На целый зимний месяц, который остается после встречи года как продленное проживание праздника, Первая Юлия и Джема оказались дома одни. Родители отправились к родственникам, у которых в Москве проходило грандиозное воссоединение семьи с долгожданным визитом Юлиного дяди, ставшего маленьким парижским ресторатором, его жены — скромной смуглокожей югославки (в одном неприметном лице — специалиста по провансальской поэзии и православной активистки) и их сына, до опасной непредсказуемости накачанного нынешним вольнодумством Сорбонны.
— Мне было бы интересно увидеть, — говорила Юлия, поглаживая не отпустившую ее Джему, — только Юлику с ее труверами и Струве, она обалденная умница. Дядя — человек необщительный, от него в который раз прозвучит лекция, как правильно выбирать вино и определять свежесть устриц. Сами понимаете, насколько для нас эти сведения бесценны. А Лео — просто дурак, который сможет напиваться там, где его труднее всего будет найти.
Вторая Юлия то ли крепко поссорилась с матерью, то ли прельстилась редкой возможностью, поэтому расположилась на это время в комнате родителей. Втроем им было весело, они даже упросили Шерстнева как можно реже разрушать их идиллический девичник. Он пересказал мне это как категорический запрет и сам пропадал со своими новыми друзьями, философами агрессивного напора, под птичий говор которых так хорошо шла их неиссякающая водочка. Я злился на него, но ничем не мог перекупить его внимание, поэтому бесцельно промаялся с неделю, стараясь держать сознание в комнате.
Юлии, где на полу нагретым воздухом дышала веселая Джема, а две девушки прохаживались в легких халатах, непрерывно чему-то смеялись и долго не укладывались спать.
Наконец я не выдержал и необычайно рано нажал кнопку Юлиного звонка. Джема за дверью сразу же начала костлявую метель, слишком долго длившуюся. Юлия открыла дверь, и никем не сдержанная собака вывалилась на меня с хорошей порцией подбрыльного сока, заинтересованным заглядыванием в глаза и очередью поцелуев языка невероятной длины — никак не удавалось найти достаточно отстраненное расстояние.
— Ты чего здесь? — спросила Юлия. Она стояла в длинной майке, которая, наверное, считалась еще платьицем, едва покрывала этрусское око теплого колена и растянутым ободком скользила по плечам. Я заготовил только один рискованный способ избежать изгнания: говорить без перерыва.
— Приготовление ресторанного завтрака и квалифицированный выгул собаки — на большее не рассчитывайте. В моей сумке десяток яиц, треугольник молока, баночка томатной пасты, настоящая ветчина и пакетик сухого орегано. Даже если вы еще не проснулись, то мне нужно только просунуться на кухню и прояснить вопрос со сковородкой, дно которой не было бы тонким. Это вам не блины. Когда вы услышите съедобный запах и он представит вам сносную перспективу выхода из постели, — добро пожаловать на кухню. Что касается собаки, то ею я займусь только после вас.
Вышло так, что я уже стоял в коридоре без обуви и вешал пуховик с основательно подмоченным рукавом на дальний крючок вешалки.
— Услужливый нахал, — бормотала Юлия. — Не жди, что мы будем при тебе валяться в постели. Тебе вон туда.
И она указала на кухню, где я уже мог держать осаду.
Я делал то, в чем достиг определенного мастерства: омлет со взбитыми на молоке белками, который был бы подан с только слегка прогретыми солнцами желтков, — а предварительно растопленную ветчину я использовал впервые (у меня еле хватило средств на три тонких полосы, исполосованных салом). В коридоре послышалось воздушное шептанье, потом тонкая ручка высунулась из-за поддельного кирпича угла и толкнула кухонную дверь.
Их не было долго, за расстраивающим изображение рельефным стеклом скользил калейдоскоп ленивых силуэтов, из ванной комнаты шли: свет, запах зубной пасты и шум воды. С задержанным изломом проходила плоть рук и ног, и потом почти у самого стекла кто-то из них медленно расчесывал волосы, а ниже принюхивалось серое облако заинтересованной собаки. Я плохо их слышал из-за шкворчания сала, из-за тонкой преграды к утренней жизни попеременно смеющихся граций, которые, наверное, считали, что я — чуткий участник их пробуждения, и бесчувственно касались меня расслабленными девичьими шутками.
