Со времени нашего с Юлией знакомства я видел:

бледный язык, продемонстрированный мне единожды в ответ на какие-то шутливые сожаления;

раза четыре — в открытом платье плечо, удлиненное двумя (смотрящими в разные стороны) каплями тени — над ключицей и под ней;

довольно часто — один к одному подогнанные пальчики ног с отстающим во время вольного домашнего шага мизинцем;

только раз — одну из грудей, мелькнувшую за воротником халата, когда какой-то листок заставил ее быстро нагнуться в полутьме (но не без того, чтобы полоска солнца, пробившаяся сквозь тополь, миновавшая тюль и отраженная от моих глаз, высветила острый бугорок посреди вспухшей рыжеватой ареолы);

ее глаза (редко вблизи, но непрерывно) — светлая лазурь с вкраплением отчетливых бледно-коричневых зерен в еле заметной опуши бездонной синевы.

Все эти ее черты я почитал уже своей собственностью и мог извлекать на свет, когда мне этого хотелось. Я собирал Юлию из живых деталей и научился коллекционировать ее при помощи немедленных записей (небольшой блокнот всегда водился у меня в руках, как у немого). Она не нуждалась больше в усилии воспоминания, поскольку постепенно становилась моей, почти была в руках.

Я учился перекатывать ее в сознании, как вечный леденец, и после этого стало совсем легко узнавать ее при встрече. Мне даже показалось, что я мог бы отлично предчувствовать ее появление за несколько минут до случайного столкновения с ней. (Не присвоение уже, а подарок.) Однако нечаянные встречи в университете вскоре совсем прекратились, остались только заранее обговоренные. Зато Вторую Юлию я встречал все чаще и был благодарен ей за то, что она не давала мне времени ее припоминать.

— Что, не узнаешь? — сразу начинался ее разговор. — Я хочу купить в вашем корпусе книгу.

— Какую это?

— Сейчас посмотрим. У меня правило — с каждой стипендии покупать книгу. Хорошо бы появилось следующее правило: сразу ее прочитывать. Но с этим как-то не очень! Они у меня копятся прямо на письменном столе. Это так славно!

Вдруг я вспомнил кое-что. Воспоминание так яростно озаряет мой мозг, если появляется в нем среди всего, что я всеми силами стараюсь удерживать, что часто бывает — я отдаюсь свету этого посещения и уже не различаю, что оно мне принесло. Энтомолог, писатель-энтомолог — так Юлия Первая назвала автора книги, которую читала. Кто это мог быть? Из крупных потрепанных книг я заметил у нее «Недостающего гомункулуса» Николая Плавильщикова, кажется, был хороший том Жана Анри Фабра, при мне она искала для кого-то (не для Второй ли?) Юнгера, затейливо изданный Иоанн Фридрих Йенике — книга старая, с нарисованной маслом пчелой на титульном листе — «Руководство по живописи». Но когда Вторая приобрела у нашего книгопродавца первый перевод «Ады», я понял, какого энтомолога имела в виду Юлия I. Однако почему книга в ее руках была такой большой и такой состаренной, давно ли его начали издавать в России?

Вторую Юлию хорошо изобличал звонкий надтреснутый голос. Она будто бы немного жаловалась, когда говорила. Говорила, впрочем, всегда весело и вела в беседе. С ней было приятно ходить, отключаясь от дороги и думая о своем, — опека не ослабевала.

— Сейчас поворачиваем! Стой! На этой остановке садимся в «двойку»! Поедем заберем одну бумажку для моей мамы!

И я сам не понимал, как это начал проводить с ней по нескольку часов, стоял в очередях, ждал ее у кабинета к стоматологу, навещал ее друзей, носил ее вещи, выполнял ее поручения. Один раз я даже разозлился, застав себя над застрявшими в снегу санками с колючим мешком сахара: я был разгорячен, и пар шел из рукавов пуховика, а ладони саднило от узловатой веревки.

— На этих санках я обычно каталась с этой вот самой горки. Давай ты скинешь мешок, мы вытащим санки, поставим их с другой стороны и опять закатим на них мешок! Сваливай! Только держи его за углы, а то сахар намокнет!

