…– Эта ненавистная Америка, – сказал он, и все мы замолчали и воззрились на него с недоумением.
Последние шесть лет для него прошли под знаком Америки. Мы только и слышали: там то, там сё. Там президент выходит на зеленую лужайку и отвечает на острые, а не дистиллированные вопросы. Там жизнь как после смерти (читай: в раю). Чего ты стоишь – такая тебе и цена.
Из самой первой поездки – это было восемь лет назад – он вернулся туманный, говорливый, зачарованный, с россыпью ярких фотографий. Вот он с сыном, снохой и внучатами в Нью-Йорке у подножия гигантских зеркальных небоскрёбов. И вдруг среди затмевающих небо громад – старинная уютная, провинциальная, низенькая, домашняя церковка. И там тишина, полумрак, дьячок бормочет, свечи горят, ладаном пахнет.
Вот они с семьёй в японском ресторане. Всё ослепительно белое: стены, столики, тарелки, рубашки на официантах. Вот они на мексиканском пляже – обслуживание изумительное, американцев готовы носить на руках… В переливающемся огнями, как гигантская ёлочная игрушка под ночным небом, Лас-Вегасе…
…Он вышел на перрон и увидел тот же бурьян, окурки, плевки, понурые лица… Там, на других берегах, ностальгируя, писал: «И те же милые опущенные лица, как будто вырубленные топором». Ностальгию как ветром сдуло. Со дна души поднялось и уже не оставляло раздражение.
– А ещё в Америке, – говорил он, – даже молодые следят за весом. Сын – ты знаешь его: высокий, худощавый – в первую очередь тщательно вглядывается в состав продуктов: сколько содержат калорий, нет ли вредных добавок.
По примеру сына, он решил перейти на здоровое питание, больше есть рыбу – и пришёл в ужас.
– Как вы это едите?! Это же рыбьи разлагающиеся трупы: прилипают к ножу и разъезжаются, как каша. Ну почему, – вопрошал он, – когда у нас готовят рыбу – это всегда невыносимая вонь, так что потом требуется проветривать квартиру? Почему вместо бульона – мутные серые помои? У них готовишь утреннюю выловленную рыбу: куски упругие и нежные, белые и розовые, слюнки текут.
Также он решительно не понимал, почему на наших яйцах ставят на фиг никому не нужные штампы «N-ская птицефабрика» или какое-нибудь «Яйцо деревенское». А самая-то главная информация – дата изготовления – отсутствует!
– Вчерашнее яйцо, – убеждал он, – это уже отрава, яд для печени. А у нас магазины забиты яйцами, привезёнными с Дальнего Востока! Сколько им дней? Недель? Месяцев?!
Как-то, дожидаясь автобуса, мы продрогли под дождём на ветру и заскочили в кулинарный магазин. Продавщица крикнула: «Вы заказываете или нет? Остановку, блин, себе тёплую нашли». Уборщица подпела: «Уже окна заложили, а они всё идут и идут».
Действительно, выходящие на остановку окна были заложены огромными кусками ДСП: именно с целью, чтобы озябшие ожидающие не могли из окошка магазина подсмотреть номер подъезжающего автобуса.
– Ну почему мы такие?! – горько изумлялся он. – Причина-то в нас самих. В Америке кафешка у остановки в три раза дороже стоит, потому что место людное, бойкое. Хозяин с улыбкой – белозубой, широкой – ещё и стульчики у окна расставит. Свежие журнальчики принесёт: на здоровье, ждите свой автобус! Не жалко!
Потому что это потенциальные покупатели: кто-то чего-то присмотрит, кто-то купит. А не купит – в следующий раз к приветливому хозяину непременно на огонёк заглянет… И потом, не под дождём же людям зябнуть. Не звери же мы друг другу, в конце концов. А ещё у них в Америке…
Однажды «за Америку» в застолье по пьяному делу, патриотичные мужики ему от души начистили шею. Он отряхивался, прилаживал оторванный воротничок и сорванным тонким голосом кричал:
– Во-от, только на это мы и способны. У нас за все невзгоды отрываются на слабых. Отстаивать свои права – что вы! Нас хватает только на то, чтобы сладострастно стучать «куда надо» на старушку, по соседству сдающую квартиру. Во всех наших бедах враг номер один – это всегда соседка-старушка. Вот в Америке…
– Да если хочешь знать, твоя Америка – мировой жандарм! Гражданам скольких стран жизнь испоганила!
