— Знаешь… — говорила мне Вторая Юлия, когда Первая вышла в комнату ее отсутствующей мамы сделать телефонный звонок; растянуто медлил ее голос, Шерстнев переписьывал для хозяйки комнаты свои новые опусы, и голые близняшки прятались за солнечными отблесками своего стекла… — Мы так с ней похожи, что иногда просто оторопь берет. Вот смотри, — она раскрыла передо мной клеточную тетрадь, оказавшуюся на столе, — я пишу букву «т», как и она, двумя способами: либо это три палочки (то есть расческа, грабли — что угодно), либо — вот видишь, довольно часто встречается — «т» из двух палочек, причем либо верхняя перекладина съезжает влево, либо совсем уж похоже на крест, иногда даже Андреевский. Когда мы идем по улице, то одновременно, — удивляюсь, как прохожие не оборачиваются, — стараемся не наступать на трещины в асфальте или границы плит. Мы все время смотрим себе под ноги. Так славно! Любим одну музыку и читаем одни и те же книги. Правда, не во всем одни и те же, но больше половины совпадает. Когда у меня плохое настроение, у нее в это самое время тоже много переживаний, хочется слушать грустную музыку. А если я прихожу к ней счастливая, то и она такая веселая, просто держись. У нас очень много общего, если начать все подряд сравнивать. Вот было бы славно, если бы нас разделили в роддоме. Ну да, сходство нарушено, но это часто бывает даже у полных близнецов, если они получают разный жизненный опыт. Я часто смотрю на свою маму и не вижу с ней ничего общего. А вот с Татьяной Евгеньевной — очень даже много сходства. Я будто бы всю жизнь с ней жила, так она мне нравится, и так я ее понимаю.

Я решился спросить ее, почему она выбрала горностаевую тему для своей работы (что-то несло все случайности к одному берегу). Выяснилось, что репродукция «Дамы» висела у ее изголовья в квартире бабушки и дожидающаяся дневного сна девочка рассматривала этого зверька с его стремительным поворотом шеи. Сюда примешивались мечты об игре с этим зверем, для чего мечтам приходилось делать ее такой же дамой и уносить далеко в прошлое. Возможно, тоска по этому зверьку и патологическая идиосинкразия к животным у матери (особенно это касалось гибрида крысы и кошки — как это выглядело в материнском восприятии) привели к тому, что Юлия Вторая поторопилась поступить на зоологический факультет после огромной практики в школьном кружке юннатов. Фотографирование, описывание, наблюдение над животными — естественнонаучная усидчивость у нее никак не отделялась от вдохновения, она научилась наблюдать, и это помогало ей в остальной учебе, к которой она, в общем-то, была равнодушна. Для привилегированной франкофонной школы у нее осталось слишком много четверок в придачу к сносному знанию языка и любимому делу. Теперь ее работа касается расширенной истории горностаев и хорьков, причем в отдельной главе разрешено найти их следы в мировой живописи и литературе. А это еще одно доказательство их сообщаемости с Первой Юлией. Чужая мысль только коснулось Юлиного слуха, как стала ее собственностью. Я сказал, что могу тут помочь — у меня уже сейчас много материалов по данному вопросу.

Юлия Секунда неожиданно гневно уставилась на меня.

— Вы — проклятые эрудиты, лезете в мою тему без всяких церемоний, я уже слышала об этом. Мне же самой интересно что-нибудь поискать. Я тоже буду вчитываться во все подряд. Правда, пока ничего не нашла, даже у Набокова.

— Не слушай их, Юленька, — повествовал поэт, высунув язык в старательном переписывании на табурете последнего стихотворного опуса, — они тебе наплетут лишнего, голова кругом пойдет.

Первая Юлия вплыла в комнату и села рядом со мной.

— Ну почему же лишнего, — возразил я. — Это облегчение твоего труда. Я могу посоветоваться с мамой, она у меня учит школьников биологии, но вдруг подскажет пару полезных изданий.

— В этой работе важно наблюдать за животным, — ответила Вторая и недовольно села, скрестив руки на груди. — У меня скоро появится доступ к материалу — в городе есть аж четыре пары горностаев и несколько хорьков. К тому же, у вас все равно будет не зоология, а сумбур из непонятных словечек.

