Перед началом авторского вечера мы с Шерстневым, который держал под локтем испачканную чернилами резиновую папочку, зашли в магазин напротив библиотеки, встали в очередь перед маленьким алюминиевым прилавком с пораненным блюдцем, на котором рекламировались три очерствелых бутербродика (оплывшая колбаса, слезящийся сыр, две валетом лежащие кильки), и в итоге заказали у женщины в строгом платье, но белом колпаке, сто пятьдесят (для поэта) и пятьдесят граммов «Столичной». Поэт был спокоен, как маска тирана. Мне же действительно хотелось дать ему выпить, чтобы самому укрепиться в храбрости, так как тревога ожидания публичного выступления Шерстнева соприкасалась с моими личными мечтами. Как когда-то большой бал виделся решительным моментом для влюбленных, так и этот вечер смутно представлялся мне собственным приключением.
Шерстнев в это время только начинал выступать. Я видел его на поэтических состязаниях, где победителям дарили книги, где накрашенные школьницы делали долгие трагичные предуведомления перед прочитанной парой строф (известие о землетрясении, смерть любимого щенка), а тщательно выбритые пенсионеры норовили прокричать по целой поэме. Так у Шерстнева появились томик Игоря Северянина и монография Томашевского. Однажды мы с Юлией провожали его на фестиваль в столицу. Хлопьями падал снег и раскисал вдоль обода подошвы. Юлия двумя руками придерживала паспарту капюшона, под вагоном и в небе все было в мазуте, а Шерстнев, отводя занавеску в приглушенном свете купе, небрежно улыбался, и занавеска скользила по леске обратно. Поезд набирал ход.
С ним никогда никого не было, и думалось, будто он один отвечает за развитие современной литературы. Он был общительным одиночкой, этот хитрый гусар, который мог, пришаркнув, неожиданно облобызать ручку незнакомке или выпить из чужой рюмки, а потом, возвращая ее хозяину, продезинфицировать ее новой порцией алкоголя и немудреной тостовой импровизацией. Василий Анулов выпрашивал у него стихи для будущих журнальчиков, гостили знакомые поэты из других городов, Данила Литке преследовал с магнитофоном. АУбю помог выпустить миньон (названный «Девы» — с тройным значением, когда к очевидному добавлялись индусские ангелы и ассимилированные «две Евы»), и он же организовывал все выступления.
Мы много гадали, почему Убю получил такое прозвище. Фамилия его, кажется, была Калягин. Организатор поэтических собраний, живой стиховед, он возил в город знаменитостей, всех знал и везде находился. Все сказанное им — лукавый совет, короткий рассказ, цитата — сопровождалось добродушной усмешкой. К слову сказать, она тут же делала сказанное слишком неважным, не предполагала в нем ничего значительного, так что все говорили о нем с тоном озадаченного ожидания.
Мы подошли к библиотеке, и у меня сразу отобрали Шерстнева. Я покурил на крыльце вдали от толпы, где неузнаваемые девушки были в приподнятом настроении и потому вставляли в крикливый разговор как сдавленный хрип, так и устрашающий хохот. Из Юлий никого не было. Штурман прошел, деликатно держа за локоть тихо лучащуюся блондинку, я не знал, жена ли это, и их не окликнул. В холле щуплый Анулов с щуплыми усами встал сбоку дородной пожилой дамы, подтягивался к ее плечу на носках и тихо бубнил; та, не моргая, смотрела в окно и — голова неподвижна — вставляла высокое «да», «да». Людей собралось десятка три, и это было неплохо. Грязноватые низкорослые парни резко входили в зал и тут же выходили из зала, вызывающе смотря в глаза встречным.
Вечер начал Убю. Он был многословен, хотя почти каждый абзац (если таковые есть во вступительных речах) начинал с обещания не отвлекать наше внимание.
— Эту книжечку, — пичужечку, смотрите, какая хорошенькая, — мы назвали по-грузински «Дэвы», то есть «боги».
— Следующую, — заметил посмеивающийся за столиком поэт, — назовем «Асуры».
У Шерстнева была манера — в сильном интеллектуальном оживлении резким щелевым вдохом прихватывать губами собственную слюну с хвоста фразы, показавшейся ему удачной.
— Да уж, — ответил Убю и хохотнул, — вариант. Она у нас, кстати, готова, верно? Скоро покажу ее Данилову, вы уж поторопитесь. Так вот, очень, очень, действительно рекомендую эту книжку. Это наш поэт, и первое его издание достойно всяческих похвал. После таких стихов, как говорится, можно опочить на лаврах.
