Это было не уютное ванное гнёздышко, которое из обыкновенного санузла могут устроить только мягкие женские ручки. Здесь не висели, распяленные на никелированных палочках, пушистые полотенца и махровые простыни.
Не теснились на полке флаконы с гелями и шампунями. Отвинтишь колпачок – и толстой тягучей каплей ползёт и нехотя разливается в ладони благоуханным озерцом расплавленный самоцвет: из этого флакона – в застывших древних пузырьках янтарь, из того – кровавый рубин, а из этого – изумруд или опал…
Здесь нет щёточек, пилочек, щипчиков и прочих штучек непонятного, но совершенно необходимого для гигиены и семейного счастья назначения. Не плывут по голубому кафелю лебеди в золотых коронах. Не ездит на колечках стыдливая прозрачная шторка. И не валяются под ванной привезённые из Крыма сланцы с застрявшей в рубчатой подошве черноморской пляжной галькой.
А имеется грузная туша старинной чугунной ванны на непропорционально тонких ножках. В наличии обжигающий ступни холодом цементный пол да стены, крашенные казённой синей краской, до самой зарешёченной вентиляционной, заросшей мохнатой пылью дырки. На дверях – календарь с загнувшимися углами за 199… год. На гвозде – лыковая, склизкая мочалка, купленная в том же году, что календарь. Всё.
Неуютная, дышащая нежилой погребной сыростью ванна холостяка.
Мужчина сидел в комнате, в кресле, преувеличенно внимательно рассматривая уложенные на коленях белые слабые руки. Он так долго сидел. Потом встал («пора»), направился в склеп ванной. Включил свет – под потолком загорелась тусклая от пыли электрическая пленница в решётчатом корсете.
Открыл оба крана. Как обычно: красный прикрутил, тугому синему дал послабление – иначе сваришься.
Ну, ладушки. Ванна полна, хлорные воды с горловым хлюпаньем плещутся, уходят в верхнее сливное отверстие. Из крана срываются и падают, вдребезги разбиваются хрустальные шарики, сея в лицо водяную пыль. Блем-блем-блим! Блем-блем-блим!
Пока он сидел на краю ванны, вода остыла. Он убедился в этом, поболтав в ней рукой. И пустил ещё немного горячей. Горько усмехнулся: «Даже умереть человек хочет с комфортом».
Он не знал, почему выбрал эту смерть: утонуть в ванне с водой. Белая ванна, прозрачная вода. Купался и захлебнулся. Несчастный случай. Может, с сердцем нехорошо стало.
Воды набрано много, но он ведь аккуратно всё устроит, не выплеснет ни капли на пол. Пусть будет сухо, чисто, когда его найдут. Хотя когда его найдут (через день? неделю? месяц?), капли давно высохнут. В ванне будет вздыматься нечто вздувшееся, бесформенное, белое… Или уже чёрное? И люди будут стараться не дышать.
Не думать об этом. Встать на четвереньки и уйти под воду. И находиться там до последнего: пока не потемнеет в глазах и не зазвенит в ушах, пока станет невмоготу. И сильно-сильно вдохнуть носом воду. Главное: не запаниковать, не забиться, не выскочить с выпученными изумлёнными глазами.
Тихо, стараясь не всплеснуть, он ушёл под воду, только нежная ребристая спина высовывалась из воды. Открыл глаза и прямо перед собой увидел подогнутые белые худые, в волосках, колени, в которые он упирался носом.
В последний раз под водой он открывал глаза лет тридцать назад, мальцом купаясь с друзьями в мелкой речонке. «Раз, два, три, утонули корабли!» И ныряли в бриллиантовом веере брызг, и сидели кто сколько сможет: пока воздуху хватит, пока река не вытолкнет их лёгкие детские тельца, как пробки. Только вода в речке была мутной, жёлто-зелёно илистой, с взбаламученным со дна песком.
Как и задумывалось, он хотел втянуть носом воду, но… нечаянно набрал в рот и проглотил. Поднял мокрую голову, откашливаясь, отфыркиваясь, снова погрузил в воду – и… снова проглотил, незаметно для себя. И, сколько ни пытался, он только глотал и глотал горькую, как лекарство, воду, и его желудок уже был переполнен плещущейся и булькающей водой.
Наконец, поняв, что так он выпьет всю ванну, но не утонет, выбрался, сел на край ванны и заплакал.
Блем-блем-блим! Блем-блем-блим!