— Кстати, — заметил Шерстнев, даже не отрываясь от записи, — как пишет Карнеги, а в отсутствие Чипа он дает очень даже важные советы: надо вникать во все то, чем занимается твой собеседник, просто из вежливости, чтобы поддержать разговор. А значит, если, Юленька, они будут говорить с тобой о горностаях, то тебе будет веселее. Для тебя же стараются. Но они и правда — филологи, так что сильно помочь не смогут. Все их хорьки формата А5, в картонной шкуре, без глаз и хвостов, сплошь усеянные черными блошками.

— Я знаю пять случаев ранних изображений хорьков, — настойчиво начала Юлия Первая. — Первый — это всем известный Леонардо да Винчи. В 1489 году он нарисовал фуро в руках неизвестной дамы, а коллекционеры назвали его горностаем.

— Я заглядывала в мой подарок, — улыбнулась Вторая. — Про фуро я тоже пишу. Я их объединила.

— Но их рисовали и раньше. В псалтири королевы Марии, — продолжала Первая, указывая на тетрадку, лежащую на столе, — вот тут у меня есть, я тебе подскажу, где можно увидеть рисунок, — есть сцена охоты на кроликов при помощи обученных хорьков, а это, между прочим, 1330-какой-то год. Еще в одном молитвеннике XIV века есть сцена охоты — это просто украшение нижнего угла страницы. А в конце века француз Гастон Фебус написал учебник по охоте для вельмож, которые должны были хорошо знать этот предмет — все-таки одна из куртуазных добродетелей. В этой книге есть миниатюра — тоже охота на кроликов и масса полезных советов, которые, похоже, никем не переведены. Итак, всего четыре.

— Спасибо, дорогуша, — ехидничала Вторая. — Мне еще надо к простой дипломной работе перевести французскую книжечку. И в нашей области возродится охота на кроликов при помощи хорьков.

— Охота на карликов, — вставил Шерстнев. — Я закончил. Вот вам новые стишки.

— Я видел, эта тема есть у фламандцев, — поспешил вставить я, потому что чтение стихотворений могло сильно испортить мне настроение. — У отца случайно залежался альбомчик. Я недавно его полистал от делать нечего, друзья. В XVII веке такую охоту зарисовал Паулус Поттер. На золоте холма, где с аппетитом прорисована каждая травинка, расположился охотник, а изящная голая и белая белочка хорошо видна на фоне норы.

— Это новенькое добавление, — кивнула Первая, — в Нидерландах надо еще порыться. А пятым (как теперь выяснилось, шестым) я хотела назвать резьбу по дереву (тоже Нидерланды, где-то около 1600 года). Когда твою работу выпустят отдельной книгой, фотография вырезанного из дерева охотника с двумя горностаями на поводке будет отлично смотреться на обложке.

— С белкой нет никакого сходства, — заметила специально для меня Вторая, расслабившись и все-таки радуясь, что разговор касается любимой темы, — это же хищник. Недавно я кормила одного хорька — типичного альбиносика — булкой, смоченной в молоке, а он нашел у меня на руке свежую царапину и начал аккуратно ее вылизывать.

— С иностранными словами у меня полно сведений, — продолжала Первая, видимо как и я, по-своему опасаясь лирики.

— Какие? — спросил я, чувствуя, что палец, зажимаемый между страниц ручного блокнота, начинает ныть. — Что славянское слово фретка — это неправильно услышанное английское ferret? А более диких зверюг англичане назвали polecat и, между прочим, использовали их для охоты не на безобидных кроликов, которых в средневековой Европе было пруд пруди, а против злобных ощеренных крыс.

— Я бы поработала над произношением, — сквозь зевок заметила Вторая. — Ты же для этого носишь эту лексику с собой?

Шерстнев начал скучать и взял в руки Шарля Нодье.

— Эти самые англичане, — продолжал я, пряча в карман блокнот, — одевали в мех горностая своих пэров. Как-то так сложилось, что чистота горностаевого меха стала знаком неподкупности. Видимо, хорошо их сородичи ловили крыс. Не знаю, охотятся ли они также, как хорьки. Видимо, охотятся, но не поддаются приручению.

