— Знаешь, такая там погода, я так бы и гуляла все время. Почему не здороваешься? — с требовательным весельем спросила она, встав ко мне спиной и подрагивая плечами, чтобы я догадался подхватить ее шубку. Джема почему-то не показывала уже бурной радости и стояла перед Юлией Секундой, закрыв пасть, глядя на подрагивающие края связанного из золотистых и угольных искр шарфа.

— Понимаешь, — начал говорить я в смущении оттого, что если бы меня приняли за воришку, навестившего друзей в свете их отъезда, то я бы не нашел внутреннего убеждения для оправданий, — тут кроме меня никого нет. Меня попросили посидеть с собакой.

— И ты так с ней и сидишь? — захохотала она. — Думаешь, это грудной младенец? Ее только и надо что выгуливать три раза и кормить.

— Кстати! — взволновался я, и мы с Джемой наперегонки бросились на кухню, с которой я кричал Юлии, — гулять можно и два раза, а вот с едой я проспал.

Открытый холодильник обдал меня раздражающей волной неприлично сытных мясных запахов. Мне показалось, что закружилась голова и я могу упасть. Пока я накладывал в Джемину миску вареный студень из крупной алюминиевой кастрюли, хотелось облизывать ложку. Но куда более раздражающим был медлительный выход на кухню Юлии Повторной, которая слишком уж по-хозяйски себя здесь чувствовала и сладкие духи которой, обычно не настойчивые, сразу пресытили весь вкусный воздух. Я поставил полную миску перед Джемой, и ее чавкающая жадность отменила сомнение, ест ли она неразогретую пищу.

Казалось, что Вторая, особенно стройная в белой вязаной блузке, с цилиндрическими раструбами недлинной желтой юбки, занимает куда больше места, чем обычно. Это было не так очевидно в размерах Юлиной кухни, но относилось ко всему привычному мне миру. Она заливала его завитыми волосами, она смотрела на меня прямо, и границы ее век были поразительно тонко обведены невиданной на этих берегах бархатистой синевой. Самое странное — продольный блеск взгляда, слишком единственный на данный момент человеческой истории, и он горел именно передо мной. Не было никакой возможности ступить туда, куда только что был направлен этот неурегулированный взгляд, его материализация захватывала воздух вокруг меня. Я старался казаться себе равнодушным и растерянным, поэтому стал бороться со смешной этой кажимостью, для чего решил поставить чайник. В мыслях металось что-то о совместном завтраке, но мнилось, что Юлия Вторая сейчас все-таки уйдет на свою радостную прогулку. Растерянность — это то состояние души, которое мы вызываем в себе, чтобы не делать резких движений, смягченный выбор, соблазн которого в любой момент легко отмести. Но только я попробовал сделать это, как за отведенной внутри меня ширмой застал хорошенько занявшуюся панику.

— Я хотела тебя навестить еще вчера, думала, тебе тут будет страшно одному ночью.

Она просквозила мимо кухонной двери, двоясь в ее стеклянных ромбах, и замерла, опершись темным коленом о черную подушечку табуретки.

— Чего мне бояться? — отбивался я. — Тут такая сильная собака. А африканских масок я не нашел.

— Каких масок?

Я испуганно смотрел на нее, молясь, чтобы она не заметила слова «не нашел», ведь этим я заявлял ей, будто провел — может быть, даже всю ночь — в поисках.

— Марк! А где ты спал? — спросила она несколько нервно, возвысив голос до артистической небрежности.

Я оперся задом о холодный металлический край кухонного стола и приготовился к защите.

— Юлия, ты думаешь, я не справился?

— С чем? Нет, я так не думаю. Хорошо, что тебе доверили Джемку! — она дотянулась до выпирающего мосла на пояснице сильно занятой собаки и села на табуретку, повернув покрасневшее колено в темном чулке прямо на меня. Чулок натянулся и светил плотью.

Я стал искать, куда бы налить воды из глиняного непроницаемого кувшина. Получалось довольно нервно, ведь я не был здесь хозяином, но при этом не хотел неприятных заминок на глазах у моей гостьи. Юлия встала и, не глядя, извлекла из шкафчика над мойкой, на секунду для этого приоткрыв его дверцу, граненый стакан. Сам бы я добрался до этого стакана, только приоткрыв пять дверец, если бы еще не перекинулся в отчаянии на нижний этаж. Юлия взяла у меня из рук графин и налила в стакан воды. Назад я получил сначала графин, а потом и ополовиненный стакан. Мой глоток воды пришелся как раз на напомаженный край, это был вкус розового повидла. Попив, я слишком тщательно начал тереть губы и недовольно осмотрел бортик стакана.

— Хочешь, я сотру с губ всю помаду? — так просто спросила меня стоящая близко девушка, надув яркий сок губ.

