Бывший младший научный сотрудник Катя Игнатьева, а ныне сборщица стеклянной тары и цветмета, по прозвищу Катька Нехочуха, заканчивала шестичасовой рабочий день. Нехочухой ее прозвали вот за что. Никогда она не отказывалась от джентльменских предложений «угоститься», но на сексуальные притязания со стороны угощающей стороны каждый раз так забавно и убежденно заявляла: «Не хочу!!» — что джентльмены от неожиданности немели. И, несмотря на то, что Катерина дралась и даже кусалась, с хохотом валили ее и общими усилиями доводили программу вечера до логического завершения.

У Нехочухи болела голова: не сильно, но противно, будто отлежала на кирпиче. По подпухшему, нежно лиловеющему лицу щекотливо стекали струйки пота. Несмотря на жару, на ней были надеты резиновые сапоги, поношенный спортивный костюм и плащ. Так же были одеты другие сборщики. Их неспешные фигурки равномерно, по человеку на гектар, рассыпались по мусорным кордильерам слева, справа, внизу и вверху.

Запачканным крюком Нехочуха раздвигала, ворошила и цепляла то, что было под ногами. Из-под крюка летели флаконы из-под шампуней, серебристые облатки от (на трезвую голову не выговоришь) бифидумбактерина. Ватные палочки — для слабых ушек, нарядные бутылки из-под сладкого кефира — для нежных желудков и кишочков. Сволочи. Холили и лелеяли свою плоть, сытно кормили, тепло и красиво одевали.

А Бог нам что завещал, говаривала Нехочухина подруга Тоня Шулакова? И, поднимая грязный указательный палец, сама себе отвечала: Бог завещал заботиться не о теле, но о душе!

Тоня была голова. Решала среди сборщиков все текущие и экстренные, внешние и внутренние, политические и административно-хозяйственные вопросы. Идти ругаться: к главному ли санитарному врачу насчет помывки в санпропускнике, к председателю ли городской Думы — о желании ее, Антонины Шулаковой, баллотироваться в депутаты от коллектива сборщиков — все на Тоне.

Попавшая в одну из делегаций Нехочуха, оробев, видела, как Тоню выносят два охранника из кабинета мэра. Тоня цеплялась за дубовую золоченую дверь и бесстрашно выкрикивала:

— Да! Я пропащая, я пьющая! Да, все из дому вынесла и пропила, весь свой дом пропила. Мой дом, мое добро, мои дети: сама заработала — сама пропила, своих роженых детей обобрала. Не вы, Бог мне судья. А вы, господа, чужих детей обираете. Чужое, народное добро выносите… Никтоооо не даст нам избавленьяаааа… Ни Бог, ни царь и ни героой! Даабьемся мы асвобожденья- а…

И к церкви Тоня хаживала. Вы, говорила попу, золотые храмы строите на деньги, которые у стариков, у младенцев, у хворых отобраны — а значит те деньги сатанинские. Тому попу, говорит, поверю, который не в иномарках катается, а изможденный, босой, в рубище и кровоточащих язвах по многострадальной русской земле ходит. Батюшка, наладившийся было на крылечке дискутировать, плюнул, развернулся и ушел.

Ох, умна, башковита Тоня. «Меня тут, — рассказывала, — недавно мент грязью обозвал. Ты, грит, человеческая грязь. А того не знает: бриллиант в грязь попадёт — бриллиантом останется. А пыль к небу подымается — всё равно пылью остаётся. Ты, грю, мент, и есть человеческая пыль!»

Как за каменной стеной, как жена за мужем, как цыплята за наседкой жили за ней сборщики. Жили и враз осиротели: умерла Тоня по весне. Сердце. Умерла, рассказывали, очень достойно: в больнице, в уходе, в чистоте и почете. Будто ее сначала из покойного приема вытурили, а тут мэр со своей свитой.

— А, сама знаменитая Шулакова! В палату «люкс» немедленно!

Ну, тут ей, само собой, крахмальную постель, капельницу, витамины-глюкозу, коньячок — доктора для сердца очень рекомендуют, все такое…

Правда, не так давно влившийся в ряды сборщиков ехидный мужик по прозвищу Черепица видел Тоню в последние минуты её жизни совсем по-другому. Будто лежала она за больничными контейнерами вниз лицом и бродячие собаки нюхали ее, еще живую, и заранее грызлись между собой.

