Газыри

Немченко Гарий

Славянский ответ

 

 

1

В восемьдесят шестом году, в начале июня, в пик зеленого буйства старых и молодых деревьев и стремительного, будто наперегонки, роста трав в польском городке Гайнувка под Белостоком я нашел, наконец, могилу двоюродного деда, мужа маминой тетки, моей крестной, «мамаши», как все мы ее звали, — Василия Карповича Карпенко, без вести пропавшего ранней весной сорок четвертого, и, хотя ждал этого момента, верил горячо, что он настанет, теперь-то непременно найду, при виде надписи на каменном столбике в самом центре ухоженного, торжественно-строгого мемориала на главной площади растерялся, не знал, какие слова сказать, что делать, и только тут, так гордящийся всегда своими прочными, и глубокими, как мне казалось всегда, корнями достаточно известный в свои пятьдесят русский писатель, разом осознал вдруг полную свою и постыдную дремучесть в самой главной, может быть, в самой сокровенной области духа и с благодарным порывом оценил не только деликатную предусмотрительность бывших со мною рядом поляков, но всю святость их незыблемых вековых устоев — со всеми этими казавшимися до того слишком роскошными орденами, бантами, вензелями и слишком подробными надписями с именами полностью погибших, но не сдавшихся полков и батарей на табличках в костелах, с непременным девизом на стенах: «Бог. Честь. Отчизна.» В руках у меня вдруг оказался объемистый целлофановый пакет с пышными и тугими темно-бордовыми розами на крепких и длинных стеблях, и я не то что припал — я рухнул с ним на колено и горько уронил голову.

Солнце вдруг стремительно скрылось, показалось сперва, что потемнело в глазах, но нет, налетел шквальный ветер, ударила гроза, разом опустился глухой почти непроглядный дождь. В Беловежском густом лесу мы ехали сперва по главной дороге, потом свернули на узкий проселок, машина заелозила по болотам, тут же ставшим почти бесконечными… Когда остановились, наконец, на просторной поляне с вековыми деревьями, дождь также внезапно стих, мокрые кроны прошило густым уже предвечерним золотом и в удивительной тишине послышалось дробное шлепанье тяжелой капели и печальные крики горлинок… как они тосковали, как плакали!

— Здесь был большой бой в сорок четвертом, — сказал мне Миколай, высокий грузный поляк, мой ровесник, с которым у нас уже при первом рукопожатии установилось вдруг доверительное чувство явной взаимной симпатии. — Наши партизаны соединились тут с отрядом вашей кавалерии… с казаками, да. Но их предали.

Он наклонил крупную голову, задумался, словно подыскивая слова.

— То нельзя понимать, как чисто предательство, — сказал, словно извиняясь. — Шла война… борьба. У каждого своя правда. Скорее то была ловушка, был военный обман… как это?

— Военная хитрость, — подсказал мой друг Олег Лосото, корреспондент «Правды» в Польше, устроивший по моей просьбе эту нашу поездку в Белосток из Варшавы.

— То так, — сказал Миколай. — Но здесь тогда очень много ваших погибло. Наверно, и твой дед тогда — тоже здесь.

Впервые он сказал «ты», обнял меня за плечи, повел к врытому посреди поляны длинному столу из толстых, давно потемневших досок — на застеленном полиэтиленовой скатеркой краю его уже готовили поминальный ужин.

— Ты видишь, эти деревья — странные? — спросил Миколай. — То половинки деревьев, хотя они давно старые. Пушки тут все тогда смешали с землей. Была засада, где нельзя уцелеть.

Громко плакали горлинки, мы, не чокаясь, пили, чуть в сторонке одиноко стояла налитая всклень рюмка с краюшкой хлеба на ней, закатное солнце дожигало черные стволы мокрых лип.

