И снова — благословенный Майкоп, те самые райские места, которые Аллах, раздававший народам землю, оставлял для себя, но отдал потом адыгейцу, сильно запоздавшему на это давнее, ох, давнее относительно нынешних быстро бегущих времен мероприятие… Адыгеец, как и все остальные, тоже очень спешил на ту, самую первую, пожалуй, в истории человечества презентацию, и наверняка появился бы на ней раньше многих, но по дороге ему повстречался старец, который пытался взвалить на одряхлевшие плечи вязанку дров. Как было старику не помочь?.. И адыгеец отнес дрова в ближайший аул, положил у порога сакли, где жил одинокий горец.
Почитание старших было с лихвою вознаграждено, и в полной мере оценить щедрость Создателя может, и в самом деле, лишь тот, кто хоть короткое время жил здесь и питался удивительными плодами этой земли, видел на синем горизонте ослепительно-белые пики ледяных гор, слушал умиротворенными вечерами сокровенное тюрюканье сверчков в отяжелевших к осени виноградниках, смотрел на крупные звезды над головой и на полную луну, такую в этих краях большую и яркую, что тут уж никак не ошибешься, что там на ней на самом деле произошло: безжалостные, без роду-без племени абреки отняли у маленького пастушка баранов, а самого его бросили в расщелину, и мальчик не может из нее выбраться, лежит там, молча глотает слезы и с тоскою смотрит на землю и на людей, у которых нет лишней минутки, чтобы посреди ночи остановиться, вглядеться, наконец, в лунный лик и не то что помочь — хотя бы несчастному пастушку посочувствовать… Ведь когда об этом обо всем знаешь, невольно хочется крикнуть маленькому черкесу: эй, будь мужчиной, держись там!
Впрочем, разве мало кому можно крикнуть это и тут, на теплой земле?..
На Северном Кавказе даже в каком-нибудь самом заштатном городишке, даже в захолустной станице либо в ауле или на хуторе над вами только насмешливо улыбнутся, если заговорите вдруг о знаменитых Минводах… Эко, мол, диво!.. Не однажды и сам пивал, бывало, чаек, заваренный подземным кипяточком — угощали буровики, табором стоявшие на окраине родной моей станицы Отрадной, которую с утра и до вечера подогревает с исподу термальное озеро. Не однажды и сам — больше для того, правда, чтобы доставить удовольствие уже начавшим прихварывать дружкам детства — сидел на вытертой травке, по колено опустив ноги в целебную грязевую жижицу за полуживым хуторком с упрямым названием: Кисловодский.
В Майкопе теперь добрые люди первым делом посчитали нужным сообщить, что на здешнем Министочнике только что пробурили новую скважину, из нее пока идет не йодо-бромистая водичка, а сплошная рапа — густющий рассол, и таким кочевникам, какими сделались мы с женой, «разрываясь» между «малой родиной» на юге и «страной молодости» в Сибири, конечно, не мешало бы походить на ванны и таким вот образом и приложиться к матери-земле: не станем забывать древний опыт Антея!
На Министочник я поехал в медленном старом автобусе. Узнавая полузабытые места, неотрывно глядел в окошко, и в самом начале Военного Городка опять бросилась в глаза черная арка с висящим под ней бронзовым колоколом и два рядка каменных плит с крупными фотографиями на них… Мемориал погибшим в Афганистане. От плакучих ив, пышно разросшихся по бокам мемориала и дотянувшихся зелеными своими косами почти до земли, с невольным вздохом перевел взгляд на противоположную сторону, где вот-вот должен был начаться высокий забор и кирпичные капониры танкового парка, и посреди бесприютного пустыря увидал вдруг два замерших на бетонных площадках помятых бронетранспортера, как будто только что выкатившихся из боя, скромную, явно наспех сооруженную стелу меж ними в глубине, стоящие возле нее большие венки и привядшие букеты под ними… Еще недавно здесь ничего этого не было, и душу, тронутую старой печалью, остро кольнула вдруг свежая боль: Майкопская бригада!
