Собрался Николай с молодой женой Прокопьевной в баню. Идут чинно под ручку, со свёртками чистого белья под мышкой. И уже издали видят в банном запотевшем окошке размытый, тусклый огонёк. И мелькание голого тела, и шум льющейся воды, и яростные шлепки веника: моется кто-то в бане.

Сначала Николай подумал: брат это его, не сказавшись, решил первый пар снять. А там незнакомый мужик. Мужик смутился, но не так чтобы очень. Сполоснулся, вышел в предбанник, неохотно натянул порты, рубаху. Только Николай с Прокопьевной разделись, нырнули в низенькое чёрное огнедышащее жерло – стук-постук в дверь. Два мужика, и тоже не с их деревни.

– А, так тут занято, – и, не извинившись, ничего не объяснив, бочком-бочком развернулись и ушли. При этом вроде как похабненько, поганенько ухмыльнулись.

Моются, значит, муж с женой молчком – а в дверь то и дело стукоток. Как к себе домой. По двое, по трое сунутся, заглянут, пожмут плечами, усмехнутся и разворачиваются. Даже кунпанией, человек шесть со своими вениками: засмеялись нехорошо, подмигнули и ушли.

Домылись они с Прокопьевной кое-как… И тут Николай проснулся. И, глядя на матицу и яростно расчёсывая железные мозоли на чёрных заскорузлых ладонях, стал ломать голову, обдумывать сон. Встал, день думает, ночь думает, неделю думает. Мрачнее тучи, почернел лицом.

И додумал, далеко не ходи, смысл-то на поверхности лежит: это ж бойкая молодая жена ему изменяет! Пользуются его «банькой» все, кому не лень: и по одному, и по трое, и кунпанией. И смеются над ним, Николаем, за его спиной.

Эта догадка дошла до Николая среди ночи. Избил он тогда Прокопьевну до полусмерти: сбросив с койки, плясал на ней ногами, молотил поленом.

Председатель утром стукнул кнутовищем в окно, клича в поле заводилу, молодушку-веселушку Прокопьевну. Но увидел её лежавшую ничком, чёрную как уголь – отшатнулся. И пошёл прочь, оглядываясь и крутя головой, крякая и вдумчиво хлопая кнутовищем по кирзачу. Муж жену поучил – что ж, видно за дело. Люби жену, как душу, тряси как грушу.

А Николаю это дело глянулось, и начал он учить Прокопьевну каждую ночь. А чтобы разогреться, вспоминал ту баньку. И Прокопьевна приноровилась и уже от колхозных работ не отлынивала, а только платком кутала лицо. А на теле синяки – не велико горе: не видно.

В этом месте Вичка, супя бровки, резонно спросила, отчего Прокопьевну не защитили её дети? А Прокопьевне оттого Бог и не дал ребятишек. 16 раз залуплялись – и 16 раз из-за папкиных тумаков не могли уцепиться в мамкином брюхе.

И не узнать стало в скрюченной старушонке недавнюю певунью и хохотунью Прокопьевну. А ведь за весёлость и беззаботный, лёгкий нрав и приметил её Николай.

Сколь после войны было добрых женщин. На гулянках блюли себя, строго сидели сиднем, чтоб соседки не осудили. А невеличка Прокопьевна – и-их! – выскочила в круг, топнула изношенным лаптешком, завертелась так, что рубашонка пузырём надулась. Завизжала:

– Мой милёнок как телёнок, Только разница одна…

Статный Николай – ещё на гимнастёрке не выгорели следы погон – не утерпел, расправил усы – и пошёл, и пошёл выделывать кренделя вокруг крутящейся юлой маленькой плясуньи. Выскочила за сарай обмахнуть пылающее лицо – а её в темноте нетерпеливо, грубо схватили за плечи, тряхнули, так что запрокинулась голова – и жаркими резиновыми губами в губы… Ну, что. Её грех: сомлела Прокопьевна, тут же за сараем и дала Николаю.

– Кого дала? – не поняла Вичка.

– Себя, боле и дать было нечего, разве что исподницу.

Вичка представила, как молодая Прокопьевна доверчиво протягивает Николаю ладошку. Разжимает – а в ней крошечная Прокопьевна, как из киндер-сюрприза, чисто Дюймовочка. И он бережно – сдует горячим дыханием такую махонькую! – уносит добычу домой.

