе тщательно оберегали своих детенышей от дурного Томкиного влияния.

Насквозь лживыми были слащавые тетечки из районных органов опеки. Все у них было уменьшительно-ласкательным: «мамочка», «ребеночек», «денежка». А сами, погладив, руку торопливо отдергивали, будто Томка укусит. Если они такие хорошие, добренькие, почему ее оформили в интернат? Взяли бы к себе домой.

Все на свете было ложью. Все глухо подозревали друг друга в нехорошем и при любой возможности проверяли друг у друга что только возможно. На уроках – уроки, в трамвае – проездные, в магазинах – чеки, на контрольных – билеты.

Самая омерзительная ложь была – девчонки-воображалы, строящие из себя кукол Барби. Томке очень хотелось подойти и дать очередной кукле хороший пендель. Что она и делала, если место было безлюдное.

Еще Томка с подружками любили их крепко опустить где-нибудь при скоплении народа. И чтобы рядом непременно был Барбин парень. Протискивались к парочке, спрашивали, сколько времени. Выслушав ответ, брезгливо морщились и громко возмущались:

– Фу-у! Женщина, вы вообще зубы чистите?!

Уничтожив, таким образом, растерянного противника, победоносно удалялись.

А зимой Томка носила с собой бритву в бумажке. В супермаркете какая-нибудь вся из себя мадам в струящихся мехах плыла: ах! ах! Брезгливо поджималась, чтобы не дай Бог ее миллионную шубу кто своим поганым подолом не задел. Чик – и ни о чем не подозревающая дама продолжала путь в располосованной сзади надвое шубе, сверкая рейтузами. А нечего пыль в нос пускать.

И вот появилась Вера. Если бы Томке сказали: «Это твоя настоящая мать», – Томка бы грубо, издевательски расхохоталась. Не надо держать ее за идиотку. Но иногда, накатывала минута, она со страхом и надеждой взглядывала на эту худенькую маленькую женщину. К ней она иногда подкрадывалась и, обхватив, легко поднимала в воздухе («Томка, сейчас же опусти, надорвешься!») И обе щекотали друг дружку, брыкались, хохотали до изнеможения.

Ясно как день: только родная мать могла броситься за своей дочерью под поезд. Только мать могла вот так от души, за дело, звонко, совсем не больно и не обидно ударить по лицу.

За дубовыми дверями с золотой табличкой «Директор детского дома» Роза Альбертовна разговаривала по телефону. Роза Альбертовна была восточного типа жирная, низенькая женщина, грубо и ярко накрашенная (в старину бы сказали – насурьмленная), с маленькой, модно ощипанной головкой – очень и очень энергичная и обаятельная.

Она вошла в тот дамский возраст, когда начинают нравиться молодые, поигрывающие бицепсами и окровавленными топориками полуголые рубщики мяса на рынках, от которых разило едким молодым потом.

В рыночном ряду она и нашла своего Рустама, сделала ему вид на жительство и прописку. С ним сейчас Роза Альбертовна ворковала по телефону:

– Алё, Розочка с разинутым клювиком ждет, когда папочка Рустамчик принесет жирного червячка…

Постучалась и вошла худощавая, в сатиновом халате завхоз с бумагами. Роза Альбертовна почмокала в мембрану, посылая воздушные поцелуи. Притушила порочный блеск в глазах, поправила растрепавшиеся волосы, стала просматривать бумаги. Завхоз стояла за стулом.

У всех сотрудников детдома, и завхоза в том числе, навсегда на лицах сложилось зависимое выражение: «Дай взаймы». А у Розы Альбертовны – непримиримое, жесткое ответное: «Не дам!»

Некоторые бумаги она подписала, некоторые, ничего не объясняя, скомкала и швырнула в урну. С трудом выпростала из-за стола туго обтянутый твидом живот, проплыла по устилавшему кабинет огромному белому ковру.

В коридоре шла, выборочно проводя пальцем по радиаторам. Заглянула в медпункт и молча показала испуганно привставшей медсестре палец, слегка серый от пыли. Заглянула в спальню маленьких девочек, где идеально застеленные кровати можно было вымерять ниточкой.

В подсобном помещении кухни сломалась картофелечистка, и несколько женщин привычно быстро чистили картошку. Роза Альбертовна выловила из воды картофелину, длинным острым бордовым, как свернувшаяся кровь, ногтем колупнула глазок и швырнула обратно в котел. Женщины засуетились, перебирая, просматривая уже очищенные клубни.

Набросив телогрейку, Роза Альбертовна вышла на задний двор. Там в хлеве бодро хрюкали свинки. Из рук покормила печенками отдельно содержащуюся трехсоткилограммовую любимицу Розочку, рассеянно выслушала отчет свинарки. Над детдомовскими полями стелились вкусные дымы от сжигаемой картофельной ботвы.

Детский дом, который возглавляла Роза Альбертовна, считался образцовым, занимал первые места в региональных и даже общероссийских конкурсах.

Роза Альбертовна была очень пробивной человек. Бумаги, которые сейчас приносила на утверждение завхоз, включали список гостей, приглашенных на новоселье. А также меню праздничного ужина, расчеты и распоряжения: сколько березовых дров и веников уйдет на сауну, сколько свинок подлежит заколоть на шашлыки, сколько помидоров, хрена и перца с детдомовского огорода пустить на «фирменный», по домашнему рецепту самой Розы Альбертовны, приготовленный соус и т. д.

Список гостей был вычитан и жестко скорректирован накануне. Сюда входили «свои» краевые чиновник и депутат, пробившие для детдома строительство великолепного левого крыла с сауной и бассейном. По статистике, на строительстве любого объекта можно украсть 10 процентов бюджетных средств. Депутат и чиновник только посмеивались в усы над наивной статистикой.

Затем: шеф детского дома – директор завода, несколько дам из соцобеспечения. И обязательно – Галина Ефановна из детской комнаты милиции. Затем: юноши, молодые да ранние, из молодежного отдела городской администрации: они ежегодно устраивали Розе Альбертовне поездки по обмену опытом в Европу и Америку.

Ну, еще нужные человечки из СЭС, пожарной охраны. Список завершал корреспондент, плодовито строчивший заметки. В них он называл детский дом «одной дружной семьей» и «теплым домом», где Розу Альбертовну детки называли не иначе как мамой.

Стараясь не запачкать в жирной черной земле новые, туго обтягивающие икры сапожки, Роза Альбертовна любовалась зданием. И раньше, огражденный глухой кирпичной стеной, детдом походил на крепость. Возведенное недавно левое крыло с башнями и узкими, как бойницы, окнами придавало законченный вид неприступного замка. Не хватало только рва с водой и моста на цепях.

Правда, с некоторых пор над крепостью Розы Альбертовны нависла угроза в образе семейных пар и одиноких дамочек. Начитались, видите ли, вредных статей об осчастливленных детях, об опекунстве и приемных семьях. Много их, умников, готовых разобрать воспитанников, позакрывать казенные учреждения, отнять сытный хлеб у Розы Альбертовны в виде директорской зарплаты плюс ежемесячных 20 тысяч на содержание каждого казенного ребенка. Щас, разбежались.

Вон на днях заявилась одна такая восторженная стареющая девушка (имя запомнилось: старомодное, редкое – Вера). Принесла заявление об удочерении пятиклассницы Томы. Одной – Тому, другому – Рому – и нет детдома (даже в рифму получилось). Не успеешь оглянуться, растащат, а Роза Альбертовна его любовно по прутикам собирала.

Вера эта, подавая заявление, вся от благости светилась, будто голая задница при луне. Воображала, наверно, ей медаль за душевный порыв здесь выдадут. Мать-героиня хренова. Щас, много вас, раскатавших губу на халявные опекунские…

После Вериного ухода Роза Альбертовна набрала Аллочку из отдела опеки. Предупредила: чтобы носом землю рыла, нашла зацепку для отказа ретивой усыновительнице.

Сама, выпростав из-за стола тугой живот, прошлась по вечерним спальным, поговорила со своими, прикормленными девочками из старшей группы. Пощипала за щечки:

– Будут, будут вам выпускные платья – шифоновые, со стразами – какие хотите.

И сразу всплыл эпизод с пощечиной на железнодорожных путях. Да таких Вер на пушечный выстрел нельзя подпускать к воспитательному процессу. Налицо факт грубого физического насилия, избиение ребенка. Нанесение неизгладимой душевной травмы неокрепшей психике, ранимому девичьему организму.

Роза Альбертовна не мешкая позвонила Галине Ефановне в детскую комнату милиции. Та подтвердила: подсудное дело, хорошо, если обвиняемая отделается крупным штрафом. А нечего тут. Устроить показательный процесс для всех, кто покушается на незыблемые устои государственной системы, на владения Розы Альбертовны.

Гости резвились как малые дети, отрывались по полной. С хохотом, визгом, с догонялками, прятками, звонкими шлепками по разным мягким местам. В третьем часу ночи центр веселья из столовой переместился в сауну, сюда же перенесли оставшиеся снедь и напитки.

Роза Альбертовна шалила, как девочка, и была очаровательна: раскрасневшаяся, с выбившимися из прически, прыгающими влажными черными кудряшками. Показала унылой тощей Аллочке из отдела опеки, даром что той 23: мужчины не собаки, на кости не бросаются, а по-прежнему ценят в женщине пышные формы и веселый нрав. Самая трезвая, Аллочка первая заметила:

– Вроде дымом пахнет.

– Это шашлыками пахнет. Ты лучше выпей да закуси.

Когда дым поплыл и слева, и справа, и снизу, и со всех сторон, визг из игривого сменился на панический. Бросились к дверям – крепко заперто снаружи. От прибывающего дыма слезились глаза, горько жгло в носу, а снаружи ясно доносилось характерное сухое, дробное потрескивание. Развернулась безобразная сцена под названием «Спасение собственной жизни»…

– Ну, Альбертовна, спасибо, устроила баньку. На всю жизнь запомним, – так или примерно так начинались утренние звонки в ее кабинете. Роза Альбертовна, с приличествующим моменту скорбным лицом, отвечала тихим печальным голосом.

Напротив за столом неотлучно сидел, что-то вынюхивая, писал следователь. Было накурено – хоть топор вешай. Нагло, без стука входили и выходили люди в штатском и милицейской форме. Янтарный паркет «елочкой» мерзко заляпан, загажен. На белоснежном ковре, который в суматохе никто не догадался отвернуть, отпечатались огромные глинистые следы от ботинок. Роза Альбертовна отсутствующим взором смотрела на поругание кабинета и ковра. Все летело в тартарары.

Виновница ночного ЧП, поджигательница Томка во всем призналась и сидела в изоляторе. Спешно оформлялись документы на препровождение ее в специнтернат в другой город.

Поздно вечером, совершенно разбитая, Роза Альбертовна открыла ключом дубовую дверь квартиры. По янтарному паркету «елочкой» прошла в спальню. Задернула парчовую штору с фиолетовым штампом «Детский дом Љ…» Не раздеваясь, легла в постель лицом вниз и заплакала.

Плакала она о том, что ей 50 лет, а она больна и одинока. От коньяка и жареной жирной свинины, без которых нынче не решишь ни один казенный вопрос, разрушается печень, и сегодня весь день бок болел нестерпимо. Сотрудницы смотрят волчицами, только и ждут, когда Розка споткнется, чтобы занять ее место. Рустам нагло, открыто заглядывается на молодых девок.

Оплакивала она бессмысленную человеческую жестокость и мученическую смерть безвинной, заживо сгоревшей в хлеву любимицы Розочки. Плакала о том, что вот даже этой никудышной Вере удалось приручить абсолютно неуправляемый, дикий, испорченный элемент – такой, как паршивая овца, воспитанница Томка.

В ушах бился детский тоненький отчаянный вопль:

– Вера, ведь ты ко мне приедешь?! Ты меня будешь ждать, Вера?! – и громкие рыдания Веры.

А когда уводили Томку, раздалось уже совсем душераздирающее, нечеловеческое:

– Мамаааааа!

По всему выходило, Роза Альбертовна выступала в роли гестаповки-разлучницы – это она-то, которая всю жизнь обездоленным детям отдала, у которой ничего, кроме этого детского дома, в жизни не было.

…На следующее утро вымытый паркет в проветренном кабинете дышал свежестью. На коленках ползала женщина в сатиновом халате и оттирала ковер средством «Ваниш». Роза Альбертовна в нарядной блузе и строгом костюме, выкинувшая из головы ночную постыдную слабость, сидела в обнимку с телефоном.

– Рустамчик, ты принесешь в клювике своей мамочке жирного червячка? Она ждет тебя с разинутым клювиком… И так далее.

 

ДАВАЙ ПОИГРАЕМ В ВОЙНУШКУ

Усы начали расти одновременно у сына и у матери. Сын гордился ими, холил, распушал, недоверчиво подолгу рассматривал в зеркале. А она всячески со своими боролась, после ванны тайно работала под носом тонкими ножницами.

Он был поздний ребенок. Она носила и рожала его с великим трудом. Слонялась по предродовой с черными, искусанными губами, и день для нее превратился в ночь. Акушерка обещала, что залепит ей рот пластырем, что она всю область своим ором перебудит, что таких старородящих мамаш нужно в принципе стерилизовать… Но тут сама оглушительно заорала: «Головка, головка пошла, тужься!» Из нее будто вылетела скользкая горячая рыбка. «Мальчик», – сказали ей.

На первое свидание с малышом она опоздала: пока врач консультировал по кормлению, пока в процедурной обрабатывала грудь зеленкой…

Сверток с открытым личиком весь умещался на белой подушке, изгибался червячком, но помалкивал. Личико вытаращенными глазками вдумчиво и строго изучало больничный потолок, сжав ротик, сдвинув бровки. Не одобрив потолок, суровый взгляд перешел на нее… Он УЗНАЛ ее! Узнал огромные от перенесенных страданий, светящиеся глаза, счастливое изможденное лицо, торчащие из казенной сорочки ключицы, и худые горячие, единственные в мире руки – все, все узнал!