— Охотятся, — ответила Вторая Юлия. — У горностаев любимое лакомство — это глухари и мышки. В основном им приходится уворачиваться от хищников покрупнее. Мех у них белый — на Севере хорошо сливается со снегом, а на хвосте длинная черная кисточка. Это правда очень красиво. Они отвлекают внимание на хвост и так остаются невредимыми.

— Значит, — заметила Первая Юлия, — когда этими хвостиками украшали судейские мантии, это служило символом изворотливости? А для чего горностай на мантии у королей?

Шерстнев поднял голову от книги, которая не сильно его развлекла, и усмехнулся.

— И все-таки это известный и дорогостоящий символ власти, — неуверенно заметил я. — В одном из альбомов отца есть портрет некой графини Пембрук в мантии с горностаем. Может, она просто могла себе ее позволить?

— Ничего себе, «некой», — возмутилась Первая. — Это та самая графиня, которая, скорее всего, позволила Шекспиру подписать свои творения. Это она со своим мужем Вильямом и законным другом семьи Филиппом Монтгомери снабжали театр «Глобус» отменными пьесами. Я очень верю в это. Особенно в то, что нежные и самые совершенные для всего Шекспира сонеты написала именно она.

— А потом они открыли в Венгрии консервный заводик, а фирму тоже назвали «Глобус», — засмеялся Шерстнев, морща нос.

Беззлобно девушки взглянули на того, кто все же нетактичность допустил, стараясь тщетно для увеселенья.

— Не хватало еще, чтобы я мучилась над шекспировским вопросом, — все-таки протянула Вторая. — Вот славная задачка! Моя руководительница с ума сойдет. Она-то просто любит возиться с животными.

Я тайком сделал в блокнот запись о Вильяме и Монтгомери, но так торопился, что потом не смог разобрать собственные буквы и восстановил имена только через несколько месяцев. После молниеносной операции опять пришлось прятать блокнот в карман.

— Какая у тебя крохотная ручка, — заметила Юлия Первая.

— Не сразу понятно, с чем это он там ковыряется, — добавила Вторая. — Марк похож на шпиона, который докладывает кому-то про все наши разговоры.

— Вот именно, — встрепенулся поэт, переходя на тонкий голос, — тоже мне, профессор Хиггинс. Мы что же, говорим что-нибудь противозаконное? Я девушка порядочная!

— Это детская привычка, — оправдывался я. — Зачем-то выпускают все эти маленькие канцтовары. Это наводит меня на мысль делать записи.

— Правильно, — заметила Вторая Юлия, подозрительно косясь на меня, — если мысль не запишешь, она забудется. Просто вылетает из головы.

— Во время записывания — лучше думается, — ответил я.

Шерстнев глубоко кивнул головой, и я указал на него.

— Святая Урсула, — перебивала нас неутомимая Первая, — точно была порядочной девушкой и тоже заслужила изображения в горностаевой мантии.

— Жалко, что нет таких изображений у святой Агнессы. Черные хвостики чрезвычайно шли бы к ее бороде, — снова пошутил Шерстнев.

— Еще я где-то читал… — продолжал я.

— И, как всегда, — вставила Вторая, — случайно попалось на глаза.

— …что и Петрарка был увенчан мантией — с чем бы вы думали?

— 1341 год, — телеграфически продиктовала Первая, — на Капитолийском холме император Роберт одарил поэта мантией со своего плеча. Хотя на собравшуюся толпу большее впечатление произвел венок из подвялого лавра.

— Откуда столько специального мусора в голове? — возмутилась Вторая. — Вы готовы поговорить о происхождении шафрана и о том, сколько стоила его щепотка в тысяча пятьсот каком-то там году?

Я точно не был к этому готов. Но Юлия Первая была непреклонна.

— Позже. Сначала закончим эту тему. Можете вы сказать, откуда взялась традиция — так наряжать монархов? Горностай — вещь дорогая. Небось, целое состояние стоило доставить кучу шкурок из северных стран. При этом их мех нельзя назвать стойким. Снашивается не хуже кролика.

— В 1937 году, — настала моя очередь делать уместные добавления, — для восшествия на английский престол Георга VI из Канады было заказано 40 тысяч шкурок горностая. Вряд ли всем этим нарядили только одного короля.

— И 40 тысяч шкурок сноситься могут, Гамлет, — будто что-то цитируя, продекламировала Юлия Вторая.

