Мы сели за самодельный столик в комнатке, он держался на подвязанных лыком лакированных веточках, а искривленная столешница из пластов мореной бересты была покрыта вязаной салфеткой: дачный мир хрупок. В этот раз Яшины шахматы были самого простого разряда — толстоватые, будто приплюснутые фигурки, которым мал был квадрат, и они толкались, как дети. В роли черного коня выступала крышечка флакона — стилизованный скрипичный гриф. Яша имел разряд по шахматам, и, узнавая такое, я обычно сникал. Мне нравилось думать о будущих ходах, я любил склоняться над доской и мысленным взором следить за кукольной драматургией фигурок с закрепленным за каждой амплуа (никогда не поднимается рука попенять шахматам на отсутствие лиц, рук, ужимок). Но, делая ход, я молюсь, чтобы фигура умела так двигаться, чтобы реже мне сообщалось: «король открылся», «так теряешь ладью». Яша, будто зная партию наизусть и из вежливости не советуя сдаваться после седьмого хода, двигал фигурки без паузы, при этом сосредоточен был только на доске.
Пешки с их широкими юбками казались мне маленькими фрейлинами или субретками. Они были осторожны, будто играли в классики и не пытались что-то понимать. Конь всегда отрабатывал роль крайней пристяжной, было видно по нему, что игра для него — повышение, но привычка тянет взгляд в сторону. Ладьи — вечные столпы исполнительности, ходят важно и тяжело, как Мальволио, и потому над ними можно посмеяться. Слон — не тяжелый ландскнехт, а куртуазный придворный, с чрезмерно узкими пигошами он проходит в тесной толпе, он щеголь и петиметр, он голоден и тонок и только поправляет букетик фиалок в петлице; его угроза изящна, будто он издалека приставляет к горлу кончик длинной шпаги. Король — женоподобный ленивец, роль паникера и рогоносца. Ферзь — и как важно для меня было наличие в игре проницательной женщины — не визирь, а прекрасная фаворитка, маркиза де Помпадур, спасительница трона.
Дед Яши, без азарта проследив за нашей (и больше моей) игрой, предложил научить меня одному приему.
— Дед, — строго заметил Яша, — дай нам доиграть. Уже поздно, ты не успеешь ничему научить.
Но дедушки за его спиной уже не было. После того, как я вывернулся из-под двух обескураживающих шахов, он вышел на веранду с тортовой или шляпной коробкой в руках.
— Нашлась? Дед, дай я почищу.
Яша сошел с крыльца и прямо на астры под моим местом у окна сдул все серые хлопья, свисающие с крашеного макета. Стало видно, что проект представлял собой четырехэтажную постройку, Вавилонскую башенку с уменьшающимися в объеме этажами и крышами, расчерченными на черные и белые квадраты. Стенки подъемов оставались белыми, а на самом верху четыре клеточки тоже оказались разгорожены крестовидным бортиком.
— Конструкция — моя! — заявил Яшин дедушка. — Не так затейливо, как у Татлина, зато работает.
— Царь горы, — пробурчал Яша, — или турнир альпинистов.
Дедушка не перебивал его, удивленно скосив глаза и выпятив обведенные щетиной губы.
— Тебе раньше нравилось, — заметил он. — Такая шахматная доска раз и навсегда учит главному, и тут достаточно даже одной партии. Дайте-ка, я сюда поставлю.
Мы довольно долго расставляли фигуры, кое-где было неровно, дедушкин мавзолей (как называл это Яша) явно пережил не одну сырую весну. Смотрящая на меня сторона была убрана в крупный крап тараканьих яиц. Потом дедушка, который даже не разыграл цвета фигур, откуда-то извлек белую пешку и водрузил ее на вершину. Она, будто в головокружении, опиралась на бортик и потому не падала. Я стал путаться, коробку надо было обходить со всех сторон, чтобы расчислить положение каждой фигуры. Я в ту же секунду все забывал, и меня приходилось поправлять, но дедушка требовал довести игру до конца и оставался собой доволен. Я с жалостью думал, что такая башенка могла бы пригодиться в другой игре, где было бы не до баталий — одни ораторы в горах. Впрочем мое детство было хорошо именно тем, что впускало в себя любую новость.
— А помнишь, Яша, — в шутку спросил я, — как мы играли с этой башней?