…После банного сна он ей в упрёк ставил: что вот так, прямо за сараем, сразу… Ну и что, что девушкой оказалась. Не зря в деревне за глаза, усмехаясь, назвали Прокопьевну «сахарным ободком». Да ведь, собака, за его любовь бешеную, ненормальную, так и прозвали. Посреди дня в поле, посреди народа сгребёт ровно медведь – и тащит в лес…

Вичке не надо говорить про любовь и ревность – эти чувства ей хорошо известны. У них в садике все мальчики влюблены в хроменькую девочку. А весной в группе появился новенький: черноглазый кудрявый мальчик. Одно слово «но-вень-кий» – приятно холодит язык, как мятная конфетка!

В утреннике главную роль дали мальчику, потому что у него оказалась самая активная мама. Она сшила из детского розового атласного одеяла толстую накидку. Хоботом был шланг от пылесоса, сзади приделали тугую пружинку. Получился поросячий хвостик, хотя мальчик был Розовым Слоном.

На сцене девочки-баобабы раскачивались, махали руками-ветками и открывали рот под песенку из музыкальных колонок. Слон ничего не делал, а только неуклюже топал ногами и мотал хоботом-шлангом. Когда слон прислонился к стене и стал серым, мама взмахнула – и набросила на него тёмную кисею.

Зал бурно захлопал: так это было красиво! И Вичка ахнула, которая держала на палке картонное солнце: оно окрашивало кожу слона в розовый цвет.

Все девочки влюбились в Розового Слона, а Вичка даже подралась за него.

– Дивно! Одеялко-то ново? – деловито покачала головой Прокопьевна. – Ишь, атласно одеяло для баловства кромсать…

Прокопьевна похожа на грецкий орешек. Личико сморщенное, костяное и серое. Ушки как ореховые скорлупки. Кулачки твёрдые и высохшие, как ядрышки ореха. Волосы на затылке зашпилены в крошечный грецкий орех.

… – Поражаюсь этим деревенским старухам-долгожительницам, – пыхает папироской баба Дора. – В войну пахали как лошади. На фермах месили ледяную жижу – вечный ревматизм. Питались гнилой картошкой – сплошной крахмал, холестерин, пророщенной рожью – ростки ядовитые. Всю жизнь пили здешнюю воду – врачи её запретили: одно железо. Вся деревня мучается от камней в почках.

А грыжи от надсады, а криминальные аборты в грязи… На днях захожу к ней в избу: невыносимый угар, аж синё. Закрывают печи рано, экономят драгоценные дрова. (Виктория, если Прокопьевна печку топит – не заходи! Я у ней пять минут побыла – голова раскололась). И так всю жизнь! И живут до ста лет!

Странные эти взрослые, хуже маленьких детей, пойми их. Баба Дора говорит, что Вичке нужно срочно худеть. Что в её бабДорином детстве, таких обзывали «жиртрестом». А Прокопьевна залюбовалась, умилилась на Вичку. Особенно одобрила Вичкины пухлые ножки: «Ишь, кругленьки, беленьки, ровно яблочки!» А бабу Дору не одобрила: «Сухопарая, чёрная, носастая, чисто ведьма. Больная она у вас, ли чё?».

Увидела, как баба Дора вытряхивает из яркого пакета в сковородку комок мороженых китайских мидий – и плюнула. Сказала, что в деревне эти ракушки называют перловицами, и ели их в войну в большой голод, и то бабы блевали. И она наковыряет в речке целый таз перловиц. Свежих и не воняющих голимой хлоркой, как эти магазинные.

Вичка и баба Дора приехали в деревню вместо дачи: укрепить и оздоровить будущую первоклассницу Вичку. Вернее, приплыли на катере: белом, гладком, гудящем и вибрирующем, как стиральная машина.

Когда сошли на берег, баба Дора усадила Вичку у камер хранения, а сама пошла узнать расписание. К ячейке, оглядываясь, подошёл длинный дядька. Набрал код, вытащил неполную бутылку водки и варёную картошку. Снова оглянулся, отхлебнул, сморщился, откусил от картошки – и захлопнул ячейку.

– Несчастный тот мужик, – прокомментировала баба Дора, которой Вичка рассказала увиденное. – До чего жена довела.