— Это значит, в то время как Сталин совсем распоясался, — прикинул довольный Шерстнев, — канадцы устроили облаву на всю свою пушнину. Исчезли горностаевые стаи — и горы, и леса запустовали.

Меня лихорадило. Я почему-то чувствовал сильнейшее волнение оттого, что идеально подготовился к этому разговору, хотя и вынужден был подглядывать в полузаконную шпаргалку. И я знал, — с очевидностью бессовестно просчитанного пророчества, — что скоро разговор коснется золотой и красной расцветки.

— Это все не так интересно, — поделилась Вторая. — Вы даже не представляете, чем мне придется заняться. Я должна немножко собрать материал о силе челюстей хорьков. Они могут зубами ухватиться за перекладину и крутиться вокруг нее, как гимнасты. Но самое главное — это их ароматные железы под хвостом. Надо собрать там секрет и проанализировать его, а мой научный руководитель займется со мной химией. И мне это очень нравится, — она разглаживала руками края юбочки на коленках, как это делают те, кто изображает прилежных девочек. — Представляете, они могут отбрызгиваться от хищников этими неприятными секретами, запах, я читала, ужасный, но на человеке они его не используют. Сколько я не имела с ними дела — пахнут они сладенько, как грудные младенцы. Есть мнение, что когда фуро забирается в курятник, то пускает этот отвратительный запашок и курицы сами валятся с насеста. Но это заблуждение. А еще есть феноменальная вещь — латентная беременность. Горностаи хитро зачинают горностайчиков, но эта тайна природы не для ушей непосвященных.

— Интересная наука, — оживился вальяжный Шерстнев, — и что же там такого секретного? Неприятные запахи облегчают ухаживание?

— Эта информация — не для слабонервных, — ответила Вторая. — Одна моя однокурсница сказала, что, как узнала об этом, вообще боится теперь думать о своем будущем ребенке и что разбираться в зоологии — не чище, чем резать людей в медицинском университете. У нас тоже наука впечатляющая. Это у вас обо всем говорится мельком и при желании можно ничего не представлять, а если сделаешь вид, что все понял, так никто никогда не заметит, что ты врешь.

— Нет уж! — вмешалась Первая Юлия. — Иногда приходится и анатомировать, и копаться в жутких разворотах сознания. С природой есть хотя бы уверенность, что тут ничего не изменишь.

— А с сознанием человека разве изменишь? — заметил Шерстнев, который всегда был печальным философом.

— И все-таки, — весело продолжила Вторая, — ваша филология — скользкая наука. Я еще не видела двух похожих мнений по поводу одного романа. А на стихах — можно голову свернуть. Вот сейчас почитаем Шерстнева и попробуем спросить его, что он хотел сказать своими стихами.

— Объяснять свои стихи не буду, это глупо, — уверенно заявил Шерстнев. — Если бы я хотел их объяснять, я бы и писал их прямым текстом. Ты лучше расскажи, что там такое страшное с зачатием.

— Это я, кажется, знаю, — спокойно заметила Первая Юлия, почему-то внимательно посмотрев именно на меня. — Самки-горностаи будто сами собой, ни с того ни с сего зачинают потомство. При этом настоящий виновник может быть забыт или ходить рядом. Им может оказаться и самый близкий родственник.

— Как, как это происходит? — вскрикнул Шерстнев.

Юлия Вторая встала и вышла в коридор, щелкнула выключателем, а потом и задвижкой изнутри маленькой комнатки.

— Куда ты? Объясните же мне! Такого быть не может, — возопил и вдруг успокоился Шерстнев. — Надо же такое выдумать! С природой все в порядке. Там не бывает ничего незаконного!

Меня насторожило, что Шерстнев располагает природу где-то «там». Кажется, я вставил и свою реплику, как всегда вставлял их, когда мы были вместе. Я не был невидимкой, но, поскольку в своих записных книжках я спешил записать их реплики и откладывал свои, моего оставалось поразительно мало.

— Хочешь, — отвечала Первая Юлия, — Юля расскажет тебе, какие там законы, особенно среди крупных обезьян? Или как львы относятся к своему потомству? Самое опасное — сопоставлять эти вещи с человеческим миром. Ужас, что всегда есть что сопоставить.