И тут я снова погрузился в себя.

Впрочем со Второй это было похоже на погружение в мелкий бассейн. Она интенсивно забирала внимание, как будто вытягивала его неводом или уменьшала уровень воды. Она сразу входила в мои планы, наводя в них свой артистический беспорядок. Однажды она завела меня к себе в гости. Мы ждали прихода Первой Юлии, но его в тот раз так и не случилось. Она первым делом повела меня в комнату, дав указание маме — судя по вскрикивающим вопросам на кухне, неоправданно встревоженной, — что-нибудь разогреть. В квартире было светло. В этот час дня солнце прямо-таки по-свойски располагалось в ее комнате. Книг было много. Они пеной покрывали подоконник, стол, часть пола. Среди книг сидели детские игрушки — вязаный верблюжонок, бледная кукла со спутанными волосами. На стенах много было всего: портреты Мадонны с оторванными и заново приклеенными уголками, какие-то рок-группы с шарами крашеных, как у клоунов, волос или в цилиндрах с нарисованными на них молниями. Одна из этих групп тут же возопила из соседней комнаты. Над кроватью Юлии висела невинная декоративная фотография с двумя голенькими близняшками: одна утопала коленями в перине, и линия плоского животика вместе с начальными завитками уходила за аккуратный уголок подушки, другая стояла у постели спиной, так что в веселом повороте было хорошо видно точную копию личика первой, стыдливую ужимку задорной спины и одну слегка двоящуюся ягодицу. Мама что-то крикнула из кухни с напевной скрипучей дрожью, голосом высоким и испуганным. Мы прошли на кухню в запах куриного бульона и свежей земли, и только я представился, как мама, суетливо толкнув Юлию, закрыла за собой стеклянную дверь, немного помаячила красными маками фартука в сером тумане стекла, потом исчезла. Юлия усадила меня перед большой горячей пиалой, тазом с курчавым черноземом и блюдом с гигантскими частями белого хлеба — они были нарезаны треугольниками, как куски торта из свежего высокого круга. На соседнем столике стояли пустые цветочные горшки между горок керамзита и россыпью извлеченных из земли растений. Мои ноги оказались среди банок с мутными соленьями, в их красных зияющих кусках я смутно признал бледные косточки арбуза и гипсовые бельма патиссонов.

— И что ты сидишь? — наставительно поинтересовалась Вторая. — Понятно, у тебя нет ложки.

В тот день, после обильного корма, мы — не дождавшись Первой Юлии — ушли в кино, на какого-то очередного Бунюэля или Кокто, которых продолжали показывать с восхитительной интенсивностью. Беспокойная мама в момент нашего выхода находилась на улице и разочарованно смотрела на нас, продвигаясь корпусом к своей подъездной двери.

— А что, — спросил я, — твоя мама уже пообедала до нашего прихода?

— Не обращай внимания, — медленно прошептала Вторая, оглянувшись прозрачным взглядом, будто боялась, что ее мама все еще следит за нами из подъезда.

Мама Второй Юлии обладала огромным отвесным бюстом, и самое удивительное в нем было то, что он оказался сплошным.

После первого снега у меня открылся устрашающий недуг. Проклюнулся левый нижний зуб мудрости. Сначала это был жесткий бугорок, на который падал кончик языка, пробежав по тонкой перегородке передних зубов, перемахнув затупившийся уже клык, скользнув по впалым звездам премоляров.

Несносный холмик зудел и чесался, а потом начал распадаться лепестками воспаленной плоти, как нервозный моллюск. Язык был неугомонен, как юный щенок, он постоянно наведывался в тревожный угол, раскидывал больные складки кожи и добывал из них острейшую боль, совершенно не зубную — от нее начинало чесаться и было неудобным все тело. В итоге у меня поднялась температура. Я только что приехал учиться, еще в автобусе мне стало невыносимо грустно, а в коридоре университета закачало в пугающей лихорадке. Начиналась вторая пара, я плохо помнил расписание (в моем случае это ненужное замечание) и потому тут же решил отпроситься у преподавателя, которого дожидался в коридоре. Кираскина в сосредоточенном переваливающемся скольжении проходила мимо меня, высоко прижав к плечу стопку тетрадей. Я поздоровался нервно и жалостно, боль просвечивала сквозь щеку. Она издалека посмотрела на меня со слишком старательной оценкой — стоит ли отвечать, и, собрав неохотную сухость, поздоровалась, немедленно отвернувшись.