Я не очень-то помнил наших игр (надо посмотреть записи), но знал, что с Яшей нас связывала никак не школа. И вдруг:
— Точно, — ответил ничуть не смущенный Яша. — Отличная театральная площадка для наших Манфредов. И пару игр, дед, мы на ней все-таки провели. Так что я уверен, что Марк имеет представление о значении центра в шахматной игре.
— В игре? — улыбнулся дед. — Не только в игре.
Комбинация была совершенно мне не понятна. Дедушка решил перенести коробку на пол, и сначала на голые доски с лопающимися смешками посыпались фигуры (пешка задержалась у опасной щели). Катастрофа сулила мне свободу, но неумолимый дедушка расставил все фигуры на прежние места, и только в одном случае Яша его поправил в мою пользу. Стоя над этой постройкой, я все равно не мог ничего понять, одна белая пешка на своем месте лежала, а мой невесомый скрипичный гриф был таким нелепым конем, что я никак не решался поставить его на вершину, хотя в течение нескольких ходов это было бы правильно. Вскоре я с бескорыстным облегчением скормил его ближайшей пешке. Что касается дедушки, то был момент, когда он ухитрялся держать на альпийской вершине сразу три белых фигуры. Они срывались оттуда на головы моим ошарашенным воинам, а дедушка по-суворовски клокотал и, не исключено, приводил вслух рифмованные примеры стратегического гения.
— Однажды мы попробовали другой прием, — рассказывал Яша, — склеили доску, которая представляла собой впадину, и центр был на самом дне. В таких шахматах хотелось все время играть по периферии. И игры были не самые интересные.
— В том-то и дело, — добавил дед. — Либо человек держится как зритель в амфитеатре и хочет занять место повыше, откуда все видно. Либо он участник другой жизни, где его место — центральная вершина. Когда на такой доске контролируешь центр, то гораздо лучше понимаешь всю игру. А потом остается оптический эффект — плоскую доску можно видеть то как амфитеатр, то как Монблан.
— Дед, я все это уже объяснил.
— Ну, тогда не будем отвлекаться от наших снов, — жестко пробурчал Яшин старик. — Хватит жечь свет. Все ложимся спать.
Он вышел на веранду, где Яшина мама поднялась с кресла, взмахнув пледом, причем одно крыло было удлинено завернутой в кальку книгой. Мне слишком хотелось перед сном заглянуть под кальку, узнать эту книгу.
— С Софьей было не так, — довольно весело и негромко сказала мама, — вы с ней жгли свет по полночи.
— Сонечка мне во всем помогала, — растянутым тенором ответил дед, и в этот голос мог вплетаться как внезапно накативший плач, так и сочный зевок. — Я на нее не в обиде.
— Ты бы еще дачу ей оставил, сайгак, — прошептала мама.
— Прошу больше этого не обсуждать! — гаркнул дед, и чуть погодя раздалось из темного сада: — Не обсуждать!
На Яшу дедовское указание совершенно не подействовало. Мы сели на веранде, несколько салатовых бабочек собрались вокруг зарешеченной лампы, но их тихий девичий танец все время прерывался устрашающим ударом жужелицы.
Яша достал из нагрудного кармана стопку маленьких фотографий. Цветные фотографии еще были редкостью, поэтому даже размытые снимки очень увлекли меня. Это был эпос о байдарочной прогулке по уральской реке. Яша то ли только что вернулся из похода (тут у меня путаница), то ли собирал новую компанию. Выцветшие пирамиды палаток, девичий глаз в пластмассовом окошке, падение крупных капель с весла на красный руль лодки, устрашающий нож торчит в днище пустой уже консервной банки и вымазан ее содержимым, солнечные стволы и угрюмые лапы елей всюду — на повороте реки, позади расплывшихся голов, за тусклым костром, — вершины, перемежающиеся лазурью. Яшин дедушка, совершенно в нас не заинтересованный, поднялся по ступенькам веранды, постоял, глядя в ноги, потом сбросил сандалии и прошел в дом. На следующей фотографии кто-то обнюхивал тот же, еще торчащий в банке, нож: рыжая шкурка, маленькая голова.
Яша (непривычно веселым голосом): Мы подружились там с одним горностаем. Это его первый визит. А потом уже оставляли ему еду, иногда их набегало три-четыре. Я больше не сделал снимков, но должны получиться у Олега.
Я (с авторитетной усмешкой): Это не может быть горностаем. Это хорек, или даже одичавшая фретка.