Одной из первых вошедшая в Грозный в студеном январе девяносто четвертого, взявшая железнодорожный вокзал, но никем не поддержанная, по мало кому понятному приказу начавшая отступать и стольких своих потом оставившая на привокзальной площади…
Как раз накануне к нам приходила однокашница жены Нина Ивановна. Нина Ларина, неразлучная когда-то, задушевная подружка. Нинка-половинка. На привокзальной площади у нее пропал старший сын, прапорщик Роман, ровесник и дружок нашего среднего, Георгия. Где только Нина не искала сыночка!.. Надежду ей подала молодая чеченка-боевичка: видела в плену. Жив!.. Гадалки дополнили известие подробностями: сильно прибаливает. Скорее всего — неважно с ногами. И очень тоскует.
«У Ромы ведь когда-то начинался ревматизм, — тихонько рассказывала Нина на какой-то устоявшейся ноте, которая безошибочно заставляла отозваться ее раненому сердечку. — Тогда его заглушили, а теперь, если где-нибудь там в подвале или на голом полу…»
По нашему с ней уговору Нина мне присылала в Москву письмо с просьбой помочь ей: чтобы я размножил его и вместе с карточкой Ромы раздал своим влиятельным знакомым, попробовал подключить бы их к поиску… Как это оказалось непросто!.. Но затем ведь она теперь и пришла: чтобы я сообщил ей хоть какие-то новости.
«Я в Москве пробовал…», — начал было я и осекся под ее неожиданно переменившимся взглядом.
От нее, и в самом деле, осталась половина, от Нины, — может быть, как раз та, которую она отдала когда-то родне и щедро раздарила близким и которую они теперь возвратили ей неподдельным участием, когда первая половина почти умерла. Год назад, несмотря на разом побелевшую голову, Нина была прямо-таки черна от горя, но бесконечная скорбь одухотворила, наконец, печальный ее лик, высветила, как на иконе, глаза — кроме тихой мольбы в них поселилось мудрое всепрощение.
Горячая надежда вспыхнула в них теперь одновременно с таким пронзительным недоверием! Так, пожалуй, могут глядеть многоопытные профессиональные разведчики, которым по какой-то причине незачем в этот момент маскироваться… Так должны глядеть всезнающие аналитики с высокими званиями. Государственные мужи, искренне озабоченные судьбой пропавших честно выполнивших свой долг солдат… Но всем не до того!
И одна из полутора тысяч съедаемых неизвестностью матерей сама, наперекор всему, ведет свое одинокое расследование: с короткими — через всю Россию — телефонными звонками, с долгими поездками, с обстоятельными во все концы письмами, по точности похожими на протоколы либо донесения… Сколько тщательно скрываемой правды знают все они об этой страшной войне!
И я только согласно кивнул ей — не будем, мол, и действительно, попусту тратить время — на секунду прикрыл глаза, а она снова повела своим мягким, проникающим в сердце голосом: «У Апасовых пока тоже нового ничего — отец бы мне тут же позвонил… У Дакаевых мама занимается: она бы ко мне тут же пришла…»
Мне вдруг вспомнились иные края.
Точно также друг дружки держатся осиротевшие шахтерские жены, когда ребята погибли… Точно также лежат их мужья и дети на заросших черемухою сибирских кладбищах: бригадами.
Почти сразу после «шахтерской революции», в декабре 1991-го в Междуреченске взорвался метан в одной из дальних выработок шахты имени Шевякова. Обвал накрыл двадцать пять горняков. Вытащить из-под него удалось только двоих. На глубине 381 метр бушевал пожар, вскоре достигший такой силы, что на окраине тайги наверху растаял снег, ударила в рост трава, и посреди глухой зимы зацвели первые весенние цветы — яркая, как яичный желток, мать-и-мачеха.
Сколько невыносимо-трудных решений приходилось в ту пору принимать шахтовому начальству и приезжим спецам, окруженным отчаявшимися родственниками погибших!.. Затопить отвод? И, значит, прекратить спасательные работы?!
Но как бы то ни было, все в Междуреченске тогда знали: они — там!
Под живым венком из обманутых теплом таежных цветов.
А где, скажите Нине Лариной, наконец, где ее сын, где еще десятки, сотни других мальчиков, оставленных в жестоком плену бесстыжими — начиная с первого лица — рожами?!