Таких называют сумасшедшими матерями. Она вспоминала, что не умывалась, к обеду и что крошки в рот не брала – в девять часов вечера. Хотя понятия «день», «ночь», «утро» – потеряли всякое значение для них двоих, переместившихся в некое безвременное пространство. Она покачивала его и сквозь дрему думала, как сладко сейчас покачиваются во сне города, леса, горы… Даже Земной шар сонно покачивается: задремал, замедлил, а там и вовсе остановил свой ход. И не понимают, какое это счастье: погрузиться в сладчайший сон, из которого не будешь выдернут плачем через минуту…

Оттого что он был единственный мужчина в семье, он рано почувствовал себя Личностью. Они часто ссорились, и чем ужаснее и непоправимее казалась ссора, тем слаще наступало примирение. Он налетал и изо всех сил стискивал ее ручонками. Она просила: «Поцелуй меня в щечку». Он прижимался губками, получался звонкий «пук».

Как пошли в садик, хворали часто: или простуда, или вырвет супом, или горошина вскочит на шее. Она ночами просиживала у кроватки, прохладными ладонями обкладывая пылающее влажное тельце, утишая его жар. Она направляла мощные посылы спасительной любви, и любовь концентрировалась, аккумулировалась в сыне и вокруг него, создавая плотную охранную зону, как оболочку яйца.

Однажды они вместе, обнявшись в кресле и накрывшись платком, смотрели кино про войну. Фильм был тяжелый, не каждый взрослый поймет. Он, не ворохнувшись, темными глазами досмотрел до конца. А вечером попросил: «Мам, давай поиграем в войнушку. Я буду немец, а ты будешь корова. Я выстрелю, а ты мычи, подпрыгивай и падай». Она протяжно мычала и падала с десяток раз. Потом ей надоело, и она осталась лежать на полу грузной коровьей тушей, пока ей на лицо не закапали обжигающие капельки. Сквозь слезы он горько ее упрекнул: «Я же понарошку, зачем ты меня пугаешь?!»

Она боялась, что в эту ночь ему будут сниться кошмары. Но война приснилась ей. Её объявили Земле небесные силы.

Был тягостный знойный день. Солнце стояло в зените, темное и зловещее, как в начале затмения. Высокое поначалу, тлеющее малиновым угольком, оно росло, превращалось в гигантский огненный шар, опускалось все ниже с явным намерением сжечь все на Земле. Раскаленный воздух дрожал, как над костром. Обуглились, скрючились листья на деревьях и бумажки в урнах. Потом начали чернеть и дымиться заборы и деревья. Всполохами с шипением падал с неба огонь, тут и там скользили огненные змейки.

Клубились паром, сохли русла рек, плавились камни, и люди в смертной тоске кричали как звери, а звери плакали как люди. Живое тщилось уползти, вжаться, зарыться в прохладную спасительную землю, втискивалось, набивалось в трещины, пещеры, колодцы. Это был неравный бой между небом и землей.

Она вбежала в дом, где ее сынок в кроватке растирал сонные глаза и хныкал: «Боюсь, боюсь». И она сделала единственное, что могла сделать: крепко прижала его головенку к груди и шепнула: «Не бойся, это всего лишь страшный сон. Потерпи. Будет немножко больно и страшно, но я буду с тобой. Ты только помни, что это сон. Скоро мы проснемся, и все будет хорошо». И тут проснулась вся в поту и, задыхаясь, откинула тяжелое жаркое одеяло.

Как-то она пришла из школы чернее тучи. Не бросила с порога «привет», не села с ним на кухне пить чай, который он разогревал к ее приходу. Сразу прошла в спальню, легла на тахту и лежала, как мертвая. «Ну, чего опять?»-сказал он по-стариковски ворчливо. – Что с тобой стряслось?»

А стряслось то, что детинушка Абрацумян из 8 «г» потрогал ее пальто и сказал: «А у нас у папы сиденья из такой же ткани в машине». Кретин. Так его и назвала культмассовый сектор Катя Малышева. Девочки в этом возрасте тоньше, взрослее мальчишек.

Сын долго размашисто ходил по диагонали комнаты. «Я пойду работать. Буду до школы газеты разносить». «Не выдумывай! – крикнула она, живо вскочив, и пристукнула кулачком по пледу. Это была давняя больная тема, и когда время от времени они на нее соскакивали, она сразу переходила на крик. – Пойдешь работать, только когда исправишь тройки. Стыдоба, сын учительницы троечник!» Он слушал ее крик, как музыку: главное, она ожила, а крик можно перетерпеть.

Вдруг он перестал ходить в парикмахерскую. И посвятил ее в свои планы, лишь отпустив волосы ниже лопаток: «В парикмахерской принимают волосы, сто грамм две тысячи рублей».

В знаменательный день вернулся стриженый наголо, смешной и страшно разочарованный. «Заплатили в два раза меньше. Еще и обвесили». Тогда на эти деньги они и вправду купили для нее в кредит зимнее пальто. «Смотри, – крикнула она из примерочной, кокетливо пряча лицо в высокий меховой воротник, – я кутаюсь в твои волосы!»

Как сын незаметно вырос: из нежного мяконького малыша превратился в двухметрового, худющего, рукастого и ногастого подростка. И начал пропадать в компьютерном салоне. Она запаниковала. Когда он собрался в очередной раз, встала перед дверями, сварливо выкрикивала про компьютерную наркоманию и криминальное будущее тех, кто связался с этим напичканным микросхемами монстром. Сын мерил комнату длиннющими джинсовыми ногами, хватался за голову, морщился и расстроено повторял: «Что ты такое говоришь? Нет, ты вообще понимаешь, что говоришь».

За ужином в кухне (время и место их ссор и примирений), когда они ели вечные макароны с яйцом, он объяснял: «Сегодня я потерял по твой милости пятьдесят рублей. Столько бы я отдал за платный урок информатики, а знаний получил бы меньше, чем получаю здесь, на практике. Хозяин салона просит только присматривать за мелюзгой и делать раз в день влажную уборку. – И похвастал: – Видела бы ты, какого вируса вчера я замочил. Он визжал мерзко, как свинья».

Осенью сын притащил из салона «премию» – списанный старенький «Pentium» – и попросил только не мешать ему, а за это пообещал, что с тройками будет покончено и ей не будет стыдно взглянуть в глаза педсовету и лично завучу Зое Анатольевне.

Проходя мимо его комнаты, она наблюдала одну и ту же картину: мерцающее космическим, потусторонним голубым светом пятно и его согнутую в три погибели сутулую узкую спину. Вернись она через три часа, через неделю или через сто лет, и застала бы то же мерцающее пятно и ту же мало изменившую положение спину.

«Компьютер – это связь с дьяволом!» – кричала она ему из кухни. – «А твоя история – это не то, что было на самом деле, – парировал он из комнаты. – История – это как об этом рассказывают. Эта многоликая наука, как политическая проститутка, обслуживает интересы правящей верхушки». «Так твоя мать, оказывается, преподает основы проституции…» Но это были отголоски их нешуточных баталий, последние тучи рассеянной бури. Он откидывал волосы со лба, утомленно растирал красные глаза и выходил попить чай. Увлеченно рылся в сумке: «Ух ты, колбаска!»

В доме – невиданное дело – завелись кое-какие деньги. Они поменяли старый диван, который остро и сноровисто упирался по ночам в ее бока, и еще купили в кредит стиральную машину-автомат. К нему приходили друзья, набивались в его маленькую комнату. Его называли между собой «док» – и восхищенно хлопали по спине. Часто звонил телефон. Сын быстро собирал торбочку с внутренними матерчатыми ячеями, набитыми мелкими отвертками, паяльниками, тяжелыми ершистыми пластинками. Перекидывал торбу через плечо и исчезал, больше похожий на слесаря, чем на доктора скорой компьютерной помощи.

В последнее время он ездил на разные конкурсы и олимпиады. Звонил оттуда: «Мам, поздравь меня!» А она не находила себе места. Убирала его комнату, в который раз протирала сухой фланелькой потухший без него, мертвенно-серый дисплей, переворачивала и энергично вытрясала клавиатуру. Из нее сыпались следы его с единомышленниками компьютерного бдения: хлебные крошки, обгрызенные ногти, шелуха семечек…

И ей не верилось, что «доктором» и «гением» называют ее тяжеленького пухлого мальчика, которого она вчера только намыливала в ванночке.

Тревога, знакомая нашим женщинам. Она поселяется в них в ту минуту, когда в роддоме объявляют: «Мальчик». Она живет в женщине, растет и давит камнем с каждым годом все ощутимей и тяжелей. Армия.

«Мам, не переживай. Понимаешь, это мне самому надо, проверка на прочность. Отслужу, вернусь и поступлю».

Вокруг нее, она замечала, шла тайная возня среди родителей ровесников ее сына. Кто-то куда-то звонил, с кем-то встречался. Каждая мать в этот страшный и решающий миг как один на один со смертью. И только она будто закоченела в отчаянии. Для нее сын была вся жизнь. Для районного военкомата – армейская единица, недостающая одна сотая процента для выполнения плана по призыву. Боже мой, да ведь он в игрушки только бросил играть. В ванной на полочке до сих пор стояли его пластмассовый Джеки Чан. А если ее тонкошеий городской ребенок попадет к невменяемым горцам, у которых пилить головы людям привычное с пеленок и даже уважаемое дело – как порезать хлеб к обеду?

Вернулась с вокзала по пустынному, постылому городу. Дома грустно сообщнически поделилась с компьютером: «Поживи два года в шкафу, я заверну тебя со всеми причиндалами в платок, чтобы ты не пылился». Но когда бы она ни проходила мимо его комнаты, ей чудились мерцающий экран и милая узкая спина в мягкой домашней кофте.

Скоро она получила от него письмо. Видно было, что он писал в страшной спешке, впопыхах, где-то на коленке. Он хотел ее развеселить и описывал, как весь месяц на станции «Н-ск – сортировочный» они разгружали вагоны с коробками. На коробках было написано «Корм для пушных зверьков», и они этим кормом завтракали, обедали и ужинали. Так что, можно сказать, теперь выведена новая порода пушных зверьков. Но пусть она не волнуется, потому что с такого питания он даже поправился, щеки потолстели.

…Ночью она мысленно укладывалась у его ног и обвивала, как собачка, и грела их своим телом.

«Вера Владимировна, вас к себе завуч вызывает». Молодая англичанка любопытно постояла возле ее стола и отошла, покачиваясь на каблучках, вонзающихся в мозг своим цокотом. Теперь все старались быстрее выйти из плотного поля окружавшего ее материализовавшегося несчастья. Позади остались дни, когда она могла из всех известных ей слов кричать одно протестующее, несогласное: «НЕЕЕЕЕТ», – и ее физически тошнило от перспективы жизни. Ее рвало тысячами постылыми днями и ночами, которые ждали ее впереди.

Она разучилась перемещаться среди людей. То, случайно задевая прохожих отскакивала, как обожженная. То теряла чувствительность: больно ударялась о поручни и столбы, налетала на людей, как слепая. Ее толкали, ругали и смеялись над ней, думая, что она пьяная. Но, всмотревшись, смеяться переставали.

Она видела сына, куда бы ни смотрела. Смотрела в окно: он шел по улице и скрывался за поворотом. В кухне видела его, долговязого, расхаживающего по крошечному пространству, размахивающего руками. В комнате боковым зрением видела его забравшимся с ногами в кресле, даже бок, с которого он сидел, теплел и тяжелел.

«Проходите, проходите». Зоя Анатольевна вскочила, отодвинула для нее стул – и тут же заторопилась на коротких ножках, поспешила выйти из нежелательного поля. «Вера Владимировна, взят курс на гражданское, патриотическое воспитание подрастающего поколения. Вы мать сына, геройски погибшего при исполнении солдатского долга… Первая тема – ваш сын. Вы как историк…»

Она как историк знала: когда война – воюет вся страна. Мерзнет, голодает, воет над похоронками. Ее мальчик умирал. В это время страна от Калининграда до Владивостока азартно подсчитывала, сколько раз в сутки трахнется тугосисяя Маня из телевизора. Крутили колесо счастья, кто угадает – миллион. И где-нибудь среди зрителей в первых рядах сидел генерал части, где служил сын, и его свиноподобная супруга со свежей косметической подтяжкой на лице. Подтяжкой ценой в жизнь ее мальчика, всего-то. Душно, душно, задыхаешься в Стране Предателей.

Она сидела невидимая всему миру, в темной комнате перед светящимся экраном, смотрела выступление звезд. Ревущие, беснующиеся трибуны, готовые растерзать в клочья любого, кто посмеет неуважительно отозваться об их телевизионных божках. Суета сует, псевдо – жизнь. И Господи прости, что бы там ни говорили об очистительной силе страданий и всепрощении, она не задумываясь ни секунды, отдала бы всех вместе взятых теле – божков и кликушествующих поклонников за один только состриженный серпик ногтя ее мертвого сына.

Да, именно это она скажет. А потом напишет заявление об увольнении и навсегда уйдет из школы.

…Она вошла в класс. На задней парте сидели товарищ из роно и сама Зоя Анатольевна, принаряженная. На лацкане пиджака траурная деталька: тряпичный черный бантик.

Она прошла к окну и долго смотрела за окно. Потом откашлялась и заговорила. «Эта война оставила глубокий след… Дала неподражаемый пример… Защищая Родину… В благодарной памяти потомков…»

Зоя Анатольевна благосклонно кивала в такт каждому слову.

 

ИЗУМРУД

– Мамочка, перезвони, а? По телевизору «Титаник» идёт.

– У тебя жизнь и так сплошной «Титаник», мало?

– Мам, чего ты хочешь?!

– Хочу понять, как у меня родилась такая дура дочь.

– Чего ты добиваешься? Хочешь оставить Валерика без отца, меня без мужа?

– А он у вас есть? Посмотри на часы. Сто процентов, что ОН не дома.

– Мама, ты же знаешь, где Олег…

– Ты притворяешься блаженной или взаправду?…

Таня отвела трубку от уха, чтобы не слышать ужасных слов. Чтобы самой не сорваться, не наорать, не зарыдать. Не испортить отношения. Мать груба и бесцеремонна, это так. Но всё Танино семейное благополучие зиждется исключительно на ней, на маме.

Это она выходила болезненного Валерика. Три года сидела с ним – Таню из-за больничных давно бы уволили с фирмы.

Удобная «двушка» в центре – благодаря разменянной родительской квартире, мать выехала на окраину. Выплачиваемые кредиты за операцию, деньги на лекарства, на фрукты для Валерика, на приличную обстановку в квартире, на ту же плазму, где идёт «Титаник» – всё из маминого кошелька. Хорошая после школьного директорства пенсия плюс репетиторство, по знакомству, с богатенькими ричи.