Но на Черепицу гневно шикали и грозились забить рот использованными бабьими прокладками, каких на свалке навалом: хошь на критические дни, хошь на каждый день, хошь с крылышками, хошь без них…

…Гороскоп на неделю обещал Катерине «удачу во всех Ваших начинаниях и общение с супругом, которое доставит Вам незабываемую радость». На этой неделе от Катерины навсегда уходил любимый муж.

Придя из суда, она, по совету подружки, опрокинула первую в жизни рюмку. И сразу поняла, почему люди пьют. Боль, от которой стонала и металась взад и вперед по комнате, останавливалась, вскрикивала и снова металась — боли не стало. Вместо нее пролились, как дождь на иссушённую землю, облегчающие душу обильные слезы. Снизошли блаженный покой и удивительные, чистые, тихие, светлые чувства: прощение, жалость и любовь. К себе, к мужу с разлучницей, ко всем людям на Земле.

Она выпила вторую рюмку и рассмеялась от радости: ей открылось, как глупо и бездарно до сих пор она жила. Как себя обкрадывала, как обедняла и обесцвечивала свою жизнь. Она быстро выпила третью рюмку из боязни, что открытие уйдет, желая усилить и закрепить неизведанное чувство, и посмотреть, что будет дальше. Дальше было такое, что не передать словами. Это было как первая сумасшедшая ночь любви с мужем, только наедине с самой собой.

Через месяц муж зашел проведать сынишку и забрать свои вещи. Среди накиданных до потолка одежды, вещей, книжных залежей в рост человека, мусора и бутылок была протоптана узенькая грязная тропинка: по ней жена и восьмилетний сын пробирались из кухни в комнаты, из ванной в детскую.

Муж, прокляв все на свете, вернулся — до второго суда, который передаст ему сына. Суд состоялся, но оставил сына матери. Она к тому времени закодировалась, съездила к серпуховской «Неупиваемой чаше», горько плакала и клялась пересмотреть свое поведение. На самом деле она продолжала пить тайно, по ночам, каждую ночь.

Весь день Катерина была как сжатая пружина, а ночью распускалась цветами. Уже с обеда она наливалась веселым нетерпением. И чем ближе ночь, тем сильнее ощущалось дыхание Праздника. Она отказывалась от ужина, чтобы ничто не помешало легкому, отзывчивому, нетерпеливо пульсирующему желудку страстно откликнуться, отдаться обжигающим и опьяняющим, как поцелуи, глоткам.

Терпеливо ждала, когда муж заснет. Осторожно выпрастывалась из-под одеяла, из-под мужниной руки. На цыпочках шла в кухню, вынимала из морозилки замаскированную среди рыбы и мяса бутылку. Было лето — резала на дольки помидор, зимой — яблочко, красиво выкладывала дольками на блюдце.

До последнего оттягивала восхитительный момент, искала и устраняла возможный диссонанс, чтобы после уж ничто не отвлекало. Симметрично расставляла табуреты вокруг стола, поправляла штору (и так хорошо, но пусть будет еще лучше). А сама все чаще поглядывала на запотевший, посверкивающий хрустальными гранями в полутьме стакан. И, не выдержав — ой, сладка была мука — решительно и грубо опрокидывала в рот драгоценную голубую льдистую, как растопленный хрусталь, жидкость. И ждала, и ожидания ее редко обманывали.

Она тихо глубоко смеялась, потягивалась как кошечка, кружилась, вальсировала. Потом, запыхавшись, обессилев, садилась на пол, обхватывала лохматую голову — и замирала от жалости. Жалела спящего за стенкой мужа и всех обделенных людей, которым не суждено было испытать тысячной доли того, что испытывала каждую ночь первооткрывательница Катерина.

Однажды в разгар русалочьих танцев в кухне ее грубо ослепил яркий электрический свет. Муж в майке и трусах стоял в дверях и смотрел на пустую бутылку на столе…

Сначала он прятал от нее водку. Потом спасал свои лосьоны для бритья и туалетную воду, но у Катерины на спиртосодержащие жидкости был нюх. Она их находила, куда бы муж ни прятал: в стиральной машине, в детской коляске на лоджии, в вентиляционной трубе.

