О времени и о себе. Рассказы.

Нелюбин Алексей Александрович

Часть 1. Ладанка 

 

 

Так началась война

Мое поколение встретило войну в возрасте 13-14 лет учениками 6-7 классов. В этом возрасте мы уже осознавали беду, пришедшую в страну и в каждую семью. Именно этому поколению досталась доля испытать и вынести на своих неокрепших плечах тяготы и потрясения тыла воюющей страны. Сразу в первый же год мое поколение встало на место ушедших на фронт старших братьев и отцов — за плугом, за верстаком, за станком. Нелегкая судьба досталась этому поколению, а вспомнили о нем только 44 года спустя, добавив за военные годы небольшую дотацию к пенсии. Лозунги — Что ты дал фронту?! Все для фронта, все для победы! — для нас были не просто словами. Они двигали нами, и мы своим трудом претворяли их в действительность. В общем всенародном вкладе в разгроме фашизма есть и наша доля. А чтобы это осталось в памяти наших детей и внуков, приглашаю всех своих ровесников поделиться личными воспоминаниями.

22 июня 1941 года. Воскресенье. Тепло и солнечно. Накануне директор Бутурлинской средней школы собрал нас, мальчишек, учеников 5-7 классов, кто побойчее, и рассказал, что в воскресенье намечается большое массовое гулянье. Приедут гости, артисты, физкультурники. Будут качели, буфеты, музыка. Гуляющая публика должна собраться к 10 часам на «Каравашек». Это уютная круглая березовая рощица на берегу реки Пьяны в трех километрах от районного центра. Наша команда должна была прибыть раньше, развесить по сучкам гирлянды, флажки; расставить скамейки, протянуть провода от передвижной радиостанции к громкоговорителям. Ну кому доверят такое «важное» дело — лазить по деревьям? Конечно, нам. В этом деле мы были мастера непревзойденные.

К десяти часам все было подготовлено. Начали прибывать гости. С песнями, на празднично украшенных лошадях, на автомашинах с флагами. Люди шли пешком, ехали на велосипедах, по реке подплывали на лодках. Все — нарядно одетые, с цветами и зелеными ветками. Громкоговорители уже веселили прибывающих песнями и разудалыми частушками. Буфеты развернули свою деятельность. На полянку вышло районное начальство, поприветствовало гостей, пожелало праздничного настроения. Праздник начался.

Около одиннадцати часов из районного центра приехала грузовая машина. Из машины вышел районный военком и направился к столику, где сидело начальство. В следующую минуту замолкли радиодинамики. Секретарь райкома вышел на середину полянки и попросил народ подойти к нему поближе.

— Товарищи! Спокойствие и внимание! — начал он.

— Сегодня в четыре часа утра фашистская Германия вероломно напала на нашу страну. Мы должны ответить сокрушительным ударом. По всей стране вводится военное положение и всеобщая мобилизация.

— Сейчас все мужчины призывного возраста должны явиться в райвоенкомат. При себе иметь пару сменного белья, ложку, кружку и продуктов питания на три дня. Война предстоит долгая и кровопролитная.

Предвидел секретарь. Люди сразу засуетились, засобирались. Веселое настроение и улыбки как ветром сдуло. В первую очередь уезжали молодые мужчины и парни. Через час на поляне не осталось ни одного человека. Это было в 12 часов, а спустя четыре часа на ближайшую железнодорожную станцию был уже подан состав из теплушек. И вот только тогда провожающие и отъезжающие сердцем почувствовали, что война началась, что они расстаются надолго, а, может быть, и навсегда.

Подали паровоз, лязгнули буфера. Звук этот как ножом полоснул по женским сердцам. Враз хлынула река материнских слез. Всеобщие рыдания в тысячу женских и детских голосов заглушали команды командиров. Не успел отойти первый эшелон, как в свободный тупик подали второй. В общий плач и стенания, в игру гармошек и выкрики рекрутских частушек ворвался мощный строй духовых инструментов. Оркестр заиграл марш «Прощание славянки». Ох, уж эти станции, вокзалы, пристани! Никто, наверно, не видел столько слез, сколько эти перекрестки людских судеб. На запад летели составы с боевой техникой, с людской силой, с продовольствием и материалами. А обратно уже шли с красными крестами. Увозили первые жертвы войны, раненых и контуженых, подальше за Урал. Ровно через месяц пришли первые похоронки и появились раненые односельчане. Были случаи, когда на станции санитарный поезд останавливался против воинского. Слышались приветствия и вопросы:

— Как там немец, братва?!

— Прет немец, прет. Железом давит! Вы, уж держитесь покрепче, мы не смогли!

— Ну выздоравливайте да опять к нам на подмогу торопитесь! И торопились. Некоторые по нескольку раз возвращались в это ненасытное пекло.

За один месяц были призваны и отправлены пять призывных возрастов. Основная рабочая сила из города и деревни встала под ружье, а на их место пришли женщины и подростки. Так началась трудовая биография.

Так началась для меня война.

 

Немец

Подготовка немцев к Курской битве, несомненно, отразилась и на Горьковской области. Участились бомбардировки городов: Арзамаса, Богородска, Балахны, даже в Б. Мурашкине на базарной площади упали три бомбы. Особенно ожесточенному нападению подвергался сам город Горький, где вся жестокость фашистов обрушивалась в основном на автозавод. Знали немцы, какой вес имел этот гигант в обороне страны, его они и хотели уничтожить в первую очередь. Естественно, правительство и командование нашей армии принимали меры для охраны этого важнейшего для страны объекта. На дальних подступах к городу вражеские самолеты встречались нашими истребителями, завязывались воздушные бои с их сопровождением. При подходе к городу по всему периметру вспыхивал зенитный заградительный огонь. В центре города, в Гордеевке, на Стрелке, в Молитовке, в Стригинском Бору стояли десятки зенитных батарей, управляемых локаторами и звукоулавливающими установками. Били они прицельно на поражение и не раз достигали успеха.

К осени немец изменил свою тактику дневных нападений и начал прилетать ночью. С целью освещения земли он приспособился сбрасывать на парашютах специальные осветительные бомбы, «Этажерки», зловещий смертоносный свет которых даже за десятки километров подтверждал свое коварное предназначение. Опасаясь погибнуть под развалинами, многие жители временно выехали в районы области к своим родным и знакомым. Появились такие и в нашей деревне. По вечерам, когда начиналась очередная бомбежка, мы, подростки, вместе с ними поднимались по косогору на возвышенность и смотрели в сторону Горького. А там, по окаему горизонта, четко было видно, как вспыхивали огненные смерчи, светили «этажерки», проносились и рвались трассирующие снаряды. Огненные мечи прожекторов кромсали небо вдоль и поперек. Нам, неопытным, неведомо было, но взрослые знали, что в это время на той земле свирепствовал огонь, рушились дома, погибали люди. При каждом сильном всполохе женщины, как в грозу, крестились, шептали молитвы и утирали слезы. Зрелище было не для слабонервных.

В 1943 году, учитывая сложную военную обстановку, по всем районам области начали организовываться отряды самообороны из бойцов, вернувшихся с фронта по ранению, и старшеклассников. Такой отряд был сгруппирован и в нашей школе. Собирался он и выезжал на места событий по команде начальника милиции или райвоенкома. А немец с каждым днем становился все наглее. Его самолеты-разведчики в открытую, днем начали летать вдоль железной дороги Горький-Казань, обстреливать воинские эшелоны и бомбить станции. Один такой как-то появился над станцией Смагино. Пострелял. Ему ответили с платформы из зенитного пулемета, но опоздали. Улетел. Шуму только наделал, как говорили, посеял панику. А через несколько дней — еще новость. Позвонили начальнику милиции из дальнего сельсовета: «Поймали немца-летчика, но, может быть, он не один. Приезжайте с отрядом».

И вот наш отряд из десяти человек, вооруженный малокалиберными винтовками, на двух подводах понесся в ту сторону. Приехали после полудня. Прочесали прилегающий к деревне овраг, небольшой лесок, кусты и вышли на ржаное поле, где приземлился самолет. Его уже охраняли местные самооборонщики. Осмотрели. Двухместный Юнкерс, — «лапотник» — так его называли наши летчики. Зарылся колесами глубоко в пашню. Как еще не перевернулся, а то бы взорвался. Оказалось потом, они в эту ночь бомбили автозавод и попали под зенитный обстрел. Осколком снаряда в передней кабине разбило все приборы. Они потеряли ориентацию и решили пойти на вынужденную посадку. Уже на рассвете один из них выпрыгнул где-то с парашютом, а другой решил садиться. Опытный оказался. В сельсовете, где мы все собрались, узнали подробности. Утром немца увидели две школьницы, шедшие в школу. Он сидел у дороги на своем парашюте в шлеме и в кожаном костюме. Жестами рук, головой и улыбкой приглашал девочек к себе. Они, увидев чужого человека, да еще в странном одеянии, бросились наутек. Но убедившись в том, что их никто не преследует, осмелели и вернулись. Он показал им, как он будет пить воду. Догадались. Сбегали до деревни, принесли кувшин. Напившись, он развернул парашют, показал на белую шелковую ткань и на девичьи кофточки. Сообразили проказницы. Понравился подарок. Унесли за старый омет соломы и спрятали. Вернулись опять к немцу, подхватились под ручки, как на гулянье, и направились по дороге, которая привела их прямо в сельсовет. В конторе он добровольно выложил на стол пистолет, ракетницу, летный планшет, документы. Потом из какой-то металлической баночки угощал всех шоколадными конфетами и сушеными фруктами. Это был его борт-паек. Белокурый, белозубый, роста выше среднего, упитанный и ухоженный, он сидел за столом, как хозяин положения. Своей осанкой, жестами, пренебрежительной улыбкой старался подчеркнуть свое превосходство над нами, русскими. Разговор с ним не получился, так как никто из нас немецкого языка не знал, кроме общеизвестных школьных фраз. Даже учительница этого предмета из местной школы ясности не добавила. Узнали только, что имя ему Фриц. Родился в 1925 году в Баварии. Решили везти его в район, а там по железной дороге отправить в Горький. В ночь не поехали. Расположились на ночлег. Летчика заперли в чулан при сельсовете, предварительно наносив туда соломы для устройства постели. Отдежурив в коридоре у чулана один час, мы с товарищем отправились спать.