Это была окраина города, трактир «Свиной пятачок». На вывеске жизнерадостный толстый розовый поросёнок держал во рту кольцо из букв-сосисок «SVINOY PYATACHOK».
Здесь расчёсанные на прямой пробор, в длинных гороховых рубахах, половые перекидывали с руки на руку чистые полотенца, кланялись и говорили посетителям: «Слушаю-с», «Чего изволите-с», «Сию минуту-с». Подавались звонкие свиные хрящики, сочные, плюющиеся с раскалённой сковороды котлеты с чесноком, сосиски с горошком, стеклянный тугой дрожащий холодец.
В уютном, жарко натопленном полутёмном зальце круглые одноногие столики стояли подковкой вокруг крохотной, обитой розовым бархатом тумбы-сцены. В подвалах располагались бани с кабинетами.
В зал просачивалась сырость, приходилось часто переклеивать обои, штукатурить стены и потолки, но хозяин мирился с расходами. Львиную долю прибыли приносили именно бани, а не котлеты с сосисками.
В массажных кабинетах свежие крепкие сельские девчата усердно разминали спины и зады клиентов, растянувшихся на каменных, с подогревом, топчанах. Девчата менялись часто – завсегдатаи ценили эту тонкую любезность хозяина. На топчанах у него перенежилась вся городская верхушка.
В их числе Веня, в одночасье разбогатевший на… На чём богатеют нувориши: на недвижимости, недрах, интригах, авто, солдатских портках, дереве, пилюлях, шмотках, золоте, политике, акциях… Веня разбогател на ровном месте. Деньги буквально свалились ему на голову. В первое время он ходил на ослабших полусогнутых ногах, с оглядкой, пришибленный, в ожидании трубного гласа Страшного суда: «А ты, голубчик, в своё ли корыто сел?!»
Его возьмут за шкирку и вышвырнут, в лучшем случае обратно в грязь, в худшем на тюремную парашу до скончания жизни. Но шло время, к Вениному внезапному богатству все относились как к делу само собой разумеющемуся – и он осмелел.
Стал безобразничать, пылить в нос, показушничать, сорить дурашными деньгами налево и направо – причём денежные счета не только не худели, но разбухали и пёрли, как из сказочного горшочка. И снова, как ни странно, это вызывало в людях всеобщее полное одобрение и понимание. Его даже уговорили стать депутатом – Веня не подозревал, как единодушно любит его электорат.
В банях «Свиного пятачка» у Вени в персональном шкафчике хранились венок из дубовых серебряных листьев и шёлковая простыня, в которую он заворачивался как римлянин. По краю простыни алмазными стразами было вышито, в древнеримском орнаменте, «Гай Юлий Веня».
Но до бани было ещё далеко. Веня между столиками и почтительно обегающими его половыми с подносами, приплясывал под караоке, кружился, приседал и оттопыривал зад, как курица, задирая полы золотого пиджака. Так он доплясал-докружился до дверей и, запыхавшись, плюхнулся за крайний столик.
Там в одиночестве сидел худощавый мужчина, положив локти в замшевых заплатках на скатерть, боязливо оглядываясь и начиная понимать, что его не туда занесло. Непонятно как его пропустили – вероятно, из-за породистой бородки, слабого телосложения, страшной бледности и чёрных провалов под глазами приняли за чьего-то любовника-кокаиниста.
Веня был бы не Веня, если бы сей миг стол не был накрыт с царской щедростью. Когда он широким жестом заказал вино, половой недоверчиво и угодливо переспросил, точно ли он расслышал: Романи-Конти сорок седьмого года?
Это вывело Веню из себя. И когда хозяин самолично вынес деревянную подпорку с лежащей на боку, белёсой от пыли бутылкой, заорал, что шельмы, конечно, подсунули другую «романею» – а пыль, небось, натрясли из пылесосного мешка…
Толстую чёрную бутылку крепко бережно отёрли полотенцем, взболтнули, откупорили, дали отстояться и чуть выдохнуться – и разлили по сполоснутым бокалам.
– Ну, за знакомство!
Через пять минут согревшийся, захмелевший от еды и питья мужчина слегка заплетающимся языком рассказывал Вене о себе. О том, что он художник, в школе живописи был признан непревзойдённым пейзажистом, что выиграл грант на учёбу в Италию. Перед отъездом с Алёнкой поехали на Вытегру.