Поздней осенью 93-го года в Майкопе мой друг Юнус Чуякоо, с которым мы только что закончили работу над переводом его большого романа «Сказание о Железном Волке», чуть таинственно сообщил мне, что он разыскал-таки, наконец, племянника знаменитого Клыч Султан-Гирея, командира кавказской «Дикой дивизии», за сотрудничество с немцами повешенного в сорок шестом в Бутырской тюрьме вместе с казачьими генералами Петром Николаевичем Красновым, Семеном Николаевичем Красновым, Тимофеем Ивановичем Дамановым, Андреем Григорьевичем Шкуро и немецким «кавалерийским» генералом Гельмутом фон Панвицем. Племянник примерно наших лет, звать Борис, недавно вернулся на родину из Абхазии, где прожил почти всю жизнь. Не только согласился теперь встретиться с нами, ждет на хлеб-соль.
Великое дело этот кавказский обычай гостеприимства! Ютился Борис пока у друзей, и в комнате, совмещенной с застекленною лоджией, мы сидели среди нераспакованных тючков и свернутых после ночи на день матрацев, столом нам служила узкая и длинная гладильная доска, но чего только на ней не было! Среди пышной зелени и долежавших до первого снега овощей абхазская фасоль-лобио делила место с адыгейским четлибжем и непременной пастэ вместо хлеба, и сухумская чача соседствовала с бахсымэ — крепким кукурузным пивом, привезенным из родного аула Уляп. Неслышно выскользнула на кухню жена Бориса, незаметно поставившая на стол что-то еще, все было готово к дружескому мужскому пиршеству. Хозяин наш, крепкий и симпатичный, с едва наметившеюся сединой в густых волосах, взял наполненную рюмку, глазами пригласил последовать его примеру и мягко произнес: «За встречу. За знакомство!»
Перед этим я спросил, как нам его называть, и он улыбнулся:
«В Абхазии все звали Борис-Черкес. Там только скажи кому… все давно знают. И в Грузии знают хорошо… теперь даже слишком. Во время войны я занимался оружием и порядком им надоел, но дело есть дело, договор есть договор, война — война… Я пожалуй что, чуть моложе: зовите просто Борис.
Чинно выпили за знакомство, но дух над щедрым нашим столом сразу установился такой братский, как будто один другого знали уже сто лет. Может, Борис почувствовал, что интерес к одному из его предков был, и действительно, глубоко уважительный?
К этому времени я уже прочитал протоколы допросов всех шести преданных англичанам генералов… Не сомневаюсь, что каждый из них, опытный волк, кожею ощущал, к чему идет дело, каждый из них имел возможность тихо в одиночку спастись, но ни один не покинул собранных вместе в лагере под австрийским Лиенцем несчастных своих солдат: казаков и горцев.
Протоколы, и действительно, отличались скупостью необыкновенной, единственная цель их была — подвести изменников под „высшую меру“, раздавить и унизить — для острастки других, но за сухими, не допускавшими и намека на сантименты, строчками, составленными следователями с Лубянки, невольно приоткрывались такие трагические подробности!.. Старший из Красновых, Петр Николаевич, вдруг обронил, что очень хороша праздничная Москва; значит, вывозили старика на прогулку — вернее всего на октябрьские праздники. Или морально добивали в день Сталинской конституции? Или — под Новый год?
Помню, как тогда растрогал и трогает, когда вспоминаю об этом нынче, ответ фон Панвица на оправданный, а в общем-то, вопрос: мол, с этими, с казачками да с горцем все ясно — как вы-то оказались в этой компании?.. И боевой генерал, с гордостью заявивший, что самая его большая военная удача была — командовать казаками, ответил, словно ребенок: с детства очень любил лошадей, а потом его буквально потрясла книга Гоголя „Тарас Бульба“… Вот ведь, думаешь, какое удивительное, какое загадочное дело: наши родные жулики, корифеи из „этастранцев“, как их назвал поэт Геннадий Иванов, все повторяющих вместо „Россия“, „родина“ — „эта страна“, так вот они нас с пеною на губах уверяют по телевизору и по радио, да где хочешь, что великая классика ничему не научила русского человека — быдлом был и быдлом остался… Но как быть с немецким дворянином, чью жизнь прямо-таки перевернул наш Николай Васильевич?
Когда я намекнул давшему мне прочитать протоколы Леониду Решину, председателю комиссии по реабилитации и помилованию при президенте РФ, что хотел бы ознакомиться с делом генералов в более подробном, так сказать, варианте, он ответил, вздохнув: мол, вряд ли я получу от этого удовольствие. Люди уже достаточно пожилые, с изломанною душой и больными нервами, к тому времени они уже забыли о собственной гордости…
Перед этим мне уже пришлось слышать: „железный“ белый партизан Андрей Григорьевич Шкуро во время вынесения приговора в суде тихонько всплакнул. Говорили также, что наиболее достойно держал себя в тюрьме и на допросах Клыч Султан Гирей. Сказал теперь об этом Борису, и он помолчал и снова разлил чачу по рюмкам.
