Помню, как заставляла меня печально и чуть насмешливо покачивать головой прабабушка Таня, Татьяна Алексеевна, открывавшая, бывало, дверь в комнату, где сидел с книжкой в руках, или находившая меня в огородных зарослях с блокнотом на коленях под яблоней.

— Чи ты тут, Гурочка? — спросит как бы даже с некоторым испугом.

И ты невольно вздохнешь:

— Тут, тут, бабушка.

Проходит полчаса-час, и она опять — с той же, значит, проблемой:

— Да чи ты тут, Гурка?

— Бабушка! — не выдержишь в конце концов. — Ну, здесь я, здесь, и никуда пока не собираюсь… здесь, ну куда денусь, в конце концов?!

Рассказать ей, думаешь, анекдот о вечерней перекличке в тюрьме? Или на подводной лодке. Конец и там, и тут одинаков: а куда, мол, ты, Иванов, на фиг денешься… рассказать?

Не поймет бабушка — она живет себе в другом мире. Давно!

Только над строкой сосредоточишься, она — снова:

— Да опять подумала, Гурочка: чи ты тут?

Старость — не радость, дело ясное. А ей за восемьдесят. Вполне понятно: склероз.

Но вот все чаще и чаще вспоминаю ее негромкий и задумчивый голос, звучавший для меня тогда еле слышным эхом давно прошедших времен:

— Ночью у хате тихо, и вдруг в стекло от-так ногтем — стук! Повернешь голову, а он тебе в окно язык показывает… Черкес! Пока папаша за винтовку, пока во двор выскочит — уже и след простыл… медом не корми, дай напугать. Черкесам.

В который раз вдруг начнет рассказывать, как по воду ходили непременно «гуртом», непременно в сопровождении конных казаков — по бокам, сзади и спереди.

— Тут же украдут — у-у-у!.. Это не дай Господь: заговориться с подружками или начать ворон считать — тут же тебя не будет, тут же!.. Нюрка Чикильдина вот: вроде и не раззява, а до сих пор у их! Старая теперь, страшная, дажно, как и я. А все там!

Такие бури над полусонным миром пронеслись, а она — там, видите ли.

Да где, покажите мне его теперь, это мифическое «там»!

Станешь объяснять: — В другое время живем, бабушка! В другую эпоху…

— Как, как ты ие? — она перебьет.

— Эпоха, бабушка, — так теперь говорим. После революции. Теперь все иначе: у меня вон лучший друг — осетин, Черчесов Жорик, ты знаешь ведь… Дак потому и спрашиваю, — опять она за свое. — Чи ты дома?.. А то пойдешь куда за им, а там…

Ну, что ей, и действительно, — это «другое время», другая эта «эпоха»?

И вот они уж ничто — и для меня тоже.

— Куда уходишь — докладывай нарочно «командирским» тоном наставляю старшего внука, Гаврилу. — Непременно скажи, когда вернешься. Где тебя искать, если ты мне вдруг срочно понадобишься.

— Зачем, — недоумевает он чуть ли не с сердцем, — я бы тебе срочно понадобился, дедушка?

Мол, сделать очередное внушение? Еще разок. Лишний!

А тебя лишний раз тянет заглянуть в комнату, где над моделью «Титаника» корпит младший внук:

— Тут, Глебка?.. Ну, занимайся, занимайся.

Ты давно это все прошел, а они еще нескоро поймут, как не понимают до сих пор их родители, мои сыновья, что эти два свившиеся воедино казачьих начала рвут нам душу: вольница без конца и края и постоянно пульсирующее в ней — как они там? И — где?