Алёнка – это… Вот в каждой, даже самой святой женщине, непременно из пипетки капнуто гаденьким, мелочным, корыстным. Они не виноваты, их природа устроила такими, в целях продолжения рода. Алёнка – дитя. В студенчестве вместе холодали, голодали и носили обноски. Ночью обнимались, чтобы согреться.
– Повезло, – чмокал толстыми красными губами Веня. – А мне одни шкрыдлы попадаются. Так и норовят срыгнуть налево. Неужели твоя никогда ни с кем?
Никогда. Ни с кем. Хотя… Художник безумно ревновал её к Врубелю. Алёнка могла глядеть на его картины часами. Затягивающие, космические, потусторонние, мозаично сложенные из грубо ломанного лунного жемчуга. После них, побледневшая, она долго оставалась чужой и отстранялась от его прикосновений, как после обладания другим мужчиной. Он задыхался от ярости и любви.
На Вытегре жадно, легко писалось. Речные закаты – малиновое варенье, застывшие в стеклянной воде лодки с рыбаками, изба, где они жили, колоритная морщинистая хозяйка. Хозяйка подправляла крыльцо дисковой пилой, он захотел помочь. Оберегая главный свой инструмент – руки, натянул хлопковые перчатки. Чего делать категорически было нельзя.
Сначала он с удивлением увидел брызнувшие комочки чего-то белого и красного, оказавшиеся его пальцами и лоскутами перчатки, потом услышал дикий хозяйкин крик. И лишь потом боль сотней ножей вонзилась в голову… И вот: вместо трепетных волшебных пальцев – обтянутые младенческой кожей шишаки.
Веня проникся: «Ай-ай, брателло. Электропилой – в перчатках? Тут же рывком замотает. Давай дальше».
Дальше была постыдная, глупая попытка уйти из жизни, ванна с водой. Спасла она же, Алёнка. Переехала к нему, боялась оставить на минуту.
Как-то разбудила его, показала на стену:
– Видишь? Она смотрит на нас.
Он решил, что от недоедания у Алёнки начались глюки.
– Да видишь же?! – Алёнка чуть не плакала. – Ляг на моё место. Сконцентрируй взгляд вот здесь, на этой части обоев. Узор – нос крючком, узор – растрёпанные волосы, ещё узор – мешки под глазами. Старая цыганка. Ну?!
И он… увидел! Вскочил, зажал в обрубках карандаш и подретушировал – тут и тут. Цыганка ожила.
Алёнка рыдала и целовала его беспалую ладонь.
– Мы победим! Ты не умер, ты жив! Ты будешь знаменит!
Труднее всего при перевозках было упаковать работы: самая маленькая – размером со спичечный коробок, самая большая – два метра. И вот обои (полотна), начиная с малого, Алёнка узко сворачивала в трубочку, вкладывала в трубку больше и так далее. Получался тяжёлый рулон, который обёртывали полиэтиленом и стягивали аптекарской резинкой.
В город приехал столичный модный Мастер. Голодный художник с утра слонялся в доме культуры и всё же поймал Мастера. Сказал, что тоже пишет, и попросил посмотреть. Мастер торопился на фуршет. Мужчина, задержавший его, был не молод, не ухожен (Мастер был неравнодушен к мальчикам), на ресторанного спутника явно не тянул.
Со скрытым раздражением, маскируемым игривым оживлённым интересом («Ну-ка, ну-ка, посмотрим, что там нынче у местных дарований»), они толкнулись в заваленную бытовку. Там художник суетливо, вздрагивающими руками разложил на подоконнике работы. Некоторое время Мастер недоумённо смотрел на разложенное.
– Это что же… Обои какие-то, – несколько обиженно посмотрел на него. Но, увидев искривлённое почти от боли, со стиснутым ртом лицо, взял в руки «картину». Это был кусок дешёвых цветочных обоев, натянутый на подрамник – и, нахмурившись, стал всматриваться на расстоянии вытянутой руки. И вдруг брови у него удивлённо поползли вверх:
– О! Женский силуэт: невероятно грациозный, статный, полноватый. Шляпка – надетый набекрень цветок. Узкий стебель талии. Юбки взбиты из пышных гиацинтов. Ничего прелестнее и женственнее в жизни не встречал. Литературный персонаж… Настасья Филипповна? Анна Каренина?
– Нана, Золя, – он был счастлив.
Лицо у Мастера было изумлённое, восхищённое, как у ребёнка, держащего в руках невиданную игрушку.