Яша (спокойно): Это именно горностай. Уж поверь моим друзьям, там в основном одни зоологи! Белые горностаи, которые так широко всем известны, — это вот эти самые непрезентабельные зверьки. Белые они только зимой. А я их видел такими. Тушенку едят только так — с головой ныряют в банку.
Я вдруг осознал, что ни разу не видел горностая, — только вычитанные здесь и там наблюдения, давно сведенные в путаницу, после того, как они были объявлены при Юлии. Хотелось узнать, что думает Юлия, став специалисткой в этом вопросе, узнала бы она?
Дальше в моем дневнике упомянуты привычные для меня сомнения. То ли Яша пригласил меня с ним в поход, то ли я принял за приглашение свои глубоко пережитые впечатления. Но, как обычно, я не знал с тех пор, что у меня запланировано на лето. Не знал, каким образом в моем дневнике оказалась фотография рыжей головки горностая — злобной, мелкой, с хорошо освещенными усами, которыми он тронул бок опорожненной консервной банки. На всякий случай я погрузился в стыдливое замешательство, ожидающее Яшиного прощения или легкой развязки.
Днем в воскресенье я провожал Яшу на станцию. Он сразу же за калиткой поделился со мной подозрением, что деду не с кем выпить. Предмет разговора как раз смотрел на нас из сада, поедая соседское яблоко; шест сачка обошел и загнутую на нем ногу, и углом выставленное плечо; злобный взгляд — ни вчерашней мудрости, ни прощального взмаха для Яши. Я уверял его, что об водке не было и полслова, но не стал раскрывать отсутствие какой-либо договоренности на предмет тяжелой работы. И все же: какой кладезь твой старичок! Со мной никогда никто так не говорил.
— Не знаю, о чем вы там говорили, — ответил не теряющий важности Яша, — но выпить ему точно хочется. Похоже, он что-то припас и понимает, что с тобой, если ты берешься помогать, никто не помешает налакаться.
— Почему вы с ним так? Он столько знает.
— Как «так»? — Яша почти повысил голос. — Можно сказать, мы его обожаем! Просто он не любит, когда к нему относятся как к музейному экспонату. Такой сложился порядок. Хватит пока и этих объяснений.
— Яша, с ним было очень интересно. Он открыл мне важные вещи.
— Да, и мне с ним было интересно, когда я был школьником. Обычно он у нас мудрец. Но сейчас больше нуждается в объекте для розыгрышей. Причем ничуть не веселых. Я думал, ты сразу сам разберешься. И мой тебе совет, не прогуливай учебу. Может, вы во вторую смену?
Я неловко кивнул.
— И все-таки поехали вместе, прямо сейчас! О чем таком важном вы там говорили?
— О самом важном, — смутился я, — о памяти и поэзии. Наверное, я всего не перескажу.
— Это хорошо, что подобрались такие специалисты, — без иронии в голосе, но глядя мне прямо в глаза, продолжал Яша, — и ты все понял?
— Ну Яша, — опешил я. — Я стал лучше, я учусь этому…
— Я не о тебе, — без тени сожаления заметил Яша. — Дед обычно несет сумбур, который можно воспринять как рациональную речь только в случае рассеянного внимания и крайне сильно развитого воображения.
— Это неправда. Вы, может быть, давно с ним не говорили?
— Доказательства? — настаивал Яша.
— Он открыл мне, — я наугад рылся в блокноте, — что Пушкин называет поросль деревьев — «племя незнакомое».
— А то непонятно было? Что еще? Что там про память?
— Что надо развивать память, — читал я, еще надеясь все подтвердить.
— Открытие века. Поздравляю! Дальше?
— Что молоко любимой женщины — это молоко Богородицы.
— Что-то интересное. Речь, как я понимаю, о вине? Итак, пара часов разговора пролетела как сон. Все не напрасно. Надеешься еще пополнить блокнот? Может, даже докончишь его до завтра. Только не забудь на даче: дедушка и его съест.
Из марева, которого обычно нет вокруг электричек, неумолимо выскочил сиреневый локомотив, а я все продолжал рыться в блокноте, мне надо было что-то найти — хотя бы для себя.
— Пошли, наш поезд.
— Яша, я обещал.
«Странное прошлое Ахилла, переодевания в женщину», — бросилось мне в глаза среди блокнотных записей, но это было не про дедушку. Вложив между страниц палец, я махал Яше, от которого в ответ получил не больше кивка.