– Зато за своих, кому хочешь, хребёт перегрызёт. Это лучше, чем государство, которое своим гражданам грызёт хребты.
– Слушай, достал! Когда ты, наконец, отсюда свалишь?
А он, действительно, собирался сваливать. Сын делал ему вид на жительство, он буквально извёлся в ожидании: дадут? Не дадут? Говорят, могут запросто отказать, не считая нужным объяснить причину: с белозубой широкой американской улыбкой.
Он места себе не находил, искал пятый угол. Прямо осунулся, почернел весь, дожидаясь заветной гербовой бумаги. Признался, что в какой-то момент был на грани, готов выброситься из окна с четырнадцатого этажа – настолько мучительными казались неопределённость и ожидание худшего. То есть что он останется навсегда запертым здесь.
А здесь его ничто не держало. Моложавый новоиспечённый пенсионер, вдовец. Конечно, была родня, но у всех свои семьи. Брат приглашал к себе на дачу посреди недели, посидеть по-мужицки. А ему хотелось на выходные, чтобы вокруг были суета, писк, гвалт. Невестки и зятья, пускай не свои, крутились бы, внучатые племянники лепетали. Но в выходные без него на даче было тесно, и он обиженно жаловался: «Не берут меня, точно я прокажённый».
И ещё больше рвался за океан, где его с нетерпением ждали самые родные люди на свете. К сыну, к внучатам, которым он нужен – особенно внучке. Внук – он уже готовый американец: открытый взгляд, холодноватые серые глаза, врождённая покойная уверенность в том, что всё вокруг устроено ради него, гражданина Америки. Что он живёт в самой справедливой и сильной, самой свободной и совершенной в мире стране.
Внучка другая. Через плечо перекинута тяжёлая льняная коса. В крупных голубых, с поволокой, глазах затаённая печаль. Вплети красную ленту, загни стеклянные бусы в три ряда, вдень в уши пушки – крестьянская девочка кисти передвижника Лемоха.
Вместо колыбельной он пел ей «Лунной дорожкой снег серебрится». Внучка старательно подтягивала тонким нежным голоском. Как мог, он описывал ей вкусный упругий скрип («скрып») снега, которого внучка никогда не видела… И странно звучали его слова под плеск индейской озёрной парной волны, крики экзотической ночной птицы и мощный стрёкот цикад.
– А вот и видела снег: у мороженщика в холодильной камере!
Ах ты, моя прелесть! У него сжалось сердце.
Снова и снова рассказывал про голубую морозную ночь, про цыган, про борзую тройку и несущуюся за нею луну… Здесь тоже луна – та, да не та. И снова: «Сквозь волнистые туманы пробивается луна. На печальные поляны льёт печально свет она…»
– Почему «печальный» два раза повторяется? – спрашивала внучка.
– Потому что по-другому не скажешь. Потому что эти строки были задуманы ещё до сотворения мира, до начала жизни. Они вечно существовали в природе, сотканные из воздуха, незримые, недосягаемые для смертных – дожидались своего часа, никому не дано было их разглядеть. Дано было курчавому смуглому маленькому гению, он просто взял и перенёс их на чистый лист – как всё, что он творил. Потому что это Пушкин, девочка. Подарю на день рождения томик его стихов.
На день рождения родители подарили внучке очередную Барби. Старую она убрала в коробку. Он туда заглянул: батюшки! Коробка была доверху полна голыми Барби: штук сто. Тонкие белые вялые, измождённые тела, оторванные головы, вывернутые конечности. Кукольный Освенцим какой-то!
Потом внучка потащила деда хвастаться игрушечным домом. Убрали съёмную розовую «черепичную» крышу. В доме было всё-всё: розовая полированная прихожая с настоящей вешалкой, трюмо и даже бра – крошечными, светящимися тёплым розовым светом колокольчиками. Розовая гостиная, розовая шёлковая спальня. Был туалет с кукольным унитазом, который спускал душистую пенную воду. Ванна с шампунями и гелями для ухода за золотыми кукольными волосами. Была кухня с микроскопическими всамделишными чашечками, блюдцами, чайничками.
