Давно уже собирался рассказать эту историю…

Пожалуй, через годок после того, как Лейбензон помер — так и тянет написать, как всегда о нем было — Юрка Лейбензон — так вот, через годок после этого защитивший докторскую Игорь Каленский решил собрать нас, нескольких новокузнецких «старичков», на Старом Арбате: обмыть диссертацию.

Дело не в том, как рухнули наши надежды найти «кафешку» — именно так, слишком, выяснилось, панибратски, новоиспеченный доктор называл эти дорогущие на модной московской улочке достаточно мерзкие харчевни. Речь о другом.

Когда мы уже стояли на жгучем ветру, якобы в затишке примостившись у столика рядом с подобием сельской автолавки с приподнятым над окошком козырьком, Федя Науменко вдруг спросил у меня:

— Лейбензона давно видел?

— Как? — смешался я. — На похоронах… или ты ничего не знаешь?

— На чьих похоронах? — не мог Федя «врубиться».

— Не знаешь, что Юрка умер?

— Да брось ты! — не поверил Федя. — Совсем недавно звонил мне…

— Лейбензон? Звонил?! Когда это могло быть?

— Ну, может с полгода назад… может, чуть больше.

— Ты что, Федь?.. Он уже года три перед этим в жестоком параличе был и ничего не помнил!

— Да ла-адно! — отмахнулся от меня Федя. — Все это время он мне звонил… Пьяный. Как заведется!.. А помнишь, Федь, в пятьдесят восьмом зимой… и как начнет-начнет! Кого не припомнит. А сам — еле языком ворочает… Я говорю: Юрка! Паразит. Неужели до сих пор поддаешь? А он: а что, Федя, остается? Поздно менять привычки, уже поздно!

Тут стало до меня доходить.

Лариса, жена его, бывало, говорила, когда я звонил:

— Тебя-то он помнит. Нет-нет да спросит даже: как там Гарюша — не объявлялся?.. Хорошо, что позвонил: сейчас поднесу ему аппарат…

Взялся Феде рассказывать, как Юрку хоронили.

Лето, август, из старых сибирских друзей в Москве — почти никого, да потом ведь надо звонить, одного через другого искать, а когда самому тебе — неожиданно: завтра в двенадцать.

Были только Валентин Фоминых и его Валя. Вместе оглядывались: откуда-то, из Астрахани, что ли, должен был прилететь Карижский, был там, в командировке, но ему передали, когда он домой звонил: сказал, что прямо из аэропорта — на похороны… этот чего не пообещает: бывший комсорг — привык!

Удивился, когда увидал священника в рясе. Бросился к нему:

— Вы к Лейбензону, батюшка?

— К Юрию Леонидычу, да…

— Отпевать?

— Разговора не было… я сам по себе. Но если сказали бы, — конечно, отпел…

— Стыдно, батюшка, но я не знаю: он окрестился, что ли?

— И мне стыдно. Мне — тем более… Так вышло. Приезжает ни с того, ни с сего: есть срочная работа, отец! Какая? — спрашиваю. Храм, говорит, твой будем восстанавливать. Я ему: не мой храм. Господний. Он говорит: тем более. Только срочно, отец. В ударном темпе. Знаешь такое слово: ударно?.. Есть кому разгрузить машину? Нет?.. Придется нам с тобой… Оказывается, он доски для начала привез. На леса. И как взялись мы с ним, как взялись… Каждый день как на работу приезжал. Привык, говорит, отец: во всякую мелочь — сам… Какая стала, вы бы видели, церковь! Говорит потом: вынесли на плечах.

Кивал ему, узнавая родные термины, а самого слезы душили: не позвонил, не сказал… Боялся показухи? Опасался, что-то можно испортить? Когда начинал работать в какой-то чуть ли не главной в Москве по тем временам строительной фирме, звал меня: наши просят — нужна реклама. Тряхнул бы стариной?

А тут все молча… как тайная милостыня!..

— Успели, спаси Господи, сказать мне, — говорил, словно оправдываясь, батюшка. — А вот отца Валерия не нашли, и я не смог… а он ведь и ему помог, и ему!

Говорю теперь Феде: ты понимаешь?

Видно, после трех инсультов подряд забыл почти все, но этот свой сибирский период… ты понимаешь?

— Да как четко! — удивляется Федя. — Я давно уже это не помню, а он: а ты не забыл, как в поселке в самые морозы полетел котел, а мы с тобой… и давай, и давай!

С Федей были коллеги: Науменко работал тогда главным механиком СУ-2, у Леонида Израилевича Белостоцкого, светлая ему память, — у бетонщиков, а «Юрка Робинзон», как многие его тогда в поселке звали, — главным механиком ЖКК — жилищно-коммунальной конторы. «Главным сдергивателем», как обозначал его должность мой первый шеф, редактор нашей крошечной газетенки и великий пересмешник Геннаша Емельянов, делавший при этом выразительные движения сжатой пятерней сверху вниз: будто спускал воду из висевшего над унитазом бачка… и то, правда: сколько пришлось тогда и самому Лейбензону, и безответным его слесарям копаться в дерьме!

Тут только начни — «про Робинзона», только начни…

Тогда это было у нас в порядке вещей: однажды среди зимы отдал свою квартиру семье с малыми ребятишками, переселился ко мне — оба как раз «холостяковали».

— Не будешь возражать, — спросил, — если раскладушку у батареи поставлю? Уступишь «теплое место» другу?