Надо стиснуть зубы и терпеть. Выслушивать, и поддакивать, и отмалчиваться, и сглаживать, и уговаривать, и умасливать, и мирить, и делать вид, что всё хорошо… Но, господи, сколько можно тиранить, ведь она, Таня, не железная!! Этого мать не понимает?!

Сначала она от зятя была без ума: «Олежка, Олеженька». Вежливый, не пьёт – не курит, спортсмен. Рост метр девяносто восемь, плечи задевают дверные косяки. Пищащую от счастья Таню не спускает с рук, как ребёнка.

Мать вызвалась протолкнуть зятя в газово-нефтяной институт, у неё там давние связи. Тем более, Олег после армии, служил на границе. Освежил бы с её помощью физику-химию, взяли бы вне конкурса.

Но Олег встретил друга, тот увлёк его в детскую спортивную школу, вести кружок каратэ. Зарплата – копейки. Уже тогда в маминых глазах и голосе появился ледок. Ну ладно бы занимался с теми же богатенькими ричи – она бы и это устроила. Так нет, набрал шантрапы, безотцовщины – нянчится с ними с утра до позднего вечера.

Однажды мать приходит: Олег как с ума сошёл от радости. Схватил в охапку Таньку и Валерика, галопирует, вальсирует с ними по комнате, те пищат. Оказывается, его ученик-каратист, который из детской комнаты милиции не вылезал, за ум взялся. В участковые пошёл и какой-то подвиг районного масштаба совершил.

Лучше бы сам зятёк за ум взялся. Сын родился – что-то такой радости не проявлял. О чём мать тут же ядовито не преминула заметить. Олег поставил Таню на пол и с Валериком на руках ушёл на кухню. С этого началось.

Иначе как пренебрежительными местоимениями «он», «этот» и «твой», мама Олега не называла.

– Мам, вот ты вечно говоришь: «Олег такой, Олег сякой». Ты знаешь, что его попросили стать директором Зареченского школы-интерната? Представляешь, самый молодой директор в области, а может, и в России?! В 28 лет – такое доверие!

– Какого-какого интерната? Зареченского? Ой, не могу! Сбились с ног, четыре года искали на эту должность идиота – нашли, слава-те господи. Танька, нынешние интернаты, мне ли не знать, – это клоаки, сточные ямы для отбросов общества, для малолетних преступников. Зареченский – клоака из клоак. Туда все областные интернаты сливают деточек. Их невинные проступки рецидивистам не снились.

У Тани враз ослабла рука, держащая трубку. Конечно, мать умела подпортить настроение, у неё это здорово получалось. Но слишком её слова смахивали на правду.

– Зачем же они так… С интернатом?

– Чтобы статистику не портить, глупенькая. Ни милиции, ни гороно. Спихнули за реку – с глаз долой, из сердца вон, подальше от комиссий. В сущности, это не интернат, а готовая колония. Только в колонии воспитатели с пистолетами ходят, а здесь без. В Зареченский ни за какие коврижки нормальных людей не заманишь. А уж директором – разве что кандидата в самоубийцы. Так что если ЭТОТ не передумает, бери Валерика в охапку – и дуй куда глаза глядят.

Олег наметил план, где первым пунктом стояло: наладить контакт с ребятами. Без этого никак. Но действительность смяла его план в комочек и сдула с ладони.

Точно так смял и демонстративно сдунул с ладони удостоверение, что он, Олег Николаевич Дудник, является директором данного интерната, парень в вестибюле. Он вальяжно развалился на расстеленном на полу одеяле – явно обкуренный.

Олег нагнулся, поднял удостоверение, развернул. Не оглядываясь, ушёл под гомерическое ржание парня.

Немедленно следовало начинать с материальной базы: первая же проверка покажет, что помещение не соответствует санитарно-гигиеническим нормам проживания. Интернат будет расформирован.

Завхоз уволился перед приходом Олега: а какой резон оставаться, воровать уже нечего. Продукты, одежду, бельё – не сумками, а в багажниках машин – тащили в конце рабочего дня кухонные работники и кастелянша.

Олег, в сопровождении галдящих возбуждённых, как воробьишки, малышей прошёлся по спальням, холлам, классам – трудно было поверить, что здание жилое. В половине окон вместо стёкол – листы ДСП. В туалетах расколотые унитазы плавают в вонючей прокисшей жиже, к ним проложены дощечки.

Следовало немедленно сколачивать команду, но при слове «Заречье» друзья и знакомые отмахивались от Олега, как чумного. Однако, видно, совесть пощипывала: нехотя откупались кто чем. Деньгами, стройматериалами, сантехникой, присылали штукатуров-маляров.

В кабинетах при упоминании Зареченского интерната тоже морщились, как от дурного запаха. Чтобы отвязаться, отщипывали крошку от барского пирога. Для них крошка – для интерната весомый кусок. Постепенно интернат «Заречье» приобретал жилой, даже где-то приличный вид, вроде прифрантившегося нищего. Олега это не смущало.

Он похудел. Вальяжная спортивная походка вразвалочку сменилась на быструю, суетливо-озабоченную. Лицо осунулось. Таня его жалела. Заваривала на ночь успокоительные чаи, поила «Новопасситом». Будила ночью, когда он стонал во сне и бил ногами, переворачивала на другой бок. Поднимала сброшенное на пол одеяло, укрывала как маленького. По вечерам подсовывала книжки: «Педагогическую поэму» и «Флаги на башнях» Макаренко, «Правонарушители» Сейфуллиной.

Приходила мама. Полистала и небрежно швырнула книги обратно на стол.

– Какая наивность! Те, в гражданскую войну, по сравнению с нынешними – ангелочки. У тех родителей поубивали: дворян, купцов, крестьян – тогда люди в бога верили! А в этих уже на генном уровне пакость, как раковая опухоль, проросла. Уже их дедов-бабок, алкашей и алкашек, следовало стерилизовать, чтобы не размножались, экологию не портили. И ТВОЙ собирается их перевоспитать?! Скорее комок грязи от грязи отмоешь.

– Мама! Ты рассуждаешь как фашистка! – ужасалась Таня. – И ты всю жизнь проработала с детьми?!

– Именно. Всю жизнь проработала с детьми, потому знаю что говорю.

– Помнишь, – говорил Олег, возвращаясь из очередного учреждения: то ли комиссии по правам ребёнка, то ли департамента по делам семьи, то ли органа попечительства – их нынче развелось как грибов. – Помнишь, ты как-то сказала, что не смогла бы работать в доме малютки, в детдоме… Вообще с такими детьми? Что либо усыновила бы их всех чохом, либо бы у тебя лопнуло от боли сердце? В чём-то ты близка к истине.

Нигде не видел большей толстокожести и ужасающего, холодного цинизма, чем в работницах подобных учреждений. Несчастные дети – их хлеб. Чем таких детей больше – тем хлеб жирнее. Так что в хлеб они вцепились бульдожьей хваткой.

Копаясь в интернете, он отыскал чудовищные цифры: «Сегодня в детдомах России полтора миллиона детей. Каждый второй из них будет пить. Каждый четвёртый попадёт в тюрьму. И каждый десятый покончит жизнь самоубийством».

– Вот чьей кровью, – потрясал распечаткой, – пропитан тот хлебушек.

Раскрывал Танину книжку, читал вслух:

– «…А тётя Зина всех голубчиками зовёт. По головке гладит. Липкая. Самой неохота, а гладит. И разговорами душу мотает.

– Пуговки застёгивать надо, миленький, и головку чесать. Ты уже большой. Хочешь, я тебе книжечку почитаю? А ты порисуй.

Ведьма медовая! Анкетами замаяла…»

Олег зло смеялся:

– Вылитые мадамы, с которыми я встречаюсь. Анкетки, тестики, картинки, муси-пуси. Прикинь, Тань: ребят после ремонта попросил класс помыть – набежали, закудахтали: эксплуатация детского труда, нарушение прав ребёнка… А как у вас с организацией интересного досуга? Летний трудовой лагерь? Упаси бог: детки простынут, заболеют, мозольки натрут.

Саньку на брусьях страхую, поддерживаю – «тётя Зина» из гороно увидела. Шум подняла страшный: налицо факт педофилии, ах, ох! Это ж нынче последний писк! А то, что детей в жизнь выпускают: чай заварить не умеют – это ничего. Думают, он готовым в коробках продаётся.

С тех пор, как идти решать вопрос в «медико-педагогические» органы, Олег говорил:

– Ну, я к тётям Зинам.

За директорским креслом прямо по белой стене краской он крупно вывел лозунг:

«НЕ «РЕБЁНОК», А – ЧЕЛОВЕК!

НЕ «ИНТЕРЕСНЫЙ ДОСУГ», А – ТРУД!»

Как-то Олег, придя, замешкался в прихожей.

Таня выглянула из кухни: в большую мужнину ладонь вцепился мальчик, чуть старше Валерика, исподлобья неприветливо посматривал вокруг. Худ, измучен, лобик сморщен гармошкой, как у старичка. И при этом бесподобно хорош: охапка вьющихся кольцами антрацитовых волос, глаза как у оленёнка Бемби. Под казённым бельецом угадывается ладная, удивительно пропорциональная мускулистая фигурка. Валерик по сравнению с ним хиленький, бесцветный, болезненный.

Олег был смущён:

– Такое дело, Танюха. Педсовет решил: каждый работник интерната берёт малышей домой на выходные. Хорош был бы я, если не подал пример. И Валерику полезно. А то у него из друзей один кот Фантик.

– Привет! – Таня присела, подала руку серьёзно, как взрослому. – Сейчас будем ужинать, у меня курица в духовке доходит. Давайте, мужики, марш в ванную мыть руки.

Валерик не мог поверить в происходящее. Сначала недоумённо и ревниво поглядывал на маму и папу, но потом вошёл в роль гостеприимного хозяина. Повёл в детскую. Пытался держаться с достоинством, а сам задыхался, голосёнок от возбуждения дрожал:

– Я покажу тебе хоккей и железную дорогу! А ты умеешь играть в компьютерные игры? Я тебя научу. А у тебя есть книжки про черепашек ниндзя? А ты останешься с нами спать? Ура-а!

За ужином Валерик пришёл в восторг от имени мальчика: Изумруд.

– Вот это дела! Здорово! Изумруд – это же полудрагоценный камень, – спешил он похвастаться своими знаниями. – Выйду (тут же поправился: выйдем) во двор, скажу: у нас дома появился изумруд, спорим? Вот это да! Пускай теперь попробует Толян из третьего подъезда отбирать у меня велосипед. Правда? – он заискивающе поглядывал на нового друга.

Действительно, Валерика во дворе больше не обижали. И дразнилку в адрес Изумруда:

– Цыганёнок-поганёнок, Твоё тело закоптело,

– успели пропеть один раз. Кто-то захромал, в соплях и слезах, жаловаться домой. Толян, запрокинув голову, удерживал кровь из носа.

Олег потом сказал, что мальчика в роддоме Љ2 бросила ослепительной красоты и молодости цыганка. Не дожидаясь первого кормления, вылезла через окно, оставила на постели бумажку с нацарапанным: «Имя – Изумруд».

Таня звала мальчика Изумрудик. Валерик – Рудиком. Когда ссорились по мальчишеским делам: «Изюмкой» и «противным Изюмом».

Мать, конечно, всхрапнула, взвилась на дыбы, зарыла землю копытом:

– Для меня не новость, что ОН у тебя по жизни лох. Но чтобы в педагогических вопросах быть таким конченым лохом… Он вообще соображает, что делает? Ввести в сердце семьи, к жене и ребёнку, непонятно что.

Исчез пушистый круглый, как футбольный мяч, кот Фантик. Искали по всем дворам, давали объявление в газету. Валерик распух от тихого непрерывного плача. Изумруд не мог видеть его слёз. Поймал во дворе Толяна, припёр к стенке:

– Ты, погань! Если это твоих рук дело…

Фантика нашёл на пустыре Олег. Сказал Тане и Изумруду:

– Не говорите Валерику. Ему нельзя такое видеть.

Над пепелищем, прикрученное проволокой к самодельному вертелу, висело застывшее в предсмертной судороге, обугленное, оскаленное то, что осталось от Фантика. Рудика хотели увести, но он злобно вырвался и вернулся.

Таня кусала кулаки, пока Олег и Рудик рыли яму, укладывали Фантика в коробку из-под Таниных итальянских сапог, забрасывали землёй. Лоб мальчика прорезали мученические, недоумённые морщины. По смуглому личику катилась слеза.

С возрастом детская дружба (спали в обнимку, ели почти с одной тарелки) начала охладевать. Таня не то чтобы торпедировала события, но и не препятствовала процессу охлаждения.

Чередой пошли неприятности: трижды Рудика задерживали за ночные грабежи. Как-то пьяным ломился в их квартиру. Побледневший Олег распахнул дверь, схватил Рудика за грудки, едва не завязалась потасовка. Таня вклинилась между ними, повисла на муже. Изловчившись, незаметно сунула в карман Рудику 200 рублей. Тот ушёл, угрожая «расквитаться» – это было не первый раз.

Почему она легкомысленно открыла дверь, будучи дома одна? Думала, это мать. Валерика не было: уже год учился в МГУ. Олег, как всегда, задерживался в своём интернате.

Изумруд толкнул Таню на пол, легко скрутил ей руки.

– Рудик, деньги в туалетном столе…

– А я не падла, чтоб на твои вонючие деньги кидаться, понятно?

– Что мы тебе сделали? За что ты нас ненавидишь?

– Лучше заткнись, не зли меня. Вы, суки, мне всю жизнь наизнанку вывернули, исполосовали! – взвизгнул он. – Кто вас просил? Выискались добренькие, слюни распустили. Приходящего братика для Валерика сообразили? Удобно, верно: готовый братик, в брюхе не надо носить? Надоест – пшёл вон. «Валерику это полезно». Живую игрушку в доме завести, вместо кота?! А хочешь знать, кто Фантика зафуячил? Кто ему кишки выпустил и поджарил? Я!

Таня зажмурилась, подтянула колени к подбородку, беспомощно заплакала, сразу поняв: это правда.