Утром, с восходом солнца, собрались в путь. Вывели Фрица. И вдруг я его не узнал. Вместо кожаной куртки на нем была поношенная колхозная фуфайка-телогрейка. Шелковую рубашку и китель сменила старая деревенская косоворотка, на ногах вместо высоких теплых ботинок кирзачи. Штаны только не сняли, постеснялись, видно. И сам он выглядел каким-то помятым, приниженным. Волосы всклочены, глаза подпухшие. Куда делась его вчерашняя барская спесь. Здорово же постарались наши старшие товарищи. Знать, за живое задело их надменное поведение баварца. Усадили его на переднюю подводу. Кто-то из местных мужиков принес сыромятный ремень и привязал мертвым узлом одну ногу пленника к задней подушке телеги. «Это, чтобы ему не вздумалось убежать от вас!» — пояснил мужик. Так он привязывал пойманных матерых волков, если их нужно было доставить живыми. Тронулись. Ехали ходко, но молва опережала нас. В каждой деревне, которые нам приходилось проезжать, народ уже встречал нас и провожал до околицы. Каждому хотелось взглянуть на живого немецкого летчика. Некоторые женщины, потерявшие близких родных на фронте, плевали в его сторону, грозили кулаками и обзывали иродом, извергом, фашистом. Мужики же судили по-своему: «Сытый, черт. Отъелся на нашей пшеничке. С таким встретишься один на один, туго придется». А сердобольные старушки удивлялись его молодости и жалостливо произносили: «Молоденький какой! Совсем недавно от матери оторвался. У нее ведь тоже сердце болит за свое дитя». Предлагали ему, кто хлебушка ломтик, кто молока кружку. А он, сидя в соломе на телеге, затравленно озирался по сторонам и как проклятие или молитву беспрестанно повторял: «Рус капут! Рус капут!» Приехали в район, а там уже ожидала военная крытая машина с двумя сотрудниками «Смерша». И какое было у нас удивление, когда немец, взобравшись в машину, махнул нам рукой, сказал свое: «Рус капут», — и на чистом русском языке добавил со злостью: «Будьте, вы, прокляты! Скоро мы с вами рассчитаемся!». Громом бы нас так не поразило.

 

Вера

Весть о прибывших вчера на соседнюю станцию детях из Ленинграда разлетелась по деревне моментально. А сегодня уполномоченный от района ходил по нашим порядкам, беседовал с женщинами и сообщал, что завтра на станцию Смагино тоже прибудет санитарный вагон с ленинградскими детьми, что часть детей возьмет местный военный госпиталь, остальных нужно будет разобрать по семьям, обиходить, подкормить, приютить до лучших времен. Желающих он записывал в тетрадку. Женщины с сочувствием слушали его и обещали прийти ко времени, благо до станции ходу было не более получаса. Мама наша тоже дала согласие. Придя домой, собрала в круг нас, четверых детей, рассказала о разговоре с уполномоченным и предупредила, чтобы завтра с утра мы не разбегались. Вечером отец, закончивший свой двенадцатичасовой рабочий день в кузнице, одобрил мамино решение: «Картошки хватит, да и молоко свое, а на хлеб дадут карточку. Спать на полу места всем хватит». Спали мы, действительно, все четверо на полу, на соломенном матрасе. Укрывались одним большим, сшитым из лоскутков, одеялом.

Наутро, закончив домашние дела, мы впятером отправились на станцию. К полудню там уже собралось народу, как на базаре. Одни добирались пешком, другие приехали на велосипедах и на подводах. Родные стояли кучками, что-то обсуждали. Часто спрашивали дежурного железнодорожника: «Скоро ли?»

И вот санитарный поезд остановился против станции. Из первого вагона вышли: военный и две медицинские сестры. После разговора с районным начальством санитары начали выносить детей, усаживать и укладывать их на лужайке. Вынесли двадцать человек, остальных, сказали, повезут дальше. Попрощавшись с нами тремя короткими гудками, состав застучал колесами. А люди какое-то время еще стояли в сторонке. Но вот по просьбе уполномоченного собравшиеся подошли поближе к детям, и взору встречавших предстало неописуемое.

На траве в маленькой кучке копошились какие-то неземные существа. Некоторые в изнеможении лежали без движения… Прах, тлен, да и только. Лица, руки, тела их настолько были худы, что даже не верилось, что в них еще теплится жизнь. Косточки, чуть покрытые кожицей, выступали в суставах острыми углами. Глубоко запавшие глаза выражали безразличие и отрешенность. Спутанные отросшие волосы закрывали лица. Какие-то пятна и короста покрывали их тела. Одежда висела, как на колышках. По одинаково сморщенным беззубым лицам невозможно было определить ни пол, ни возраст. Все казались маленькими древними старичками. На самом же деле их возраст был от восьми до четырнадцати лет. Это ужасающее зрелище тронуло женские сердца, люди не выдержали, и, многоголосый плач с причитаниями слился в единый стон. Первыми были взяты в госпиталь дети, лежавшие без движения, затем очередь пошла по списку. У каждого ребенка на руке была маленькая белая повязочка, а на ней порядковый номер и имя.

И больше никаких сведений, все отдавалось на волю судьбы.

Подошла наша очередь. Мама прочитала на руке ребенка: номер одиннадцать и имя Вера, взяла ее на руки. Мы окружили их и начали решать, что делать дальше. Решили: нужна тележка. У своих сверстников в пристанционном поселке я раздобыл такую. Осторожно уложив Веру на подостланную одежку и обложив ее со всех сторон соломой, мы двинулись в путь. Ехали тихо. Всю дорогу мама только и повторяла: «Потише! Потише! Не трясите! Не трясите!» Перед ухабами крестилась и шептала: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!» По дороге мама уже обдумала весь дальнейший план действий. Дома в первую очередь напоила Веру с ложечки теплым молоком. Потом остригла ее ножницами под гребешок, сняла одежонку и велела ее сжечь на огороде. На большой горячей русской печи в корыте вымыла Веру и уложила там же спать, а нас заставила по очереди дежурить около нее и ждать, когда она проснется. На другой день опять — молоко и жидкая кашица. И так каждый день, недели две. По вечерам мама подолгу просиживала около Веры, читала разные молитвы, кропила святой водой. Русская женщина, мать семерых детей, знала, что нужно делать.

Мы стали замечать, что цвет лица у Веры начал меняться из землистого в телесный. Однажды утром у нее проявился голосок. Вера попросилась на двор. Мы несказанно обрадовались этому событию: значит, дело пошло на поправку, но до человеческого облика было еще далеко. Родные наши, близкие, знакомые, соседи при встрече с нами непременно справлялись о здоровье Веры, а узнав, что она поправляется, понесли ей гостинцы: яичко, стаканчик сметаны, оладышки, кто что может. Люди с глубоким сочувствием, близко к сердцу принимали Ленинградскую трагедию и вносили каждый свою лепту в общее дело.

А время двигалось. Появилось желание поговорить. Мы охотно разговаривали с ней и отвечали на ее вопросы. Мама, учитывая наше детское любопытство, строго-настрого наказала: «Вере никаких вопросов о родителях не задавать. Не бередить детскую душу!» И мы добросовестно соблюдали этот наказ, даже не смели спросить, сколько ей лет. Подошла осень. Мы, ребятня, отправились в школу. Вера, оставаясь одна, затосковала. Мама и тут нашла выход. Стала приглашать детей, учившихся во вторую смену. И они шли. Играли, стараясь развеселить и успокоить ее. Наступила зима 1944 года. Одежду принесли опять те же милосердные люди. А спать Вера перебралась с печи под наше общее одеяло и чувствовала себя вполне уютно. Спокойная обстановка, режим питания делали свое дело. Заехавшие из госпиталя врачи дали заключение, что к весне Вера будет нормальным человеком.

Весна не заставила себя долго ждать. Вера почувствовала прилив сил. Стала все больше интересоваться фронтовыми новостями и спрашивать взрослых, как живет Ленинград. Детское сердечко, видно, болело за свой город, за родных, оставшихся в блокаде.

На лето Веру взяли в бригаду молодых доярок, таких же, как и она, эвакуированных, учетчиком молока. К этому времени ей исполнилось 15 лет. Выглядела она уже серьезной, представительной девушкой. Округлились плечи, ноги приобрели стройность. Ничто уже не напоминало, что это человек, «вставший из тлена». На вечерах в клубе местные парни считали своим долгом пригласить ее на танец. В свободные минутки Вера прибегала в наш дом, целовала маму, обнимала нас как родных братьев и сестер, чаевничала за нашим столом и все торопила события на фронте.