Так вышло, что покойного отца я отчетливо различаю в памяти с сорок четвертого, когда он вошел в дверь бабушкиной хаты в черных очках, с тростью в правой руке и с растопыренной левой пятерней. «Вы тут, дети? — хрипло спросил. — Это я, папка ваш, — не пугайтесь!» Деда — все мы, и взрослые, и детишки всегда его звали Васей — помню с тридцать девятого, когда он, так и не заимевший наследника, начал учить меня, трехлетку, стрелять из ружья: первый раз, я это помню, как будто было и впрямь вчера, стволы лежали на черном, нарытом кротом холмике, а я корячился на коленках в сухой осенней траве… как я заревел, когда двустволка бабахнула!

И вот столько лет пронеслось, на белом свете не осталось почти никого, кто деда помнил, жива только мама, после которой я в роду старший — родные и двоюродные младшие братья знают Васю лишь понаслышке… дать телеграмму из Белостока маме в станицу? Или все-таки братьям?.. Пусть подготовят мать. Даже через столько лет, знаю, это известие может воскресить боль, которую ей теперь трудно будет перенести… Почему я так нескоро собрался сюда? Ах, Вася, Вася, Василий Карпович! К нам в станицу приезжал потом после войны его экипаж: от Курска на той же машине, в том же танке они докатили до Берлина, никого потом даже не поцарапало, а под Курском, на Прохоровском поле их спас дед, отчаянный механик-водитель. Но не давала покоя ему, иногороднему, казачья слава! В Отрадной, когда долечивал рану, станичники уговорили перевестись в кавалерию, и дважды под ним сперва убило коня, а потом эта последняя, из-под Белостока, весточка: писем скоро не ждите, уходим на спецзадание. Вот где, выходит, оно тогда прервалось!

Меня он, и в самом деле, любил и баловал, хоть не один раз, не два подвергал испытаниям вроде этого, с двустволкой на черном крошечном бугорке: «Нажми, мальчишка, вот тут — крот выскочит!»

— Хорошо, что ты все-таки нашел его, слухай! — сказал Миколай. — Давайте поднимем теперь за боевое содружество… за неразделимо воинско братство! Тут неизвестно кого тогда больше погибло: наших партизан или ваших казаков. Давай: за русских жолнежей. За простых солдат. И за польских честных жолнежей!

Я выпил и уронил голову. Прошел по еле заметной тропинке в лес, ткнулся лбом во влажную кору большого дуба, и плечи мои тряслись, пока рядом не остановился Миколай:

— Не надо, слухай! Столько до сих пор не нашли, а ты теперь нашел, ты знаешь, где он лежит, твой дед. Станешь к нам теперь приезжать. С детьми. С внуками. Я всегда теперь буду ждать тебя, ты помни это, ты знай: Миколай ждет!

Как крепко мы тогда обнялись!

 

2

Поздней ночью была жаркая баня на берегу заросшей, с лунною дорожкой реки, посреди которой словно русалки плескались, заманивая к себе в воду, белотелые полячки с распущенными косами… В ушах еще звучал поэтической строкой, которую хотелось повторять, тост, только что громко провозглашенный Миколаем: «За наших прекрасных пани, за их белы ручки и за борзость наших лошадей!» Завернувшись в мохнатые простыни, мы с ним сидели поодаль в ивовых плетеных креслах, и горлышко «выборовой» в его руке постукивало о край хрустального фужера в моей.

— То не наша забава, — говорил Миколай. — Пусть веселится молодежь. А мы с тобой старые жолнежи, нам есть о чем поговорить. Солдаты, да. Вернее, дети старых жолнежей. Старые дети старых жолнежей. Понимаешь, о чем я?

Мы снова, не чокаясь, выпили за старых жолнежей.

— Слухай! — начал Миколай на какой-то особенной ноте: и задушевной и вместе как будто бы очень строгой. — Там у вас решили, наконец, поставить нашего Валенсу на место. То надо. Давно пора! Почему мы должны быть у Валенсы в хвосте, если люди так давно хотят перемен? Кажется, Горбачев это понял. Дай Бог, как у вас в академии общественных наук говорят. Где я учился… Как у нас, у поляков: помоги, матка Бозка!.. Только, знаешь, что? Слухай! Мы, и правда, старые дети старых жолнежей. Мы знаем. Мы столько видели. Главное: мы — славяне. Ты помнишь, как в войну, как сразу после нее?.. Братья-славяне. Братья!.. Никто не мог алемана остановить. А мы его уложили в гроб. Мы!