– А золотую цепку помнишь? Думали, на пляже потеряли… Я ж её и подпилил, она на подзеркальнике лежала. В толкучке в автобусе осталось только потянуть: оп-ля! – Рудик оттянул горловину футболки, показал: – Вот она, та цепка… Слушай, – он заинтересованно разглядывал лежащую Таню, – а ты ещё ничего тётка, в соку. Может, того? В тебя своё оружие воткнуть и там два раза повернуть? Гы-ы…

Сколько раз Таня тискала, дразнила брыкающегося Рудика: «Что за красивый мальчик к нам пришёл? Мальчик-цветок? Глазки и ноздри – лепесточки…» И вот совсем близко над ней те причудливо вырезанные лепестками глаза. Раздутые лепестки ноздрей, перегаром несёт из чувственно вывернутых алой розой губ.

Сильная мужская рука сдёрнула с неё юнца.

– Олег, берегись! У него в кармане…

Олег в реанимации с ножевым ранением. Рудик в СИЗО. Только что ушёл врач, прописав Тане полный покой и кучу таблеток от нервов. Она лежала на диване, смотрела в окно. Мучительно припоминала, что они делали не так, в какой момент шагнули не туда?

Поворот ключа в замке: мать. Вот уж кого меньше всего хочется сейчас видеть. Почуял ворон мертвечину. Ну давай клюй, добивай. Торжествуй: на твоей улице праздник.

У изголовья на столик бесшумно выгрузились термосы, кастрюльки, бутылки с соками. Вытянутое бревном тело укрыл тёплый пушистый плед. Сухие материнские губы на Таниного щеке:

– Дочь, держись. Надо держаться. Ничего, переживём. Что нас не убивает, делает сильнее, знаешь? Валерику не звонила? И не надо: пусть спокойно сдаст сессию. Ты лежи, лежи. Сейчас по-быстрому в аптеку, выкуплю твои лекарства. Потом к Олежке в больницу… Что значит не пускают? Пустят, как миленькие: моя ученица главврачом.

– Мама. Рудик… Он совсем один, – Таня попыталась подняться.

Мать, как стояла, так и застыла у окна.

 

ПРОСТОМАРИЯ и ПРОСТО ГАЛИНА

…– Признать виновной. Приговорить к наказанию в виде полутора лет отбывания в исправительной колонии общего режима… Назначить штраф за причинение морального и физического вреда пострадавшей несовершеннолетней П… Взять под стражу в зале суда.

По залу пронёсся лёгкое изумлённое: «Ах-х!» Никто не ожидал столь сурового приговора. У молоденькой судьи лакированная кудрявая головка выглядывала из широкоплечей чёрной мантии, как маргаритка из грубой вазы. Она с непроницаемым личиком быстро собрала со стола бумаги и покинула зал.

…Трясущиеся, пляшущие, ожившие сами по себе пальцы. Слепнущие глаза, глохнущие уши… Завуч протягивает сквозь прутья решётки пакет с булкой, что-то говорит. Галя смотрит на её шевелящиеся толстые добрые губы и не слышит ни слова. «Сейчас меня стошнит прямо в клетке. Не вздумай падать в обморок!» Охранники скучно ждали, когда подсудимая прекратит раскачиваться, оторвёт от ладоней белое лицо. «Только не зареветь при них. Потом, потом, когда останусь одна».

– Булку возьми, – хмуро посоветовал охранник. – Теперь нескоро поешь.

Был канун Дня милиции. Галя почему-то оказалась в камере одиночного заключения, по величине примерно с бельевой шкаф. Самое мучительное и стыдное было то, что её сутки не кормили и не выпускали в туалет, вообще про неё будто забыли. И она, как маленькая, пописала на пол, вытерла трусиками и не знала, куда спрятать мокрый комочек.

– Дитё приехало детей учить! – всплеснула руками школьная уборщица. – Да ведь тебя, милка, среди твоих подопечных не сыщешь.

Воздушное создание, ростиком – метр с хвостиком. Голова круглая, стриженная, как у первоклассника, с чубчиком. Голос едва слышный, глаза опущенные. При первом знакомстве завуч заглянула в направление:

– Галина… Как по отчеству?

– Можно просто Галина, – покраснела новенькая.

– Забудьте. В школьных стенах – только по имени-отчеству.

… Для отвыкшего, свежего человека школьная перемена – это кусочек Ада. Могучий, усиленный коридорной акустикой рокот децибел в сто. Неистребимый запах капусты из столовой, с которым в силах соперничать разве что аромат из раскрытых мальчишеских уборных. Грохочущие, сметающие всё живое на своём пути человеческие реки, бурлящие воронками на порогах, заполняющие тесные русла коридоров и лестниц. Текут, то разбиваясь на десятки прихотливых ручейков, обманчиво мелея, то вновь сливаясь.

Страшно представить, как можно приручить, обуздать, утихомирить эти бурливые своенравные реки и речонки, когда они растекутся по классам, захлопнутся, как плотинами, дверьми, улягутся на 45 минут в стоячих водоёмах.

Свежий человек едва уносит отсюда ноги, радуясь, что остался живой: с раскалывающейся головой, звоном в ушах и подскочившим давлением. Галя чувствовала себя в школьной атмосфере, как рыба в воде. Её негромкий голос своим тембром уверенно перебивал сто децибел. Бесстрашно, как килем, разрезала она надвое своей худенькой грудью устрашающую реку. И двухметровые усатые деточки не только не сбивали пряменькую фигурку училки младших классов, вечно окружённую мелюзгой, а – как-то само собою получалось – уважительно огибали её, как встречный камешек-валун.

На уроках – завуч подслушивала – из-за дверей 2 «г» в полной тишине доносился ласково-строгий Галин голос, изредка – отрывистый детский лепет, иногда взрывы смеха в рамках допустимого – и завуч удовлетворённо на цыпочках отходила. На открытых уроках, листая детские тетрадки с пометками: «Пиши чище, Мишутка!» и «Алёнушка, буква заваливается», – она думала, что не прогадала, и новенькая учительница не испортит им школьной успеваемости.

В детстве Галя рассаживала вокруг свои игрушки и начинала их «учить». Гости заглядывали в детскую и умилялись: «Маленькая учительница». В садике «учила» по книжкам всю группу, настырно раздавала бумажки с «отметками». Воспитатели говорили:

– Не знаем, кто кем станет, но вот эта девочка точно станет учительницей.

У неё сердце болело, она не выносила горького детского плача и спешила утешить и утереть слёзы, хотя сама порой была младше утешаемых. Примерно до шестого класса Галя не верила, что такое чудо – учить настоящих живых малышей – возможно. А когда поверила, уже не сомневалась: она будет работать только в школе, и только с младшенькими.

Галина бабушка часто повторяла, что ангелы – это все дети до трёх лет. «До третьего класса», – поправляла про себя Галя. Просто к этому времени их в меру сил портили взрослые. Непослушание и упрямство – единственная возможная форма протеста и защиты маленьких и слабых против больших и сильных.

В стране, где жила Галя, было повсеместно принято пинать слабых и подлизываться к сильным. «Молодец супротив овец, а спроть молодца сам овца», – говорила Галина бабушка. Каждый, кто был не доволен собственной жизнью, отыгрывался по полной на зависимом от него человеке. Хотя куда логичнее было бы задать трёпку виновнику, который ему такую жизнь устроил.

Куда ни кинь взгляд, на просторах родины цвела дедовщина. Начальники отрывались на подчинённых, милиционеры – на гражданах, армейские старослужащие – на призывниках. Врачи – на пациентах, кондукторы – на пассажирах, продавцы – на покупателях. Папы и мамы – на детях, воспитатели, страшно вымолвить – на детсадовцах, учителя – на… стоп! Вот тут-то подросшие дети впервые показывали прорезывающиеся зубки. Поигрывали проклёвывающимися под тонкой кожей нежными мускулами: это мы ещё посмотрим, кто кого. Кончилась ваша власть, взрослые. Теперь мы деды.

Гале хотелось, чтобы дедовщина кончилась на ней: на её первой встрече с успевшими настрадаться в этой жизни первоклашками. При первом обмене доверчивыми взглядами. С первым прикосновением её руки с маленькой мягкой ладошкой.

Вместе они, как по мостику, короткими шажками пройдут первые самые трудные, удивительные, робкие четыре школьных года. Только не смотрите под ноги, малыши – смотрите вверх, там солнце.

Они шепчут ей на ушко о первых осознанных встречах с плохим в этой жизни. В округлившихся глазёнках по огро-омному вопросу. Всё так, почемучки вы мои. Вокруг океан горя, и нельзя, живя в нём, не замочиться… А спастись можно только на островках любви. Нужно одно: не умножать окружающее зло (умножение мы будем проходить во втором классе). Тогда островки будут увеличиваться, расти и сливаться в острова, а острова – в материки (материки вы будете проходить уже без меня в пятом классе на уроках географии). А океан начнёт потихоньку сжиматься, отступать, пока не исчезнет совсем.

– Здорово! А он правда исчезнет?

Так хотелось сказать: «Правда».

– Ты что, с ума сошла?! – Простомария вытаращила глаза. Подружка только что, вздохнув, вытащила изо рта чупа-чупс, завернула его обратно в фантик и крепко закрутила вокруг палочки.

– А чего? Мама мне разрешает. Я ведь недолго сосу, три минутки всего. – Анжелка выбрала из большой прозрачной банки клубничный леденец в целлофане. Развернула и зачмокала, зажмурив от удовольствия глаза. – Хочешь, тоже возьми?

Простомария замотала головой:

– А если покупатели узнают?

– Откуда? – Анжелка подумала и вспомнила: – Один раз только волос прилип. Тётка одна так орала. Мама меня потом шлёпнула: лахудра, говорит, волосы-то прибирай. И ещё однажды ругалась. Это когда кетчуп на хлеб выдавливала, а в бутылку нечаянно хлебные крошки попали.

Анжелка вернула леденец в бумажку и нацелилась на следующую, зелёненькую конфету. Подружки сидели в подсобке душного раскалённого вагончика, где торговала Анжелкина мама. Болтали ногами, рассматривали коробки и упаковки с пёстрым ярким товаром.

Распаренная Анжелкина мама вошла в подсобку. С треском сдёрнула скотч с коробки с соками, протянула девочкам по бутылочке. Равнодушно спросила Простомарию:

– Развелись отец с матерью, нет?

Простомария опустила налившиеся слезами глаза, ничего на это не сказала. Анжелка поспешила замять материну бестактность. Успокоила:

– Ты чего? У нас из класса только… (она подумала, загнула липкие пальчики и показала подружке) – только у шестерых всего папы есть. Остальные разошлись, или вообще пап не было. Как у меня. И ничего.

Простомария относилась к тому поколению, которое народилось у девочек-поклонниц латиноамериканских сериалов, хлынувших в то время на отечественные экраны. Поэтому в загсе ничуть не удивились и только деловито спросили, в одно ли слово писать имя новорождённой, и с прописной ли буквы начинается «Мария»?

Среди ночи мама будит Простомарию.

– Повторяй за мной, – странно задыхаясь, требует она. – «Мой папа подлец». Ну же: «Мой па-па под-лец. Он бросил нас». Повтори.

Простомария натягивает одеяло, со страхом смотрит на взлохмаченную, красивую и страшную маму.

– Повторяй же! – кричит мама. Зубы у неё стиснуты, голова судорожно запрокинута. – «Мой. Папа. Подлец». Не хочешь повторять? У, предательница, так ты за него?! Знай же: у него родился другой ребёнок, а на тебя он плевать хотел! – Она берёт за грудки дочь, трясёт её, грубо мотает из стороны в стороны… Через минуту стоит на коленях и рыдает: – Прости меня, доченька, прости!

Потом это повторялось каждую ночь. Мама пила таблетки, они тяжко засыпали под утро. Простомария пыталась её будить, упрекала: «Тебя же с работы выгонят!» – та вяло отмахивалась. Девочка сидела на уроках угрюмая и сонная, и учительница Галина Павловна вызвала маму в школу.

Та пришла угрюмая и сонная, очень похожая на дочь – то есть, конечно, наоборот. Галя говорила о том, что родители, разводясь, часто стремятся колоть, резать, как ножом, один другого словами и действиями, делать как можно больнее друг другу. А колют, режут и делают больно – ребёнку. Это для них развод – развод, а для ребёнка – расколотый Земной Шар…

Мама Простомарии на это усмехнулась. Смерила взглядом Галю:

– Молодая ещё. Будешь разводиться – себе эту туфту расскажешь.

– Почему вы решили, что я буду разводиться? – удивилась Галя, у которой пока времени не то, что на мужа – на любовь и дружбу не находилось.

– Будешь, – уверенно пообещала та. – Все разводятся.

– В «тефали» томились два птичьих крыла, Дымящего кофею чашка ждала!

Надо же, стихотворение само собой сложилось! Галю действительно ждали на столе чашка обжигающего растворимого кофе и утренний ломтик хлеба с повидлом и маргарином. Что касается курицы, при зарплате первогодки-учительницы начальных классов Галя могла позволить себе раз в неделю разве что «фирменный» тройной куриный бульон. Бывает тройная уха, а у неё с точностью до наоборот.

Поделиться рецептом? Да на здоровье! Берём курочку, варим с полчасика: навар пальчики оближешь, со свежим-то хлебом. Куру остужаем – и в холодильник. Назавтра снова варим уже подольше: со специями, корешками… Душистый супчик получается. Куру снова в плёнку и туда же её, родимую – на полочку старенького маминого «Полюса». Холодильник от старости приобрёл цвет слоновой кости и покрылся благородными трещинками, как фреска.

На третий день Галю ждал бульон немного постный, зато сразу и первое, и второе блюдо!

Недавно на педсовете прорабатывали Галину коллегу, тоже начинающую учительницу. Это когда она перед Днём учителя сказала детям:

– Умоляю, не дарите цветы! Лучше принесите ведро картошки.

На завуча было смешно смотреть: клокотала, подпрыгивала, брызгалась, как самовар:

– Такое сказать! Ведро картошки! Я полвека в школе… Вы дискредитируете…

… Любимые ботики стоят на месте, из голенищ выглядывало по полиэтиленовому фунтику. В обувной мастерской отказались чинить: шов на шов некуда ставить, дешевле новые купить. Зарплата разлетается на квартплату и на книги, а дырявые ботики остаются. Который год Галя ходит, закутывая ноги в полиэтиленовые пакетики поверх шерстяных носков.