1944 год. С 11 января по 1 марта фронт отступил от Ленинграда в сторону запада на 280 километров. Город окончательно освободился от блокады, но лежал в руинах, и въезд в него еще не был разрешен. Прошел еще год. Наступил день Победы. Эвакуированные, как перелетные птицы, начали группироваться и готовиться к отлету в родные края. Заговорила об этом и Вера. В Бутурлинском военкомате ей помогли найти троих земляков-ровесников из той же группы, пожелавших вернуться домой. Из 20 человек, как потом выяснилось, 16 живы и здоровы, а четверо умерли по известной всем причине.

В середине лета в день отъезда в общежитии доярок, где жила Вера, царил праздник. Играла гармошка. Был накрыт стол. Все принаряженные, веселые. Сопровождавший военный произнес тост: «За Победу! За хорошее будущее!» Провожающих набралось полное общежитие. Среди них и двенадцать детей, пожелавших остаться, окрепших и повзрослевших. Все несли памятные прощальные подарки. Тут и деньги, и одежда, и продукты. Чемоданы и узлы до станции пришлось везти на подводе. Опять та же лужайка, как и два года назад. Только на этот раз прощание, душевное и трогательное. Поцелуи, наказы, обещания писать, писать. Слезы благодарности на глазах сироток-детей. И слезы грусти.

Шли годы. Первые десять лет связь с Верой регулярно поддерживалась, пока живы были наши родители. Даже раза два приезжала повидаться с нами и со своими ровесниками-ленинградцами, оставшимися в районе. В пространных и сердечных письмах сообщала о своих и радостях и бедах. Писала, что родителей в живых никого не осталось. Дом разрушен. Квартира разграблена. Устроилась на завод «Вулкан», это рядом со стадионом имени Кирова. Живет в молодежном общежитии. Активистка. По своему желанию пошла на вредное производство. Позже письма стали приходить реже и более скорбные. Семья не сложилась. Врачи определили бесплодие. Сказалась все-таки проклятая блокада. Опять пришлось жить одной в квартире, и письма опять стала подписывать своей девичьей фамилией Серебренникова. Приглашала в гости. Но жизненные ветры развеяли и нашу семью по разным направлениям, а поддерживать связь становилось все труднее.

В последнем своем письме лет пять тому назад Вера жаловалась на сильные головные боли и сообщала о своем желании переехать жить в деревню к своим дальним родственникам.

Больше на наши письма ответов не было.

И вот пришла печальная весточка от ее соседей по квартире: прах Веры покоится на Пискаревском кладбище, где до сих пор хоронят переживших блокаду ленинградцев… На нижегородской земле остались друзья — ровесники Веры, породнившиеся с нашей областью. К сожалению, мне неизвестно, где они живут. Восточная мудрость гласит: «Друзья моего друга — это мои друзья». Как бы хотелось увидеть вас, дорогие мои ленинградцы, встретиться с вами.

Отзовитесь!

 

Хлебушко

Весна 1943 год. «Мама! Мама! А он хлеб без довеска принес! Опять, наверно, съел!» — ябедничала младшая сестренка на меня. Я, действительно, его съел, как сладкий долгожданный пряник, сразу же после получения его из рук продавца в совхозном магазине. Этот маленький кусочек, довесок к общей норме, по негласной договоренности принадлежал тому, кто в этот день выстоял несколько часов в очереди, ожидая привоза хлеба. Возили его на лошади в большом деревянном ящике из районной пекарни. Выгружали в магазин через окошечко особо доверенные пожилые женщины. Бережно перекладывали из рук в руки по цепочке, каждый раз определяя его вес и качество.

А хлеб был непомерно тяжелым и черным — на восемьдесят процентов состоящим из картофеля, овсяной муки и дуранды. Один кирпичик весил более четырех килограммов. На рабочего полагалось полкило, на иждивенца — 250 граммов. Наша семья из шести человек получала ежедневно полбуханки. Норма эта, введенная осенью 1941 года, сохранялась до 1947 года, и только в зиму 1948 года появился первый коммерческий хлеб. Если в колхозах на трудодень еще выдавали какое-то количество зерна, то в совхозах это было не положено. Поэтому каждый взрослый и ребенок получали карточку. Голубенький маленький листочек бумаги берегли как зеницу ока, хранили в сундуке или за божницей. Не дай Бог потерять, оставить семью на целый месяц без хлеба — такое равносильно было утере целого состояния.

Единственной надеждой и спасением была картошка. В военный и послевоенный период все население страны питалось в основном этим продуктом. Каждая многодетная семья с осени старалась заготовить не менее 30-40 мешков «второго» хлеба, засыпать и сохранить до нового урожая. Длинными зимними вечерами всей семьей чистили, пропускали через терку-вертушку, а матери, сдобрив эту массу горсткой муки, затваривали хлебы. Чтобы тесто не растекалось, укладывали в металлические формы. На сковородках и на поду пекли лепешечки-ляпанки, их еще называли «лейтенантики». Конечно, больному желудком или истощенному от голода такой хлеб был противопоказан.

Летом 1943 года из освобожденного от блокады Ленинграда стали прибывать обреченные голодом на смерть дети-сироты. Одна такая девочка Вера двенадцати лет была определена в нашу семью на временное пребывание. Уход и заботу за ней мама полностью взяла на себя. Отпаивала ее молоком и жиденькой кашицей. Хлебушко рекомендовался только пшеничный, но его-то купить можно было только в Горьком на толкучке по очень высокой цене. Четыреста рублей за килограммовый кирпичик белого хлеба — это значило отдать месячную зарплату нашего отца. С этой целью и снарядили меня в город. Мама, отдавая завернутые в тряпицу деньги, наказывала: «Спрячь подальше, не потеряй. А хлеб выбирай с кем-нибудь из взрослых, а то обманут». Нам, подросткам, город Горький был знаком. После окончания семи классов мы целой группой несколько раз уже ездили поступать в разные ФЗО и училища, но каждый раз бежали, испугавшись голода. Рынок тоже знали, где нас, несовершеннолетних, могли обмануть, отнять деньги, да еще и поколотить. Поэтому мы держались своей командой и каждый раз, когда возникала заварушка, отстаивали свое право дружно и напористо. И на этот раз мама как чувствовала, положив в котомочку несколько картофельных лепешек и бутылку молока, проводила меня со двора, перекрестила и добавила: «Сохрани тебя, Бог!» Расстояние от нашей станции до города поезд «Канаш-Горький» преодолевал за ночь. Билетов, конечно, приобрести было невозможно, поэтому подножки, тамбуры и даже крыши вагонов служили нам вполне подходящей «плацкартой».

Благополучно прибыв в город, я отправился прямо на Канавинский рынок в хлебный ряд. Пироги ржаные с капустой, с морковью, с картошкой — за 20 рублей кусочек с ладошку, где хлебушка всего тоненькая пленочка. Серые булочки, плюшки по 30 рублей за штучку. Круглые буханки и кирпичики белого и ржаного хлеба-на выбор, от 250 до 450 рублей. Выбрал кирпичик белого с поджаренной корочкой в надежде, что маме и девочке Вере понравится. Завернул в газету, положил в сумку на самое дно, сверху прикрыл бутылкой из-под молока. В такие большие бутылки зеленого стекла, их сейчас называют «бомбами», раньше разливали пиво, и в хозяйстве они считались ходовыми посудинами. Поэтому и вез ее обратно домой. К вечеру я уже был на Ромодановском вокзале и ждал отправления у второго от паровоза вагона. При первом звонке вспрыгнул на подножку, потом на фартук, где копошились мешочники и какие-то подозрительные личности. Опасаясь за сумку, а главное, за хлебушко в ней, перебрался на крышу. Прилег около вентиляционной трубы, обнял ее, котомку прикрыл полой пиджака и поехал. Довольный своей покупкой, я лежал у трубы и подсчитывал, на сколько дней хватит Вере хлебца, если порезать на сухари и посушить. Остались позади станции: Зименки, Шониха, Суроватиха.

Поезд уже въехал в ночь. Вдруг услышал какие-то крики. Заглянул , а там на площадке между вагонами-драка, только кулаки мелькают.

Прошло еще несколько минут. Вижу: на крышу влез мужчина, огляделся. Увидел меня за трубой. Подошел. Склонился и спрашивает на блатном жаргоне:

— Гроши есть?

— Нет! — отвечаю.

— Сейчас проверю! И начал шарить по моим карманам, даже за пазуху залез. Не нашел ничего.

— Чего в сумке?

— Нет ничего, хлеб один!

— Дай посмотрю!