Штурман склонился к щеке своей дамы, и та бесшумно хмыкнула. Сидящий в первом ряду Литке ударил по подлокотникам, громко цыкнул и у самой переносицы некоторое время придерживал указательными пальцами плохо державшийся, видимо, нос, потом оглянулся к залу и, несмотря на смену темы, долго качал головой. Юлия Вторая появилась на лестнице, с которой ей пришлось величественно спускаться в зал. Кто-то махал ей с другого конца зала, кому-то за моей головой она кивнула, но подошла к моему ряду, свернула ноги двум крайним барышням, потом мне и без спешки села справа, обдав непривычно заметной смесью беспокойных духов. Девушка или жена Штурмана обернулась, кивнула Юлии Второй, опустила живые глаза, зависла, повернулась к сцене. Кончики волос Юлии оставались у меня на плече, весь я внутренне сжался и косился теперь на них, будто боялся сбить блаженство. По этому навесному мосту в меня неслось жгучее опустошение. Юлия полоснула сквозь меня неустойчивым, неверным взглядом — увидела всех за нами, посмотрела на сцену, опять за наши спины и вдруг остановилась на мне: «Мало народу». Обернулся Штурман и без всякого значения широко ей улыбнулся, заметил рядом меня и радостно вытаращил глаза. Его тут же отвлекла жена, он склонился к ней с разъяснениями и опять стал легок и серьезен.
— Я был недавно на поэтическом слете в Севастополе, — продолжал Убю так весело, будто готовил взрыв хохота, — и там каждый город был представлен поэтами, имеющими печатную продукцию. Из наших были Вася Анулов, Лощинин, ваш покорный слуга, Катя Лощинина. Лешин не приехал, у него была защита. Так вот, представляемого вам сегодня поэта там еще, к сожалению, не было, но только что вышедшая книга была у меня на руках. Я, надо же, никому ее не успел показать, кроме всем вам знакомого Евгения Евтушенко, который сказал именно так, цитирую: «Браво!» и указал почему-то на меня указательным пальцем.
Литке, пользуясь близостью к сцене, что-то тихо пробурчал, привстав с места, махнул рукой, затрясся и нос на этот раз придержал костяшкой большого пальца за кончик.
— Нет, — настороженно ответил Убю, — я думаю, здесь это ни при чем, да и откуда величайшему советскому, будем так говорить, светочу знать наши условия. Хотя он все может знать. — И громче: — Он, похоже, не посмотрел на фамилию и решил, что это я — автор такой книги. Так получилось! Зато важный отзыв был получен, я сейчас перед вами покаялся и уже не собираюсь нести на себе такие важные обязательства, слагаю хомут и предоставляю слово…
Пауза.
— Тому.
Пауза.
— Ради кого мы все тут собрались.
Широкий жест в сторону медленно выступающего к краю сцены Шерстнева, которому мешали идти бурные рукоплескания.
— Я знаю, — начал лучащийся и почти смущенный именинник, — что после такого предисловия, — а произносил его человек, который хорошо в этом разбирается и вообще прочитал и исследовал миллион хороших стихов, перед которыми я не так выгодно бы смотрелся, — в общем, вы хотите, чтобы я почитал стихи. Я же предлагаю выступить сегодня всем, кто хочет. Я специально пригласил сюда некоторых поэтов, которых знаю, и думаю, тут и так находится много тех, кто пишет стихи или читает хорошие стихи. В общем, я предлагаю выступать всем подряд, это будет правильно.
— Правильно, — вставил беззаботный Убю, — в смысле поддержки вашего выступления. Давайте с вас тогда начнем, а потом еще кто-нибудь желающий сможет выступить.
— Ну хорошо! Раз мое предложение не прошло, я начну и прочитаю несколько стихотворений, как они распределены у меня по циклам.
— Вы читайте побольше, — продолжал довольный Убю. — Мы слушаем!
Шерстнев покопался в рукописях, перетасовал их, шагнул к публике и, начав с ритмичного постукивания каблуком за обводившим край сцены невысоким плинтусом, приступил к чтению.
Его выступление было смесью интонационных полутонов, настолько мне знакомых, что из его голоса воображение растило смыслы. Он начал читать с полушутки гримасничающим полушепотом, потом перешел одновременно к тревожной полупроповеди и полубогохульству, его следующий приглушенный цикл оказался мудрой тирадой из полуцитат и полупословиц, и уже полукриком он излагал свои смутно узнаваемые полумифы и полуозарения. Но у меня, видящего это содержание через долгое ощупывание и предвидение понимания, росло убеждение, что благодарность публики за эти поэтические щедроты будет полной.