Стала носить НЗ в сумочке. Однажды, когда была на бирже, бутылка в сумке опрокинулась, вино потекло по ногам. Катерина, расставив ноги, стояла в красной липкой лужице, будто в собственных месячных. И на всё фойе крепко и кисло пахло дешевым вином. На нее смотрели, и проходящая сотрудница брезгливо сказала:

— Хос-споди, какую приходится кормить шваль налогоплательщикам.

Её здесь хорошо знали и предлагали уже только самую грязную работу: чистить кюветы, сметать пыль с дорожных бордюров. Или поднанимала знакомая санитарка из дома престарелых: обмыть покойника, постирать что-то уж совсем загаженное, страшное.

…Потом лишение материнства, «профессия» сборщицы, кличка «Нехочуха», ухаживанья омерзительного Черепицы…

— Сопля ты по жизни, Катерина. Рохля. Пропадешь ведь без меня, — ругалась Тоня. — Ладно, скажу звонарю, пусть тебя поминальной стряпней, яичками прикармливает.

С тех пор Нехочуха, когда совсем мутило от голода — слонялась за церковной оградой. Звонарь — заросший, даже из щек и ушей волосы торчали, в новом мятом, с чужого плеча костюме — выходил и грубо совал сверток с подаяньем.

Покушав здесь же за оградкой, Нехочуха веселела, умывалась, когда и стиралась в речке, и шла на электричку. Дорога вела мимо поселка Новые Тимошки — веселого, богатого, нарядного. Ни одного деревянного дома — все розовые кирпичные или серые каменные.

У самого леса на отшибе на берегу речки стоял домок: чистенький, небольшой, ладный. Вроде ничего особенного, а видно: живой дом, душа в него вложена.

Нехочуха, приметив копошащуюся на участке женщину, остановилась попросить хлебца. Хлеб ей бы не нужен: просто знала, что в таких случаях обычно выносят деньги, обувь, совсем еще хорошую одежду, и из еды — мясное, сладкое, печеное.

Женщина сделала плачущее лицо и скрылась в доме. Нехочуха уже порядочно отошла, когда женщина догнала её и неловко сунула в руку свернутую бумажку (пятьдесят рублей!) В следующие разы женщина уже ничего не давала, а ругалась и даже пыталась гнать. Но делала это смущённо, не обидно, не опытно — не похоже на других.

Была эта женщина большая, статная. Сквозь светлые и пышные волосы золотом просвечивало солнце. Голос грудной, сочный, глаза ясные, как у ребенка. Так от нее и веяло свежестью, покоем, женским счастьем. Такой была бы Нехочуха, если бы муж не полюбил другую, если бы не подвернулась с советом подружка, если бы Катерина не выпила первую рюмку. Если бы, если бы…

— Кыш отсюда! Чего потеряла? — тысячу раз пожалела Галя, что в минуту душевной слабости дала грязной попрошайке пятьдесят рублей. И соседки говорили: «Не приваживай, потом не отвяжешься».

— Опять эта ужасная бродяжка, — волновалась Галя за ужином. — Хоть бы вы, тимошкинские мужики, собрались да вытурили, чтобы дорогу сюда забыла. Ходит, высматривает, потом дружков-тюремщиков наведет.

— Гал, ты чего? У нас в каждом коттедже сигнализация, видеонаблюдение, собаки бойцовые. Кого она наведет-то?

— Ну не наведет, так вшей напустит. Это же рассадник заразы. А подохнет под нашим забором, ведь ни милиция, ни «скорая» не приедет. Нам же и придется возиться.

Галя не могла понять невозмутимости Володи. Да что же это такое?! Для того она и бежала из города подальше от грязи, от таких вот… Как Володя не понимает, что бродяжка оскорбляет, оскверняет одним своим видом их поселок?

Бомжиха тащится мимо изящных, увитых плющом и виноградом решетчатых изгородей, мимо играющих на газонах нарядных детей, мимо башенок и цветов, а за ней, точно за гигантским раздавленным слизнем, тянется невидимый след. Ветерок стихает, солнце тускнет, цветы никнут, птички умолкают, а дети бросают играть и с ужасом смотрят вслед ковыляющей грязной опухшей туше.