— Можно вас? — взмолился я, не зная ее имени-отчества, патологически не зная, как зовут людей.

— Что вы хотите? — она продолжала идти, будто остановка могла навсегда отвлечь ее от важной цели.

— Надо отпроситься. Плохо!

— А вы у меня учитесь? — довольно молодая преподавательница, мать просвещенного школьника даже злобно обрадовалась моему возникновению. — Тогда почему вы не были на первой паре? Вы знаете, что у нас сегодня сдвоенные лекции? А я не видела вас ни сегодня, и никогда раньше, потому что совершенно не узнаю вашего лица.

Я не мог смутиться. Меня било такой дрожью, будто я несся на лошади, и мир был оглушительно холоден и пуст.

— Я не могу сейчас у вас учиться.

— Вы не можете? — она встала в нескольких шагах от меня, обернувшись так, будто движение еще продолжалось. — И почему это?

— Не в состоянии.

— И у вас есть убедительная причина? — она была готова парировать любое возражение.

— У меня режется зуб мудрости.

— Вот как! — она продлила мою фразу так, будто провела ее мимо себя за нос. — Вы такой мудрый, что вам не нужны мои лекции? Можете идти! Мне вас совсем не хочется переубеждать! — и она тут же с большой поспешностью кинулась от меня в двери совсем не того кабинета, у которого я ее ждал.

На всякий случай я обратился к своему расписанию и понял, что лекции Кирасковой ожидают меня только на следующем курсе. В мою аудиторию в дальнем конце коридора степенно входил успевший полюбоваться мною Кадочников, а мои колени и локти сводило жуткой судорогой страшной несогласованности с этим местом и этим временем. Но ничего, главное — я вырвался из обязательств и мог зарыться со своей болью в подушку.

На крыльце я опять забыл закурить, хотя все время старался воспитать у себя механическую привычку, как вдруг ко мне подскочила Вторая Юлия и попросила дать зажигалку. Я остановился и молчал, — стараясь не слишком выдавать свою муку и в то же время подсказать тенью растерянности, что слишком ею занят. Растерянность стала подлинной, а озноб на холоде утих, весь уместившись в десну, во внутренние резервуары боли.

— Смотри, у тебя зажигалка «Федор», — заметила она. — Французы хорошо каламбурят, раз переводят свой «золотой огонь» на русскую омонистику… или как это у вас, филологов, называется? Слушай, у меня сегодня самые ненужные пары, я все бросила. Так славно, что я тебя встретила! Давай поедем по моим жутким делам. Мне так скучно одной, надо оформлять прописку в другую квартиру. Теперь придется везти туда все книги.

Мой дом (одеяло, сосредоточенность на неприятности, безопасный сон) находился по пути, я малодушно решил, что как-нибудь смогу выскочить из разговора по дороге. И через двадцать минут нас уже встряхивало на задней площадке троллейбуса.

— Моя бабушка, которая недавно умерла и оставила мне квартиру в наследство, так и не дождалась ни одного зуба мудрости, хотя была довольно умная. Она перед пенсией учила деток истории и географии. А я узнала у нее кучу вещей. С ней было очень славно. Она все время вязала мне длинные платья, а у нее дома стоят две бронзовых скульптуры вот таких — мне по пояс: одна — голая балерина, завязывающая на ноге балетную туфельку, а другая — не помню, тоже балерина. Кстати, тебе же нужно полоскать зуб ромашкой, это я точно знаю. У моей бабушки обязательно найдется холщовый мешочек ромашки, специально высушенный по всем правилам. Правда, не в печке, а на солнце. Вечно у нее негде ступить на балконе.