Он позвонил рано утром, ликующим голосом сообщил: от сына пришло долгожданное сообщение! Welcome to America! Осталось дождаться по почте документ.
Приятные хлопоты, паковка огромных клетчатых чемоданов на колёсиках, которые пахли по-особому, дальними странствиями. В миграционной службе, на почте, в ЖЭКе, в пенсионном отделе, в разговоре с друзьями – плохо скрываемые нотки превосходства в голосе. Вы-то остаётесь, а я уезжаю, уезжаю, уезжаю!
Там чистенько и сыто, там не давят граждан, как крыс, на «зебрах», остановках и тротуарах. Там инвалиды и старики розовы и безмятежны, как младенцы – а не как у нас, все с одинаковым несчастным напряжённым выражением на лицах: будто что-то потеряли и мучительно ищут под ногами.
Вот он в Америке дня не проработал – а ему, пожалуйста: и пособие, и уютная социальная квартирка. А поживёт несколько лет – будет страховка и такой сестринский уход, до которого нам как до Луны.
Те, кто напыщенно говорил: «Я бы никогда не смог уехать! Я хочу разделить судьбу Родины», – на самом деле – он был уверен – в душе отчаянно, по-чёрному завидовали ему. Зелен виноград, мои милые, зелен виноград. Не допрыгнете.
Ночью он внезапно открыл глаза – и облился холодным потом. Звенело в ушах, колотилось сердце. Ему казалось, он поседел в секунду. Неужели то, что происходит с ним – это происходит на самом деле?! Человек, уезжающий из своей страны навсегда – это он сам? Точно он возбуждённо, лихорадочно, суматошно бежал, бежал – и вдруг наткнулся на стену.
В голову полезли холодные трезвые мысли, которые он тщетно до сих пор гнал от себя. Здесь он хоть на север, на восток поезжай – вся страна его. Там ему потребуется постоянный поводырь-переводчик. Мир сузится до узкого круга из сына, снохи и внуков. Всё.
Да, его жизнь будет пестра и разнообразна, но это будет застекольная жизнь аквариумной рыбы в ярких водорослях. Его повезут и в каньоны, и на водопады, и в Нью-Йорк, и в Мексику, и в Диснейленд и Лас-Вегас. Но все его телодвижения, весь мир вокруг будут скованы мирком из четырёх человек. Языковой вакуум, а самое страшное – вакуум духовный. Отсутствие общения близких по духу людей.
Ему не понять окружающих, а им не понять его. Чтобы ему думать как они, нужно израстись трём-четырём поколениям. Всё-таки человек ближе не к животному, а к растению. Выражение «прирос корнями» – не красивые слова. Сын успокаивал: не бери в голову, пол-Америки русские.
Видел он этих русских. Раз в неделю на яблочный штрудель приходила тучная, одышливая чета: Семён Ильич с супругой. Весь вечер разговоры: какой у них чудный, удивительный, гениальный сын-дантист. И какой удивительный, редкий гениальный внук Женик.
И ещё говорят про стул, как они сходили утром: мягкой колбаской или послабило, или, наоборот, заперло. И как здорово, правда, что они вовремя уехали из России? Слышали, там снова жёсткое закручивание гаек, со ржавым скрежетом падает железный занавес, ужас, ужас.
Есть, наверняка, и там интересные глубокие собеседники, но они высокомерно очертили строгий круг вокруг себя: не пробиться в их тщательно закрытые для пришлых литературно-философские кружки. Он захочет удивить их, распахнуть перед ними миры, а они зевнут: тут ногой ступи – у всех свои миры, как грязи. Ступай себе, болезный, с Богом.
– Пап, ну найди себе русскую женщину, приезжайте вдвоём, – предложил сын, чувствующий малейшие перепады в его настроении.
Были, были у него такие мысли. Но не встретился родной по духу и желанный человечек, каким была безвременно ушедшая жена Леночка. Не нашлась золотая середина.
Либо попадались холодные ухоженные особы, у которых при слове «Америка» загорались умненькие алчные глазёнки. Либо это были расплывшиеся добродушные клуши, помешанные на закрутке банок и лепке пельменей, с какими на люди выйти стыдно – а он ещё был мужчина хоть куда.