Я бросился обходить ее, чтобы ополоснуть стакан и вернуть его на место, но, к большому моему сожалению, именно это и выполнил. В голове было пусто, и я не просто не знал, что делать: я так запаздывал, что мог только старательно обдумывать уже сделанное. А поскольку и тут, и тут память меня не слушалась, я начал гадать, как лежал стакан, ту ли кастрюлю я пустил на корм собаке, как это Юлия оказалась рядом со мной, ведь она сидела. Между нами покачивался напряженный хвост догини, уже пустая миска подпрыгивала и лупила об пол. Я бы охотно оказался сейчас дома, перед экраном телевизора, в котором ходила бы и пила воду Юлия Вторая в желтом платье. Я был бы взволнован, я не сводил бы с нее глаз. И там, в безопасном сне, я улыбнулся бы ее большеголовой прелести и, пожалуй, отвлекся бы на еще один стакан воды.

— Давай позавтракаем вместе, — предложил я, в лукавой надежде обратить ее приход на свою пользу. Я понял, чего хочу больше всего на свете, ведь я был голоден. Надо было разбираться, что там для меня оставлено, и, если бы не дерзкий визит, я был бы занят сейчас не завтраком, а горем осмотра рукописных стихов. Вот ужас! Убрал ли я тетрадку?

Юлия кивнула головой.

— А чем тут кормят? — и она, расправив юбочку, подняла глаза.

— Давай начнем с яичницы, — предложил я.

Сказано это было довольно игриво, потому что я почувствовал, что могу выиграть минут двадцать, а если яиц шесть и белки отделять от желтков, — тут я могу совсем прийти в себя. Потом мы покурим на лестнице, потом придумаю что-нибудь. Главное, не давать ей говорить…Ужасающей глубиной дрожащих легких я вдохнул вместе с воздухом в пыль рассыпавшийся холодильник, плиту и все столовое железо, молочную пенку занавесок, завертевшийся стул. Было удивительно, что все эти вещи снова возникли на прежних местах и пыльные лучи солнца усмиряли их старящим лаком.

— Марк, — с внезапной доверчивостью сказала Юлия. — Давай сначала поговорим у нее в комнате. У меня к тебе разговор.

И в итоге всю свою собранность я медленно начал тратить на безмолвный переход в комнату хозяйки. Мне казалось, что этот путь пролегал в максимально замедленном кадре или в чуть ускоренной вечности, и потому он был полон событий. Радужная полоска от светильника в прихожей, которая обычно лежала на пороге кухни, теперь шла по моему лицу, и я, сначала онемевшими губами, потом дрогнувшими крыльями носа, потом ресницами, чувствовал каждый оттенок света и так мог догадаться, что этаже радуга только что касалась губ, ноздрей, ресниц прошедшей передо мной Юлии. Как только нить Вольфрама из-за бортика плафона дотянулась до глаз, в них мгновенно проступила туманная пленка, я моргнул в буране, и целый сон пронесся снежным кубарем с горы, будто вокруг меня кувыркался ангел. Целых полшага, на одной занесенной ноге, я открывал глаза и видел в подробном приближении кристальную дорожку инея на острие золотой пики в воображении. И возможно, так претворилось в сон закрываемых на мгновение век персиковым светом дрожащее руно волос прошедшей передо мной Юлии. Рука, проносящаяся мимо двери, коснулась лезвия холодного воздуха, он тянулся в комнату родителей из крупной замочной скважины, от которой мне не давали ключа. Острое касание пришлось чуть выше костяшек, тронуло кровь, и я знал, какими клубами в венах эта кровь укрыла проникновение холода. Я шел мимо двери родителей, и близкая птица, свистящая за окном, была уловлена мной сначала в отражении от застекленной фотографии парусника, потом только сквозь мембрану оконной кальки, а после, уже в затылок, — от еле дребезжащего стекла стеллажа. Шесть нот, и приглушенное тремоло в конце. Новое моргание дало мне утоптанную дорогу в зимнем бору — сверху движутся хлопья снега из-под сороки. Ноздри всколыхнулись и сузились от резкого вкуса сапожного крема. Паук качался на оплетенной коробочке посюсторонней части дверного звонка, и такой же паучок, сложившийся из волосков и пылинок, бежал в воздушном завихрении вокруг моей правой ноги. В пахучей щекотке гуталина растворилось чувство голода, но отчетливее стал запах духов прошедшей передо мной Юлии. Июньский жасмин (как он в детстве доходил до четвертого этажа бабушкиного балкона к концу июня), внутри него запах чего-то лимонного, но снабженного новой горечью, как бергамотовый чай, и вокруг этих очевидных запахов витало много экзотики — орхидеи, амбра (ароматы мне не знакомые, ощутимые как звуки) — и сильная патока розы, которая, конечно, текла не с шеи, не из шелковой заушной тени, а с губ прошедшей передо мной Юлии.