Нет, надо, надо срочно заводить мужа! Тогда и жареных кур можно лопать каждый день. И купить, наконец, ботильоны, похожие на те, что Галя каждый день видит в витрине универмага. Как это сказала мама девочки со странным именем Простомария: «Вот будешь разводиться…»?

Девочка со странным именем, раскрасневшаяся, со сбитыми бантами в растрёпанных волосах, стояла у доски в тесном окружении детей. Она с отрывистыми выкриками делала выпады, как фехтовальщик. В руке у неё была узорчатая деревянная указка с заострённым концом (не очень удачный подарок от одного папы-столяра на День знаний). Ребята скакали вокруг Простомарии, тыкали в неё пальцами, увёртывались и отпрыгивали.

– Твоя мамаша чокнутая! Ей место в психушке!

Выпад – и обидчик-мальчишка кривляется: «Не достала, не достала!» Самое обидное: предательница Анжелка стоит рядом с обидчиками и покатывается со смеху.

– У твоей мамочка крыша поехала!

Новый выпад… Боже, а если в глаз острой указкой, как она её забыла в классе?! Галя подбегает, крепко хватает девочку за ручонку, судорожно сжимающую указку.

– А-а-а! – визжит Простомария. – Отпустите, больно! Чего вы хватаете? Как вы смеете меня бить?! Я знаю свои права, мне мама говорила!

На нежной, очень белой детской кожице – бывает такая нежная кожа – отчётливо проступают тёмные, начинающие стремительно лиловеть отпечатки Галиных пальцев. Ребята обступают учительницу и ученицу, с видом знатоков рассматривают руку.

Маленькая рука закостенела на ручке указки, указка продолжает плясать в воздухе. Анжелка вскрикивает и хватается за шею. Галя шлёпает Простомарию по щеке, по другой, ещё раз. Девочка вырывается из Галиных рук. Бросается на пол, извивается, захлёбываясь в слезах, которые копились в ней последние часы, дни, месяцы. С ней истерика, её подбрасывает, она колотит руками и ногами по полу, бьётся головой, попадая о парты.

Кое-как Галя хватает девочку в охапку, прижимает к груди и мчится в медпункт.

Больше всего Галя боялась, что в изоляторе спёртый воздух, и она будет задыхаться – а она даже зимой привыкла спать с открытым окном. Грязь, парашу и обязательное присутствие этой… паханки – она как-нибудь перетерпит.

В коридоре парень мыл облупившийся кафельный пол. Делал он очень старательно и любовно, артистично отжимая тряпку красивыми сильными руками. И под нелепой синей робой видно было, какая у него сильная, мускулистая ладная фигура. Когда охранник отвернулся, он быстро подмигнул Гале.

Камера оказалась четырёхместной и довольно чистенькой. Одна девушка стирала в тазике что-то нежное, розово-голубое. Пахло порошком «Лоск». Кто-то наверху спал, завернувшись с головой в одеяло. Зарешёченная крошечная форточка под потолком была затянута марлечкой, которая надувалась парусом, оттуда даже поддувал свежий ветерок.

– Ну, здравствуй, – сказала пожилая полная женщина, читавшая за столом газету. Она внимательно по-доброму смотрела на Галю поверх очков. На ней был фланелевый халат в цветочек – как в больнице. – Меня зовут тётя Катя.

Тётя Катя читала, время от времени взглядывая на Галю и по-доброму улыбалась. Гале стало неловко молчать. Кашлянув, она сказала:

– А вы… за что здесь?

Ей хотелось, чтобы тётя Катя отложила газету и жарко принялась разуверять её, что она попала сюда ни за что, по наговору и вообще нынче в тюрьмах сидят исключительно честные люди. Но она сказала просто:

– За кражу.

Теперь Галя надеялась, что она украла… ну, скажем, буханку хлеба, и посадили её, в сущности, ни за что.

– Да есть за что, – просто сказала тётя Катя. – Ты вот что, голубка, не куксись. На сколько, да за что сюда попали – не спрашивай. Захотим – сами расскажем. Ты не куксись, – повторила она. – А жить везде можно… Ох, устали глазоньки, – пожаловалась она, сняла очки и крепко потёрла веки пальцами. – Давай привыкай к новой жизни.

Среди ночи Галя открыла глаза. В долю секунды в уме пронеслись сцены суда, зачитывание следственного дела. В нём комканные свидетельские показания растерянных ребятишек. Признание Простомарии, что да, она подверглась избиению учительницы. Что Галина Павловна выламывала ей руки, швыряла её на пол, потом о парту. Что обнаруженные на её тельце застарелые гематомы – это тоже следы учительского «воспитания». Нет, нет, это не мама! Мама у неё хорошая, нельзя разлучать их с Простомарией!

… Лицо завуча сквозь решётку. Промороженная милицейская «перевозка»… Наверно, именно в такие минуты человек седеет. Или сходит с ума.

– Так. Не смотреть под ноги. Смотреть вверх: там, наверху, солнце.

Наверху горела дежурная лампочка в решётчатом корсете.

 

ПОЗИТИffНАЯ ЛЮБОЧКА

Когда в нашей поселковой школе ввели уроки экологии, никто из педагогического персонала не сомневался: лучшей кандидатуры, чем Любовь Петровна, на должность преподавателя не найти.

Во-первых, этот предмет государственной важности требовал массу свободного времени. А Любовь Петровна жила одна как перст – ни мужа, ни детей. Уж точно ничто не отвлечёт от полной самоотдачи, творческого подхода, горения, полёта мысли.

Во-вторых, как вы себе это представляете? Только что учительница с придыханием говорила о борьбе за планету Земля, о сохранении природных жемчужин: одним словом – о высоком. И вдруг смотрит на часы и говорит: «Ну, мне пора козу доить». Или ученики идут из школы – а борец за чистоту окружающей среды в мировом, глобальном масштабе – кверху задницей, с запачканными навозом ногами, окучивает картошку.

Все учителя в посёлке держали огороды и скотину. Это до революции крестьянские дети несли сеятелям разумного, вечного, доброго – яичек, мясца, молочка. Сейчас, в рассуждении, не обломится ли чего, бывшие небритые ученики и пожилые подпухшие ученицы маячили за заборами, клянча у бывших учителей на фунфырик.

Если бы не огороды и скотина, учителям было не выжить. Как выживала Любовь Петровна, непонятно – у неё не было ни кола, ни двора и… И, стало быть, опять же, ничто не мешало ей с пафосом просвещать и жертвенно гореть на уроках экологии.

В-третьих, у Любови Петровны не набиралось часов: ей элементарно грозило сокращение. Она преподавала в начальных классах, учеников не хватало: рождаемость в здешних местах упала до нуля. В посёлке мучительно доживал гремевший когда-то на всю страну завод.

В-четвёртых, экология – предмет малоизученный, методической литературы не густо. Поди знай, как к нему подступиться. На обкатанных планах и программах не выедешь, к опытным коллегам за советом не обратишься.

А Любовь Петровну все знали как старательную и безотказную личность. На школьном вечере завуч зачитала посвящённую ей юбилейную открытку, где называла «оптимистичным, удивительно светлым человечком». И, расчувствовавшись, чмокнула мокрым, отдающим портвейном поцелуем: «Вы – сплошной позитив…»

В общежитии педучилища, где мы с Любочкой учились, таких высокопарных слов не знали. Там она просто слыла по жизни страшной пофигисткой. Допустим, в общежитии полгода не работает лифт. А Любочка таращит свои молочно-голубые глазки: «Здорово! Считайте, у нас бесплатный тренажёр для похудения!»

Стипендия копеечная, студентки сидят на родительских овощах и на рыбе (такую кошки не едят). Любочка лепечет: «Девчонки, зато холестерин нам не грозит!»

Общежитие замерзает, батареи ледяные. «А учёные, – важно говорит Любочка, закутанная как капуста, – учёные доказали, что у человека, живущего при температуре ниже 14 градусов, продолжительность жизни дольше на семь лет!» А у самой губы от холода едва шевелятся.

Или вот уж совсем безобразие: в общаге развелись клопы. Но Любочка где-то вычитала, что в клопиной слюне (бр-р) содержатся антикоагулянты, препятствующие свёртыванию крови. А значит, у нас не образуется тромбов, а значит, в старости нам не грозят инсульты и инфаркты! Ага, давайте ещё памятник клопу поставим.

А то вот ещё привычная до боли картинка: на дворе январь, а у нас травка зеленеет, солнышко блестит. Посреди сугробов парит многокилометровая полоса оттаявшей чёрной земли: поселковая теплоцентраль обогревает Вселенную. На наши денежки, заметьте, обогревает. Безобразие, разгильдяйство… Только у Любочки на лице пробивается слабая улыбка, как та травка из-под снега:

– Ой, со всего города бродячие киски и собаки здесь собрались! Приюта нет: пусть хоть на трубе греются бедняжки.

Тьфу ты! И впрямь: в глаза плюнь – божья роса. Во всём, твердит, нужно видеть светлое, позитивное.

Что есть светлого и позитивного в маршрутном автобусе, который подбрасывает на колдобинах, в котором пассажиров швыряет и стукает друг об друга, как полешки? А Любочка, знай себе, потирает ушибленные бока, покряхтывает: «Зато лежачие полицейские не нужны. Ничто не усмиряет лихачей лучше, как битая дорога».

А ведь и вправду, припоминали, на колдобинах не случилось ни одной аварии. Вон, соседнюю улицу гладко залили асфальтом – не успевают гаишников на ДТП вызывать. Видать, не доросли мы ещё до цивилизованных дорог.

Сами понимаете, такая позитивная личность, как Любочка, просто не могла первой из группы не выскочить замуж. Муж – экскаваторщик, владелец однокомнатного гнездышка, клочка земли за городом и подержанной «Нивы». Для студентки педучилища – мечта, а не муж. Но в одну упряжку впрячь не можно коня и трепетную лань.

Очень скоро она достала супруга назойливыми предложениями уметь и желать видеть во всём только позитивное и светлое. При этом юная жена абсолютно не умела и не желала уйти с головой в сезонные хозяйственные работы. Как то: вскапывание огорода весной, прополка грядок летом, закатывание банок осенью – и упоительная лепка пельменей с домашней свининой – зимой.

Экскаваторщик жаловался: я её до дрожи люблю, а она такое выкидывает – я её бояться начинаю. Ну и свекровь, по мере сил, подливала масла в огонь: «Не в роду ли это у них, сынок? Не получатся ли детки у вас полудурки? В блаженненькую свою мамочку. – И – ядовито: – Мухи она не оби-идит».

Разошлись супруги, и вправду, из-за мухи. В последний свой совместный вечер два наших голубка сидели на диване, взасос целовались, а в промежутках смотрели телевизор. Вдруг на светящийся экран спланировала муха и стала по нему нахально ползать.

Муж осторожненько разомкнул объятия, приподнялся – и хлясть её сложённой газеткой. И той же газеткой начисто вытер мокрое пятно. Любочка сидела-сидела, насупившись, да как горько разрыдается. «Что с тобой, Любочка?»-«Миленький, – говорит, – а если б я мухой была, ты бы меня тоже так – газетой?!»

Этот эпизод был последней каплей, переполнившей чашу терпения экскаваторщика. Он схватился за голову, замычал, забегал по комнате. На следующий день подал на развод, причём в загсе оба обливались горючими слезами. Любочка, бессребреница, ничего с собой не взяла. Собрала воротнички-колготки: в чём пришла – в том вернулась обратно в общежитие на свою узенькую коечку.

А экскаваторщик потом с горя женился на женщине старше себя. Я её видела: зад – во, пазуха – во, плечи – во. Огород копает – черенок у лопаты трещит. Уже брюхатая. Муж, а особливо свекровь, очень ею довольны.

Больше у Любочки мужчин не было, что называется: завязала на тугой узелок. А откуда мужчинам взяться, если мы обе как последние дуры двадцать лет назад по заявке районо рванули в этот трижды грёбаный посёлок? Кто ж тогда знал, что знаменитый завод будет растащен в мгновение ока? Что из работяг, кто сообразительней, улизнёт в город, а прочие сопьются – и останется на всю округу нормальных полтора мужика?!

Теперь вы логично спросите, почему мне не светит угроза сокращения – ведь я тоже учитель начальных классов? А знать надо, с кем дружить. Я дружу с заводским замом по АХЧ: проще говоря, завхозом. Который, между прочим, пересидел всех директоров – а это многого стоит.

Познакомил нас случай. Однажды он подбросил нас с Любочкой до дому на своём внедорожнике, цвет хаки камуфляж. Вообще-то он положил глаз на Любочку. Но та, чистоплюйка, с негодованием округлила молочно-голубые глазки: «Вот так сразу, как можно?!»

А вот так и можно. Встречались мы с ним изредка, потом чаще. Потом каждую ночь зачастил ко мне. Втянулся, притёрся, обнюхался, пообвык… А миром, как известно, правят две властительницы: случайность и привычка.

И вот глаз у меня блестит, подбородок задран в небо, плечо развёрнуто, на грудь хоть поднос ставь. Нога ступает по-кошачьи сытенько и уверенно, как у всякой женщины, всласть спящей с любимым мужчиной. А уметь надо мужика к себе привязывать.

Я обута – одета в шмотки из московских бутиков. Ем привезённые в сумках-холодильниках красивые охлаждённые продукты из столичных супермаркетов. Ещё и Любочку подкармливаю.

В школе веду с первого по четвёртый класс, в каждом классе три ученика. Получаю четыре ставки плюс коммунальные льготы. Санаторий, а не работа. И попробуй, кто меня сократи.

А Любочка, значит, потихоньку вела свои уроки экологии. Однажды заехала на хутор, куда мы с любимым перебрались полгода назад, подальше от дыма и копоти. Сели пили кофе.

Любочка рассказывала о мероприятиях. Недавно был концерт, силами учащихся, на тему: «Привёл себя в порядок – приведи в порядок свою планету». Диспут: «Наш край – наш дом» (Грязный, чистый – каждый ученик отстаивает свою точку зрения).

– Ну и как? – спросила я. – Идёт дело?