— Не дам!. Не мог я ему не только отдать сумку, но и позволить заглянуть туда. Ведь там был хлеб, предназначенный больному ребенку, да еще наказ мамы привезти его в целости и сохранности. При отблесках пламени из трубы паровоза я разглядел бандита. Возраст: лет 20-25. Злое, разъяренное лицо. Длинный нос и большой рот. Встреть я его через сто лет, все равно узнал бы. Так врезались в память его черты. А он, навалившись на меня, начал отнимать котомку. Но длинные лямки были накручены на руку, и отторгнуть сумку можно было только вместе с рукой. Как-то ему удалось просунуть руку и вытащить бутылку. Убедившись, что она пустая, он взял ее за горлышко и размахнулся. А паровоз, изредка натужно покрякивая и осыпая ночь сажей и искрами, тяжело тащил свои вагоны, не подозревая, что на крыше одного из них в эти минуты совершается преступление. Я чувствовал, что силы не равны. Противник много сильнее. Оторвет от трубы и сбросит вниз. Удар смягчили свободная рука и теплая шапка, а то бы каюк. Боль обожгла голову, как молния. И тут я изловчился. Лежа на спине, поджал обе ноги и со всей силой ударил ногами ему в грудь. Он, стоя на коленях, опрокинулся навзничь, но бутылку не выронил. Воспользовавшись моментом, я перекатился к краю крыши и спрыгнул между вагонов прямо на сидящих там людей. Крик. Возня. Ругань. А бандит, склонившись с крыши, с силой бросил бутылку в меня и попал опять в голову. На этот раз удар был настолько сильный, что я не устоял на ногах и припал на мешки. Кровь из-под шапки хлынула мне на шею, на лицо.

Поезд остановился. Полустанок Соловейка. Кондукторша, открыв дверь вагона и посветив фонарем, увидела меня, окровавленного. А я, сидя на подножке, прижимал к себе сумку с хлебушком и радовался: «Слава Богу, что все кончилось хорошо и покупка моя цела». Пожалела меня женщина. Провела в вагон. Нашлись вода и бинты. Сгрудились пассажиры, и начались распросы. Откуда-то появился милиционер. Говорю, что шпана напала. Поверили. В Арзамасе милиционер увел меня на вокзал и сдал в отделение. А там таких, как я, уже было человек десять, и еще прибывали. Стало ясно, что тут надолго, а мне надо скорее домой. Сославшись на разбитую голову, я отпросился в медпункт на перевязку, а сам бегом направился опять к своему поезду, на ту же подножку.

Под утро приехал домой. Тихонько вошел в избу. Все спали. Сумку положил на стол, бросил старую фуфайку у порога на пол, лег и тут же уснул. Проснулся от громких детских возгласов. Это мои трое младших разглядывали, как заморскую невидаль, буханочку поджаристого хлебушка.

 

Дезертир

В довоенный период, в войну, да и после нее еще несколько лет при райисполкомах были земельные отделы. В них работали районные агрономы, ветврачи, зоотехники. Мелким колхозам накладно было содержать специалистов, и они пользовались услугами райземотдела. Транспортом для передвижения специалистов по району были исключительно лошади. Но, так как их нужно было дважды в год ковать на все четыре ноги, требовался кузнец. Эти работы проводил мой отец на договорных началах и получал в виде оплаты разрешение на сенокосные угодья. Кто проезжал по дороге от Бутурлина до Гагина через Васильки, Яблоньку, Погибловку, видел, какие там глубокие непролазные овраги и косогоры, по склонам которых сплошные ореховые джунгли. Долины оврагов, зеленые и травянистые, отводились под покосы. Скосить— скосишь, высушишь, но выручить сено труда составляло немалого.

К этому времени я, окончив семь классов, работал уже наравне со взрослыми, скидки на слабосилие не было никакой. В один из июльских дней по заданию отца я приехал туда вывозить сено наверх. Помощницей мне была определена сестренка десяти лет, утаптывать сено на возу. Как и положено, первый полувозок притянули гнетом, увязали. Сестренку посадил на воз, а сам пошел сбоку. Совсем уже было выбрались, но вдруг правое переднее колесо провалилось в промоину по самую ступицу. Сколько мы ни бились, ничего поделать не могли.

Лошадь, окончательно выбившись из сил, не хотела трогаться с места.

Сидим на земле, горюем. Видим, из чапыжника на дорогу выбрался мужчина лет сорока в солдатских сапогах, в брюках-галифе, в деревенской рубашке и с топором. Подошел, поздоровался. Осмотрел наш воз и покачал головой: «Ну что, как выбираться-то будешь?». «Не знаю», — говорю. А сестренка уже слезы пустила: «Дяденька, пособи!». И он помог. Вырубил толстую жердь, подвел ее под ось, приподнял колесо и скомандовал: «Трогай!». Колесо выскочило из колдобины, а мы все втроем, упершись сзади, помогли лошади выбраться наверх. Отдышавшись, присели на траву. Он закурил. Я достал котомочку, где был наш съестной припас:бутылка молока, хлебушко и несколько вареных картофелин. Предложил ему поесть с нами. Он не отказался. Свернул из бересты кулек, и я налил в него молока и отломил хлеба. Поели. Разговорились. Спросил, откуда он и как его звать. «Зовут меня дядя Ваня, а родом — местный». Я поблагодарил его еще раз, пожали друг другу руки и расстались.

А война бушевала уже совсем близко — под Брянском, под Тамбовом. Вдоль Оки от Рязани до Горького рыли противотанковые рвы и строили укрепления. Немецкие самолеты бомбили Горький, Арзамас, Богородск. Во всех школах из старшеклассников формировались отряды самообороны. В нашей тоже был организован такой отряд, нам даже выдали малокалиберные винтовки с патронами. В обязанности входило:охранять объекты в дневное время, помогать вылавливать диверсантов, шпионов-сигнальщиков и дезертиров.

И вот в один из октябрьских дней наш отряд из пяти человек был собран по тревоге и на двух подводах направился как раз в те места, где мы сенокосили два месяца назад. С нами милиционер и представитель от военкомата, оба в гражданской одежде. Когда подъезжали к месту, нам открыли причину тревоги. Оказалось, в той деревне, куда мы едем, объявился дезертир. Месяца три как его заметили и даже видели в какой дом он ходит ночевать. Подъехали к деревне на закате. Лошадей оставили на околице. Мне досталось место в огороде за баней, одному — за погребом, остальные прошли проулком на улицу и встали у окошек. Взрослые подошли к крыльцу, начали стучать в дверь. Во дворе забрехала собака. И тут я увидел: из дровяного сарайчика вышел человек и скрылся в малиннике. Потом он появился совсем близко от меня, увидел и поманил рукой, как будто узнал меня. Подойдя поближе, я тоже узнал его, даже обрадовался. Спрашиваю тихонько:

— Дядя Ваня! Ты тоже с нами?

— С вами! С вами, сынок! Стой тут, а я пойду за огороды, буду там. И он скрылся за плетнем. А хозяйка дома еще какое-то время не открывала, но потом впустила. На вопрос:

— Где муж? — ответила:

— На фронте. Вошли в избу. На печи трое ребятишек ревут от испуга. Сколько ни искали, никого не нашли и не дождались. Так и уехали ни с чем.

Прошло недели три. Вдруг в районном клубе вижу объявление: «Завтра открытый суд над дезертиром». Событие редкое. Пропустить нельзя. И каково было мое удивление, когда на сцене, на отдельной скамейке, я увидел дядю Ваню. Сердце мое остановилось. Я не мог вымолвить ни слова. Засада, малинник, ревущие ребятишки на печи молнией промелькнули в сознании моем. Добрый дядя Ваня! Как же так получилось? Я пробрался к самой сцене и неотрывно глядел на него. А он, уловив мой взгляд, приподнял руку со сжатыми в кулак пальцами, как в приветствии «рот-фронт», держись, мол, не робей. Но я не мог удержаться, слезы заливали мои глаза. Из выступления судьи я узнал его настоящее имя. Там говорилось: после ранения и лечения в госпитале был отпущен на три дня домой на побывку. По истечении времени на место назначения не прибыл, а остался дома и находился там более трех месяцев. Занимался сенокосом, заготовкой дров. Никаких недозволенных поступков не совершал. Учитывая его добровольный приход в советские органы, суд постановил:жизнь сохранить, но отправить виновника в составе штрафной роты на фронт. На том порешили и его увели.

Прошло два года. Случилось мне побывать в той стороне, и я не упустил случая навестить их дом. Встретил меня дядя Ваня на костылях. Обнялись, как родные, даже бражка нашлась. Вот он и порассказал: «Держали в такой строгости, не повернуться. Вперед — смерть, в сторону — смерть, назад — тоже верная погибель. Выбирай что хочешь. Вина непростительная. Только большая кровь или смерть могли искупить это прегрешение. Выбрал смерть «вперед». Искромсало всего. Одну ногу оторвало, другая перебита. И вот вернулся опять домой, но теперь уже с чистой совестью, на законных основаниях. Так что не горюй, мой юный друг. Все со временем заживет, наладится. Недавно деревяшку сделал для оторванной ноги, ходить будет можно. Травки разной заготовил для лечения ран. По дому начал кое-что делать. Проживем. Главное — совесть моя чиста».

Расстался я с дядей Ваней, как с родным отцом.

 

Без вести пропавший

Родилась она в год Октябрьской революции. Детство и юность проходили в деревне. Вечная забота о хлебе насущном угнетала ее. Да тут еще началась коллективизация, гонения на зажиточных хлеборобов. Тогда она решила порвать с крестьянской жизнью. В четырнадцать лет ушла учиться на швею. Познала это дело в совершенстве. Закрой, раскрой с ее четырехлетним образованием давался ей туго. Но освоила. В районном городке, где была небольшая швейная фабрика, в семнадцать лет она уже руководила бригадой таких же девчонок как и сама.

