Какого же сострадания достоин тот, кто, будучи несчастным в любви, несет в своей крови несколько больше тестостерона, чем рядовой романтик. Его горькие глаза особенно одиноки внутри пещерных глазниц, а под рваным румянцем гуляют отчаянные желваки.
Именно таким показался мне тихий мой соперник, неожиданно (как все, что творилось вокруг медлительной Юлии) вынырнувший между нами из цветущей и пахнущей арбузом волжской воды… Я, собственно, даже не заходил в нее, когда Юлия — с самой невинной демонстрацией своей безжалостной простоты (всегда ведь ведала, что творит) — настояла на моем прибытии на смрадный городской пляж в разгар пивного сезона, когда телесная лавина накатывает на песчаный краешек берега, взбивая нечистую пену вдоль Волги. Нигде человеческие глаза не выглядят так неприлично, как среди розово-бронзовой плоти и ярких купальников.
Тем летом мне было на зависть прохладно в укромном сумраке первого этажа, в тени рябин и вширь разросшегося тополя. Форточка днем оставалась плотно закрытой, от зноя и пыли это спасало, а комары знали, что стоит дождаться вечера. Я целыми днями читал при свете светильника, обложенный подушками — для кратковременных провалов в сон — и яблоками, от глянцевых поцелуев которых просыпался. Но в то время я невольно радовался урчанию только что поселенного у меня проводного телефона, а ее звонки были особенно редкими. В ее переходах с уютной обстоятельности на округлую скороговорку я все еще различал какую-то нарастающую радость. Мне так понравилась невольная щедрость ее прыгающего голоса, она просила подождать и что-то пела недалеко от трубки, смех мешал ей закончить одну и ту же фразу. Я уже не мог восстановить гармоничную прелесть сонного своего покоя, моя книга легла на крупное яблоко и опустила крылья. Этого так много — какой-нибудь звенящий призыв, даже если она успела забыть, какой это праздник только что мне готовила. После неловких колебаний, я заранее облачился в плавки, а потом аккуратно снял с яблока и закрыл книгу. На случай, если не вспомню нумерацию разворота, я отметил про себя две блестящих вмятины на тексте и на графическом рисунке напротив (разумная лошадь, вставшая на дыбы перед лежащим человеком в камзоле). Но все это при любом условии забудется.
По пути на пляж я перестал радоваться коммуникативным дарам. Это был страшный путь, пересекавший восемь улиц, большей частью открытый бесчеловечному солнцу, пеший — потому что никакого прямого транспорта не было (впрочем Шерстневу как-то удавалось использовать троллейбусные зигзаги с двумя пересадками, он бодро прибывал всего на четыре минуты позже замученного пешехода). На горячем граните набережной я снял сандалии, и, пока сияющий ад жег мне ступни и глаза, здесь или там простоволосые юлии или юлии с заколотыми волосами в красных, салатовых, полупрозрачных бикини или в сплошных мокрых купальниках выходили из воды, выжимая косу, или падали на колено, вытягиваясь за ракеткой и успевая подбросить в воздух воланчик вместе с рассеянной пленкой своих легких волос. Ее вожделенного подлинника — с русалочьим потоком, слегка обрисованной улыбкой и тяжелыми ресницами — я не нашел и потому брезгливо сел на песок посреди голой толпы, которая шлепала резинками, глотала из мокрого стекла, сглаживала капли воды с гладких бедер. Иногда волейбольный мяч, сея в воду песок, разбивал на воде желтоватое кружевце.
Я начал бояться, что запамятовал за чуждым всплеском радости название того спуска к набережной, который мне был нужен. Я встал и еще раз медленно оглядел натянутые вокруг меня купальные костюмы.
Неожиданно с лежанки из полосок тростника, собирающихся в широкую пляжную сумку (только из клеенчатого кармашка еще надо вытрясти песок), подняли голову и меня окликнули (— щегольская вещь, эти мокрые тростинки вместе с полотенцем и купальниками оказываются внутри цветастой самобранки); это была уже не Юлина голова — густая копна волос та же, только остриженная в беспорядочное, неуправляемое каре (— забудешь такую сумку в коридоре, и наутро мокрые вещи задохнутся: женские почти тающие трусики и бюстгальтер с изогнутыми косточками, еще очарованно сохраняющий очерки двух затвердевающих во время купания пуговок, а рядом — пересыпанные мокрым песком мужские плавки).