Я переложил свое дразнящее изделие в тарелки: белковая основа омлета была слегка окрашена в оранжевый тон ложкой томата и пересыпана приправой. Юлия Вторая вошла с зевающей деловитостью и только кивнула мне, потянувшись за стаканом воды, а сделав глоток, тут же возродила бесхозное прозвище, которым меня давным-давно одаривали недобрые пионеры.
— Морковка, ты даже не спросил, сдался ли нам завтрак. Вот если бы ты учинил что-нибудь с настоящим кофе, я бы была благодарна. Мы тут совсем перестали что-нибудь есть, холодильник обслуживает одну только Джему.
У дверцы раковины стояли две бутылочки из-под белого вина, а на столике — пепельница с двумя видами окурков (простой кирпичный фильтр, а рядом — тонкий с салатовой бумагой и чужеродной надписью). Юлия Вторая тут же опустошила пепельницу в ведро под раковиной и сполоснула ее водой. Воду она решила не выключать, а только подрегулировала тепло и осталась ополаскивать посуду, гипнотизируя меня магическими и совершенно неуловимыми взглядами. Одна тарелка там все-таки была испачкана, ко дну эмалированного дуршлага припало перо большой полой макаронины, и остальное — два-три вытянутых бокала.
— Однажды я сильно порезалась таким. Смотри, мне накладывали швы. Угораздило же просовывать в него руку. Теперь я — урод, шрам у ногтя похож на разросшийся заусенец, а вот этот розовый крестик еще ничего, но надоел до ужаса.
В коридоре хлопнула дверь. Джема танцевала чечетку просыпанных семечек, и Юлия прошла туда-сюда с ведром.
— Нет, вы только на него посмотрите! — возмутилась Вторая. — У тебя был шанс сказать что-нибудь утешительное по поводу красоты моих рук и аккуратного маникюра, который мало кто сейчас делает, а ты — настоящий ротозей, который не умеет ничего, кроме омлета. Ты даже не открыл рта, чтобы со мной поздороваться. Где тебя только воспитывали? Ты же — ливийский слон, не поддающийся дрессировке. Люди твоего типа должны что-то понимать в куртуазности.
— Люди моего типа, — ответил я, — не стоят в очереди, чтобы покормить тебя пристойным завтраком. Чем участвовать в несправедливых дрязгах, я лучше пойду на улицу с Джемой.
— Джема уже довольна! — сказала входящая Первая Юлия, прекрасно покрасневшая, облаченная в красный свитер и сразу берущаяся за вилку розовыми тонкими пальцами. — Какой тут красивый стол!
— Сделай одолжение, — указала мне Вторая, — составь компанию нашей хозяйке. Я предпочту ждать кофе.
— Ты напрасно ждешь, — улыбнулась хозяйка, губами собирая с вилки нежный омлет, — кофе не стоит этой вкуснятины. Марк, тебя-то нам и не хватало!
Я обмяк на табуретке, непозволительно разморенный ранним пробуждением, теплом кухни и больше всего нашим совершенным союзом. Между ними плескался солнечный поток, перетекала спасительная энергия, и находиться в средостении этих линий уже было счастьем. При этом обе они смотрели на меня с улыбками, будто понимая мое положение и дальше, дальше соглашаясь его дарить.
— Я заказала кофе, — спокойно произнесла Вторая, — с ирландским ликером: в нем есть немного виски и сливки. Стюарт принесет мне мою чашку, как только обслужит капитана, и это меня взбодрит.
Юлия Первая без всякого удивления продолжила эту вздорную выдумку.
— Вчера на палубе я попросила бинокль у той старушки, которая нам понравилась своей завидной грацией (капитан сказал, что она была балериной, но тайна ее возраста достойна швейцарского банка), так вот в бинокль удалось разглядеть берег. Мне понятно, почему мы держимся так далеко от него: нищие лачуги папуасов, и на некоторых из них вывешено что-то вроде белого флага.
— Ты думаешь, там идут военные действия? — обеспокоенно поинтересовалась Вторая.