Как нужны были такие руки в многодетной семье! Самой ходовой работой в портняжном деле в то время было перешивание больших вещей в меньшие. Младшим всегда доставались перешитые пальтишки и шубенки. Но и этому были рады. Перелицованную одежду носили и взрослые.

В 18 лет к ней посватался только что пришедший со службы Анатолий. Ждала. Дружили с детства. Сошлись по любви. Зажили самостоятельно. Она ходила на работу из его деревни, ежедневно по три версты туда и обратно. Он провожал и встречал ее, потом родился ребенок. Но что-то случилось, он пожил немного и умер. Международная обстановка к этому времени накалилась. Вдруг загремело сначала на финской границе, потом на Западной Украине. Его как артиллериста, мобилизовали. Замерзал он в снегах Финляндии, отогревался на полях Бессарабии. Она опять ждала. Перед самой войной с Германией вернулся, но ничего не успели нажить. Снова война. Загудели эшелоны по рельсам. Заиграли трубы прощальную «Славянку»на каждой станции, на каждой пристани. На третий день Анатолия провожали всей многочисленной семьей. На прощание он сказал: «Не горюйте! Мы скоро вернемся, ведь так было уже не раз!» И не вернулся. Сразу под Смоленском их артиллерийский полк встретился с врагом. Вражеским огнем конная тяга была вмиг уничтожена. Артиллеристы, израсходовав весь боекомплект, подхватили пушки и покатили их в сторону отступления. Рядовые бойцы дотянули пушки до реки, выдернули замки, забросили их в реку, а сами вплавь кинулись форсировать водную преграду. Многие командиры успели спастись. А солдаты, выходя из воды, тут же натыкались на стволы немецких автоматов. Оказывается, немец успел пересечь реку раньше.

Их построили в колонну и погнали вглубь немецкого тыла. Хорошо хоть Анатолий успел закопать в песок документы и знаки отличия, а то быть бы беде,ведь он был сержантом, коммунистом, командиром орудия

И начались для него беспросветные годы страданий, сначала в немецком плену, потом в советском ГУЛАГе.

А молодая жена сколько слез выплакала. Ни одного письма. Только открытка с дороги:

— Едем в сторону Берлина?— и все. Кто-то из вернувшихся раненых земляков говорил, что были жестокие бои под Смоленском, и что полк, где воевал Анатолий, прикрывал отступление пехотной дивизии.

Выполняли заказы фронта. Шили шинели, полушубки, рукавицы. Сестра работала в две смены. Ночевала прямо на фабрике, а потом они устроили здесь что-то вроде женского общежития. Как хотелось ей услышать что-нибудь о муже. Ходила и ездила к каждому, кто возвращался из Смоленска. Но вестей не было. Тогда, в отчаянии, она решилась на запрещенный прием. Стала зашивать в воротник, в манжет, в отворот шапки маленькую записочку: «Милый красноармеец! Не слыхал ли ты об Анатолии Хмакове из Горького? Сообщи мне», и адрес. Сначала она это делала скрытно. Но подруги подглядели и тоже начали писать. И полетели по всем направлениям записочки-просьбы. Ротный старшина не заметит зашитый клочок бумажки, а солдат почувствует, найдет и ответит. Ответы шли, но не утешительные.

Однажды вечером она прибежала к своей матери: «Мама! Анатолий жив! Это мне цыганка за обручальное кольцо нагадала!» Хорошо, что цыганка вселила веру и надежду в сердце сестры моей. Длинными зимними вечерами молодые солдатки искали успокоения в разной ворожбе и гаданиях. Гадали на зеркалах со свечами. Столько раз сестра гадала, и каждый раз образ Анатолия появлялся. Значит, жив. А однажды гаданием на чайном блюдечке с алфавитом выпали пять букв и сложилось слово Лодзь. Наутро она прибежала к нам и начала нас, доморощенных грамотеев, расспрашивать, где этот Лодзь. Выяснилось, где-то в Польше…

Вот уже и Берлин разгромили, а весточки все нет и нет. Неоднократные запросы в военкомат результатов не дали. Да и кто скажет правду, зная, что из-под Смоленска никто не вышел живым. Или погиб, или попал в плен. Вот и молчали.

Война закончилась на Западе и на Востоке. Еще год прошел в ожидании и молитвах во здравие воина. Молилась сестра, молилась мама. Нас, всех малышей, заставляли стоять на коленях перед иконой Богоматери и вымаливать жизнь и здоровье ему.

И вдруг, как гром среди ясного неба, коротенькое письмо. Жив! Четыре версты бежала сестра к матери и кричала тысячу раз: «Жив! Жив! Жив!» Немедленно собрались со старшей сестрой и отправились искать воскресшего из мертвых. В обратном адресе были указаны только Калининская область и почтовый ящик. «Мама, не беспокойся !Найдем!» От Калинина ехали по узкоколейке, все лесом и лесом. Приехали. Огромная поляна, обнесенная в несколько рядов колючей проволокой. Попробовали пройти в проходную, — не пускают. Кого ни спросят, никто ничего не знает. Тогда они стали ходить вокруг городьбы, надеясь увидеть кого-нибудь и спросить. Но к проволоке никто не подходил.

Анатолий, подав весточку, на многое не рассчитывал. Но сердце подсказало: приедут! Приедут! Подсчитав дни, он стал каждый день по нескольку раз подъезжать на лошади, запряженной в телегу с бочкой к проходной, и ждать. На этот раз тоже подъехал. Увидел. Узнал. Подбежал к городьбе и начал кланяться им до земли, а у самого слезы залили глаза. После окончания следствия наступило послабление. Разрешили написать домой. Разрешили свидание. На другой день встреча состоялась в маленькой зарешеченной комнате. Сразу предупредил: «Обо мне ничего не расспрашивать. Говорите только свои новости». Сестра зачастила к нему каждый месяц. Возила продукты. Одна боялась, поэтому брала с собой кого-нибудь из подростков.

Через полгода повезла гражданскую одежду. Вернулся! С месяц отдыхал, привыкал. Жена отхаживала его, отмывала, освобождала тело от многочисленных нарывов и корост. Кропила святой водой. Водила в церковь благодарить Бога за то, что он спас раба своего. Оба они твердо уверовали: только благодаря ее молитвам и молитвам мамы нашей он остался жив.

А выжить, действительно, было трудно. Уже по истечении нескольких лет, пропустив рюмочку, он со слезами на глазах начинал вспоминать. Под Смоленском строили рокадные фронтовые дороги. Но после нескольких побегов пленных их погрузили в вагоны и увезли в Польшу. Опустили в шахты. Заставили добывать каменный уголь. Жили там же внизу, поэтому было тепло. Кормили так, чтобы выполнял две дневных нормы. Обращались сносно. Спрашивали мы Анатолия, знает ли он город Лодзь? «Да, этот город был недалеко от нас». Вот когда подтвердились предсказания тех пяти букв. Невольно поверишь в сверхъестественную силу.

В сорок четвертом пришли свои. Освободители! Согнали нас всех за колючую проволоку. Месяца три держали под усиленным надзором. Потом партиями начали отправлять по всем областям России. Мы попали в Калининскую. На месте лагеря ничего не было. Сами валили лес. Сами строили бараки. Сами себя огородили в пять рядов колючей проволокой. Вот это освободили! Как допрашивали, вели дознание, не расскажу. Подписку дал. Но жив остался. Только вот телом ослаб. В основном выручала лошадь. Ей выдавали корма, тут и мне перепадало. Жмыхи там, отруби разные. Из бочки тоже можно было «полакомиться». Иногда поверху плавали кусочки хлеба или овощи. Я их вылавливал. Сам ел, друзей подкармливал. Вот так и выжили. «А как же так получилось? — спрашивали мы. — Вас, освобожденных, не отпустили сразу домой? Ведь во все времена, после всех войн, освобожденный солдат из плена шел домой». «А вы знаете, что сказал т. Сталин на приеме иностранных журналистов? У нас, мол, нет своих военнопленных. Есть враги народа. Вот и докажи, что ты не враг. Пройдут десятки лет, пока докажешь. А жить-то когда?» Уехали из той местности, где раньше обустроились. Подальше от докучливых вопросов и любопытствующих доглядов. Нашли тихое местечко на берегу Волги в затоне. Он устроился мотористом на местном буксирном пароходике, а она продолжала обшивать себя, родню и соседей. Но и тут его нашли. Уже несколько раз появлялись какие-то люди, спрашивали в конторе и у соседей, не ведет ли «враг народа» агитацию против Советской власти, как работает? «Вертухаи, — по-зэковски называл их Анатолий. — Они нигде не дадут покоя до смерти» А жить надо. Раскопали огород. Построили свой небольшой домик. Очень огорчались, что нет наследников. Видно, вытравили всю мужскую плоть смертоносные тверские болота. Лишили главного, для чего создан человек — творить потомство. Удрученная непомерными переживаниями, сестра решила посвятить себя религии. Много молилась. Соблюдала все посты. Ездила на святые места. Так бы и жить им тихо и мирно, но подспудно назревала трагедия.