„Один московский черкес рассказывал, — начал неторопливо. — Он жил в одном подъезде с каким-то знаменитым генералом, он не говорил, с каким — не хотел его подводить. Тот ему сказал в сорок шестом: хочешь поглядеть на своего земляка? Вот тебе пропуск на заключительное заседание суда… Там, черкес этот потом рассказывал, целый спектакль устроили. Пригласили всех известных генералов. Сам Сталин через специальное окошко глядел… И многие генералы плакали, но тут же смахивали слезу: не приведи Аллах, Сталин увидит! Особенно нашему дяде сочувствовали, это, говорят, правда. Когда он громко сказал: „Я давал русскому царю клятву верности, и я ее ни разу не нарушал и теперь уже не нарушу. Видит Аллах, я не изменил России, которой я присягал!“
Пожалуй, не стоит тут вспоминать о целой армии, незаметно для себя перешедшей на сторону другого государства и даже гордящейся этим: мол, не пролили крови собственного народа… Само собою, имею в виду не власовцев.
Но не о том речь.
„Ходит такая легенда, — начал я. — В сорок втором, когда заняли Майкоп, кое-кто из непримиримых пришел к генералу Клыч Султан-Гирею и сказал: наконец-то настало время свести с русскими старые счеты!.. Одно твое слово, Клыч, и уже этой ночью в Майкопе ни одного из них не останется… Но генерал велел плотней прикрыть дверь и негромко сказал: я пришел с немцами — я с ними уйду. Вы жили с русскими — вы рядом с ними останетесь жить…“
„Это не легенда, — сказал Борис-Черкес. — Наши это рассказывают. Это правда!“
С каким почти нескрываемым торжеством смотрел на меня в это время мой друг Юнус!.. Вот, мол: ни слова не было сказано по-черкесски — все при тебе!
— Не чокаясь? — предложил я. — В память о храбром и мудром человеке… В память о твоем дяде!
— За это стоит! — сказал Борис. — Дай Бог, чтобы так было всегда.
И мы встали, и лица наши сделались строже: все мы слишком хорошо понимали, о чем говорим.
Но как она распоряжается, судьба!
Ничего не надо придумывать.
В маленьком приемничке, стоявшем неподалеку от хозяина стола, пропищало двенадцать, и Борис взглянул на свои ручные часы…
— Грозный, — произнес значительно диктор. — Сегодня ночью в город вошла танковая колонна…
Мы с Юнусом взглядом потянулись к приемничку, Борис тут же усилил звук.
Притихнув и перестав жевать, выслушали сообщение о том, что город уже практически занят, и наш хозяин вздохнул и громко сказал:
— Это должно было случиться. И это случилось. Молча налил, поднял свою:
— За то, чтобы без большой крови обошлось и быстро закончилось… это должно, — было произойти! И это произошло.
А ведь там были его боевые товарищи, бок о бок с которыми прошел Абхазию. Накануне он уже успел припомнить накоротке: Шамильчик… Ваха… Арслан.
— Тебе ведь не так легко это говорить, Борис! — сказал я.
— Конечно, — просто ответил он. — Но тут уж ничего не поделаешь: Россия большая, а Чечня маленькая. И Джохару давно уже надо было ехать в Москву и сидеть в приемной у моего тезки до тех пор, пока тот не позовет его… Но Джохар этого не сделал. И вот он — результат!
Я сочувственно вздохнул, а он сказал непреклонно:
— За сказанное! Это судьба!
Через несколько часов, когда мы уже разошлись, передали другое сообщение: танковая колонная частично сожжена, частично разгромлена. Верные Джохару Дудаеву войска прочно удерживают Грозный.
И даже в тихом Майкопе, рассказывали потом, радостью звенела вечером тонкая сталь в возбужденных молодых голосах: маленькая Чечня побила большую Россию!.. От чеченского волка эти урысы бежали, как обыкновенные дворняжки!