— Скорее, эпидемия, — с искренним сожалением ответила Первая.
— Вы во что-то играете? — заинтересовался я. — Во что?
Обе они с озадаченной строгостью посмотрели на меня.
— Повеса, проводящий ночь за карточным столом, — назидательно произнесла Первая, — во всем начинает видеть какой-то нескончаемый преферанс.
— Ну-ну, — серьезно предупредил я, — мне предпочтительно во всем видеть не более чем шахматы. Преферанс для меня — это повод послушать истории молодого лорда и, кстати, отведать его лафит.
— Молодой лорд, — язвительно заметила Вторая, — был сегодня в приподнятом настроении. Я долго слушала его смех на верхней палубе. Судя по тому, насколько он не любит проигрывать, его лафит обходится вам довольно дорого.
— Черт меня побери, но он в самом деле того стоит. А слышали бы вы, какие вещи он рассказывает про индейцев. Их нравы — не чета нашим, это цивилизация поэтов, не меньше. Хотел бы я оказаться одним из них.
— Молодой лорд, — рассеянно заметила Первая, слегка наклонив голову, чтобы проследить из-под сборчатой занавески низкий полет альбатроса, — невероятно поэтичен. На вашем месте я бы меньше верила его заманчивым историям и свободнее наслаждалась смелостью его изобретательной фантазии.
— Фантазии, дорогуша? — осмелился усомниться я. — Можете себе представить, сопровождающий его грум, которого мы принимали за корсиканца, — настоящий индеец. Пальмеко, приблизительно так его зовут. Занятная личность. Он хорошо освоил язык и совершенно не смущается нашей дряхлой цивилизацией. При всем желании я не могу разглядеть в нем дикаря.
— Вы разочаровали меня, — легкомысленно бросила Вторая Юлия. — Индейцы представлялись мне бесконечно гибкими молодыми мужчинами в каких-нибудь кожаных лохмотьях, а этот грум — обыкновенный пересидевший на солнце старик, чей возраст делает нелюбопытным его происхождение.
Она снова подошла к изящному плетеному столику и плеснула в бокал (каковую небрежность мы с Юлией потрудились не заметить) немного лимонной воды. В столовую вошла грациозная догиня, широко расставляя ноги. Юлия притянула ее к себе за ошейник и ноготком почесала серебристую шею.
— Хорошо, что сейчас волны так терпимы. Не представляю, как она переносит более сильную качку. Как объясняет себе эту странность с неустойчивой твердью, ведь ей, бедненькой, должно казаться, что у нее под ногами всего лишь обычный пол.
— Вовлечь собаку в наш круиз, — заметил я, — это хорошая идея. В ней можно воспитать особую устойчивость, продолжать брать в плаванье всю линию ее дальнейшего потомства и вывести особую морскую породу, которая приобрела бы ценность, как обкуренная трубка.
Юлия Вторая закурила длинную сигарету и, не дожидаясь образования пепла, начала стряхивать его в стоящую передо мной пепельницу.
— Не вижу в этом практического смысла, — заметила она. — Порода собак, которая будет сопровождать в плаванье моряков, покусывать отдыхающих на корме альбатросов и мешаться под ногами — странная селекция. Что даст эта цирковая устойчивость?
— Разовьет ей воображение, — расхохоталась Первая Юлия, и мы снова облачились в стены кухни, которые тоже еще как могли оказаться вымыслом, и только Джема какое-то время увлеченно высматривала за белой сеткой бортовых перил пленительные прыжки нескольких дельфинов, которые в отчаянной близости сопровождали ход нашего судна.
Меня изумило и то, что фантастическое родство наших образов не создает ни одной неловкости между нами, не требует перемены характера, не скручивает логики, — и то, что стихийный спектакль придает мне больше уверенности, чем постылая реальность. Доверие и нежная взвешенность поступков позволяли нам наконец-то находиться в одном мире, в одном расширении, и — несколько неожиданным оказалось то, что все трое хотели этого. И здесь, где мы нашли идеальное соотношение наших сил, я был избавлен от своих раритетных недугов и заодно от привычки выжидательного уныния, которая сбивала мне сносную форму существования. Мы действовали без пауз, без оговорок.