Чтение стихов вскоре стало перемежаться с более полезными для меня пояснениями филолога. Убю с неизменным сознанием собственного обаяния объявлял со сцены, что причастия и деепричастия — это подлинная волшебная стихия выступающего поэта. Он одержим ими, это та сторона очарования языка, которая открылась его страсти, может быть — самый кончик. В деепричастии и так таится много поэзии, недаром они редко используются в разговорной речи. А у Шерстнева можно найти игру с поэзии деепричастий, которые обычно рифмуются с нарочитым прозаизмом, например с трамваем. Мы пробуем слова на вкус, и у наших языков есть особые бугорки, при помощи которых сладкое отличается от соленого. И видимо, у слов языка есть такие же оттенки. Поэт — это влюбленный кулинар, смешавший сто рецепторов, чтобы получить один. И он показывает язык литературному канону. Еще почитаете?
За моей спиной шел разговор в нос:
— Музыкальность Вознесенского вкупе с очеловеченным Бродским плюс непредсказуемость Сосноры; и даже хорошо, что ни о чем…
— Начало и конец твоей фразы — без возражений, а вот что делать с серединой — это вечная проблема невозможности прилично заполнить космос.
— Космос — это как раз все, что внутри нуля!
Неожиданно на весь зал послышался твердый настоятельный голос:
— Откуда вы черпаете мифологические мотивы? Вы, случайно, не поторопились с откапыванием литературных памятников, как с братом Антигоны, которому она, кстати, была еще и тетей?
— Я изучаю филологические дисциплины в классическом университете, — лучась усталой улыбкой, парировал Шерстнев. — Я прекрасно понял, какое стихотворение вы имеете в виду. Ну, знаете сами, как хочется иногда воспользоваться в стихах всякими посторонними знаниями?
— Нет! Не знаю!
— Вот — умный, компетентный человек, — радовался Убю, указывая вихляющей ручкой на зал, и добавил для Шерстнева: — А вы боялись, что вопросы будут банальными, — и добавил громче: — А какой у вас вопрос?
— У меня вопрос даже не к поэту, а к тому, кто его представил. Как насчет вашей характеристики этих стихотворений? Было бы любопытно послушать компетентного человека, но почему-то вы не объясняете, почему представленный нам местный поэт достоин таких похвал. Ведь обычно приводятся какие-то доказательства, которые не были бы на уровне непохороненных мертвецов и пустословья.
— Минуточку, минуточку, — взвеселился Убю. — Во-первых, не пустословья, а славословья. А во-вторых… Все знают фильм Абуладзе, и, несомненно, имеет место тактичная аллюзия на этот фильм.
— Я хочу сказать, — поспешил вставить Шерстнев, — что опирался еще и на греческую традицию.
— Мы живем во времена повсеместной интертекстуальности, — захохотал Убю, поглаживая затылок. И заметил, роняя ручку в сторону Шерстнева: — И неоконцептуализма. Без интертекстуальности невозможен никакой дискурс.
— Так вы ответите? — звучал голос из зала. — Мне кажется, мы можем продвинуться в разговоре куда дальше.
— В чем суть просьбы? — дважды улыбнувшись, настаивал Убю.
— Суть моей просьбы — услышать толику конкретного об этих не очень-то простых стихах. Думаю, ваша помощь не была бы лишней. Вы видите здесь событие и можете объяснить мне, в чем оно заключается.
— Ванечка, Ваня! — уже похохатывая и почти слезясь, говорил Убю. — Иван Важернидзе! — представил он, вытянутой рукой обращая внимание зала на вопрошавшего.
Шерстнев начал смеяться, после чего сложил руки рупором и прогорланил:
— Иван, ты бы сам вышел сюда и что-нибудь прочитал свое.
В зале завертелись головы, на головах завертелись удивленные глаза и догадливые улыбки. Довольная публика, всегда любящая дополнительные развлечения в виде подсадных актеров, оживилась. Иван Важернидзе — полноватый русый силач, чей подбородок и одно плечо погрузились в крупное кольцо темно-зеленого вязаного шарфа — пошел по ряду, и несколько подростков, боящихся помешать представлению, вскочили с мест, чтобы освободить ему дорогу. Я часто видел его на подобных мероприятиях и знал, что это человек недюжинной эрудиции с совершенно серьезным апломбом, никогда, впрочем, не чурающийся эпатажа и праздника. Он на ходу углубился в пачку папирос, вставил в зубы одну, и, когда Шерстнев сделал ему навстречу несколько шагов вдоль сцены, показывая широким жестом, что тоже хотел бы закурить, Важернидзе издалека округлил пачку и продемонстрировал Шерстневу ее сорную пустоту, мгновенно скомкал ее и тут же швырнул под ближайшие кресла. Рядом находился боковой выход из зала, и не все успели заметить, как Иван Важернидзе исчез. На сцене возникло замешательство: Убю перебирал какие-то бумажки, а Шерстнев пытался починить рассыпающийся стул. Затем Убю подозвал Шерстнева, ткнул пальчиком в листок, и чтение продолжилось.
Изведшийся донельзя Литке вздохнул с облегчением.