Она встала и подошла ко мне, удивляя не успевшей еще загореть, новой, беззащитной шеей, и еле заметным, почти улиточным закруглением вокруг пупка, и высоким кольцом талии, — всего этого — даже розового шрама на левом колене — я, наверное, никогда еще не видел. После вялого приветствия я почему-то с новым волнением и неверием продолжал оглядываться вокруг. Она уже при помощи растянутого щебета собиралась с мыслями, но ее как будто все еще не хватало. Темное жесткоетело в черных плавках, оставшееся на тростниковой лежанке, мне тут же было представлено, и с вежливой простотой для меня сразу прозвучало из дыма ее нового, обкраденного облика, что это ее жених. Все эти приличия были не очень интересны, я рассеянно оглядывался вокруг себя, и среди еще только спускающихся с гранита на песок мучеников, и за тучным атлетом, и за перемешанными, как змейки, школьницами, я все еще думал увидеть мою Юлию.
Жених был неуловимо похож сразу на нескольких киноактеров, по крайней мере, мне удавалось так думать. Мне странно сразу изучать лица представленных мне незнакомцев. Похоже, неловкость проходит только на тех встречах, когда моя неспособность припомнить их имя обижает существеннее, чем бесцеремонность разглядывания. Но у этого были веселые, добродушные глаза в безопасной прямизне белесых ресниц — и все время эти глаза исчезали, будто боясь помешать чему-то незначительному вокруг. Они глубоко уходили в глазницы и ухитрялись там неухватливо суетиться. Я не запомнил этих глаз, но обрамляющие их суфлерские будки с полукружьем лепестков раковины да как-то весело разбредшуюся поросль бровей я изучал долго и неотступно. Его загар был равномерно присыпан песком и веснушками, в несколько тонких рядов по бугристой спине шли белые воланы из недавно помертвевшей кожи. Когда он поворачивался, у него хорошо ходили высоко поднятые лопатки и завидно отполированный подбородок несколько раз взглянул на меня синеватой вмятиной.
Новый знакомый не очень смущал нас жаждой разговоров. Он, кажется, сказал что-то уместное и умеренно шутливое, не припомню, что это было, и продолжал облупляться на солнце. Юлия то купалась, то подбегала ко мне, и сквозь колючую майку я внезапно узнавал ее мокрую ладонь, а на мое вельветовое колено падали тяжелые капли. Я видел, что иная капля срывалась с хрупкой, слегка продленной косточки предплечья. А как она до этого стремительно сбегала, начиная путь еще из озерца ключицы после наклона, потом перетекала, не доходя подмышки, на внутреннюю гладкость тонкой руки и только в дрожащем обороте по ней достигала локтя. А на моем колене все сразу тускнело. Жениха это не волновало нисколько, впрочем ему тоже доставался остаток холода с ее удивительно приятных ладоней. Он морщился, недовольно ворочался — похоже, это была прирожденная вежливость. Юлия смеялась.
Слишком уж много Юлия сетовала, что пальцы нельзя держать мокрыми все время: «Когда выходишь из воды, не видно ни одного заусенца, ногти идеально блестят!»
— А тут будет плохо, — сказал жених, защипывая подушечку пальца, — если все время мочить.
Она была идеально естественна, но именно сейчас я удивляюсь этому приглашению к знакомству с ее неревнивым и добродушным избранником. Я и тогда уже мечтал сбежать, но был оглушен, прежде всего тем, что обратный путь в гору представился мне невыполнимым в одиночку. Жених Юлии успевал быть более деликатным, чем я, и скрывался, замолкал, исчезал раньше меня. Мы не столкнулись ни плечом, ни взглядом. Его во всех отношениях удобное устройство не допускало какого-либо соперничества. И несмотря на отчаянную резь горячих плавок и другое неудобство, от которого легко избавиться в воде, я оставался на песке до окончания их купания, потом мы пили какао в одном из липких кафе.
Она мельком вспоминала знакомых. Штурман гастролировал с новой группой, Вальдшнепов хорошо смотрелся по телевизору, Никита по-прежнему в тяжелом состоянии, Блинова открыла магазинчик садовых гномов и водит машину. В Москве теперь не у кого будет остановиться, так как наша общая знакомая уходит в декрет и, кажется, вот-вот вернется домой. Сюда.
— Куда ты все время смотришь? — спросила она. — Давно с ней не виделся?