Взрыв психологической бомбы направленного действия покачнул в тот день весь Кавказ. Особенно — Северный. Зная характер здешних насельников, их, как теперь принято говорить, менталитет, хорошо понимаешь: трудно было придумать удар более точный и более чувствительный, нежели этот!
Через какой-то месяц давно ждавший своего часа Железный Волк вновь взялся за города и аулы…
Что уж говорить о самой Чечне, если клацанье стальных его зубов слышалось даже в отдаленных концах России. Тошнотворный запах крови наплывал с Кавказа, словно туман. Над Грозным висел серый и смрадный дух бесконечного предательства. Совсем в другом краю, в Новокузнецке, командир „омоновцев“ Сергей Добижа, добрый, симпатичный Сережа, работавший когда-то в нашем Заводском поселке воспитателем профтехучилища, рассказывал, заикаясь от недавней контузии: Вы не поверите — я ведь и сам сперва представить не мог… Стояли на краю села, курили по последней перед тем, как начать „зачистку“, и тут за спиной грохнули наши танки, выплюнули на нас эти шланги для подрыва минных полей. Полыхнуло прямо над головой. Сразу — около тридцати гробов… А наутро подходит ко мне сосед справа: хочешь знать, сколько „зеленых“ „духи“ дали морпехам, чтобы они вас накрыли?“
Стыдно тревожить тени великих полководцев — кому из русских офицеров в какие времена такое могло привидеться?!. Кому из „солдатушек“ старой школы — сам погибай, а товарища выручай! — пришло бы в голову, что в спину ему вгонит нож не обошедший сзади противник — ударят купленные свои?
И снова — благословенный Майкоп…
Как падают со столетнего, чудом сохранившегося в крошечном саду дерева перезревшие груши с выеденными осами дырками на желтых боках, так готовы осенью упасть на бумагу давно выношенные строчки… все грустнее становятся они с каждым годом, все печальнее. И неужели — все бесполезней?
В прохладном зальчике тещиного дома с нехитрым его, с послевоенных лет сохранившимся убранством, подальше, как полагается, от дверей, в „красном углу“ — жантэ — сидит всепонимаюший и оттого, бывает часто, печальный мой друг Юнус. С нарочитой веселостью поглядывает на большой — чуть ли не во всю стену — мой портрет, который в прошлом году перевез к нам в дом из своей мастерской старый товарищ, художник Эдуард Овчаренко: двадцать лет назад, выходит, так заготовленный им подарок к моим шестидесяти.
— По черкесским обычаям, — мягко начинает Юнус, — теща вообще никогда не должна видеть зятя… А ты мало того, что живешь в ее доме — ты еще оставил тут свой портрет… Чтобы она могла любоваться им, когда тебя нет… как это, ым?
„Майкопский зять“ — это данное мне черкесами прозвище. Кто-то из них произносит его со вполне понятным благодушием: куда же человеку деваться, когда он приезжает в Майкоп?.. В гостинице нынче разденут за трое суток! Но кто-то придает этому уничижительный оттенок: коварное время, несмотря ни на что, и тут потихоньку делает свое дело.
— Придется мне выкупить эти шесть или восемь тещиных „соток“, — отшучиваюсь не очень весело. — Так, как выкупают землю под посольство в стране пребывания… И тогда это будет наш, русский монастырь. С русским уставом.
— Так ты говоришь, реабилитировали пока только фон Панвица? — в который раз пытливо спрашивает Юнус.
Мы не сильны в юриспруденции, оба не знаем, как это поточнее назвать, но мне примерно так сказал Решин, случайно встретившийся недавно в Москве у своего восьмого, что ли, подъезда на Ильинке.
— По-моему, о нем хлопотала то ли родня, то ли чуть не правительство Германии, — пробую я объяснить то, в чем и сам мало разбираюсь. — Казнь через повешение — позорная казнь, и дело пересматривают, чтобы этот позор снять.
— Видишь! — говорит Юнус. — Там, выходит, было кому похлопотать… А ведь Султан-Гирей спас столько горцев!.. Стольких буквально вытащил из концлагерей. Под видом создания этой самой „Дикой дивизии“. И не только это, не только…
Оба мы понимаем, о чем он не договаривает…
Несколько лет назад я добыл у друзей домашний телефон Виктора Петровича Поляничко. Позвонил, представился, попросил о встрече — в любом удобном для него месте.