– Не очень, – призналась Любочка. – Например, конкурс экологического рисунка завуч зарубила. Там одна девочка нарисовала город, заваленный до крыш пластиковой тарой. Ветер носит по улицам пластиковые коробки и бутылки. Прохожие бредут по колено в пластиковых упаковках, барахтаются, тонут в них. На головах у многих пакеты, как у токсикоманов. Сверху написала: «ЛЮДИ! ПЛАСТИК РАЗЛАГАЕТСЯ 400 ЛЕТ!» Ещё нарисовала мусорный контейнер, из которого торчат, как большие градусники, ртутные лампы… Я дала ей первое место.

– Ну, правильно, – сказала я. – И что завуч?

– Она сказала: «Нельзя поощрять эту грязь и очернительство. А нужно запечатлевать жизнеутверждающие моменты. Яркое солнце, допустим, голубое небо, зелёное деревце. Счастливый ребёнок с мамой и папой. И сверху написать «ПУСТЬ ВСЕГДА БУДЕТ СОЛНЦЕ!» Вот тогда это будет настоящий конструктивный экологический конкурс, и можно давать первое место.

Из города приехал, слегка навеселе, мой любимый. Ужинал и время от времени выкрикивал в нашу сторону:

– Эй, экологиня! Ты мне ответь, радетельница чистоты: почему мой гараж напоминает мусоросборник, а? С пола до потолка забит канистрами с отработанным автомобильным маслом. А ещё коробками – знаешь, что в коробках? Люминесцентные светильники накоплены с прошлого века. А вдоль стен трёхлитровые банки со щелочными батарейками. Вместо огурцов.

А знаешь, позитивная ты наша, почему я храню весь этот арсенал 1 класса опасности? Почему добровольно живу, как на пороховой бочке?! Потому что у меня совесть есть, понятно?! Когда все вокруг, сделав индифферентные морды, эту отраву выливают и выбрасывают – у меня рука не поднимается природу гадить. При том, что я жизнью своей рискую. И её вот, – он кивнул в сторону меня. И его жизнью тоже рискую, – красноречивый кивок на мой шестимесячный живот. – А всё из-за кое чьих светлых головушек. Не сообразили, видите ли, что прежде чем пускать в продажу такие лампы и такое масло, нужно позаботиться об утилизации.

Любочка деликатно заторопилась домой. В последнее время она плохо себя чувствовала: «Знаешь, какой-то странный нескончаемый сухой кашель. Першит и жжёт как огнём в груди, ничего не помогает».

Я её проводила, на ходу давая народные рецепты от кашля, а также домашнее задание: научиться отбивать подобные провокационные реплики как мячики.

– Ну как, – сказала я по возвращении, запыхавшись. – Всё в порядке?

Сразу «протрезвевший» любимый вынул и помахал авиабилетами. Мы уезжали отсюда насовсем.

– А сынуле билетик не нужен. Он полетит в мамином животике, – он любил прижиматься ухом и целовать мой живот. – Мой наследник должен дышать чистым воздухом, пить не отравленную водичку…

– Почему сразу сын, – запротестовала я. – УЗИ может ошибаться.

– Никаких девок – только сын! Чтобы родила мне богатыря. И помни: без лишней надобности из дома не выходи. Когда ветер со свалки, форточки держи закрытыми.

Большая свалка недалеко от посёлка время о времени самовозгоралась. Жители жаловались на хронические ОРВИ и бронхиты…

Куда-то под руководством Любочки писали письма, собирали подписи. Выходили на площадь с детьми, которые в замёрзших ручонках держали тетрадные листы: «ДЯДИ, МЫ ХОТИМ ЖИТЬ!» Любочка кашляла в платочек и подбадривала митингующих: «Ничего, капля камень точит!» И сама была похожа на ту капельку: светлую, прозрачную, трепещущую на ветру.

Потом мы с Любочкой лихорадочно листали местные газеты, переключали телеканалы, лазили в интернет. Уж там-то за новостями охотятся: кто не так пукнет – раздувают как новость мирового масштаба.

Новостей было много. В соседнем районе прошёл заезд на стиральных тазиках. В зоопарке ощенился джунгарский хомячок. Объявлен конкурс на самое смешное масленичное чучело. Слеплен и съеден самый большой и красивый пельмень. Из бюджета щедро профинансирован фестиваль «День веснушчатых»…

О тлеющей гигантской свалке близ жилого посёлка – ни полслова!

Знаю, что под впечатлением бурной пьяной речи моего возлюбленного, Любочка со старшеклассниками собрали на помойках ртутные лампы. Пункта приёма отработанных токсичных приборов в посёлке не было.

Они не знали, куда девать охапки смертельно опасных хрупких стеклянных букетов. И тайно, под покровом ночи, стаскали его под двери разных уполномоченных служб. Типа, расхлёбывайте дело рук своих. Оставляли под порогом и улепётывали со всех ног.

Они не знали, что все службы снабжены видеокамерами. И уже на следующий день предводительница преступной шайки Любочка давала показания в административной комиссии. За мелкое хулиганство и нарушение общественного порядка ей присудили крупный штраф. Не представляю, как она его выплатила из своей скудной учительской зарплаты.

Это была наша с Любочкой прощальная прогулка перед отъездом. Погода выдалась чудесная. Весеннее небо у горизонта бледнело до молочной голубизны, в цвет Любочкиных глаз, сгущаясь в необозримой куполообразной вышине свежей грозовой синью. Холодный стеклянно-прозрачный воздух портил только горький дым от сжигаемых у гаражей автомобильных покрышек. Я морщилась, а Любочка оглядывалась вокруг и восклицала:

– Горечь, дым – какие мелочи! Не замечай, не раздражайся, не придирайся, не злись. Люди болеют и умирают, в первую очередь, от отрицательных эмоций.

Она цеплялась горячей худой рукой за мою руку, другою – за грудь, чтобы удержать кашель. Глаза у неё темнели, щёки восторженно горели, грудь вздымалась:

– Капля камень точит! Жизнь есть борьба! Жизнь прекрасна, воспринимай её как чудо! Наслаждайся каждым её мгновением, каждым глотком!

…Как-то со скуки я шарила в интернете. В новостях увидела родное название посёлка Н., до боли знакомые улочки и двухэтажные домики.

И жирный заголовок: «1:0 В ПОЛЬЗУ ЭКОЛОГОВ!» Ниже – подзаголовки мелким шрифтом: «Выигран грант в международном конкурсе «Сохраним кусочек земли в первозданном виде!» «Посёлок Н. – экспериментальный природоохранный участок…» «Раздельный сбор мусора…» «Закрытие полигона по захоронению…»

– Смотри-ка, – удивился муж. – И впрямь, капля камень точит.

 

ЖИЛА-БЫЛА 919-я

Четыре студенческих общежития – узкие параллелепипеды, поставленные друг против друга на попа – образовывали глубокий каменный колодец. Кусочек асфальта, заключенный между домами, был дном этого колодца. В теплое и сухое время года из распахнутых окон и балконных дверей несся магнитофонный рев. Улица всегда была в курсе, какие из отечественных и зарубежных исполнителей популярны в этом сезоне. На растянутых на балконах веревках хлопало сохнувшее на ветру жалкое импортное студенческое бельишко.

Случай, о котором я пишу, произошел поздней осенью. Морозным вечером на дно каменного колодца вкатила подвода. В ней, лихо помахивая вожжами и тпрукая, стояла конопатая бабка в тулупе. В охапке сена за ее спиной белела крышка алюминиевой фляги. Бабка поднесла ко рту сложенные ковшиком ладони и зычно крикнула: «Молока комууу?»

Эхо понеслось от дома к дому, закрутилось, как бешеное, взметнулось вверх – и исчезло, растаяло в небе. На шум из-за угла выглянула ничейная кошка и неторопливо прошествовала по диагонали двора, отряхивая обожженные снегом лапки. За кошкой тянулась цепочка мелких следышков.

Только один раз скрипнула дверь, выпуская юркую, как мышь, вахтершу с термосом. Торговка зубами стянула рукавицы и наклонила флягу. Белая струйка с тихим звоном упала в узкое горлышко термоса. Смотреть на багровые пальцы, охватившие морозную флягу, было страшно. Старуха пересчитала в красной разбухшей ладони мелочь, утерла кулаком конопатый нос – и застыла, как изваяние.

В это самое время в теплой и уютной 919-й комнатке одного из общежитий находилось четыре человека. Студент по имени Сережа, регулярно получающий повышенную стипендию, готовился к зачету по химии. В то время как вся группа отправлялась на очередной экзамен с немытыми головами, с ладонями, вымазанными в чернилах и с пятаками в туфлях, один Сережа сохранял присутствие духа.

Студент по имени Федя писал письмо далекому стройотрядовскому другу в солнечный Азербайджан.

Обнаженный по пояс студент Курбанов возлежал на кровати, закинув красивые мускулистые руки за голову. К зачету он не готовился, потому что с первого захода ни разу не сдавал ни одного предмета. Поэтому Курбанов готовился сразу к пересдаче, а пересдача по химии была назначена только на восьмое число.

Рядом с Курбановым сидела девушка Наташа, которая пришла сюда из женского крыла в халате, бигуди и тапочках. Она с материнской жалостью ворошила его кудри. Студент Курбанов и девушка Наташа третью неделю были мужем и женой. Ключи от отдельной комнаты комендант обещала выдать после каникул. А пока Наташа каждый вечер приходила в 919-ю, чтобы покормить мужа горячим и взять что-нибудь в постирушку.

Четвертая кровать пустовала. Ее хозяин, студент Ежов который вечер по неизвестным причинам задерживался в институте допоздна.

Курбанов крякнул и повел голыми плечами. Наташа вспомнила о рубашке, расстеленной у нее на коленях для штопки. Она неохотно извлекла пальцы из вьющихся волос мужа и стала рассматривать рубашку на свет, качая головой и шевеля губами.

Федя написал адрес, провел по краю конверта языком и пришлепнул по нему.

– Курбан, – попросил он. – Ты завтра в первую. Отпустишь?

Тот, не глядя, протянул руку за письмом, прочитал адрес и бросил конверт обратно:

– Лопух. Адрес неверно написал.

Наташа воткнула иглу в нагрудный кармашек и тоже внимательно перечитала надпись на конверте.

– Прав Курбанчик, – укоризненно сказала она. – Ты слово «Азербайджан» не так написал. Исправь сейчас же.

Федя почесал ручкой в затылке. Ему было стыдно, что он не знает, как пишется название бывшего союзного государства.

– Сереж, – попросила чуткая Наташа. – Ты у нас умница. Помоги человеку.

Сережа поднял всклокоченную голову от учебника по химии и затравленно оглянулся вокруг, стараясь вникнуть в то, о чем его просят. Наташа сердобольно повторила вопрос. Сережа утомленно прикрыл веки и выдал что-то мало похожее на истину:

– Может, Азейбарждан?

– Нет. Где-то ты буквы перепутал. Совсем мы, ребята, с этим зачетом до ручки дошли.

В комнате возникло оживление. Обитателей 919-й объединило чувство, знакомое людям, разгадывающим один на всех кроссворд. Все бродили глазами в потолке и выкрикивали версии.

– Ай-зей-бар-джан! – скандировал самый безграмотный Федя.

– Айзер-баджан! – стоял на своем Курбанов.

Наташа заткнула уши:

– Ну что вы, в самом деле. Федя, у тебя же атлас есть.

– Я его в четвертую общагу девчонкам отдал. Сейчас к соседям схожу, может, они знают.

– Луку займи две головки, – крикнула вслед Наташа. – Хоть картошки вам нажарю, горемычные.

Через некоторое время в коридоре послышался ужасный грохот. Дверь распахнулась. Но грохот производил не Федя с луковицей, а студент Ежов.

Немного о вошедшем.

Ежов слыл незаурядной личностью на курсе. Во-первых, ему быстро удалось встать на короткую ногу со всеми преподавателями. Группа с замиранием сердец ждала того дня, когда он потреплет по плечу главу института: «Ну что, брат ректор?» Между сессиями студент Ежов вечно что-то изобретал. Хотя ничего пока не получалось, он не унывал, памятуя, что отрицательный результат – результат тоже.

На первом курсе его заинтересовала теория относительности, которую развивал на лекции розовощекий физик. Он рассказывал, что если космический корабль запустить со скоростью света (что практически невозможно), то время в пространстве корабля остановится. А если, пофантазируем, кораблю придать еще большую скорость, то он способен будет приземлиться в прошлом. Развивая разные скорости, можно вернуться, скажем, во времена Киевской Руси и даже – пещерных людей! Ежов был потрясен, изумлен. Он возбужденно ерзал по скамейке и все порывался вскочить и поспорить с физиком.

Весь семестр он пропадал в лаборатории, озабоченно шептался с преподавателем и конструировал нечто таинственное. Это «нечто» однокурсники прозвали машиной времени: в ней Ежов собирался лететь в гости к пещерным людям. В конце семестра Ежов разобрал конструкцию и публично покаялся в грехе самонадеянности, неустанно цитируя Экклезиаста: «Умножая знания, умножаешь скорбь». Но он лучше всех на курсе познал законы физики, и у преподавателя, принимавшего у него экзамен, на розовых щечках играли ямочки от удовольствия.

Другим изобретением Ежова был эликсир молодости. Благодаря ему он стал первым успевающим по химии, и химичка не могла на него нарадоваться. Ежов по выведенной им накануне ночью формуле на кафедре органической химии приготовил состав и хранил жидкость в запаянной колбе под койкой в общежитии.

Итак, дверь распахнулась, и появился Ежов, с грохотом волоча флягу. Вслед вошла бабка в бараньем тулупе. Провести человека без документа мимо ехидной остроглазой вахтерши мог только один человек в общежитии – Ежов. Появившийся в дверях Федя с луковицей ойкнул, попятился, думая, что ошибся комнатой. Но заметил из-за могучей бабкиной спины Наташу и юркнул к своей койке.

Ежов пошуровал в тумбочке и извлек пустую банку, бабка с готовностью ее наполнила. Ежов заплатил и с выжиданием оглядел присутствующих. Наташа заторопилась, тоже нашла какую-то посудинку. Бабка и ее наполнила до краев и взамен получила сторублевку. Когда бумажка исчезла в кармане, Наташа запоздало подумала, что сто рублей – это два комплексных обеда в столовой: для нее и для Курбанова. Федя с Сережей переглянулись, скинулись и приобрели три литра на двоих. Остальное бабка, рокфеллерски махнув рукой, выплеснула в большую кастрюлю из-под супа. Подхватив флягу, она пошла к двери. Тут Наташа спохватилась, бросилась останавливать бабку, заговорила горячо:

– Да что же это, мальчишки? Бабушка нам наверх молочка доставила, а мы… Бабушка, оставайтесь с нами чай пить с молоком!