За неделю перед Пасхой зажгла сестра лампаду перед иконами в своем доме. Не угасая, она должна была гореть всю неделю. Съездила в район, купила кулич и готовилась освятить его на Пасхе. В Великий пост православные не должны употреблять жирную пищу. В последнюю неделю кушать только один раз в день. В последний день принимать пищу можно только после освящения ее священником. Когда закончился весь пасхальный обряд, она вместе с другими богомольцами присела на ступеньки у церкви и решила разговеться куличом и яичками. Но истощенный организм не принял пищи. Ей сделалось плохо. Тошнота подступила под самую грудь. В глазах потемнело. Прилегла на ступени. Ее окружили. Вышел батюшка и велел вызвать «скорую помощь». Прошло два часа, пока дождались «скорую». Сестра потеряла сознание и лежала без движения. Муж приехал в район к вечеру, а она уже бездыханная. Врачи дали заключение:отравление. «Нет, не отравление, —говорил Анатолий. — Накануне она рассказывала сон, как ее покойная мать звала к себе. Вот она и ушла, выбрала Светлое Воскресение. Душа ее будет вечно в царствии Небесном».

А лампада, зажженная ее рукой, горела, не угасая, еще два года. В память о жене, муж постоянно поддерживал горение, пока сам не оставил этот бренный мир.

 

«Шпион»

— Здравствуйте ! Петр Васильевич пришел! Сейчас он вам пропоет. Послушайте его голос ! —этими словами он каждый раз начинал свое представление, войдя в любой крестьянский дом. Снимал шляпу, ставил свой большой черный портфель куда-нибудь в уголок, приглаживал длинные напомаженные волосы, становился перед образами и начинал с молитвы «Отче Наш». Дальше шли «Богородица «, «Верую» и многие другие. Вдруг сбивался в словах и начинал петь на церковный лад песни «Катюша», «Сулико», «Полюшко-поле» и при том крестился и усердно кланялся. Под конец переходил снова на молитвы и заканчивал вопросом:

— Ну как ? Хороший у Петра Васильевича голос? За это подайте ему на пропитание !

А голос у него был действительно хороший. Густой, звучный бас. Исключительно правильное исполнение всех псалмов, даже без сопровождения хора, приводило в божественный трепет не только богомольных старушек, но и неверующих, скептиков.

Как при шторме и морской буре стихия выносит на берег обломки погибших кораблей, так и при войнах и революциях, на волнах всеобщей беды и горя выплескиваются на берег людские судьбы. Неприметные до войны нищие, калеки, странники вдруг оказались у всех на виду. Ходили они группами и в одиночку. Промышляли кто как мог. Одни просто просили на пропитание, другие пытались его заработать. Помогали по хозяйству, сидели с малыми детишками, пасли на околице гусей и мелкий скот. Петр Васильевич появился в нашей местности в середине 1942 года, когда эшелоны эвакуированных, наполнив Зауралье, начали разгружаться на наших станциях. Некоторые сказывали, он из южных районов. Другие утверждали, что из-под Новгорода Великого. И что родители его были священнослужителями, но при общем гонении на них репрессированы, угнаны куда-то на Север, да там и сгинули. А Петр, закончив духовную семинарию, тоже готовился стать священником, но, не выдержав потерю родителей, начал заговариваться, а потом и совсем свихнулся. Вообразив себя вечным странником, ушел в народ. Роста выше среднего, в черном осеннем с бархатным воротником пальто, в шляпе, с портфелем, он выглядел вполне солидно. Разговор со встречным начинал толково и обстоятельно, но потом вдруг начинал нести такую околесицу, что собеседник, махнув рукой, оставлял Петра Васильевича среди дороги.

На бытовые темы он не любил говорить, но если разговор касался священного писания и жития святых, тут ему не было равных. Свои доводы обязательно сопровождал пением божественных стихов и молитв. И настолько удачно у него это получалось, что послушать его сходились со всей округи. Особую популярность он приобрел за богослужение по погибшим воинам и во здравие живых. Молва дошла и до района, где в ту пору в средней школе размещался госпиталь для тяжелораненых. Им, видно, надоели ежедневные политбеседы, и они пожелали услышать православное слово. Но так как в округе найти священника было невозможно, а отказать раненым тоже нельзя, то решили пригласить Петра Васильевича. И он пришел. Его провели в палату, где лежали особенно пострадавшие и уже отчаявшиеся вернуться к жизни. Войдя в палату, он огляделся и, убедившись в отсутствии святых образов, вынул из портфеля иконку-складень, поставил на одну из тумбочек и начал службу. Мгновенно все этажи и коридоры наполнились его приятным сочным голосом. Раненые в других палатах всполошились: и кто на костылях, кто на колесах устремились в том направлении. Даже начальник госпиталя со своим замполитом подошли и замерли в оцепенении. А Петр Васильевич, обращаясь к пожилому лежащему бойцу, громогласно произносил : «Да святится имя твое ! Да приидет царствие твое! Да будет воля твоя !» Благодатные слезы умиления текли по щекам бывалого солдата. А божий служитель вдруг запнулся в словах и неожиданно завел всем знакомую песню «Тачанку». Кто слышал раньше о таких фокусах Петра Васильевича, начал посмеиваться, а другие недоуменно открывали рот, но поняв, что такое происходит не случайно, тоже начали хохотать и подпевать главному запевале. Через пять минут весь госпиталь уже гудел, распевая «Трех танкистов». А Петр Васильевич на полном серьезе продолжал креститься и отвешивать поклоны Святой Богоматери. Богослужительный концерт окончился. Пастыря увели в столовую, накормили и на дорогу дали, но больше уже не приглашали. А Петр Васильевич еще какое-то время ходил по окрестным деревням, проповедуя православную веру.

Вдруг слышим, арестовали нашего священнослужителя на железнодорожной станции. Оказалось, его появление в военном госпитале, постоянное нахождение на вокзале, где он ночевал, поездки с воинскими составами от станции до станции возбудили подозрение особых органов. Война ведь идет. Надо быть бдительным. Установили наблюдение и заметили, что после каждого посещения деревни или другого населенного пункта он вынимал из портфеля большую тетрадку и что-то там записывал. Решили посмотреть в эту тетрадь. Подговорили мальчишек, и те утащили портфель вместе со всем содержимым. Сколько ни смотрели чекисты разных калибров, ничего понять не могли. Страницы разграфлены. В начале каждой строчки число и месяц. Дальше идут крестики, черточки, нолики, палочки. Понять не поняли, но нюх подсказывал что-то подозрительное. Похоже на отметки проходящих воинских составов разного назначения. Крестик — санитарный. Нолик — товарный. Палочка — пассажирский. Сверили с железнодорожным расписанием, не сходится. Надо брать самого. Взяли. С ранних лет родители воспитывали у сына бережливость ко всему, что дает человеку Бог.

В доме и в церкви велись специальные книги учета поступления и расхода денежных и материальных средств. Во время всенародных религиозных праздников, а особенно при крестном ходе по деревням, прихожане несли хлебы, просвирки, яички, деньги, и каждый продукт имел в книге свое обозначение, свой символ — знак. Вот эта бережливость и любовь к учету и привели Петра Васильевича в застенок. Следователю объяснял: крестик — это кусочек хлеба, а хлеб — это тело Христа. Нолик — это яичко. Палочка — сухарик и так далее. Но ему не верили и продолжали допытываться. Дело дошло до драки. Били. Оборонялся как мог. Отлетели все пуговицы у пальто. Оторвался бархатный воротник, но он стоял на своем. Плакал. Божился. Проклинал. И не известно чем бы все это кончилось, если бы не вмешались верующие, раненые бойцы из госпиталя. Даже замполит замолвил словечко. Написали письмо-петицию секретарю райкома. Объяснили, доказали и приняли Петра Васильевича из-за решетки в свои объятия. Предупрежденный о немедленном выезде из этого района и обозначенный как шпион, Петр Васильевич распрощался и уехал в неизвестном направлении.

 

Предсмертное желание

В поисках наиболее тихого уголка для проведения остатка дней своего пенсионного срока я оказался далеко за Семеновом, в тихой лесной деревушке, где, как мне сказали, продается небольшой и дешевый домишко. Сойдя с местного автобуса, я направился к человеку, коловшему дрова.

— Иван Лукич! Да ты ж ли это? — воскликнул я от удивления.

— Я, я, конечно, не удивляйся. Как говорят, земля с землей не сходится, — ответил Лукич.

Жили мы и работали с Лукичем до войны в правобережном горном районе, вдали от Волги. Войну встретили вместе. Он воевал долго. Пришел весь израненный. Я был помоложе и поэтому на фронт не попал. После войны наши пути совсем разошлись.

И вот спустя почти сорок лет мы встретились вдруг в этой лесной деревушке. Он достал большой кисет и предложил угощение вместе с бумажкой.

— Спасибо, не курю, бросил сразу после войны, — отклонил я предложение.

— А я вот курю и не брошу никогда. Зарок дал. Курить до смерти и угощать всех, кто попросит. С этой целью на огороде сею много табаку и держу при себе всегда кисет, наполненный этим продуктом, — поведал Лукич.

Не слыхивал я раньше от него о такой причуде и захотелось узнать эту тайну.

И вот сидим на бревнышках, один дымит и рассказывает, а другой внимательно слушает да кое-где уточняет моменты.