— Это я все понимаю, это банальность! — ворчал Шерстнев. — Но почему об этих самых горностаях нигде не пишут?

— Пишут. Я это все нашла недавно в художественной литературе. Точнее, я не ленюсь справиться в подходящем справочнике, когда плохо знаю суть вопроса. За маленьким литературным намеком, торчащим на поверхности, может скрываться подводный материк пугающих размеров. Я думаю, так все и устроено в книгах.

— Нет, не хотел бы я так мучить своих читателей. Должно быть достаточно одного текста, в этом я абсолютно уверен.

— Никто не мешает довольствоваться текстом, — согласилась Юлия, — я против, чтобы все состояло из сплошных загадок и тебе мало было одного томика в руках. Но — видишь ли — особенно интересно, когда во все вникаешь чуть больше, чем требуется. Я вообще думаю, что искусство — это когда делаешь чуть больше, чем требуется.

— Не знаю, не знаю! — ответил Шерстнев с тоном человека, который неохотно сносит дилетантские суждения о своем частном занятии.

Я доверял Шерстневу. И всегда верил, что он чуток в том, что делает и что я не в состоянии проверить. Но говорить о сути своего дела у него никогда не получалось. Юлия же завораживала своей убежденностью. Это был редкий момент нашего совместного общения, когда она оказывалась в своей стихии, когда думала и говорила так, как всегда была готова думать и говорить, и было хорошо, что я оказываю в этом поддержку. Я чувствовал сквозь счастливый осадок своего стыда, что она не так, как я, ведет разговор. Я терпеливо вычитывал и выписывал эти сведения, повинуясь какому-то исследовательскому инстинкту, я был явно заражен Юлией и ее энергией, а потому чувствовал, что надо делать. Мне, признаться, казалось, что в конце разговора, — идя цепочкой изучения, растекаясь по маленьким ответвлениям какого-то редкого образа, — я разрешу самую главную тайну. Я практически заучивал некоторые сведения, чтобы вовремя подключить их к другим словам, чтобы не упустить связи, чтобы построить лестницу и куда-то подняться по ней. И было видно, что для Юлии — это зачарованное кипение, что она любит составлять увлекательные цепочки так, будто сочиняет молекулы, которым предстоит создавать сложные вещества или организмы. На таком уровне я никак не мог ничего для себя прояснить.

Ясно было одно — этим надо было заниматься, что бы это ни значило. Это просвечивало нашу жизнь, открывало секрет мышления, и даже больше — памяти. Одна случайная искра мимоходом воспринятой темы вытягивает все истории и все состояния. И главное: мне надо было угнаться за ней — ускользающей, непонятной.

В коридоре прошипел ливень, цокнула дверь и дважды щелкнул выключатель. Потом послышался шум лупящей о железо воды. Вошла Юлия II с большим желтым полотенцем на плечах, на котором были вышиты черные комочки летящих пчелок.

— С вами поведешься — всюду натыкаешься на символы.

— А это что значит? — спросил Шерстнев, уже как следует просвещенный. — Осы? Намек на Осипа Мандельштама или мед поэзии?

— Нет, Шерстунчик, — и Юлия закуталась в пушистую желтизну, как киноактриса кутается в манто. — Это пчелы, и они похожи на горностаевые хвостики. Только фон желтый, а не белый.

— Это папино полотенце, — вставила Юлия Первая. — Мне, кстати, жутко не нравится его темный цвет. В ванную не хочется заходить, когда там такое висит.

— Желтый фон очень даже хорош для королевской мантии, — радостно заметил я. — Когда Петра прозвали Великим, он оделся в мантию — только снизу подбитую горностаем, а снаружи это была желтая парча с вышитыми по ней черными орлами.

И Вторая скорчила Шерстневу гримасу удивленного подтверждения.

— Я знаю, что у других царей после Петра, — задумчивая Юлия I следовала своим ходом, — мантия была красной, ее же называли багряницей, а царя — порфироносным и багрянородным.

— Мне казалось раньше, — вставил Шерстнев, — что порфира — слово церковное, вроде потира, что это одежда служителя церкви. Как нам рассказывала Зелинская, царь и есть жрец, к тому же обреченный на закланье в качестве жертвы. Священные знаки налицо. А слово порфира образовано от имени Порфирий. Хотя это уже я сам догадался и собой доволен.