А дядька поднялся по той же улице и вошёл в дом, где собрались жить баба Дора и Вичка. Только в другую половину. А к бабе Доре и Вичке радушно выплыла довёдшая мужа жена, хозяйка. Личико мелкое, мышиное – а тело медведицы, ноги слоновьи, как столбы. У неё было три брюшка: одно на своём месте, а два других брюшка покойно лежали на груди в мешочках лифчика, просвечивали сквозь халат.

Если бы она играла роль бабушки Розового слонёнка – даже бы одеяла не пришлось набрасывать. Хозяйка велела себя звать баба Нина.

Утром Вичка вышла во двор, жмурясь от деревенского беспризорного солнца, которое ни в одном месте не заслоняли многоэтажные дома. На крылечке соседней избы сидела игрушечная старушка, держала на коленях стеклянную банку. А в банке – живой гусёнок! Вичка так поразилась, что прямо по грядкам протопала к чудесной старушке.

– А что вы делаете?

– Гусёнка выпариваю. Слабенький, пусть греется на солнышке. Вишь, здоровается с тобой.

Зеленоватый комочек пуха вытянул из банки шею и запищал.

– Ой, а можно, я его на руки возьму?

Гусёнок оказался невесомый и плюшевый, тыкался в Вичкины губы клювиком – целовался. Его хотелось затискать.

Рядом кот бабы Нины равнодушно отворачивался и щурился, чтобы не поддаваться на провокацию. Дома-то он обычно сидел на окнах: наблюдал за жизнью на улице, за воробьями, за пробегающими собаками. Как будто смотрел телевизор: цветной широкоэкранный, 3D, в режиме онлайн. Иногда, чтобы не пропустить самое интересное, перепрыгивал на другое окно: переключал канал.

– Кот гусёнка не съест?!

– Небось не съест. У, жмурится, ирод. Весь в хозяина.

Вичка тоже слышала от соседей, якобы муж тёти Нины учил кота придушивать и таскать соседских цыплят на суп. Кот освоил пока половину программы: придушивал, но в дом цыплят не таскал.

А Нинке (бабе Нине) Прокопьевна до сих пор не могла простить жестокую обиду: та её моложе, а при советской власти пенсию получала семьдесят рублей. А Прокопьевна – семнадцать рублей пятьдесят копеек. Хотя она ломала на ферме и стёрла в кровь хребёт и руки – а Нинка всю жизнь просидела на толстой жопе в леспромхозовской конторе.

– Баба Дора, давай допивай скорее свой кефир. Ровно неживая пьёшь.

Вичка называет кефиром густой, горький чёрный кофе. Если крепкий чай называют чефиром, то кофе – кефир. Вичка нетерпеливо топает ножкой: торопится отнести гусёнку гостинец: пакетик с рассыпчатой пшённой кашей от завтрака.

… – Гусёнок-то наш? Помер ведь, в ограде прикопала. Не жилец оказался.

Вичка поворачивается и идёт, спотыкаясь, прямо по грядкам. От беззвучных рыданий сотрясается пухлая грудка, подпрыгивает тугой мячик круглого живота под джинсовым сарафанчиком. Прокопьевна находит её у забора, уже выплакавшую горе, философски насупившую красные опухшие бровки.

– Прокопьевна, а мы тоже умрём?

– Не, девка. Это только гусята помирают.

– Вот и врунья. Все умирают.

– Все помирают, а мы с тобой нет. Эвон я сколь живу. Столь и не живут вовсе. Посчитай: сколь у меня морщин, самых мелконьких? Сколь морщинок – столь и лет.

Это правда, возраст деревьев тоже определяют по кольцам-морщинам. Прокопьевна зажмурилась, подставила свой грецкий орешек. Вичка стала считать – сбилась на тысяче. А дальше она не умеет считать.

Всё правда, Прокопьевна родилась тысячи лет назад. До бабы Доры, до Ленина и до царя. В промежутке была война с кричащими от голода коровами. А до этого летали греческие боги с телами упитанных розовых младенцев, бродили мамонты, полз грязный ледник толщиной с десятиэтажный дом, горели смрадные костры с миниатюрными красавицами ведьмами… И всё это видела бессмертная Прокопьевна.

– И мама пусть не умирает, ладно? И бабушка Дора.

– Вот и ладно. Вот и не реви.

– Дора Ильинична. Это, конечно, не моё дело, – тактично замялась в дверях баба Нина. – Но вы бы правнучку свою остерегли. Ходит к этой… каторжной. Как мёдом намазано. А та и радая, приваживает изо всех сил. Тюремщица.