— А вдруг это уже когда-то было? — спрашивала понежневшая и лирично оживленная Вторая Юлия. — Мы говорим то, что уже когда-то говорили. Ведь не фильм и не чью-то пьесу мы сейчас разыграли.
— А меня беспокоит не столько вопрос о том, как это получается, — рассуждала Первая, — а почему мы не можем в нашей обычной жизни вести себя так же естественно, будто ты воплощаешь единственно возможный поступок. Почему мы не слышим этой категоричности императива и каждое слово кажется не самым лучшим, и из-за этого ни в чем нет правильных сдвигов? Почему на воображаемом корабле мы знаем, куда нам плыть?
— Выходит, мы способны сыграть во что угодно? — невинно полюбопытствовала Вторая и, клянусь, они обе посмотрели на меня с пленительным любопытством.
Верно, я был убежден, что сейчас — и, может быть, больше ни в одной из жизней, — возможно все. Остывший омлет все еще был привлекателен, и я доедал его, начиная сочинять способы добычи всем желанного кофе, тем более мне казалось, что эта идея у меня изначально была, что я уже и сам заказывал его перед тем, как проснулись мои спутницы. Одна, предположим, супруга, другая — ее компаньонка или во всех отношениях приятная сестра, и я восхищен обеими, а потому время от времени могу менять их местами, как в дружественной театральной труппе, где наилучшим образом учтены возможности каждой актрисы. Смутно мне становилось понятно, что эта затягивающая фантазия широка и беспечна, но к ней не применима вся бесконечная сила монотеистичного упоения одним из божеств здешней, неподотчетной действительности. Удобнейшее распыление, но не полная включенность: отсюда и могла происходить вся исчерпывающая завершенность нашей игры.
— Все-таки фантазия чем-то фатально ограничена, — сказал я.
— Нет, — тут же отрезала Вторая, — ни за что не соглашусь! Возвышающий обман — удел избранных.
— Мне тоже очень нравится такое светлое чувство, — говорила Первая, — когда ты полностью согласна с тем, что находишься здесь и сейчас, в этой, например, кухне, и все люди, здесь собранные, — это чудо удивительного отбора. Ведь так странно, что мы знаем друг друга, съехались в один город ровесниками, что мы знаем Шерстнева…
— И даже то хорошо, — усмехнулась Вторая, — что его сейчас нет.
— Это тоже какой-то замысел, — согласилась Первая.
— Но и вчера нам было неплохо, — округлив глаза, вставила Вторая, сплетая руки на груди и наклоном головы проливая на плечо широкую и гладкую прядь.
Юлия Первая отпорхнула к раковине, увлекая с собой наши тарелки и смывая продление темы мгновенно обрушившейся водой. Ногой она слегка тронула бутылку, и стекло выпело одно предательское напоминание.
Я бросил подозрительный взгляд в почти чистую пепельницу, и у меня возникло желание обратиться к своей сумке в поиске какой-нибудь непочатой пачки сигарет.
— Вы, как я вижу, курите здесь же?
— Давно я не видела, чтобы ты курил, — удивилась Вторая.
— Действительно, — озадаченно обернулась ко мне Первая Юлия, — мы говорили о том, как ты забываешь о курении и эта привычка в тебе естественным образом отмирает.
Я пошевелил пальцами по дну сумки и выловил небольшой пакетик, в котором мог быть трубочный табак или высыпанная сигаретная труха, — впрочем слишком для табака жесткая.
— И все-таки, — заметил я, — желание курить иногда имеет смысл.
Юлия Вторая наклонилась к выложенному на стол пакетику и с упоением вдохнула аромат неправдоподобной, невозможной крошки.
— Кофе.
Мне хватило многолетней выучки, чтобы самому не удивляться этой находке. Достаточно было вообразить для собственной безопасности, как я отсыпаю кофе из маминых запасов, и картина была восстановлена, — почти как воспоминание.
— По такому поводу, — торжественно произнесла Первая Юлия, — мы откроем коробку английского печенья, которое нам присылают из Франции. Скажу маме, что это был способ почувствовать себя с ними на семейном празднике.