Сразу на свет Божий извлеклись две закопченные сковороды (вторая доставалась в экстренных случаях). Федя с Сережей мигом начистили с четверть ведра картошки и утащили жарить на кухню. Наташа сбегала в свою комнату и вернулась с коробкой конфет ассорти, которую хранила ко дню рождения Курбанова. На столе сдвинули конспекты, учебники, постелили испорченный ватман, быстренько накрыли на стол. А в центре водрузили кастрюлю с молоком, откуда не возбранялось черпать ложкой.

Бабка подвернула шерстяную сборчатую юбку, не ломаясь и не отнекиваясь, уминала жареную картошку. На Ежова она смотрела с умилением и говорила Наташе:

– Я уж озябла, а покупателей нету… А тут он, касатик. «Айда, грит, бабуся» – и с собой в лифту, и в сей момент раскупили, только на три этажа спустились. Вона, девонька, какой душевный паренек. Приглядись-ко да выйти замуж.

Наташа смущенно улыбалась и глазами просила не сердиться студента Курбанова. Обстановка сложилась такая уютная и располагающая, что Федя вдруг стал тихонечко подталкивать Сережу локтем. Тот и извлек из картонной коробки бутылку безобиднейшего сухого вина. Несмотря на протесты Наташи, разлили: всем на донышки, а бабке полстаканчика.

Стало весело: бабка спела не совсем приличную частушку. Федя все порывался произнести тост, но кроме первой фразы: «Жила-была 919-я», – ничего придумать не смог.

Бабка разомлела и стала похрапывать, Наташа уложила ее на Федину койку. У Ежова тоже слипались глаза, но он превозмог себя и вышел с парнями покурить. Наташа закончила уборку посуды и выглянула к ним.

– Нехорошо получилось, мальчики, – сказала она, посмотрев из окна на дно «колодца». Там грустно стояла мохнатая заиндевевшая кобылка. – Напоили бабку.

Федя почесал в затылке: «Где же я спать буду?» Наташа снова неодобрительно покачала головой и пошла взглянуть на бабку. Она включила в комнате свет и закричала. На Фединой койке крепко спала, обняв подушку пухлыми веснушчатыми руками, рыжая толстая девка в задравшейся сборчатой юбке. Наташа вылетела, как сумасшедшая.

– Где Ежов? Ежов, это ты? Ты натворил, сознавайся?

Курбанов, Сережа и Федя повытаскивали из ртов папироски и уставились на нее. А Наташа волокла Ежова в угол, яростно трясла его и шипела:

– Ты с ума сошел? Что ты наделал своим дурацким эликсиром? Бабка сто лет назад родилась. Что же теперь будет? Ведь ее искать станут.

– Не станут, – оправдывался Ежов. – У нее родных нет, она говорила.

– Куда нам ее девать, ты об этом думал? – чуть не плакала Наташа.

– Я договорюсь – устроим на рабфак в виде эксперимента. Она пять классов закончила, грамотная бабка… То есть не бабка уже. Я с ней позанимаюсь. Вы ее с девчонками в ГУМ сводите, оденете по-человечески.

А на Фединой койке сладко спала веселая толстая девка Фимка и знать не знала, что уже почти зачислена в студентки столичного вуза…

В этом месте Ежов открыл глаза. В комнате находился только студент Сережа, зубривший учебник по химии. Федина койка пустовала.

– Серый, где бабенция? – всполошился Ежов. Сережа смотрел кроличьими глазами, вникая в то, о чем его спрашивали.

– Уехала. Остальные в столовой.

Ежов потемнел лицом, медленно натянул на голову одеяло и окоченел, как труп. Не исключено, что все великие люди именно так переживают провал своих изобретений. Скоро труп зашевелился. Ежов уселся, свесив худые бледные ноги. Лицо его было задумчиво, просветлено и прекрасно.

– Серый! А здорово было бы узнать, что чувствует человек, перенесенный на несколько эпох вперед. Его ощущения, ассоциации и вообще… А, Серый?

Сережа затравленно смотрел из-за учебника.

В эту ночь спали все, кроме Ежова.

Студент Сережа спал и видел, как он сдает зачет по химии.

Студент Федя вздыхал и бурно ворочался во сне: ему вспоминалось, как 1 апреля прошлого года от неизвестного адресата он получил тяжеленную посылку. И вез ее с пересадками в метро и трамвае, и тащил, обливаясь потом, три квартала, и волок до лифта, и водрузил, наконец, в комнате на стол. На столе уже предусмотрительно были разложены кружки, ложки и вилки, и вокруг стола начали собираться молчаливые отощалые обитатели соседних комнат, потому что до двадцатого числа – дня получения стипендии – было еще далеко…

И в благоговейной тишине ящик был вскрыт, но… Вместо ожидаемых копченых тушек, колбас, яблок и печенья они, потрясенные, долго по очереди вынимали: сначала ржавые гантели, потом пустые банки из-под майонеза, потом грязный сапог с пудовым каблуком и пудовым же комком осенней грязи и, наконец, плоские и замасленные, как блины, тапочки, по которым и был опознан автор розыгрыша… Плохо пришлось тогда студенту Ежову.

Наташа спала в женском крыле и во сне вдумчиво и тихо целовала в губы студента Курбанова.

Курбанов спал и не видел ничего.

Бабка спала на печи в своем бревенчатом домике под пахучим лоскутным одеялом и видела себя семидесятилетней давности: как мать лупит ее по чему попало за то, что Фимка в великий пост забралась в погреб и выжрала из горшка сметану. А Фимка воет для виду, размазывая слезы по конопатому лицу. Вообще, бабка в этот день забыла о радикулите и чувствовала себя удивительно молоденькой. Но Ежов не мог знать об этой чудесной метаморфозе.

Он, сгорбившись, заслонив от спящих ребят лампу, писал начало научного труда под мудреным названием «О градации личности, имеющей возможность перемещаться в эпохах, значительно отстоящих от ее собственной». Первые абзацы пестрели орфографическими и стилистическими ошибками, так как до сих пор автор был не в ладах с грамматикой. Но уже сегодня после лекции Ежов заходил на кафедру русского языка и занес в записную книжку дни занятий кружка «Языковедъ», а также имел разговор с доцентом, ведущим курс психологии.

Все еще только предстояло.

 

ПУТЕШЕСТВИЕ В АВСТРАЛИЮ

Вера Иосифовна опять заболела. Это случалось с ней в последнее время всё чаще. По сочувственным словам учителей и наших родителей, она «тянула с грехом пополам год до пенсии». По понедельникам после уроков, когда в добропорядочных соседних классах шли воспитательные часы, наш четвёртый «А» с лавиноподобным шумом несся по коридорам, жизнерадостно стуча башмаками. У дверей учительской топот инстинктивно приглушался, зато на первом этаж опять интенсивно нарастал.

Когда Вера Иосифовна бюллетенила, мы сначала радовались. А потом чувствовали себя немножко заброшенными, в чем-то ущемлёнными. Иногда нас водили по понедельникам на воспитательные часы в параллельные классы. Чужой учитель приостанавливал свой доклад, оглядывал наши беспризорные лица, трогал за дужку очки и раздумывал, куда бы нас пристроить. Приносили стулья из холла, мы садились, слушали… И все равно чувствовали себя беспризорными.

Так вот, Вера Иосифовна опять заболела. К нам явилась завуч и, оглядывая строго наши макушки, сказала, что у Веры Иосифовны давление и что сейчас к нам придет замена. И чтоб мы не галдели на весь коридор, потому что мы ведь уже взрослые люди и все отлично понимаем, не так ли? И мы, разумеется, восторженно в один голос закричали: «Так!»

Завуч ушла. И мы вправду не шумели, и никто, даже Сашка Вихарев, не пытался нарушить тишину. Было нам очень приятно сознавать, что вот мы сидим одни, сидим совсем как «взрослые люди», солидно занимаясь каждый своим делом. И очень в этот момент хотелось, чтобы заглянул кто-нибудь, например, директор, и похвалил. Сказал что-нибудь вроде: «Молодцы. Тишина – будто в классе никого нет».

Но вошел не кто-нибудь, а «замена» Веры Иосифовны. Эту молодую учительницу в модных квадратных очках, надвинутых на кончик носика, мы мало знали. Знали лишь, что она выпускница нашего городского пединститута. Что зовут её Нина Алексеевна, преподает географию у старшеклассников и пока не является ничьей классной руководительницей.

Никакого предубеждения против неё у нас, разумеется, не могло быть и не было. Но всё началось именно с той незначительной ошибки, которую, войдя в класс, она допустила. Она не догадалась похвалить нас за тишину и порядок, хотя мы как раз на эту самую похвалу были настроены.

Нина Алексеевна приняла это как должное. Бойко поздоровалась, уверенно бросила модную сумку на стул и сказала тоном, не терпящим возражений, что литература ввиду известных нам обстоятельств отменяется (так и сказала: «ввиду известных обстоятельств» – и это было еще одной из ошибок). И что вместо этого она проведёт у нас «что-то вроде введения в предмет «география».

– Нечестно, мы географию ещё не учим! – запротестовал кто-то. «Нам ещё рано. Мы маленькие!» – потешно пропищал Сашка Вихарев. Но Нина Алексеевна не сочла нужным отвечать на эти протесты – и напрасно. Не удостоенные её внимания, мы сию минуту надулись и стали размышлять о том, что милее и лучше нашей старенькой, седенькой Веры Иосифовны нет никого на свете, и что нам не нужна никакая молодая бойкая учительница в квадратных очках.

А Нина Алексеевна спокойно начала урок. То, что она рассказывала, наверное, было интересно, но нас это уже мало касалось. Мы демонстративно заскучали и стали переговариваться друг с другом – сначала тихо, потом всё громче и громче.

Учительница повысила голос – наши голоса ровно на столько же тонов повысились. Она постучала кончиком ручки о стол – никакого результата. Она прервала рассказ и стала прислушиваться, и все потихоньку смолкло. Она продолжала рассказ удовлетворённым голосом, но мы снова зашумели. И всё началось сначала.

Нина Алексеевна, видимо, смирилась. Решила что сдерживать шум в рамках приличия сорок минут она уж как-нибудь сможет. Поэтому, посмотрев на часики и вздохнув, заговорила равнодушно и быстро, стараясь по мере возможности не глядеть на класс.

Так бы и кончился этот урок, прошедший натужно и нехорошо, если бы не Сашка Вихарев. Он вёл себя уж совсем нахально. Разговаривал почти вслух, да так непринужденно, что Инна Алексеевна остановилась на полуслове и, высоко подняв брови, стала изумленно на него смотреть. Она всё смотрела на него, только на него одного, а он говорил и говорил что-то соседу, между прочим скашивая глаза на учительницу – как она реагирует на его нахальство.

Это её взорвало.

– Ишь, ка-кой! – негодующе, возмущённо сказала она. – Выйди. Выйди из класса. Ты что, меня не понял?

Сашка насупился и уставился в парту. Учительница подошла ближе, сразу побледневшая, прижимая к груди учебник.

– Выйди из класса, слышишь?! Ах, мальчишка дерзкий!

Она схватила его за руку, стараясь приподнять с места. А Сашка, как ни в чем ни бывало, продолжал сидеть. Класс, молча и со всей серьезностью (с передних парт ребята обернулись, чтобы лучше видеть, а с задних вытянули шеи и привстали с мест) смотрел на этот поединок.

Это действительно был поединок, в котором Нина Алексеевна, махнув рукой на рушившийся бесповоротно педагогический престиж, желала только одного: вытянуть, вытащить, вытряхнуть из-за парты этого маленького гадёныша. Легче репей было вытащить из собачьей шерсти. Хитрый Вихарев спас себя тем, что вдруг… заревел.

Тогда она, со съехавшими на кончик носа огромными очками, бросила Вихарева. Прошла к столу, начала быстро собирать свои книжки и тетради. Но руки у нее тряслись, и она никак не могла совладать с ними. Бросила всё, подошла к окну и стала смотреть за стекло, скорее всего ничего за ним в эту минуту не видя. Вихарев непрерывно, как по обязанности, басом ревел. Нина Алексеевна крикнула ему с досадой:

– Замолчи сейчас же!

У нее самой задрожали острые плечики под жакетом. Она потянула узкие длинные ладони к глазам. И, конечно, в эту самую минуту раздался звонок. Она быстрым движением, стараясь, чтобы это было незаметно, вытерла платочком за очками. Сказала равнодушно и устало:

– Вы свободны, ребята. – И вышла из класса.

Мы думали, что теперь-то Нина Алексеевна добьётся в директорской, чтобы эта первая встреча с четвёртым «А» стала для нее и последней. Но на следующий день она снова пришла к нам заменять Веру Иосифовну.

И, как будто ничего такого вчера не произошло, воскликнула с порога весело и загадочно:

– А познакомлю-ка я вас со сказочной страной – Австралией!

И начала рассказывать такие удивительные, увлекательные вещи, что тишина все сорок пять минут стояла мёртвая. И, когда прозвучал звонок, мы страшно неохотно покидали этот чудесный, фантастический материк. И медленно исчезали перед нашими глазами видения розовых и оранжевых коралловых рифов, омываемых прозрачной тёплой водой; густые леса, где ползали по стволам добродушные, симпатичные ленивцы.

А когда в класс вошла строгая «англичанка» и поздоровалась по-английски, перед нами в последний раз мелькнули и растаяли грациозные тени боязливых австралийских кенгуру…

Мудрено ли, что на следующий урок географии мы все явились с толстыми географическими атласами, энциклопедиями и справочниками. Многие принесли поющие ракушки и морские камни, привезенные родителями с юга, засушенных морских звезд и даже одну вонючую мёртвую студенистую медузу в стеклянной банке.