— Год-два, — я был не уверен, нужно было проверить записи.
— О ком это? — напомнил о себе жених.
Она ответила с затейливой дерзостью во взгляде:
— О Юлии.
— Выходит, — заметил он, недалеко ходя за шуткой, — я не все о тебе знаю. Живешь в Москве? А можно подробнее о декрете?
Тощая понял, что ради этого известия (и немного — одним затупленным краем бытовой мстительности — ради сравнения меня с женихом) я и был вызван из вечного своего одиночества.
— Когда? — спросил я с безгрешной мягкостью великой благодарности.
— Сроки ставят на конец осени. Представляешь, у кого-то из нас уже будут дети! — и Юлия неустойчивым взглядом пифии вгляделась в свое незатейливое будущее, растормошила жениху волосы и тут же ласково их пригладила, шутливо вздохнув от бремени такой заботы.
— Его мама, — проговорила она мне, значительно поведя глазами в сторону моего соседа, — работает на фабрике детского питания и уже обещала поставлять нашим друзьям сухое молоко «Кибела». Это лучшее.
Снаружи кулака, на фаланге его безымянного пальца, была проставлена цифра 1, на среднем — 4, и обе с готической претензией, с еле уместившимися завитками, которые пошли уже расплываться. Армейская метка, — других татуировок я не увидел. Все время меня поражало, насколько его взгляд, осторожный, как у подростка, подходил неудачливому ухажеру. Он позволил бы мне все вольности, захоти я отстоять привилегии старого друга. Он вызывал мое невольное соучастие в течение пяти с лишним часов нашего беспечного гуляния (парк — набережная — автобус — парк — пыльная улица — скверик перед ее домом), а потом — в последние годы — я совсем не видел его. На их свадьбе это произошло потому, что я уступил место свидетеля жениха (а только на него меня и звали) Юлиному кузену из украинской деревеньки, а все его приезды — уже счастливого мужа — обходились без моего участия. Думаю, даже после заключения брака его взгляд сохранил эту подростковую диковатость, из-за которой он все время исчезал и посреди разговора, и из снов про Юлию, и этой юношеской пугливости не помешало ни утяжеление подбородка (печальная деформация для его биллиардной геометрии), ни брезгливое расползание губ, ни увеличение карьерного веса.
У ее супруга открылась странная профессия (а я поначалу определил его в цирюльники) — две трети года были заняты зарубежными разъездами по делам шоколадной компании, а по возвращении — огромные траты и подарки. Юлия сразу увольнялась со своей очередной работы, несколько недель бывали упрятаны в их комнате, обставленной цветами и редчайшими алкоголями. Новый отъезд мужа оставлял Юлию без куска хлеба в еще тлеющем начале депрессии, она становилась нудной, выносила из комнаты крошащиеся охапки роз, искала работу. Когда у меня появилась зудящая коробочка пейджера, то на фоне более ядовитой, чем ее глаза, зелени всплывали рифмованные строчки. В ее распоряжении оставалось несколько дорогих воспоминаний, некоторые из них, как это ни странно, были похожи на мои и на меня переносились.
Какой же варвар-парикмахер все-таки решился это сделать? Я с трудом пережил укрощение ее волос, с которыми могло срезать половину моего мира (если верить Бодлеру в доступной мне части его лирики). Любому ветру приходится грустить о том, что он не трогает теперь таких волос, которые замедленной шелковой щекоткой сопровождали ее шепот. Она почему-то любила шептаться. Пленительная манера, никак не оправданная ни посреди улицы, ни в пустом автобусе, ни в глухой комнате, и я почему-то никогда не мог этого шепота разобрать, будто это были стихотворные импровизации.
Но была и другая — изначальная — Юлия, с которой через полгода я уже понадеялся снова увидеться. Ее родительный приезд не то чтобы возвращал меня к жизни, но мог значить для меня настоящее ее начало. Тот муж и его ребенок — были, конечно, единственной сутью истории, но я все еще ждал не истории, а себя самого.
Ламиеподобная Юлия, принявшая ни на что не похожую фамилию — Полтианская, такой магией прошлась по моему миру, что мне, несмотря на мое существенное несовершенство в области мнемоники, удается теперь собрать кое-что из тайн, находящихся вне моего беспамятства. Память должна храниться не в нас, а в тех вещах, которые для нас бесценны. В тех, кто бесценен. Оно и легче!