Коробка из-под печенья представляла собой новую жестяную бобину, живо раскрашенную для вечернего чая: аппетитные домики, краски осени. Изображен был широко открытый вход в булочную Bakery, штат которой составляла группа румяных усатых булочников, пшеничных братьев. Видно, что весь мир у них был прокормлен хлебом и изысками. Пухлая мамаша под облетающим деревом кормит пухлую дочь пухлыми булками. Назад возвращается повозка с булочником — полная хлеба. Вдали движется разбитная парочка в черном — девица в юбке с кривыми ногами и кривым шагом. И совсем далеко — просто клякса, похожая на парня в фуражке. На первом плане к нам спиной изображены женщина и девочка, которые немы и голодны во всем этом пиршестве.
Я: Они бедны. Девочка смотрит на булки, поджав ручки к подбородку. Мать позволяет ей насмотреться, отступив от нее на шаг. Они недовольны и потому стоят к нам спиной. Владельцы считают, что печенье будут покупать как люди, которые увидят в этой картинке мир сытого довольства, так и стесненные в средствах смертные, которые хотели бы в этот мир войти, будь у них возможность приобрести такую вот коробочку.
Вторая: Нет, они не бедные! Они просто ждут, когда проедет повозка. Здесь только сплошное счастье, все заняты делом. Красивая осень. Одно плохо: изображены конские каштаны и канадские клены с разной степенью осенней расцветки, только на кленах тоже висят каштаны.
Первая (после особенно долгого просмотра и при повторной варке кофе): Эта девочка сопровождает слепую. Какая-то темная тень на глазах: видите этот поворот головы? У мамы черные очки, вот виднеется краешек дужки. И девочка так сложила руки, чтобы перевести ее через дорогу, поэтому и слепая стоит немного позади нее. Сейчас девочка дотянется до ее локтя и поведет на ароматный запах.
Печенье было вкусно, его изобретательные специи переключали внимание с одного хрупкого медальона на другой: где мой любимый миндаль, где маковое отточие, где призрак чего-то тонкого, — мы все сошлись на кардамоне. Благодаря этой коробочке никто не заметил, что кофе стар и душа в нем еле теплилась, из-за чего я запустил весь его остаток во вторую варку.
Мы и дальше продолжали играть: бывали на вершине Монблана, куда слуги — вслед нашему взлету — подняли тревожное пианино, и Юлия Вторая была недовольна его состоянием, а настройщик лежал, схватившись за сердце, на середине пути; катались на лодочке по Темзе, и портовые рабочие вогнали нас в смущение.
Наши игры целиком касались только работы воображения и в целом продолжали детскую энергию беспечного распыления фантазии. Мне было на удивление легко подхватывать предложенную Юлией-нежной или Юлией-музицирующей ситуацию. Я даже не подозревал, что мне удается вживляться в воображаемые декорации и чувствовать в них себя как никогда уютно. Меня увлекало то, что из странной и скучной (хотя и бесконечно любимой) комнаты мы могли выйти куда угодно. Шерстнев не участвовал в этом, хотя было бы интересно участие настоящего таланта.
«Пожар! Пожар!» — тихо вскрикнула одна из Юлий. Мы высыпали на улицу, том писем Плиния Младшего остался на софе, подтягивая начальные страницы. Горел дом фортепьянного мастера на соседней Ривер-стрит. Пожар удалось бы потушить гораздо быстрее, если бы мастер и его помощник не принялись выносить из мастерской огромный инструмент с дополнительными рядами клавиш. Они замешкались в дверях, прямо в момент прибытия пожарной команды. Когда фортепьяно — лучший образец искусства нашего бедного соседа — прямо в дверях разрубили на части, вместе с дымовой пробкой на улицу вышел помощник мастера — огромный малый с прогоревшей рубашкой и прелестной ожоговой язвой, цветущей на плече. Первая Юлия сожалела о погибшем инструменте, тогда как Вторая любовалась всеми черноватыми лепестками редчайшей мускусной розы. Я попробовал было спасти что-нибудь из дома, который, как мне казалось, должен быть наводнен причудливыми деталями — позолоченными колками, неотшлифованными клавишами, жилистой геометрией музыкальной анатомии. Но что-то на удивление дерзко остановило меня уже в холле, за глаза не так было страшно, как за нестерпимо саднящие ноздри и где-то в глубине горла возникшую ядовитую муку. У ног моих лежал деревянный ангелочек, еще недавно — когда нам только пришло в голову, наподобие английских аристократов, заняться греческим автором — державший подсвечник или нотный листок. Я подобрал его и вернулся на воздух. На ощупь он оказался сильно засаленным копотью, в крупных завитках на голове запеклась лаковая пыль, и личико как-то неопределенно морщилось.