В просторной квартире в Кунцево он усадил меня за просторный, покрытый льняной скатертью стол, сам сел напротив. Глядя в упор, довольно хмуро спросил: „Чем обязан?“ „Стараюсь не пропускать, что у нас пишут об исламе, — сказал я. — В частности — о кавказских наших делах… И должен сказать, что ваши статьи, пожалуй, самые глубокие, и самые дельные“.
Явно повеселевшим, как будто даже насмешливым голосом он переспросил: „Интересные статьи?“ Я согласно кивнул: „Очень!“
В глазах у него заплясал хитрый огонек. Обернулся, негромко крикнул куда-то в глубину комнаты: „Ли-да!..“ Оттуда неслышно выступила жена. „Она писала! — уже дружески смеясь, простосердечно сказал Поляничко. — Доктор истории у нас. А я — практик!“
В тон ему жена нарочно серьезно поинтересовалась: „Я могу продолжать?“ „Продолжай, Лида! — разрешил Поляничко. — Продолжай… только маму кликни.“
К нам вышла невысоконькая благообразная женщина давно уже почтенного возраста, но бодренькая, с живыми глазами, и он сказал: „Вы бы нам чего-нибудь сообразили, а?.. Чтобы мы тут с друзьями-кубанцами… да и сама, может? Капельку. Для здоровья?“
С каким интересом я его потом слушал!.. Какой исходящий от него энергетический заряд ощущал!
А Виктор Петрович, разговорившись, прямо-таки преобразился. Куда девался угрюмый вид — им впору было залюбоваться: вот что такое человек, увлеченный настоящим, государственным делом!
Говорили мы до тех пор, пока в прихожей не раздался звонок и у входа не разыгрался восточный церемониал сдержанной и жаркой одновременно дружеской встречи.
„Афганцы!“ — объяснила Лидия Яковлевна. — Товарищи Виктора.»
Может, мне стоило бы хоть на несколько минут задержаться?.. Чтобы поглядеть теперь на него как бы со стороны… Но кто знал, что первая эта встреча с ним станет последней!
Я позвонил на следующий день после того, как передали сообщение о его назначении на Северный Кавказ: постоянным представителем президента в Осетии и в Ингушетии. Назавтра «Роман-газета» устраивала вечер, на котором нам с художником Сережей Гавриляченко должны были вручать премии за специальный, посвященный казакам, выпуск. Не помню, как называлась его премия, но моя именовалась весьма высокопарно и очень обязывающе: «Казачий Златоуст». Но главное, разумеется, не в этом: на вечере должны были петь наши с Сережей давние товарищи — уникальный мужской ансамбль «Казачий Круг», а я обещал Виктору Петровичу при первом же случае на этот самый «Круг» его пригласить…
«Он вчера еще улетел, — сказала в трубку Лидия Яковлевна. — Виктор всегда быстро собирается, но на этот раз все было так стремительно… Говорит: там нельзя больше медлить! И если мне выпал шанс…»
Обычно говорим: для него, мол, уже была отлита пуля.
Та, которая буквально через какой-то месяц сразит Поляничко, наверняка уже лежала в автоматном рожке, в диске ручного пулемета…
Нынче вместо имеющих богатый опыт умелых посредников развязывать тугой осетино-ингушский узелок ничто-же сумняшеся берутся все, кому не лень, и от их псевдонаучных рекомендаций веет таким дремучим и таким сытым безразличием, что диву даешься граничащей с хамством самоуверенности… Уезжая в августе из Москвы, купил в дорогу «Аргументы и факты» со статьей одного из депутатов Госдумы «Горцы хватаются за кинжалы», опубликованной под рубрикой «Анатомия осетино-ингушского конфликта». Кроме всего прочего, в ней имеется рекомендация «выделить из восточной части Пригородного района, подковой охватывающего город Владикавказ, около трети территории (правобережная часть реки Каламбеевки, — разбивка моя, Г. Н. — впадающей в Терек) и передать ее Ингушетии».
Ох, и долго бы пришлось измученным ингушским беженцам ждать счастья на завещанной им демократкой-многостаночницей реке!.. Но, может быть, думал, кроме реки Камбилеевки есть еще и такая? Если в Греции все есть, то почему бы не «быть всему» и на Северном Кавказе?