– О, потерял. Ага, снова нашёл. Тут главное – глаз не отвести, сразу плывёт, как призрак, как сон. Опять потерял. Так. А это что у нас? Гм… Старик. Мрачный, глаза горят угольями. Как это вам удаётся увидеть? Всю жизнь живу среди обоев, а внимания не обращал. Это что же, открыватель нового направления в искусстве? Обойный художник?
На фуршет Мастер его не пригласил, но пообещал:
– Попробую замолвить о вас словечко в Москве. Вдруг заинтересует. Им же теперь не пойми чего надо, роются как свиньи в жемчуге. А в вас ЕСТЬ.
И уехал – навсегда.
– Видите что-нибудь? – художник показал Вене на стенную шелкографию.
– Ни хрена не вижу.
Художник прищурился и карандашом черкнул неуловимый штрих.
– Ни хрена себе! – Веня пришёл в восторг. На него из сюрреалистических кубиков и закорючек смотрел, собственной персоной, микроскопический Веня. Тут же столовым ножом бесцеремонно вырезал кусок шелкографии: «Корешам покажу, отпадут».
– Мне бы выйти к зрителю, пробиться, – тосковал художник. («Это уж как есть, всё оккупировали бездари», – вздыхал Веня). – Снять в столице выставочный зал, пригласить телевидение – но запрашивают бешеные деньги.
– За творчество, – Веня сочувственно чокнулся с художником. Подцепил ложечкой икру. – Ну, как винцо?
– Кислятина ужасная, если честно. Уксус.
– Ху-ху-ху, – затрясся в смехе Веня. – Прикинь, сколько я отвалил за эту шнягу? Двадцать тыщ евро. Один стакан – четыре тыщи, сечёшь? Пей! – Он небрежно плеснул до краёв, разбрызгав на скатерти кроваво-рубиновые пятнышки.
– Четыре тысячи евро? – художник со священным ужасом отодвинул бокал. – Ровно столько стоит аренда зала и телерепортаж…
Веня туго соображал. Обернулся к соседнему столику.
– Костяй! Бутылку романея осилишь? Ху-ху-ху… Жаба душит. А стакашек в кайф, а? Потом корешам в нос вставишь: вылакал стакан романея в четыре тыщи евро. Лады?
Развернулся к художнику:
– Ну вот. Щас Костяй твой бокал оприходует, а денежки – тебе. Выставочный зал, считай, у нас в кармане. Врубель? Врубился, то есть? Давай дальше рассказывай.
Дальше они с Алёнкой стали постоянными придирчивыми посетителями хозяйственных магазинов. Перемыв свои шесть подъездов в соседнем доме, Алёнка прибегала с тоненькими, красными от холода ручками, с сияющими глазами, бежала в ванную, потом одеваться. И они дотемна, до закрытия бродили по хозяйственным магазинам. Разматывали рулоны обоев, надолго замирали, вглядывались, бурно спорили («Да вот же, видишь!» – «Ну, это мазня, примитив»).
К негодованию продавцов, просили отрезать метр, а то и тридцать сантиметров… Продавцы не соглашались. Алёнка торговалась – это она-то: тихое дитя…
– За Алёнку! – растрогался Веня.
…У них вся комнатка забита обойными картинами. Если арендовать зал, пригласить ТВ – будет сенсация! Безрукий гений, могучая воля к жизни, новое направление в искусстве… И всё – ценой в один бокал.
Взгляд обоих одновременно сошёлся на пустом, с рубиновым озерцом на дне, бокале. Произнося тост за Алёнку, Веня машинально всосал вино…
– Не судьба, – Веня хлопнул художника по плечу. – Так вышло, брателло. Сегодня не твой день, – глянул на золотой восемнадцатикаратовый брегет, сразу протрезвел, строго подобрался. Застегнул пиджак и значительно, государственно печатая шаг, направился в подвал. Там его заждались банщик и массажистки.
Художник поднял из-под стола, развернул скомканную льняную салфетку. В одну минуту по складкам, по вмятинам набросал абрис. Детски округлый овал, милые, милые распахнутые глаза, нежный рот… Половые убирали приборы, невежливо толкая его локтями и грязными подносами. Художник встал и пошёл к дверям, унося краденую салфетку в кармане. Дома Алёнка разгладит её, всмотрится, просияет худеньким лицом.
– Это мой портрет?! А я тут пересмотрела работы… Знаешь, куда до тебя Врубелю!