День был морозным и темным, когда я начинал болеть. Я смотрел в потемневшую вату заклеенного снегом окна, и казалось, что на мир наползает холодная лава лишнего вещества. Точно так же вылезла воспаленная плоть в том месте моей десны, где никогда ничего не было. Я постоянно трогал там языком, бледное содрогание отдавалось в кончиках пальцев, как вдруг все кончилось, гипнотический щебет Юлии оказался залит гоголем-моголем отборного солнца. Язык пошел в сторону зуба, но я решил сначала сжать челюсти. Тени замерзших снежинок с внешней стороны заднего стекла стали похожи на сахарные песчинки, устилающие стенку стеклянного стакана. Строго приказав языку лежать неподвижно, я улыбнулся Второй Юлии. Болталась оснастка троллейбусных дуг, будто в уличном воздухе большой ложкой взбивался сырой десерт. Между нами сразу стало меньше пара. А ее глаза я записал тем же вечером в блокнот, и это была первая запись про Вторую Юлию. Ее взгляд заслезился под действием солнца: фарфоровые белки сияли легчайшим фисташковым тоном, а зрачок был почти черным, как надкрылье майского жука. Она казалась большой умницей — острые брови, тонкий рисунок глаз, чуткая вздернутость носа собирали ее лицо в какое-то меткое острие. Я только одним мог объяснить себе то, что в таком состоянии нахожусь сейчас рядом с ней: мне было интересно следить за подвижностью кончика ее носа. Мне как-то давно была приятна эта черта. Два крохотных хрящика на самом кончике носа еле заметно уходили вниз, когда ресницы вскидывались и она смотрела на меня — всегда с улыбкой, всегда очень прямо. Она говорила, никак не переводя дыхание, но с легкостью переводя тему, так что я сам начинал немного задыхаться.

— Раз он прорезался у тебя, значит, ты что-то такое для себя открыл. Конечно! Иначе он не назывался бы зубом мудрости, — она, улыбаясь, ловила слезы в уголках глаз, промакивая их вязаным средним пальцем в перчатке. — У тебя может вырасти только один этот зуб мудрости, а могут появиться все сразу. Почему ты не развлекаешь меня по дороге? Молодой человек не может быть размазней, а должен веселить девушку.

Я молча разводил руками. Было бы особенно курьезно потребовать от меня анекдотов.

Тогда Юлия Вторая рассказала, как ее мама, беседуя обо мне после скользящего мгновения нашей встречи, восхитилась моей вежливостью. Кажется, выйдя на улицу, я успел поблагодарить ее за обед. Одно из проявлений смутного умиления, сразу выдающего необразованного человека, который считает воспитание редкой диковинкой. Но какую витиеватую похвалу подарила мне добрая женщина: «Он же просто вельможа XVII века!» Я начал смеяться, и лучезарная Юлия развеселилась вместе со мной. Она слегка морщила нос и подвижной шторкой губы открывала и закрывала нижний ряд резцов.

— Почему? — с почти строгим усилием в еще веселой интонации спросила она.

Я объяснил. В иных высказываниях не содержится ни малейшего доброго смысла за исключением добросердечия говорящего. Берем Европу или Русь Святую? Одинаково веселыми будут как ассоциация с бойким европейцем — уроки пасторальной распущенности уже усвоены, но галантность не стала еще главным способом отличать себя от простолюдина, — так и образ боярина Смутного времени, вытирающего об бороду руку и душащего нерасторопную девку в углу.

Вторая Юлия напряженно выслушала меня и кивнула в знак понимания.

— Сомневаюсь, чтобы все это пришлось понять моей маме. Она просто пришла в восторг от твоей угловатости и церемонности. А мне это в тебе нравится меньше всего.