Было это уже под Курском. Когда установилось относительно противоравенство. Затихло, как перед грозой. Шел июль 1943-года. На нашем участке фронта немец ударил первым. Да таким плотным, настильным огнем, что скоро от наших батарей и командных пунктов остались одни щепки. Пристреляны, видно, были. А потом двинулись лавины танков. И если бы им навстречу не вышли наши танки и самоходки, от нас осталось бы одно перепаханное поле. А когда наступил ощутимый перелом в танковой схватке и немец попятился, была подана команда: «Вперед!» Тут уже мешкать некогда. Подхватили мы с моим другом-земляком наш пулемет-станкач и потащили вперед. Потом залегли, дали несколько очередей, а командир опять кричит: «Вперед!» Надо было добраться до первых вражеских траншей. Кто-то добрался, а мы нет. Снаряд рванул так близко, что наш пулемет перевернуло вверх колесами, а мы с напарником оказались засыпаны землей.

Сколько времени прошло — не знаю, но очухался сначала я. Выбрался, сгоряча еще не чувствую, что со мной, и начал отыскивать глазами своего первого номера. По сапогам определил место его захоронения, откопал. Живой! Ну, надо спасать. Друга в беде не бросают.

Откопал я его, значит. Повернул вверх лицом. На губах кровавая пена, на шее кровь. И хрип какой-то. Осколок впился в самое горло. «Погоди, — говорю, Коля, сейчас я тебя лечить буду, и все будет хорошо». Достал санитарный пакетик, перевязал нетуго.

Огляделся. Наши где-то впереди палят. А у самого правый сапог наполнился кровью и под левой лопаткой саднит. Снял сапог, кровь слил, а голяшку туго перетянул портянкой. Потерплю. Главное-друга спасти. Донести бы его до дороги, а там подберет кто-нибудь. Взвалил на плечи. Понес. Нет, нести невмоготу. Надо тащить волоком. Застегнул ему ремень подмышки, ухватился и поволок головой вперед. Так устал, что задохнулся. Голова закружилась, видно, много крови вытекло. Присел на землю, а сам все повторяю: «Погоди, дружок, потерпи, скоро я тебя в санбат доставлю. «И так мне вдруг закурить захотелось, что никакой мочи нет. Достал табакерочку и закурил моршанской. Склонился над ним и вдруг вижу: он открыл глаза и пытается что-то сказать. Прокашлялся немного и чуть слышно говорит мне:

— Иван! Дай курну разочек.

— Что ты, Коля! Да разве можно такую отраву внутрь пускать? При твоем-то положении? Ты уж прости меня, но не дам! — внушал я ему.

— Ваня! Дай, Христа ради! Может, это последняя моя просьба.

Знал я, предсмертное желание каждого православного должно быть исполнено. Но не поднялась у меня рука на явное смертоубийство, и я за ремень потащил его в сторону дороги. Вижу уже недалеко осталось. Машины мелькают. Оставил я его, а сам, костыляя, направился в ту сторону. Недолго подождал, подошла полуторка, остановились. Водитель со своим помощником подошли к Николаю, взяли его под руки, а он уже холодный.

Сидя в кузове и склоняясь над другом, я проклинал себя за то, что не дал умирающему покурить, не облегчил его страдания, не выполнил его последнюю просьбу. И поклялся я в тот раз, если останусь жив, никогда и никому не отказывать в куреве. На этом Иван Лукич закончил свое повествование.

 

Ладанка

Деревенская кузница, в которой работал мой отец кузнецом, находилась всего в ста саженях от старенькой сельской деревянной церкви, поэтому священник и кузнец знали друг друга и дружили. Колокола с церкви были сняты, но служба не прекращалась, даже в свирепые предвоенные годы в ней проходило богослужение. Снятием колоколов в районе занималась отдельная бригада, шабашниками их называли в народе. В 1934 году они появились в нашем селе и сняли три колокола. Конечно, верующие прихожане переживали, но что сделаешь, районные власти были сильнее. А оповещать начало службы необходимо, особенно в большие православные праздники. Село большое, всех не обойдешь. И тут батюшка вспомнил своего друга-кузнеца, пришел к нему, изложил суть вопроса и сказал:

— Афанасьевич! Выручай! На тебя вся надежда!

Можно было подвесить кусок рельса или старый лемех от плуга, но это ни тому, ни другому не понравилось. Тогда кузнец предложил изготовить пушку, поставить ее на колокольне и каждый раз перед началом службы стрелять три раза. Это священнику понравилось, и он согласился. Бывалый кузнечный мастер из старого армейского опыта знал, как это делается. Притащили от церковной ограды чугунную трубу толщиной в руку. Один конец залили свинцом, приладили железными хомутами опору, просверлили дырочку для запала — и пушка готова. Внесли на колокольню, укрепили и для пробы пальнули. Батюшка в благодарность за проделанную работу хотел угостить кузнеца с молотобойцем по-русски, но те от оплаты отказались, мотивируя, что богоугодные дела оплаты не требуют. Тогда отец Алексей снял с себя иконку-ладанку преподобного отца Серафима, на гарусном гайтанчике, повесил на грудь своему другу и наказал:

— Если ты, Афанасьич, будешь собираться на опасное для жизни дело, бери ее с собой, она освящена и сохранит тебя от лихой напасти.

Вскоре после этого священника Алексея забрали и угнали далеко и надолго. А иконка хранилась, как память о добром и отзывчивом человеке.

Но вот началась война. По годам отец не должен был попасть на фронт, и его в 1942 году взяли в нестроевую часть под Муром, где в то время готовился оборонительный рубеж. Рыли противотанковые рвы, возводили надолбы. Весь инструмент, которым работал, подлежал ежедневному ремонту и наладке. Походная кузница, куда направлен был отец, дымила круглые сутки. Немецкие самолеты-разведчики засекали такие объекты и наводили бомбардировщиков. Постоянное скопление людей и техники вокруг кузницы демаскировали ее и создавали угрозу нападения. Мама, провожая своего мужа, шептала ему, чтобы он не забывал молиться, и вшила ему на грудь рубашки написанную от руки молитву «Верую» . А еще она вспомнила о той иконке-ладанке, повесила ее отцу на грудь под рубашку, перекрестила и добавила: «Береги ее, и она тебя сохранит». Бронзовая, чуть побольше спичечного коробка, на груди она особо не беспокоила, но всегда напоминала, что ангел-хранитель постоянно где-то рядом. И что в самую трудную, смертельную минуту он придет тебе на помощь…

— Господи, спаси! Господи, спаси! — причитал отец, когда они бежали в укрытие, спасаясь от бомбежки.

Земля кипела от взрывов. Все укрылись, а он на какое-то мгновение задержался посмотреть, цела ли осталась кузница. Взрывной волной опрокинуло его и чем-то, как кувалдой, ударило в грудь. Очнулся в санитарной землянке. Пожилой фельдшер, тоже нестроевик, осмотрел его и покачал головой.

— Ну, кузнец, видно, ты счастливым родился, — и показывает кусочек железа величиной с наперсток. Застрял он у тебя в ватнике на груди, а в тело не вошел, бронзовая иконка помешала, а то бы служить по тебе панихиду, и все твои шестеро ребятишек остались бы без родителя.

— О, Господи! Неужели это чудодейство Ангела-Хранителя? — думал отец. — Неужто образок святого Серафима принял мою смерть на себя?.

Припомнился священник Алексей с его напутствием и жена, провожавшая его в дорогу. «Вот уж поистине Бог всемогущ!» — уверовал он.

А ладанка эта до сих пор хранится и переходит из поколения в поколение как святая семейная реликвия.

 

Смертник

Вечером, только вошел я в свою квартиру, как слышу звонок над дверью. Открываю. Иван Тимофеич, из соседней квартиры стоит с газетой в руках и спрашивает:

— Скажи, сосед, ты только о фронтовиках-героях пишешь или о ком другом можешь? Это он имел ввиду, как я понял, небольшой очерк о моем друге фронтовике.

— Заходи, Тимофеич, — пригласил я. — Через порог грех разговаривать. Вот теперь ты говори, а я чай поставлю, под чаек-то удобнее калякать.

И когда на столе появились налитые чаем чашки, я спросил Тимофеича:

— Что-то ты агрессивно больно настроен, давай рассказывай все попорядку.

— Нет, ты сначала скажи: о штрафниках и смертниках можешь написать сейчас? Раньше это было нельзя. Тебе приходилось их видеть живыми?

— Нет, Тимофеич, не видел и писать не приходилось.

— Ну так вот, смотри — это я, Иван Тимофеич, бывший гвардии капитан, командир роты связи, смертник, и вдруг — живой. Ты спросишь, почему раньше не рассказывал. Стыдно было и страшно. А сейчас, вроде, послабление наступило. Если хочешь, так слушай!

Было это в конце января 1945 года. Наши войска после успешной Вислоодерской операции задержались на восточном берегу Одера. Западный берег был превращен неприятелем в неприступную крепость. Наша ударная Гвардейская 8-ая армия, которой командовал В. И. Чуйков, была, как отточенное и закаленное копье, на главном направлении и перед ней приказом командующего фронтом ставилась задача: форсировать Одер и закрепиться на вражеском берегу. В приказе от 21. 01. 45 года было подчеркнуто: «Если мы захватим западный берег реки Одер, то операция по захвату Берлина будет вполне гарантирована». Обстановка складывалась исключительно напряженная. В ночь на 28-ое первые штурмовые группы пересекли Одер и закрепились на небольшом пятачке. Нужна была огневая поддержка. Мною, командиром роты связи, с этими группами были посланы две пары связистов с катушками проводов и телефонами. Уже пора связи заработать, но ее нет и нет. То ли провода перебило, то ли связисты погибли, с этого берега не определишь. Только видно, как начали взлетать белые ракеты. Это наши отряды запросили артиллерийской поддержки, а куда направить залпы, не известно. Нужен корректировщик. Уже с соседних участков звонят в штаб нашего полка, почему у них есть связь, а у нас нет. И тут слышу — передают по цепочке: «Командира роты связи к командиру полка».