Любое самое запущенное бездомное животное можно откормить, отмыть, высушить, расчесать — и вот уже это красивая собачка с сияющими глазами или пушистый очаровательный котенок. А этих отмывать бесполезно. Они как комок грязи: сколько ни мой, будет течь грязь, пока комок весь не исчезнет.

Как-то зимой Галю, когда они еще жили в городе, остановила у подъезда дворничиха, чтобы показать сегодняшний улов: полведра шприцев и презервативов. Галя отшатнулась от сунутого, потрясаемого перед ее носом слипшегося резинового мешочка с мороженым мутным содержимым. Теперь, вспоминая страшную бомжиху, Галя знала, из чего они происходят на свет: из такой вот мерзкой мороженой спермы. Потому и называются — отморозки.

В семнадцатом году отморозки заселяли дома, такие как у Гали с Володей. Произойди революция сегодня, их бы по распоряжению Жилкомхоза уплотнили, и бомжиха заняла бы светлый, построенный с любовью и для любви дом. Наполнила его светлые душистые стены перегаром и матюгами.

На ноябрьские ударил тридцатиградусный мороз. Галя, взглянув на термометр за окном спальни, ахнула. Соскочила, оделась и, не попив чаю, поспешила в огород. Горох и овес, взошедшие в конце сентября жемчужно-зеленым ковром, куда тебе голландским газонам — были как стеклянные. Яблоня стояла седая, в скрученной, звенящей жестью листве. Галя до обеда возилась, укрывая абрикосы и сливы, погнула две лопаты о звенящую как железо землю.

Сделала все, и хоть руки озябли, побежала к речке, как девчонка. Обмелевшая в этом месте река заледенела почти насквозь, только подо льдом будто то и дело продергивали нитку продолговатых перламутровых бусин. Хорошо была видна вмерзшая в лед, еще слабо шевелящая хвостом рыбка.

А дома было тепло, даже жарко. А захоти она, то легким поворотом рычажка на автономном газовом котле могла бы устроить настоящие тропики.

После обеда поехала в магазин, чтобы было чем завтра встретить городских гостей. Потом баня, потом телевизор: программа интересная, праздничная, успевай переключать с канала на канал. Уснули поздно.

…Сквозь сон слышала, как кошка то соскакивала с ее ног, то запрыгивала обратно, но не укладывалась, а напряженно, пружинисто и больно упиралась лапами в Галины колени. Кошка не отрываясь, тревожно смотрела в одно место на стене, на движущиеся по нему багровые зловещие блики. И еще это усиливающееся странное потрескивание…

Горел сарайчик с березовыми (для баньки) дровами. Огонь выстреливал искрами высоко вверх — а там рукой подать до кровельного подшива. А там, страшно подумать, займется мансарда, отделанная проолифленной вагонкой, до звона высушенная за лето…

Сколько раз Галя, холодея, плюя через плечо, чтобы не накаркать, прокручивала в уме эту самую страшную ситуацию, мысленно готовилась к ней. И вот случилось, и они с Володей, выпутываясь из верблюжьих одеял, бестолково задергались, заметались, заорали друг на друга. Дико крикнула Володе, чтобы звонил «01» и соседям, и потом открывал колодец с гидрантом, выбежала на улицу. Прыгающими руками завернула краник на газовой трубе. Сорвала с себя фуфайку и, отворачиваясь от выжигающего глазные роговицы жара, принялась исступленно хлестать по дымящейся черной, в огненных всполохах, стене.

…В пять утра Галя, хотя едва стояла на ногах, умылась, повязала опаленные волосы косынкой и начала собирать на стол. Нужно было угостить возбужденных, прокопченных соседских мужиков и присоединившихся к ним участкового со следователем. В сгоревшем сарае обнаружилось обугленное женское тело, его уже увез эвакуатор. Бомжиха — виновница пожара, спасаясь от стужи, развела в сарае костерчик, уснула…

Весной пепелище расчистили, поставили на этом месте тонкую ажурную, как витая корзиночка-конфетница, беседку. Галя насадила вокруг розы, и цветы здесь всегда вызревали душистые, крупные, с кулак.