Чтобы вернуться, мне пришлось изобрести свою траекторию исследования, чтобы пройти по всем улочкам и не пропустить нужной дачи. Я садился на перекрестках (бревно, бетон, полотна нового забора) и сначала пытался что-то вычитать, потом уже записать полуживые остатки вчерашних событий. Сегодня едких столбов в небе было куда больше.
Потом, проверяя эти записи, я удивился, почему дачники жгли листву: это, конечно, мог быть мусор прошлого года, заново взошедшие сорняки. Но мне потом пришлось выкинуть из здешнего пересказа ржавчину яблочных огрызков и арбузные корки с того берега, где я ожидал найти друзей. Видимо, эта запись сделала неуклюжий поворот на полгода и вклинилась не в ту часть дневника.
Когда я нашел дачу, — пригодилось воспоминание о водомерках, я с довольным облегчением оперся о низкий край бака. Вышла Яшина мама, с сомнением взглянула на меня, а потом пригласила пообедать на пустой веранде. Оказалось, что дедушка ушел прогуляться. Я мог бы пойти его поискать, но в случае неудачи не одолел бы нового возвращения. Сначала, одичало оглянувшись, я потянулся к маминой книжке. Текст помещался слишком узко. Стихи, стихи без перерыва, как в поэме. «Витязь в тигровой шкуре». Я пошел на мостки и, куря, почему-то прыгая взглядом с воды на пустые перила вдалеке, почитал свои записи, сделанные во время беседы с дедушкой. Это и правда был сумбур, который требовалось как-то обработать: слишком небрежная стенография, недописанные слова — только пустые банки, только усы начинающейся темы. Мне показалось, что Яшин дедушка прошел за деревьями по тому берегу ручья. Тогда я заметил синюю этикетку в траве и ею дополнил записи.
Вскоре дед позвал меня из сада и показал, чем надо будет заняться. Я расслабился и вскоре перестал слышать его потрескивающие наказы, потому что их было много и проще было исполнить их бездумно. Потому что они были не интересны. Потому что они были грубы. В безопасной свежести сумерек мы решили устроиться поспать, чтобы проснуться пораньше.
Работы в понедельник оказалось так много, что за весь день я не успел сделать заметки, но дедушка только дурачился и распоряжался мной, как наемным работником. Я отваживался спрашивать: а правда ли?.. — Да кому это интересно, — резко обрывал меня мудрец, — какая еще правда, откуда? Утром, впрочем, пока мы обходили высохший ствол живописно изгибающейся сливы, он произнес из-за спутанной скани серых веток:
— Жить в прошлом интересно. Там даже есть новые радости. Сначала спилишь эту большую ветку, потом спилишь ствол, а после этого начнем выкапывать. Ты без перчаток? Не привез с собой? Значит, посадишь мозоли. Копать тут придется глубоко. Быстренько, быстренько!
Яшина мама нашла для меня старые перчатки, обмазанные глиной. Они меня не спасли, ладони поплыли через полчаса. Сначала сухая спина начала нестерпимо чесаться, потом я увидел, как на плечах выросли прозрачные капли. Я выбрасывал из ямы землю, но жалом лопаты задевал корни, и тысячи земляных камней катились назад, смеясь над ничуть не выигрышным гигантизмом Сизифа. Лопата оказалась короткой. Когда спина объявила, что больше не будет моей, меня позвали обедать. Яшина мама задавала светские вопросы, подбадривала меня и что-то советовала, но ни понять этого, ни записать я уже не мог. Руки дрожали, и день выглядел нудным.
Зачинщик подходил ко мне с дельным советом, иногда недовольно морщился, говоря, что я не успею к электричке, стоило ли все это затевать. Мне явно не удалось рассчитать свои силы. Если бы я помнил в тот момент предложение Яши прыгнуть с ним в поезд, я бы сожалел, что этого не сделал.
Дедушка спросил меня довольно строго, приходилось ли мне раньше работать на природе. Я пожал горящими плечами: да, такое допустимо. После этого была надежда продолжить наш разговор. Когда я выкопал корни на расстоянии метра вокруг крученого ствола и нам с жилистым старцем достало сил перерубить их штыковыми лопатами, мы сели среди тополиных колод позади дома и, счищая землю с волосков на предплечьях, из патиной поросших стаканчиков распили бутылку «Пшеничной». Дедушка принес в руках вареные в мундире картофелины, а когда повеселел, сходил и за солью. Разговор, точнее монолог, моего нового наставника, кажется, был настолько неуместным и низким, что я не силился сохранить его следы. Все касалось только обращения с девушками. Эти советы, может быть, могли бы теперь пойти мне на пользу, но вскоре затошнило и потянуло в сон. Я убеждался, что высшая помощь не могла прийти со стороны чужого опыта.