Я сразу понял, что это уже предел. Вбегаю в блиндаж, докладываю: «Товарищ полковник!»… А у самого селезенка «мандраже». А он большой, разъяренный, как с цепи сорвался. Поговаривали в полку злые языки, что со службой у него не все в порядке. При его комплекции и возрасте пора бы дивизией командовать, но что-то тормозило. Так вот, он налетел на меня, как коршун: «Ты что, такой-рассякой!» — и по-матушке меня. — В окопах ошиваешься, а там люди гибнут из-за тебя! Застрелю!» — и выхватил пистолет. А в углу адъютант пришипился, роется в бумажках, как будто ничего не слышит. А полковник вошел в раж. «Раздевайся догола, сука! — кричит. «В форму советского офицера стрелять я не буду! Раздевайся, приказываю!» Ну, начал я раздеваться. Снял шинель, шапку. Начал снимать гимнастерку и такая меня обида взяла на этого полковника. Ни за что ведь застрелит. Хотя бы бомба рванула сейчас в блиндаже или снаряд, в душе молил я бога. А, может, броситься на него и выбить оружие, да адъютант рядом, не успею.

И вдруг распахивается дверь в блиндаже и на пороге появляется Василий Иванович Чуйков. Генерал, объезжая боевые позиции, вдруг явился на нашем КП. Увидев полковника с наганом и меня раздевающегося, недоуменно громко спросил: «Что за маскарад? Что сдесь происходит?» Видно, дошла до бога моя молитва. Выслушав нас поочередно, он дал мне команду: «Одеться!». Оделся я, стою по стойке «смирно». А полковник подскочил ко мне, сорвал погоны, с груди две медали и заорал: «Товарищ, генерал! Рядовым его в штафную роту, или я его застрелю!» Но генерал остудил его: «Не торопись, полковник. Люди нам сейчас нужны живые, а не мертвые. Вот что, связист. Чтобы искупить вину свою, бери сейчас же катушку и отправляйся на тот берег. Доплывешь и наладишь связь, жить будешь и Победу встретишь. Через час не будет связи, сам прикажу тебя расстрелять. Адъютант! Проводите и проследите за ним».

«Вывели меня два адъютанта как смертника и доставили в мою роту. Там выдали мне катушку тонкого телефонного провода, полевой телефон и маленький деревянный плотик. На берегу разделся до исподнего белья, привязал одежду, провод, телефон на плотик и вошел в воду. Окоченел в одно мгновение. Не лето ведь, а середина зимы на дворе. Дождит и «сало» по реке плывет. Правда, Одер по ширине не чета нашей Волге, которую я переплывал не один раз, но плыл я долго. Да и ношу надо учитывать. А немец бьет по воде из крупнокалиберных пулеметов так, что все кругом кипит котлом. Да еще светящиеся шары развесил на парашютах, светло, как днем, но плыть надо. Толкаю плотик, прикрываюсь им, катушка потихоньку раскручивается. Не помню уж, как я выбрался на берег, сбросил мокрое белье, оделся в сухое и подсоединил телефон. Но врезался в память момент, когда я доложил о своем прибытии на Западный берег, а телефонист с того берега мне сообщает, что связь с первыми двумя связистами восстановлена, и началась корректировка огня, я так и сел на песок. Весь мой труд и смертельный риск не нужны стали никому. Ну, в общем закрепились мы на вражеском берегу, дали возможность форсировать Одер основным силам армии, а к вечеру вызвали меня к командиру батальона и вручили приказ о моем разжаловании и направлении в штрафную роту. Приказ подписан самим Чуйковым. Штрафники в это время нужны были фронту, как основная наступательная сила. Предстоял штурм Зееловских высот. Этот бастион на пути к Берлину представлял основное препятствие в достижении Победы. Со всех фронтов были собраны штрафные роты и сгруппированы в отдельную ударную бригаду по преодолению этой преграды. Оказавшись в центре всех огней, бригада начала штурм Зееловских высот. Спереди вражеские пулеметы, сзади наша заград-охрана, снизу минные поля, над головами мощные прожекторные лучи создавали настоящий грешный Ад. Полегло таких, как я, смертников, тысячи, но высоты взяли. На каком-то участке и мне досталась доза свинца и железа, да столько, что полевые хирурги целые сутки колдовали надо мной, сшивая и латая мои телеса. Жив остался, но после этого еще больше года по госпиталям провалялся и вернулся домой. Уже полвека минуло, но как вспомню этот бой, когда тысячи обреченных смертников метались по минным полям под тройным огнем, озноб проходит по всему телу. Не по себе становится. Демобилизовался рядовым и ни одной награды. Зато на теле живого места нет. Писал я в разные инстанции о восстановлении справедливости, но результатов не дождался. Вот недавно президент Ельцын издал указ о реабилитации всех провинившихся в Великой Отечественной Войне, так, может, вспомнят меня и поздравят с великим Днем Победы».

 

Два концерта

В один из дней бабьего лета, в послеобедье, я, нагруженный дарами природы, возвращался с огородного участка к себе в Сормово. Сойдя с автобуса у Московского вокзала, спустился в тоннель под железнодорожным полотном и вдруг услышал звуки баяна. Остановился:да, действительно, баян. Его хроматический строй я бы не спутал ни с каким другим: сам когда-то в молодости увлекался. Пройдя еще с десяток шагов, я увидел паренька лет семнадцати, сидящего на футляре баяна. Он, перебирая пуговки-клавиши, старательно выводил мелодию из «легкомысленного» репертуара. Присмотрелся я к баянисту и попросил сыграть что-нибудь из мелодий военных лет, например, вальс «В лесу прифронтовом», «Землянку», «Катюшу». «Катюшу» он знал. И зацвели в переходе, словно над рекой, яблони и груши…

Услышав знакомую любимую мелодию, некоторые прохожие подошли поближе. Вот от людского потока отделился человек, можно было определить сразу — фронтовик — орденские колодки подтверждали это. Спросили мы его, где он воевал. Оказалось, на Втором Украинском, в свободное от боев время участвовал в дивизионной бригаде, играл на баяне. Мы, конечно, единодушно решили, что ему и карты в руки. Приняв баян, он осмотрел его со всех сторон, ласково погладил, щекой приложился к перламутру. Определил: тульский, классный. Несколько первых аккордов подтвердили, что инструмент в руках профессионала. «Ну, братцы! Заказывайте!» — обратился баянист к публике. И я, недолго думая, торжественно объявил: «Марш «Прощание славянки!» Он тронул мехи.

Первым прозвучал сигнал на трубе: «Все ко мне!». Потом рассыпалась барабанная дробь сигнала «Равняйсь! Смирно!», и полились звуки самого любимого российского военного марша.

Увековечил себя автор этой мелодии. Видно, подслушал он ее при всплеске народных бедствий. Невозможно остаться равнодушным, слушая ее. Насквозь пронизывают тебя высокие ноты, щемят сердце до кома в горле. Плачут трубы, а над всем этим — удары главного барабана, как удары грома.

Трудно понять и описать словами, что творилось с прохожими. Они останавливались, тянули шеи, поднимались на цыпочки, стараясь взглянуть на баяниста. Откуда-то появился милиционер, приблизился к толпе, но разгонять или призывать к порядку не стал, не решился. Жестом руки начал направлять прохожих в поток, обтекающий нашу «группировку»… Но вот ветеран отдал инструмент парню, и я не утерпел, спросил фронтовика о былом, о давнем. И он поведал мне фронтовую историю.

— Бывали между боями и передышки. В одну из таких, нас, дивизионную концертную бригаду, привезли на передовую и приказали дать концерт. Подошла моя очередь выступить с баяном.

Я объявил, что играть буду по заявкам, любимые мелодии. Право первым заказать было предоставлено командиру части, окопавшейся на этой поляне. Командир попросил «Прощание славянки». Играл я с азартом, вкладывал всю душу. Вдруг над поляной раздался пронзительный свист, а потом оглушительный взрыв. Сначала один, потом второй… Немец бил прицельно, точно по нашей поляне. В один миг поляна опустела. А мои пальцы все еще ударяли по клавишам, вызывая аккорды прощального марша.

Наконец какая-то сила подняла меня. Я схватил баян и бросился в ближайший окопчик. Присел на дно, а баяном укрылся сверху, как щитом. Осколки кругом жужжали, как рой разъяренных шмелей. Баян мой в деревянном футляре вздрагивал и потрескивал. А я, сидя внизу, молил Бога: только бы не было прямого попадания.

Артналет закончился так же неожиданно, как и начался. Жертвы, конечно, были, но для меня главной жертвой стал мой тульский баян. Семь ранений насчитал я в нем. Семь моих, может быть, смертей. Вот почему я так благоговейно отношусь к тульским баянам. Вот ведь какая штука-то!..

— А что же с баяном-то? — поинтересовался я.

— Баян списали как непригодный к строевой службе. А мне вручили тяжелое, длинное ружье, ПТР, с ним я и закончил войну.