Нынче утром с дерева в конце огорода стряс три последние абрикосины — рябенькую и мелкую надзелень. А до этого почти три недели подряд подбирал упавшие ночью переспелые сочные плоды, чуть надтреснутые от удара оземь, с крохоткой застрявшей в оранжевой кожуре черной землицы, со слегка помятым красным бочком…
«Ел» тут не подходит, и правда.
Вкушал эту полузабытую в Сибири да в Москве, такую знакомую с детства вкуснотищу и все вспоминал рассказ деда Мастепанова, Сергея Данилыча, о том, как в голодный сорок седьмой год абрикоса спасла Петровку, в которой он тогда, после восьми лет отсидки в «Ухтпечлаге», учительствовал.
В тот год стояла страшная засуха, все сгорело, в полях почти ничего, но абрикоса в лесополосах уродила как никогда: стояли от нее желтые.
Вот и принял председатель колхоза решение: трудный год пережить за счет абрикосы.
С утра и до поздней ночи бабы с тачками и ребятишки собирали «кургу» и перли в село, тут ее кололи и на решетах выставляли на солнце, а битая да переспелая «размазня» шла на пастилу — чуть не километры, посмеивался Сергей Данилыч, давили каталками, на пустом току лежали словно половики — и шла на самогон. Гнали централизованно, так сказать, в лаборатории, оставшейся в то лето без дела, гнали на селе в мастерских и гнали на полевых станах. Мастерицы-подпольщицы, которых до этого милиция гоняла также старательно, как они — свой продукт, дождались не только амнистии — получили официальный заказ и на колхозный — где шаром покати — склад за трудодни «абрикосовку», как молоко, сносили накрытыми тряпицей цебарками.
Была у председателя и особая забота — косточки. Сладкие — от «калировки». За них давали завышенный трудодень, потому что выдавать потом должны были для детей… Господи, Господи!
Игра ли это была, в которой вдруг все самое живое участие приняли?.. Или была жестокая, все еще на границе смерти, послевоенная жизнь?
Не успел тогда Сергея Данилыча расспросить о придумавшем все это председателе: был это, пожалуй, полнотелый из-за болезни Хрулев, часто бывавший у нас дома дружок отца, угощавший его абрикосовым самогоном, аромат которого помню и до сих пор.
Самогоном да сушкой с пастилой на закуску получили на трудодень, да какой он вышел богатый!
И Петровка загуляла.
Сначала то в одном, то в другом конце вместе «давали песняка», потом стихали женские голоса и набирали силы мужские: начинались фронтовые воспоминания и битье в грудь.
Ближе к полночи в уже наступившей тишине раздавался торопливый перестук тачки: кто-то из баб несся на другой край села — за «хозяином», которого пощадила немецкая пуля, но сбила таки с ног своя «абрикосовка».
— Я тогда на квартире жил, — рассказывал дед Мастепанов, — дак там самогон стоял в бачке, прикрытом досточкой, а сверху — перевернутый корчик. Загорелся — бери, пей… Был уместо воды. Или среди ночи: исть захотелось — встанешь, из корчика хлебнешь, и все веселей!
После смерти жены Мастепанов уехал из своей Красногорки, потерялся из виду… Стал сейчас припоминать его речь — именно так он и говорил. Посаженный за то, что в глухом селе на Кубани занимался языком эсперанто и был членом какого-то модного тогда международного комитета по эсперанто… Выучивший в лагере пять языков: «Так, Леонтивич, вышло: сидел министр иностранных дел Польши, учил меня ангийскому, был аргентинец, от него я узнал испанский, был один итальянец…»
Но хватит, хватит!
А то бесконечная цепь ассоциаций уже уводит меня в Сибирь, где непокорный директор завода железобетонных изделий из Мысков, которому в администрации в Кемерово «кислород перекрыли», уводил весною в тайгу весь коллектив: собирать кормилицу-черемшу.
Колбу?
Но что это… что это?
«Идет война народная — священная война!»
А теперь?..