После урока, на перемене, наш класс окружил Нину Алексеевну. Решили (тут же составили список желающих) в летние каникулы отправиться в Австралию, предварительно, конечно, согласовав эту затею с директором школы. Который потом позвонит министру иностранных дел, напишет в посольство, разузнает насчёт билетов в Аэрофлоте. Кто-то крикнул:

– Можно по обмену! Австралийские школьники поживут в наших семьях, а мы у них! Мои мама и папа точно не будут против!

Нина Алексеевна, улыбаясь, слушала нас, не говоря нашим затеям ни «да», ни «нет».

А потом, отложив до лета великолепные планы, в одно сухое октябрьское воскресенье мы пошли за город на костёр. Поели картошки, попели, вдоволь надышались прозрачным осенним воздухом. В конце концов, мальчишки придумали игру в «разбойников» и «мирных жителей». Нина Алексеевна стала настоящей разбойницей в своем малиновом свитере и джинсах, в туго накрученной на голову косынке.

Она, махнув рукою своей шайке, точно гибкая кошка, карабкалась на дерево и выискивала из-под ладони свирепым взглядом поезд «мирных жителей». Потом, издав лихой атаманский свист, спрыгивала с «разбойниками» на дорогу и преграждала путь. «Мирные жители» вопили и спасали свой «скарб», но всё равно были безжалостно взяты в плен, хотя обещали баснословный выкуп: полбанки свиной тушёнки и горсть «школьных» конфет.

Когда мы шагали домой, то уже все были от Нины Алексеевны без ума. Она шла и мечтательно рассказывала, как в деревне у бабушки обожала мыть полы.

– Представляете, такой тазик с родниковой водой, прозрачной-прозрачной. Рядом в миске песок речной. Берешь его, этот песочек, и веником-голиком по полу: ширк-ширк! ширк-ширк! Потом воду плеснешь и тряпкой ручьи ловишь… Половицы получаются – как яичные, такие светленькие, желтенькие. Босиком пройдешь – чудо!

Вихарев шел рядом, нес её рюкзачок и влюблено смотрел на Нину Алексеевну.

Расставаясь, договорились, что завтра с апельсинами пойдем к Вере Иосифовне.

Нину Алексеевну мы вталкивали в переполненный трамвай всем классом, а она смеялась и махала нам рукой.

В понедельник перед приходом Нины Алексеевны мы сидели, как на иголках. Староста Ленка Соловьёва трясла коробкой с деньгами и кричала, чтобы мы не канителились и сдавали деньги на апельсины:

– Ведь сейчас Нина Алексеевна придет!

Дежурные спешно вытирали доску и подбирали с полу бумажки:

– Ведь сейчас Нина Алексеевна придет!

Но самым главным сюрпризом для неё должна была быть идея мальчишек, как заработать деньги на путешествие в Австралию.

До лета вон ещё сколько времени. Если взяться всем дружно, можно огромную кучу металлолома собрать. А Вихарев знает местечко, где валяются тяжеленные старые трубы. Что там самолет – целых два получится в подарок Аэрофлоту, и тогда о бесплатных билетах до Канберры и обратно и беспокоиться не стоит.

Прозвенел звонок. Мы бросились по местам и ждали, переглядываясь и улыбаясь. Но Нина Алексеевна что-то задерживалась, хотя с начала урока прошло уже минут семь. Кто-то из нас видел, что она зашла на переменке в бухгалтерию школы. Мы хотели сначала отправить к ней дежурных, чтобы напомнить о нас. Но пошли почему-то всем классом. («Ишь какой хитрый! Сам оставайся, если хочешь!» – говорили мы друг другу).

На первый этаж спускались гуськом, старясь не скрипнуть половицей – «а то Нину Алексеевну подведем».

Дверь в бухгалтерию была открыта. Мы сразу увидели Нину Алексеевну – она стояла к нам спиной и говорила громко и с досадой бухгалтерше:

– Слушайте, Галя, я вам сотый раз повторяю: вы ошиблись с начислением. Мне недоплатили ровно четыреста рублей… Ну как же нет? Сверимся еще раз. Во вторник двадцатого я провела по расписанию четыре, в среду три урока, так? («Так», – отвечала она сама себе). Затем: в четверг два первых в восьмом «В» и в параллельном. Потом «окно», в которое я заменяла Веру Иосифовну в этом неуправляемом четвёртом «А». По-видимому, бюллетень надолго, раз Алексей Петрович предложил классное руководство. Поверьте мне: те ещё деточки. Но я через «не могу и не хочу» уже провела внеплановое мероприятие: сходила с детьми в лес… Сегодня собираемся навестить больную учительницу – тоже приплюсуйте в зачёт по внеклассной работе. Но о надбавке за классное руководство в ведомости ни слова. Как же так, Галя?

Галя ей что-то ответила. И тут Нина Алексеевна рассердилась не на шутку:

– Четыреста рублей я должна получить. Даром вместо Веры Иосифовны в её распущенном четвёртом «А» я заниматься не намерена!

Тут она, видимо, вспомнила про этот самый злосчастный четвёртый «А». Затолкала в сумочку исписанные бумажки, повернулась к двери. И вы думаете, увидела нас и осеклась? Нет, нас уже не было в коридоре. Мы возвращались обратно, тихие и поскучневшие.

– Зачем только мы пошли в канцелярию? – вздохнула Соловьева.

Наверно, все так думали: зачем? Возможно, Нина Алексеевна была права. Возможно, бухгалтер Галя, задёрганная телефонными звонками, что-то напутала в ведомости. Но все равно: зачем? Зачем она, такая хорошая, такая молодая и весёлая, зачем она так? Выходит, и вчерашняя прогулка, где она шалила как маленькая, и забавно передразнивала свою деревенскую бабушку, – выходит, эта прогулка для неё только «мероприятие»? Только малюсенькая галочка, за которую она получит, как руководитель, сто иди двести рублей?

Нина Алексеевна вошла, поздоровалась довольно весело («что-то вы кислые сегодня, друзья»). И начала урок, как ни в чем не бывало. А мы сидели и думали: вот ведёт она урок, рассказывает об аборигене с бумерангом, о кенгуру – и ей заплатят и за урок, и за Австралию, и за аборигена с бумерангом заплатят. И даже за кенгуру с крохотным кенгурёнком в сумке. Рассказывая о кенгурёнке, она слегка улыбнулась. Интересно, за улыбку ей тоже платят или она бесплатная?

… Ни в какой Австралии мы, конечно, не были. И, возвращаясь в этот день из школы, Сашка Вихарев, покрутив пальцем у виска, зло сказал:

– Что мы, дебилы, что ли, в такую чепуху верить?!

 

МАЛЬЧИКИ – ЗАЙЧИКИ, ДЕВОЧКИ – БЕЛОЧКИ

Новогодний вечер мы решили провести по-другому. Хватит! Нам уже не десять лет. И даже не одиннадцать и не двенадцать. Тринадцатый пошёл. Скоро в восьмой класс пойдём. Паспорта получим. Уголовно ответственными станем.

В общем, станем мы другими. Взрослыми. А раз так, нужно жизнь круто менять. И чем быстрее, тем лучше.

Завтра у нас бал-маскарад. Раньше как было? Классная руководительница Вера Васильевна после уроков оставляла – и начиналось… Сначала полугодовые итоги подводила. Все грехи припоминала. Кто географичке нагрубил, кто в лингафонном кабинете наушники сломал. Память у неё на это гениальная. Ругалась здорово. В дневники родителям писала – охота же людям новогоднее настроении портить.

Потом про ёлку начинала. Думаете, что-то интересное говорила? Щас.

– Ребята, вы уже взрослые. Я вас прошу: на бал приходить в нормальном виде. Галя удлинит юбочку на сантиметров двадцать. Валя укоротит до щиколотки, чтобы не волочилось. А то в прошлом году устроила нам кучу – малу. Разгребли – а внизу завуч! Коля кудри роскошные ниже пояса приберёт. Если не пострижёшься, пожалуйста, заплети и зашпиль косы (неизменный тупой смех). Девочки, сильно не краситься! Мальчики, в туалете не курить. Ребята, я не должна за вас краснеть!

И тэ дэ и тэ пэ. Картина знакомая. Она бы ещё про костюмы зайчиков для мальчиков и белочек для девочек вспомнила. Или снежинки вырезать заставила.

Нынче она, небось, тоже думала нас поучать. Ну, уж нет! Дудки. Теперь мы взрослые. Поэтому остались тайком от классной после уроков, чтобы завтрашний вечер организовать. По-новому. По-взрослому.

Во-первых, конечно, нужно хату подыскать. Чтоб без пап и мам. Без их недремлющего ока. Без наставлений на путь истинный. Сразу нашлись две кандидатуры, у которых дома подходящая обстановочка. У одной родители в командировке аж на Курилах. Бабусю можно без проблем к соседке на вечерок сплавить. Но лучше всех у Иванова. Квартира – что тебе физкультурный зал.

Родители – мировые! У него папаша дымящую компанию подростков в подъезде увидит, по плечам хлопает: «Мужики! Наша смена!»

Мамаша сама в мини ходит, волосы в синий цвет малюет. Жалко, музыкальный центр у них в ремонте.

Значит, вторым вопросом на повестке музыка. Все сразу на Кольку посмотрели. Как он скажет в коридоре небрежно: «Чего-то мой «Gibson» расхлябался» – на него десятиклассницы оборачиваются.

Играет как бог. Перед школьными вечерами девицы из старших классов за Колькой табунами ходят:

– Ну, Коленька, ну, миленький, что тебе стоит полтора часика поиграть…

Он, само собой, поломается сколько нужно, губу погнёт. Потом берёт свою электрогитару с комбиком – и на любой вечеринке «от шестнадцати и старше» самый желанный гость.

Тут Колька ломаться не стал: для своих не жалко. Но одной гитары маловато. Девчонки пошептались, распределились – кто какой диск принесёт. Андреева – УмаТурман, Голубева – Rammstein, Славина – Бритни Спирс и Шер.

Назначили время – в шесть вечера у Иванова. Когда расходились, даже не верилось – неужели всё будет, как задумано? Неужели вездесущая Вера Васильевна не помешает?

На следующий вечер класс почти в полном составе толпился в прихожей у Иванова. Мамаша Иванова только улыбнулась крашенными в фиолетовый цвет губками и нырнула в шиншилловую шубу. Папа Иванов подмигнул и предложил «Кэмел», но мальчишки чего-то стушевались. Деликатные родители прицепились локотками и отчалили: «Хата свободна, поляна накрыта, ребятки. Привет!»

Мы гуськом вошли в комнату, где стояла большая, густо опутанная электрическими гирляндами ёлка. В центре стола серебрилась еще одна крохотная искусственная ёлочка. Вокруг посверкивали хрустальные бокалы, лежали торты, и ещё что-то зелёное и дрожащее в вазочках, с красной ягодкой посередине. «Желе из киви. С клубничкой», – объяснил Иванов и густо покраснел, будто сказал что-то непристойное. Под ёлкой скромно прятались несколько бутылок с шампанским.

Ленка Голубева решительно туда прошагала и, сказав, что такого не допустит, забрала бутылки и куда-то утащила. Вместо этого девчонки выгрузили из своих рюкзачков на стол коробки с соками и полторашки с минералкой. Никто спорить не стал.

Колька с Гибсоном где-то задерживались. С дисками вообще обломилось – старшие сёстры не дали, что ли. Все стали какими-то скромненькими и забились по стульям и креслам. Иванов тоскливо рассматривал огромную хрустальную люстру. И, ни с того ни с сего, сильно фальшивя, насвистел мотивчик «В лесу родилась ёлочка…»

Но на него все так дружно сверкнули глазами, что он замолчал сразу же. Ведь было сказано: всё теперь по-другому, по-взрослому. Никаких ёлочек! Детство это!

Не помог и долгожданный Колька. Он погрохотал, так что заложило уши, а в стену с четырёх сторон одновременно забарабанили соседи. Мы попрыгали, поскакали – и снова забились по креслам. До прихода родителей Ивановых оставалось ещё целых три с половиной часа – кошмар!

– Как будто спрятались от всех, – вздохнув, сказала Ленка. – Будто что-то нехорошее затеяли.

Иванов снова задрал голову на хрустальные висюльки и тоскливо засвистел: «В лесу родилась ёлочка…» Андреева подумала, подняла крышку фортепиано и подыграла: «В ле-су о-на рос-ла…»

А что, прикольно! Вдруг мы вспомнили, что с четвёртого класса не водили хоровод вокруг ёлки и ухватились за руки. Пока мы кружились и горланили, кто во что горазд, Иванов с Ленкой убежали в прихожую, и вышли оттуда уже Дедом Морозом и Снегурочкой. Ленка натянула белокурый, с косой, паричок мамы Ивановой и её шапочку со стразами. Сам Иванов здорово напудрился: небось, всю коробку на себя вытряс. Густо измазал щёки и нос губной помадой и прицепил под нос меховой воротник. Умора!

– Детки! – завопил он и, путаясь в атласном мамином халате, врезался в хоровод. – Детки, кто из вас расскажет стишок или споёт песенку, или спляшет – получит от Дедушки Мороза кое-что вкусненькое!

Ленка в доказательство потрясла внушительной хозяйственной сумкой – сюда, наверно, весь холодильник Ивановых вместился. Детки завизжали от восторга и облепили их, даже очередь из талантов образовалась.

Иванов – Дед Мороз снова сбегал в прихожую, стащил с антресолей пыльную коробку со своими игрушками. Чихая, извлёк оттуда пять масок зайчиков и белочек: какие-то треснули, где-то резинка оборвалась. Сразу образовался хор мальчиков-зайчиков, жалостно запищавших: «Лошадка мохноногая торопится-бежит…»

Колька скинул ботинки и изобразил, какая она, лошадка мохноногая. Причём для правдивости сценического образа ему пришлось лишь закатать джинсы выше колен и продемонстрировать такие ноги, что девчонки завизжали. От ужаса и восторга.

Вдруг посреди визга, хохота, песенок и стишков Иванов басом так говорит:

– А давайте Веру Васильевну позовём. У неё же нет никого, ей скучно. Она недалеко живёт, мы быстренько.

Вообще-то такого от него никто не ожидал: вечно классная его прорабатывала. Но добровольцев сбегать нашлось, хоть отбавляй.

Всё-таки она у нас хорошая. На нас столько сил потратила. Вон, какие вы, скажет, взрослые стали. Сами новогодний вечер организовали. Молодцы!