Собираясь сесть за эту работу, написал во Владикавказ старому другу Игорю Икоеву, режиссеру, вместе с которым когда-то сняли несколько документальных фильмов: и в самом деле, есть речка с таким названием или это — столь редкое по нашим временам — географическое открытие?.. Не успел получить ответа, как в родной станице, когда приезжал на престольный праздник Рождества Богородицы, встретился с Василием Дмитриевичем Коняхиным, недавно перебравшимся из Владикавказа в Отрадную. Героя Советского Союза, бывшего боевого летчика, его в 1990 году избрали атаманом Терского казачества, и на его долю с лихвою выпало и неустанного миротворчества, и — войны… Спросил его о «Каламбеевке», и он насмешливо хмыкнул и тут же построжел: «И близко нету… Есть Камбилеевка, на которой стоит родная моя станица Тарская».
Вот уже сколько лет подряд столичные умники тянут свое нескончаемое «а», не желая произносить все то, что должно бы за ним последовать. Окопавшись на «депортации репрессированных народов», эти незванные доброхоты не желают говорить ни о казачьей чересполосице, не без державного умысла отделявшей ингушей от осетин, ни о сабельной атаке летом 1918-го года на занимаемый белыми казаками Владикавказ, за которую ингуши получили от щедрого наркома Орджоникидзе «р-революционное» благословение на захват четырех станиц, в том числе Камбилеевской и Тарской, ни о Чрезвычайном съезде горских народов в 1919-м году, «единодушно осудившем этот небывалый по жестокости набег» — очевидцы вспоминают, что Камбилеевка в тот августовский день покраснела от крови — и обязавшем ингушей вернуть станицу и выплатить казакам весьма значительную по тому времени «контрибуцию»…
Напоминая об этом, не собираюсь подводить читающий люд к нехитрой мыслишке, что казаки (и осетины) хорошие, а ингуши плохие — нет… В который раз приглашаю поразмыслить над законом исторического возмездия, который в силу взрывного характера кавказских насельников не только проявляется тут с очевидностью, достойной школьных учебников, но как бы обеспечивает отсрочку другим, с виду благополучным, вроде Соединенных Штатов, многонациональным образованиям, которым все это — Господь долго терпит да потом больно бьет! — еще предстоит.
Но наши нынешние поводыри — а живем мы, конечно же, в замечательное время, когда одно ворье совершенно открыто тащит дубинку у другого ворья, а слепые ведут слепых — мечтают сузить сознание граждан до уровня «реки Каламбеевки», и я не говорил бы об этом, не стал бы придираться ко вполне возможной описке, если бы с чувством стыда не наблюдал нашу героиню в других щекотливых ситуациях, в таких, например, как собрание татарской общины в Москве, где она в манере торговки пыталась противостоять деликатной сдержанности нескольких приехавших из-за рубежа многоопытных и многомудрых исламских проповедников — среди них был и живущий в Иордании, но говорящий по-русски куда изящней и точней нашей неутомимой многостаночницы ученый вайнах.
…И снова благословенный Майкоп, те самые райские места…
Вместе с одним из старых своих товарищей, давно, как и я, считающим Адыгею родной, мы шли по широкому и почти безлюдному в жаркий день тротуару недалеко от центра города, а навстречу нам торопилась веселая стайка красивых, как на подбор, совсем еще молодых женщин в военной форме. На ходу меняясь местами, звонкими голосами переговаривались и, наклоняясь одна к другой, беззаботно пересмеивались.
Не залюбоваться ими было ну просто невозможно, и я, дружелюбно посмеиваясь, шутливо сказал своему товарищу:
«Женский-то батальон, а?.. Где только нашли таких девчат…»
А с ними вдруг что-то произошло — со всеми разом. Куда девались улыбки и веселое довольство на лицах — вместо них появилась скорбь, которая одинаково их состарила: даже в топотке хромовых сапожек послышалось старушечье шарканье.
«Что это с ними?» — спросил я, удивленно глядя им вслед.
«Ты, наверно, не знал, — медленно сказал Овчаренко. — Или забыл… жены офицеров и прапорщиков. Вдовы!.. Из той самой Майкопской бригады… служат теперь. Взяли в часть. Вместе легче, да и детей поднять надо… поставить на ноги.»
И непрошенным своим дружелюбием вырвал их из короткой наверняка — такой редкой для них! — беззаботной и, может быть, счастливой минутки, безжалостно вернул в горькое одиночество…
Как мог, и в самом деле, забыть!
Да и один ли я, Господи!