— А может, багрянородный — это всего лишь рожденный в крови, — вставила Вторая, — для царей это обладает своим жутким смыслом.

— Порфир — это красный гранит, то есть похожая на него горная порода, — сбивчиво и взволнованно сказал я, потому что держал этот момент в голове уже страшно давно и теперь облегчал ее. — Красный цвет — знак высшей власти. Значит, Порфирий переводится как царский. Пурпур римских императоров соблазнял всех монархов. Потом в него облачились патриции и легионеры, и так начался развал высшей дисциплины. У Петра цвет был желтым, так как, наверное, некуда уже было деться от красного — он и так насмотрелся его на боярах.

— Желтый цвет в одежде ввела в Англии Елизавета I, — продолжила меня Первая Юлия. — И с тех пор красный перешел на судейскую мантию. Но везде, везде мелькали горностаи. В Средневековье королевскую одежду называли «сок» — она была сшита из горностаевых шкурок с очень красивой меховой пелеринкой.

— Но Наполеон на портрете Энгра сидит в бархатной мантии алого цвета, а горностаи, конечно, на белом воротнике и подкладке.

Я это вспомнил, действительно вспомнил, без подготовки, и даже увидел мысленно перед собой. Эта картина была в одном из альбомов отца, я листал его постоянно, а вещи, по которым проходишься лаком несколько сотен раз, сияют и непомерно увеличиваются в объеме. Так и Энгр возник перед глазами, будто в раму надставили множество увеличительных стекол, и близорукая память наконец-то разглядывала мутный невымышленный образ. Особенно четкими оказались круглый с нижней ямкой подбородок и прислоненное к колену Бонапарта длинное копье с детской двуперстной ручкой вместо острия.

— А все потому, что этикетный изобретатель Изабе, — не давала передышки Первая, — страстно любил античность. Нарядил всех в туники, вернул дамам высоко приталенные греческие платья и сказал, что императорский цвет — красный, вместо синего с мантий рядовых королей. И только на мантии Наполеона был вышит его персональный поэтический символ…

— Пчелки, — выдохнул я, еще очарованный фокусировкой памяти, и ощутил глубокую истому, будто из меня вытянули хаос, а мир, изнутри приведенный в порядок, изнуряет меня палящим солнцем.

— А говоришь, что полотенце плохое, — усмехнулась Вторая Юлия. — Держите у себя петровскую мантию с наполеоновской символикой. Ну что, закончили? Читаем Шерстнева?

— Только запиши, — наставлял я ее возбужденно, — все запиши сегодня же вечером. Что русские называли хорька «веверица»…

— Это от латинского «виверра», — подтвердила Юлия Великая, — впервые упоминается у Плиния.

— Ну конечно, у Плиния, — ехидничала Вторая. — А что написал Гомер про хорьков? Ну-ка? Цитата из трех строчек гекзаметра…

— Гомер ничего не писал, потому что только у Аристотеля впервые сказано о прирученном хорьке, которого он величал «иктис».

— Слушайте, друзья, — усомнилась Вторая. — А вы ничего тут не выдумываете? Откуда это вам стало так важно все, что касается хорьков? Шерстнев, ты тоже с ними сговорился?

И тут я увидел, что моя Юлия как-то неуловимо начала смущаться и таять. Неужели на нее так действовало чужое сомнение?

— Нет, все — чистая правда, — вставил я, — можно проверить по источникам, если хотите.

— Какие источники? Вы уже перерыли все библиотеки, и все источники иссякли!

— Я просто фиксировала все, что читала в последнее время, — задумчиво сказала Юлия. — Я и в самом деле не знаю, почему так получилось, но все это возникало само собой, почти без специального усилия. Я читала Оруэлла и наткнулась там на судейскую мантию, подбитую горностаем, потом увидела стихи Теофиля Готье с такой же мантией на горе. И Леонардо, которого ты подарила, — в этой книге немного говорится об отличии горностая от действительно изображенного хорька.

— Я грежу, — произнес запоздавший Шерстнев, — или мир разваливается у меня на глазах? Выходит, дама с горностаем — не дама?

— Да, — невинно подтвердили мы со Второй Юлией, которая скинула с плеч полотенце и перебирала волосы, будто боялась, что в них запуталась пчела.