— Как же не уступить! — сказал я насмешливо. — Это Нухман о себе говорит — «иудей морозоустойчивый», в Сибири всю жизнь, а ты у нас, Юрец, — москвич теплолюбивый, давай-давай!

Ночью раскладушка его жалостно скрипнула, он закопошился, я поднял голову.

— Ты дрыхни, дрыхни, — сказал он негромко. — Что-то у них там опять — батарея не дышит. Пошел я…

И только тут затрезвонил телефон, и даже в дальнем моем углу из поднятой Юрцом трубки послышался испуганный голос проспавшего аварию дежурного слесаря…

Привычка «Робинзона» держать, когда спишь, руку на батарее, была надежней инструкций в штатном расписании ЖКК.

Сколько зимних ночей проторчал я потом рядом с ним на авариях в котельной или на теплотрассе!.. Вышло так, что первыми моими героями стали не бульдозеристы да монтажники, а слесари-сантехники… снова вспомнить, что говорил о них живший не в новом, только что возникшем в двадцати километрах от города поселке, а в благоустроенном Сталинске — так тогда назывался Новокузнецк — мой «шеф» Геннаша, когда в очередной раз демонстративно швырял в корзину очередную — цитирую его — «Сагу о говночистах»?

На следующий, как схоронили Юрку, день я позвонил в «Комсомолку», спросил, могут ли они дать некролог, и после долгой перепасовки из одного отдела в другой, мне, наконец, ответили: «Только самое коротенькое сообщение. По минимальной цене: пятьсот у. е.»

Снова было — в который раз — стал объяснять, что случай это особый: в пятьдесят восьмом, когда на Антоновской площадке под Новокузнецком только начинался знаменитый нынче Запсиб, Лейбензон, назначенный в райкоме комсомола комиссаром отряда, привез туда, на ударную стройку крупнейшего металлургического завода, первую партию москвичей-добровольцев: 117 парней и девчат. Сперва задержался до тех пор, пока не убедился, что все ребята хотя бы относительно нормально пристроены, всю ночь потом играл на гитаре и до хрипа — выполнял «заявки» остающихся землячков — пел на собственных проводах обратно в столицу, а за те самые традиционные «пять минут до отхода поезда», когда нормальные люди проверяют, «не остались ли у провожающих билеты отъезжающих», принял вдруг «судьбоносное», как нынче модно обозначать, решение: схватил гитару, схватил спортивную сумку и к восторгу оставленной им на перроне желторотой братии придурков-романтиков уже на ходу выпрыгнул из вагона.

Недаром ведь говорю: о Лейбензоне только начни…

В начале марта 59-го года, когда с Антоновской площадки я уже собрался ехать обратно в Кемерово, где в областной газете «Кузбасс» маялся на преддипломной практике, нежданно-негаданно для себя вдруг сказал ему:

— Вообще-то меня уже распределили в Москву, но я, пожалуй, на это плюну и приеду-ка сюда к вам.

Глаза у него зажглись, широкие губы под мощным «рубильником» поплыли в усмешке:

— Я слышу речь не мальчика, но мужа?!

Это явственно вижу: стоит на невысоком крыльце первого в нашем поселке клуба в пыжиковой шапке, темно-синем ратиновом пальто с шарфом в белую и черную клетку, в крепких венгерских туфлях на толстой подошве… примерно через год во всем этом пижонском для Сибири его «прикиде», а не в долгах как в шелку, я поеду отсюда в первую свою командировку в Москву: выяснять, значит, семейные отношения с не выдержавшим испытательного срока на нашей «ударной» московским дворянством…

— Позвоните в ваш этот самый город, — миролюбиво посоветовала мне юная совсем, судя по голосу, доброжелательница из «Комсомольской правды». — Попросите подключиться ваш этот самый завод…

Я в Кемерово позвонил: старому дружку Илье Ляхову. Можешь, попросил его, наконец, отыскать эти самые стихи: о Юркиной гитаре?.. Обшарил московские библиотеки, Наталье надоел, вдове Олега Дмитриева: — не можем найти.

Через неделю от «морозоустойчивого» Ляхова, бессменного устроителя юбилеев и праздников всего Кузбасса с севера и до юга и примыкающей к нему «всея Сибири» пришел пакет со стихами.

Все было так давно, что мы с тобой ошибались, — писал Илья. — Стихи сочинила Тамара Ян — вот они:

Первую гитару Юрки Лейбензона помнят на Запсибе и сейчас. Короли известки, стали и бетона слушали ее, не шевелясь…

Вот ведь в чем дело: он тоже все это помнил!

До конца.

— Это что же, выходит, Федь, — бормотал я задумчиво, когда, навалившись на край ненадежного столика, стояли мы на юру на Старом Арбате. — Чуть ли не начисто все забыл… бедной Ларисе за три года досталось. А стройку помнил, как будто было вчера…

— Дак он мне и говорит! — вскидывался Федя. — Звоню тебе душу отвести. А языком — еле-еле… А я: Юрка, паразит!

— Какое-то явление, которое в медицине, может быть, имеет свое особое название, — пытался я вникнуть в смысл Фединого рассказа.

— Так вот и я ему: ты когда уже бросишь пить — все как мальчик! — опять Науменко заводился. — А он: нас, Федь, уже не переделать — так и умрем мальчишками.

Светлая тебе, Юрец, память!

Мальчишка из общей молодости.