Мама Второй была когда-то бравой миловидной женщиной, которая теперь, страдая нервами, стала, по словам дочери, несдержанной и крикливой. Впоследствии в моем присутствии мама только сладко смотрела на меня, обязательно норовя перекормить и горячо выяснить при этом что-то пустое (к примеру, бывают ли у снежных людей хвосты), и глаза у нее были полны желтоватой влажной дымкой, а голова всегда трогательно съезжала набок. Крупноголовая дама с голосом сконфуженной карлицы. Следов отца в доме Второй Юлии не замечалось. Может, поэтому ее мать смотрела на меня, как на снежного человека. Впрочем понятно желание любой матери с одинаковым добросердечием привечать возможного жениха.

Юлия Вторая была неутомима в привлечении внимания. Она была смесью своевольной скромности и привлекательной невоспитанности. Грубость ее была мгновенной и оставляла ощущение пронесшегося облака: три капли дождя бесследно растворились в воде, а мы и не успели принять решение удалиться с пляжа. Я все время — памятуя о том, что изначально видел в ней двойницу Первой — сравнивал их, а может быть, нуждался в Первой как в образце для оценки других девушек. Поэту все они только о ней бы и напоминали.

Вторая часто и избыточно много смеялась — всполохами, расточительными взмахами она высеивала смех, как сорняк, хотя еле уловимая улыбка у нее была очень привлекательной, и вот она-то оказывалась редкой, ускользающей, затененной. Эта улыбка очень напоминала Первую Юлию, но увидеть ее можно было только в момент зависания, рассеянной тоски, а Вторая в таком состоянии бывала не часто и поэтому неизменно рушилась в холодную смуту дробного хохота, щедро открывавшего верхние зубы. Улыбка была ценнее. Она вызывалась скорее неуверенностью, чем радостью ее носительницы. Вторая Юлия, будучи во многом осведомленной, дьявольски начитанной девицей, больше всего смеялась собственным шуткам. Мои старания, как правило, вызывали у нее только уважительное и нарочито умненькое внимание, не больше. Не помню ее хохочущей из-за действительно смешных вещей. Можно было сломать шею на вознесении порхающих острот, исполнении артистических историй, сочинении пленительных каламбуров, как вдруг моя сомнительная инфантильная плоскость испускала из нее столько солнца, лучи света били из влажных белков, зубов, дрожащих волос, что я не верил своему счастью и благодарил небо, которое с детства смешивало меня с примитивными видами детенышей, и теперь я был способен разгонять тучи.

И еще она думала, что наша дружба дает ей право превращать мое покорное, мягкое, шелковистое сердце в подушечку для острейших из несметного вороха ее шпилек. Весь этот набор до сих пор при мне, иглы ничуть не потускнели и тонко указывают живые места в моем чувствительном мире.

— Знаешь, чего не хватает человеку? — задорно вопрошала она. — Чтобы у него зубы, настроение и психологические качества восстанавливались, как оторванные лапки.

— Как у крабов?

— Нет, как у моих любимых птицеедов через три линьки. У них лапки тоже крабоватые, но такие пушистые. Я мечтаю завести себе парочку пауков, но мама против, и по ним чересчур много работ, так что такая тема не проходит для диплома. Природа сделала их слишком красивыми, поэтому с любовью восстанавливает им утраченные лапки.

Мы добрались до нужной ей конторы. Все подступы к крыльцу были засыпаны окурками, над которыми еще трое докуривали в спешке. Старушка со сдвинутым на затылок мохеровым беретом долго стояла перед табличкой, потом спросила у нас, здесь ли ЖЭК, комитет по детским делам или пенсионный фонд, ей требовалось попасть в любое из этих заведений. Кто-то из куривших открыл ей дверь, она тут же решила войти, держась за косяк так, будто взбиралась на подножку поезда.

— Ладно, — заметила Юлия, — раз ты такой скучный и больной, можешь ехать домой.

— Мы уже приехали. Я тебя довел до места, могу постоять с тобой в очереди, чтобы не было скучно, — предложил я, массируя щеку, будто в подтверждение своей решительности.

— Нет уж! — лукаво хохотнула она. — От твоего кислого вида у меня самой начинает ломить зубы.

И вдруг, вместо прощания, она притянула меня за бытовой галантностью согнутую руку и чмокнула в тут же онемевшую после этого щеку.

— Это за то, как ты славно отловил меня на дне рождения.