Это был такой долгий путь, что, входя наконец в солнечный столп драгоценной комнаты, я казался себе одряхлевшим в скитаниях путешественником, в голове которого столько приключений, что все ничтожно перед глазами. Все, кроме сияющего передо мной силуэта, кроме сияющей сквозь вязаную блузку и юбку фигуры, кроме очерка плеч и очерка несведенных ног, которые, став тенью в тени колготок, став умножением теней, оглушали вычисленной наготой. И я продолжал приближение.

Моего воображения никогда бы не хватило на многие вещи, которые я уже несколько лет старался переживать с его помощью. Обычно, в монологе торопливой фантазии, слово «поцелуй» было коротким и определенным разрешением к чему-то дальнейшему. Я никак не мог представить, что чужие губы могут оказаться прохладными, что фарфоровое столкновение зубами изобретено ради отмены обморока, что розовое масло помады с совсем не гастрономической горечью застилает все вкусовые ощущения во рту. Все, кроме одного. Когда тонкий язык начинает нащупывать подходы к тебе, он сладок отчетливым земляничным ликером. Мне показалось, что Юлия Лесная дышит удушающим алкогольным сиропом.

И все-таки я так давно мечтал о подобном, что теперь, доверив все нежности, сознание освободилось и бросилось перебирать все важные вещи, откладываемые до сих пор. И я почему-то был с сознанием, а не с нежностью, и думал, что чудеса должны происходить хотя бы затем, чтобы люди потрудились сформулировать свои желания; что никогда не буду я пороть своего ребенка; что я благодарен; что для художника требуется больше бесстрашия, чем мне сейчас. Я думал: так прекрасно и так важно, что теперь — только теперь! — можно подумать об окончании существования, потому что не запомнить происходящее сейчас будет слишком убого. И одновременно, как бок питона в цветах, неслась другая мысль: а как же выносится все, что бывает дальше? Казалось, что раз это так бесконечно протяженно, то слишком рано думать о дальнейшем. В это время Юлия втопила меня в кресло и оседлала мою ногу. Я осваиваю такую сказочную и такую целомудренную радость, которую не был способен заранее учесть. Мы же только что поцеловались! Боги! Вы решили навсегда поколебать мое спокойствие. Оно покосилось. Его обдало теплым и сладко пахнущим ветром.

Она упиралась в мои плечи руками и продолжила поцелуй. И под весом дышащей и шепчущей Юлии чуть ближе чашечки моего колена распространялся неземной пронзительности ожог.

Моя дама опять добавила света в комнате своей краткой улыбкой и вытянулась поперек чужой кровати, поводя слишком голой чернотой коленей. Широко распахнутыми глазами она смотрела в потолок, будто там с нежным ускорением распускался огромный мак, и смотрела на меня, как в потолок. Край ее белой блузки закрутился, и я почему-то был близко — без ясности, без колебаний, — я почему-то целовал ее облачный живот, его красноватую полоску, ускользнувшую из-под ремешка желтой юбки. Желание еще больше завернуть край блузки все-таки сковало пальцы. Я мог усилием воли пошевелить ими, но совершенно забыл, как разгибаются руки. Юлия вытянулась на кровати, голова ее была запрокинута, но она следила за мной с безучастным, как маска, лицом, и ее глаза казались закрытыми, однако под спутанными ресницами верхнего и нижнего века в меня била острым отблеском зеленая тень зрачка.

— Представляешь, — спросила она, приподнявшись на локтях, — как смешно мы выглядим со стороны двери? Особенно ты.

Я стоял на коленях, расставив руки и сгорбившись над впалой тенью ее пупка, но все, что я понимал, было только выступившей мне под губы белой мякотью, созревшей каучуковой складкой над черным колготочным краем, длившемся выше юбки, выше предела сознания. Ее живот опять расслабился, она осторожно повернула голову вправо, и я уже метил полакомиться проявленной на шее линией. Мне хотелось ликовать, ведь я впервые так целовал женщину.

— Давай скорее, — пробормотала настоятельная и совершенно расслабленная Юлия. — У нас давно с тобой ничего не было.

Да нет же, не просто давно… И вместо того, чтобы благодарно признаться ей, что слишком многое в этой жизни происходит со мной впервые, я осел на пол. Мое колено горело. В этом положении я мог бы даже заглянуть под вздыхающий тент юбки. Но очарованный берег где-то должен был обрываться. Она снова приподняла голову и удивленно засмеялась.

— У тебя и правда ошалевший вид.

Я качал головой. Я хотел сказать что-то. Точнее, этот мой жест разбрасывал демонов, которые вопили, будто что-то еще возможно. Бесстыдные тополя, словно обезумев от какой-то новости, тянули в окно лохмотья коры.