Утром я очнулся в незнакомой спальне. Разного рисунка обои — даже на потолке, — но все полоски одинаково набухли и посерели от сырости. Старинный шкафчик в углу и круглый столик с фарфоровой вазочкой. Руки нельзя было согнуть, мышцы ног были сведены судорогой, и каждый шаг причинял боль. Почему так ноет тело, почему так невкусно во рту, почему нигде нет книг? Паника была мгновенной. Ее сразу раздуло то, что нигде поблизости не лежал блокнот, мой блокнот, — блокнот, который стал бы моим, как только бы я, утренний, прочитал в нем, что оставил для себя вечером. Иссеченные грязью джинсы с закатанными и странно одубевшими штанинами, не расстегнутая до конца желтая рубашка, омерзительные носки. Блокнот под ними не обнаружился. Я выбрался на веранду, плетеный стул оказался прямо передо мной и въехал в пах поломанными тростинками. Что же я тут делаю? Меня похитили? На сиденье стула оказался клееный из бумаги тортик шахматной расцветки. Бледная мальва заглядывала за каждый столбик перилец, и согнутые в половецкой пляске аккуратно постриженные деревца разбегались по саду. Сначала я набрел на туалет, потом на маленькую дверь из сада, за которой выход длился не дальше мостика, потом с другой стороны дома среди гротескно уменьшенных граненых стаканов и картофельной шелухи нашел сырую книжечку, открыл ее и пришел в себя.
Найдя и сумку, где лежала тут же пригодившаяся куртка и еще какой-то том, я довершил свое бегство. Все костры тлели, но облака стояли не выше колен. За каждым вторым забором деликатно — только для меня — щерились псы. Я был ошарашен и подавлен трудовым опытом, будто провел в батрачестве немыслимую часть жизни. Поскольку я не задумывался, найду ли станцию, то мгновенно оказался в зарослях садового боярышника, где собрал немного плотных ягод, и сквозь желтые сердечки ольхи увидел асфальтированную платформу, с которой женщина в зеленых болотных сапогах прямо на рельсы сметала листья. Я дошел до расписания, сплевывая треугольные косточки в кулак, и с благодарностью встал перед щитом, где было столько образного и свежего текста — о полном спасении.
В указанный расписанием час мимо меня промчался поезд с грязными цистернами. Еще полчаса — и прошла электричка, но она так разбежалась, что не смогла остановиться. Я опять подошел к расписанию. Ничего не совпадало, край был сожжен, рядом висело надорванное объявление о продаже участка и листовка с пустым крестом. Спустя какое-то время на станцию потянулись сплошь пожилые люди, сплошь хромающие, с корзинами, укрытыми марлями. Из разговоров я понял, что расписание, которое дало мне маршрут к ночлегу, старое, что не все станции указаны в маршруте и ехать придется долго. Как-никак, эта бумага стоила особой благодарности.
Во вторник я был дома, пропустив еще один день учебы. Как выяснилось потом, были пропущены какие-то важнейшие лекции, контрольные работы, проверяющие знания прошлого года, мое систематическое отсутствие заметили, и это привело к большим неприятностям. Моя ниша хорошего ученика была замурована, я был окружен тройками, и в моих записях ничего не имело отношения к недавно оконченной сессии (и целому лету). Видимо, как и зимой, при сдаче экзаменов я был слишком занят лептографией, ибо без маленьких бумажек, уложенных в тайный карман под рукавом пиджака, я бы никогда ничего не сдал. На экзамен не хватало моих четок. Какие-то знания постоянно выплескивались из меня — неизвестно откуда, но слишком многое мешало им быть систематичными, вытягивать за собой легкий поезд прочитанных книг.
Фотография горностая своим верхним краем была просунута под книжную полку и придавлена книгами. Иногда берешь книгу — она падает. Теперь ее можно видеть на уровне глаз, когда, сидя за письменным столом, я поворачиваю голову вправо. Поскольку полка нависла над батареей, края фотографии со временем стали завиваться, и агрессивный зверек вызывал все больше нежности. Но так и не побелел.