Бабу Дору трудно испугать.

– Тюремщица? Война, колоски?

– Кабы колоски. Мужа убила. Топором. Говорили, – баба Нина перешла на шёпот, хотя никто её не слышал, – будто гулящая она была жёнка, порченая. Сахарным ободком не зря прозвали. Дыма без огня не бывает. Семнадцать лет как один день отгудела. И ведь стыда хватило в деревню вернуться. Так вы бы, Дора Ильинична, подальше от неё правнучку-то. Не ровён час. До сих пор сама курам головы рубит. И давление как у космонавта. А я, – пожаловалась, – как кровь увижу – прям тонометр зашкаливает.

Вичка вбежала в дом, хохоча, ноги в серо-зелёных разводах от тины. С Прокопьевной ловили в речке пескарей. А на пороге сложенные чемоданы.

Баба Дора воспитывает Вичку по новому методу: разговаривает как с ровней, подробно объясняя свои действия и поступки. Усадила Вичку напротив, рассказала услышанное от хозяйки. И что Вичку засмеют в садике: нахваталась диалектизмов, через слово: «ровно» «чисто», «гру». И – один к одному – звонила мама: достала Вичке путёвку в детский санаторий. И хватит ныть, спать пора, катер в шесть утра.

Утром дядиНинин муж мелко засеменит, перебирая ногами, таща чемоданы на пристань… Предвкушая встречу с заветной ячейкой в камере хранения…

Напрасно Вичка прыгала вокруг бабы Доры и пыталась объяснить.

Как маленькая Прокопьевна почуяла свой смёртный час. «Ну, ведьма сладкая, допрыгалась: убивать тебя буду».

Только и выставила махонькие ручки навстречу колуну, с которым надвигался осклабившийся Николай. При взмахе остро отточенный, но плохо насаженный топор соскользнул с рассохшегося топорища (не до хозяйства было в последнее время Николаю). Топор совершил в воздухе кульбит – и вонзился остриём в лоб – самому Николаю! Следователь посмеялся: ничего умнее не могла придумать?!

Насколько ночью всё выглядит по-другому, чем днём. Солнечный день кажется гулким и неправдоподобно далёким, нереальным. Дома и сараи отбрасывают огромные чёрные тени, как горы.

Вичка смотрела с мамой по телевизору ужастики. И мама сказала, что, чтоб не испугаться, нужно в самый страшный момент запеть песенку, любую. Ну и вышел конфуз. Вичка дрожащим голосом запела про любимого розового слона.

Тут прямо во весь экран с громким звуком: «В-вух!» – высунулось привидение. От неожиданности из Вички предательски вырвалась горячая струйка и обмочила трусики. А всё потому, что пока верхняя дырочка (рот) была напряжена от пения – нижняя-то оказалась не подготовленной, расслабленной.

Вот и избушка Прокопьевны. Ура, не заперто! Пахучие тесные сени. Войлочная драная дверь, будто об неё точили когти кошки. Скрипучие половицы, рассохшиеся как… Не надо об этом думать.

Заполошно стучат ходики. В темноте белеет холодильник. Недавно была гроза. Во время одной особенно сильной молнии холодильник всхлипнул, затрясся и отключился. Прокопьевна трижды поплевала, перекрестила его – холодильник вздрогнул, ожил и зашумел, заработал.

У окна под игрушечным лоскутным одеялом на коечке едва виднеется кучка тряпья.

– Прокопьевна! – робко зовёт Вичка.

Кучка не шевелится. В лунном свете полуоткрыт стеклянный глаз, мёртво торчит костяной носик. Вичка дотрагивается и в ужасе отдёргивает руку. Прижимает стиснутые кулачки ко рту – и отступает, пятится к дверям. Всюду Смерть, и ничего уже не исправить, и никогда не взойдёт солнце. Умрёт Вичка, умрут мама и баба Дора. И только на пустой земле, шевеля сухую траву, будут тоскливо голосить ветра голосом Витаса.

В эту минуту слышится живой тонкий носовой свист.

– Чё, чё ты? – Кучка с голосом Прокопьевны шевелится, кашляет, садится, свесив ножки. – Дрожишь вся, испугалась? Не реви, айда сюда, укутаю… Думала, обманула, померла? Небось, вон она я, никуда не делась. Живая, жива-ая… – и грецкие орешки щёчек мелко трясутся в добродушном смехе.