Квартиру продал, не торгуясь, быстро, за две недели. Две эти недели безвылазно сидел на полу в ворохе бумаг и книг. Перебирал, разбирал старые альбомы с фотографиями, записи, блокноты, дорогие сердцу вещицы – жизнь свою листал и перебирал.
Он себя чувствовал предателем. Квартира, в которой он прожил четверть века, не отпускала: цеплялась дверными ручками, деревянными плечиками, шпингалетами, рамами картин, торчащими из стен гвоздями. Квартиру он тоже предавал. Две недели раздербанивал её – в сущности, жизнь свою раздербанивал.
Утащил на почтамт посылок только на семнадцать тысяч рублей – и ещё бы отправил, но сын не выдержал. «Пап, может, хватит хламьё через океан гнать? Оно у тебя золотое выходит. Купим тебе всё здесь». А это не хламьё – это жизнь, разве купишь жизнь?
В эти дни я как раз обменивала дом. Взяла листок, расчертила на две половинки: тут плюсы нового дома, там минусы старого. И, измучавшись, чуть не свихнувшись, плюнула, не решилась на переезд, осталась в прежнем жилище. Он сказал, усмехнувшись:
– Ты не решилась променять дом на дом. А я променял страну на страну.
В последнюю поездку сын сделал ему великолепные сплошные голливудские зубы. Но он по привычке смущённо улыбался, прикрываясь ладошкой и не размыкая губ. Даже к улыбке нужно было привыкать.
Что имеем – не храним, потерявши – плачем. Ещё поговорка: запретный плод сладок. Как он трепетал, что с визой не выйдет – тогда Америка была вожделенным запретным плодом.
И вот он уезжает, его ждёт собственный угол, однокомнатное гнездо. Условие одно: он не может покидать его в год не больше, чем на два месяца. Потому что это не рационально – содержать подолгу пустующее социальное помещение. В рациональной Америке умеют считать каждый цент.
Долгожданное гнездо оказалось клеткой. Вдруг в одночасье всё повернулось на 180 градусов. Запретной, а значит, сладкой была Россия, которая держала окна распахнутыми, легко отпускала его: давай, до свидания. Чемодан, вокзал, Америка. Лети на все четыре стороны. Именно тогда у него вырвалось: «Эта ненавистная Америка».
Перед отъездом он резко сдал, подволакивал ногу, под глазами набрякли мешки.
В последнюю ночь перед отъездом проснулся, как всегда, с ощущением нереальности происходящего. Как всегда в последнее время, в голову полезли запоздалые неуместные сомнения. Мысль о том, что ни в одну из поездок сноха ни разу не называла его ни «папа», ни хотя бы по имени-отчеству. Вообще никак не называла.
Недавно сын позвал к скайпу внука – поговорить с дедом. Тот, невидимый, откуда-то от игрушек подал досадливый голос:
– Снова по-русски разговаривать?! Не хочу по-русски! Пускай дедушка сам учится по-нашему говорить!
На тумбочке у кровати лежал умерший мобильник – он молчал весь вчерашний день. Друзья, родные, знакомые устали прощаться. Наговорили массу искренних приятных вещей, наказали не забывать родину, пожелали лёгкого пути – ничего не забыли?
У всех своя жизнь, работа, дела, семьи, заботы – он не пуп земли, верно, сколько можно? И вот телефон молчит. То есть он ещё не уехал – а его уже забыли, вычеркнули из жизни. Поставили на нём крест. Похоронили заживо. Друзья, страна похоронила. Быстро же это произошло. Вот так.
Заломило за грудиной, выше сосков. Вдруг понял причину поселившейся в нём тоски: что и было в его жизни настоящего – так это страна с его детством, юностью, зрелостью, с радостями и ошибками. Здесь вечно низкое серенькое пасмурное небо, к вечеру вдруг проясняющееся холодной узкой полоской заката «малиновое варенье». Здесь крутые виражи истории, здесь прошлое дышит кровью и мясом – его история, его прошлое.
Что его ждёт там? Чистенькая игрушечная, причёсанная жизнь – чужая, не его, не всамделишная. Кукольный дом.
Затрещал будильник. Нужно было вставать учиться жить заново.