— Это странно, — сказала Первая, — любоваться чужой болью. Как она может, вместо того, чтобы помочь человеку, разглядывать его ожоги?
— Я думаю, что в этом ангеле нет никакой ценности, — я тут же отбросил деревянную штучку, — похоже, он сразу получился у мастера таким мучительно жалким.
— Ему не станет лучше, — ответила Юлия Вторая, — если я заставлю себя думать, будто его ожог некрасивый.
— Я не помню, — вставил я, — чтобы этот детина слишком уж мучился. Завтра же у него все пройдет.
— Но мы никогда не доходим до завтра, — проницательно заметила Вторая с острой усмешкой.
Попутно мы разобрались с тонкостями приготовления глинтвейна, хотя за настоящей бутылкой красного меня не отпустили. Пунш — на языке хиндустани означает «пять», что соответствует привычной квинте, поскольку в рецепте используется пять ингредиентов; если их четыре — кварта. Мы рассмеялись тому, что в русском сознании эти термины могли бы значить только количество выпитого.
Для отвлечения Юлия Первая устроила нам просмотр только что снятого американского фильма, в котором мы — превратившись в его привередливых создателей — окунались в опасное богохульство. Наша работа требовала обсуждения одной сцены, в которой шла подготовка к распятию некоего изможденного узника. Юлия хотела, чтобы мы оценили моменты, когда, получая пощечины, несчастный по ошибке вместо другой щеки подставлял ту же самую. Но мы нашли поводы посмотреть эту модернизированную притчу и дальше. Кассета была вставлена в отцовский видеомагнитофон, и экран советского телевизора превратился в студийный монитор где-то в Лос-Анжелесе. Режиссером оказалась Вторая, я постоянно оправдывался за нелепый сценарий, а Первая — ей принадлежала операторская работа. Солдаты в защитного цвета хламидах со знаками отличия американской армии — коротко остриженные, с короткими рукавами — греют на костре воду, пробуют пальцем, добавляют розового масла и опускают в воду гвоздь перед тем, как забить в руку или ногу. Гвозди блестящие — режиссер кричит, чтобы их пересняли крупным планом. Один солдат с добродушной физиономией обильно плачет и вытирает слезы, слеза капает на острие гвоздя, и тогда он снова ополаскивает его в розовой воде. На лежащем кресте бесшумно корчится человек, от многих солдат исходят притворные всхлипы. Кипящая ненавистью старушка пытается дотянуться зонтиком до приговоренного, и здоровенный негр с красными веками вежливо отводит ее руку: «Шпилька слишком холодная, мэм, слишком холодная!»
— Бр-р-р, — возмущался режиссер. — Я, волей создателя этой пакости, уничтожаю все копии нашего производства, пусть даже мне придется высидеть срок в долговой яме.
— Я думала вас повеселить, — невинно заметила Первая Юлия, — до такого еще надо додуматься. Безалкогольный пир сострадания, на котором только выжившая из ума Шапокляк держит в себе немного зла.
— Ничем не могу возразить против уничтожения этого мормонского чуда, — подхватил я ход мыслей режиссера. — Можно оставить одну копию в киноакадемии для просмотра ее студентами на спецкурсе «Пошлость в кино». Но мой сценарий таков, что я навсегда бросаю это занятие и — подальше от христианства, в буддийский монастырь, в секту пучеглазых йогинов.
— Не поможет, — возразила Первая, — на этой границе нельзя бежать от христианства — ибо дальше некуда, — а только к нему.
— Кто бы говорил, — набросилась Вторая, — операторская работа вялая, как утренний труп мыши, предназначенной для лабораторной работы.
— Вы хорошо знаете, — отвечала Юлия со смехом, — что у нас работают пленные инопланетяне и роботы-статисты, а те, чьи имена плывут потом в титрах, заняты тяжбами с архитекторами своих особняков.
— И правда, — вяло вставил я, — трудно поместить в титры имена настоящих исполнителей: формулу из пятисот математических знаков или перевод мерцающей слизи с марсианского языка.
— Антон сказал бы, — добавила Вторая, глядя прямо на Юлию, — что эта идея пригодилась бы для клипа. Знаешь, Марк, мы вчера смотрели кассету с английскими клипами. Это зрелище!
— Ты забываешь, — настойчиво и совершенно сурово сказала Первая Второй, — что вчера мы — две узницы — переживали наводнение и только и успевали сбрасывать с кровати пискливых крыс.
— Ну да, — отвечала Вторая. — А потом гондольер неосторожно въехал в окно темницы и решетка отлетела. Мы спаслись! И между прочим, вокруг нас всплывали бутылки из какого-то размытого погреба, и мы пробовали их, чтобы не простудиться.
Они на какое-то время затихли, и я думал было заняться ревнивой дедукцией, но тут началось чаепитие, и мы доели печенье из коробочки.
— А вам нравится быть взрослыми? — вдруг с неподдельной грустью спросила Юлия Первая, и ее взгляд, как качнувшийся от дальнего выдоха фитилек, тронул углами света меня, другую.
Молчание показало нам, что мы сидим в прекрасной комнате, в полутьме, что Джема дремлет в дверном проеме, что книги любуются нами, что на моей подарочной мельнице золотистый отблеск от фонаря с улицы, что у Второй Юлии глаза огромны и очерк скул по-детски неточен, а другой херувим, чьи золотистые пряди недоступны, как у ненадежного призрака, вытягивается в длину кровати под бортиком окна, как такое бездействие, ради которого ничем больше не стоит заниматься.
— Мне очень нравится быть взрослым, — наконец ответил я. — Стипендия тратится на сладости — и только это вдохновляет учиться, а никак не фантомное будущее устройство, до которого ребенку нет дела. И взрослые покупки, вроде сигарет или подарков, я делаю скрепя сердце.
Юлия хотела объяснить что-то другое:
— Если мы будем играть, как это делают дети, всей верой и без взрослых интересов, то будет легче.
— Куда же их денешь? — спросила Вторая.
— Просто надо попробовать, — Юлия вздохнула, — без них.
Вторая тихо запротестовала, ей совсем не нравилось быть ребенком. Главный страх связан с тем, что все придется начинать заново, что все снова придется принимать за чистую монету и всему доверять. Другое дело — сохранить свой нынешний опыт и быть хитрой девочкой, от которой никто не ждет виртуозных манипуляций. Но, если честно, ей больше нравится мифологическая ситуация только что создающегося мира, но с учетом всей взрослой канители, потому что эта канитель не так уж и проста. Только как это возродить, ведь человек далеко не нов, и выдохся сверх всякой меры, и надоел самому себе.
— Прачеловек, — ответила ей моя умница, — это любой ребенок.
Как дети, мы были пьяны неопределенностью позднего часа, и в итоге принесенный Юлией Второй будильник из комнаты родителей поверг нас в припадок смехового бесчинства. Мы упали кто куда смог: я обкатывал жесткий ковер, Юлия Первая беспомощно и беззвучно тряслась на кровати, а Второй пришлось осесть с будильником в руке на колени, и примчавшаяся из кухни Джема поднялась на ее плечи, чтобы рассмотреть, что происходит, а заодно скулежом и лаем напомнить о своих надобностях. На циферблате была сложена неправдоподобная линия из маленькой стрелки на четырех и большой на десяти. Я вывел Джему на улицу, минут десять колебался у телефонного автомата — не разбудить ли соседей, чтобы они могли успокоить родителей, — в итоге в кармане не нашлось двушки, и, поскольку никто уже не мог спать, мы устроили на площадке Эйфелевой башни трапезу с пельменями, которые нашлись в морозильнике, обсудили французскую жизнерадостность (сильно преувеличенную, по мнению Первой Юлии) и надежность линии Маннергейма, и только к девяти часам утра меня выдворили по направлению родной постели.