Я наклонился к нему, толкнул плечом:

— Споем давай?

— Цо?

— «Войско польска Берлин брала, русска добже помогала», а?

Горлышко «выборовой» снова зацокотало о мой фужер.

— Знаешь ту песню? Давай за нее! Нас мало, потому нам нужна большая песня. Великая, так? Берлин вы взяли. Большой кровью. Но и наша кровь была. В расчете на душу… как это? В этом смысле и наша большая кровь. Очень большая! Вообще была славянская кровь — надо помнить. Давай за славянство! Об этом и хочу сказать. Предупредить, если хочешь. Теперь говорят: вызов времени. Это так. И ответить надо достойно. Разве не понимаем с тобой? Но это должен быть славянский ответ. Наш!.. Не надо, слухай, Америку догонять. Не надо по ней равняться. Вообще забыть о ней — тьфу! О больших деньгах не надо думать. О роскоши. О долларах в банке. То жидовско дерьмо! Согласен?.. Только нельзя: еврейско. То у нас нехорошо. То у вас в России. Вернешься, говори: еврей! У нас это оскорбление, у нас это нельзя, мы — интернационалисты, хоть знаем ему цену, потому что мы — дети жолнежей и сами жолнежи, да!.. Но тут — жид. А доллары — жидовско дерьмо. Кто хочет, пусть в нем плавает. Нам то не надо. Славянское дело едно: дух! Мы богато маем главные ценности, но часто то забываем. То гибель. То нельзя! Есть добро и правда. Совесть и независимость. Надо сплотиться вокруг этого. Это будет та самая наша солидарность. Славянская. Понимаешь? Вот должен быть наш ответ. Что крепче любого железа, пусть то сталь, бронь, все, что люди придумали. То тоже в конце концов жидовско дело. Но мы не должны пойти той дорогой. Наше дело — дух. Верность. Неколебимость. Едность. Нам надо найти свою дорогу. Помнишь? Или найду дорогу или проложу ее! И это надо каждый день помнить. Должна быть славянска дорога в обход их дерьма. Мимо богатства… жаль, нет моего старого друга. Он так говорит. Ты казак? И он казак. Польский казак. Коронный! Не знаешь, кто такие коронные казаки?!

Тогда я, и в самом деле, не знал этого.

— То те, кто остался верный польской короне, когда Богдан Хмельницкий отложился, к вам перекинулся.

Прежде чем процитировать Тараса Шевченко, я снова толкнул его плечом:

— «Москалям продал Украину»?

Он тоже подтолкнул меня: старые наши дела, хорошо, что оба знаем им цену и знаем цену себе, и цену славянству.

— Так, так. Но часть казаков осталась верной присяге. То настоящее польско дело: умереть, но остаться верным присяге. С тех пор их так и звать: коронные казаки. О-о-о, то серьезные ребята. Если поляки — порох, который надо поджечь, эти взрываются от одного взгляда. Знаешь, как их алеманы боялись? Они православные. Больно страдают, когда на месте вашего храма наши строят костел… у них душа рвется! Кто они? Русски? Хохолы — украинцы? Нет. Польские коронные казаки. Но душа у них… Она первая отзывается на славянскую беду, славянскую боль… славянскую розницу, так это? На славянскую рознь. И мой друг говорит, его Виктор, он хороший поэт, жаль, что ты у нас мало… В следующий раз приедешь, я тебя обязательно с ним сведу, нас будет троица — вода не разольет… Эх, нет его! Давай за казаков, я расскажу ему. Это он болеет душой, он теперь говорит: сейчас момент нам сплотиться! То должен быть наш славянский ответ. Знаешь: я секретарь Белостокского воеводства. Учился в Москве. Я свой. Но есть Бог. Ты это понимаешь?

На лунной дорожке в сонной реке заплескались, заперекликались звонкими голосами белотелые польские русалки, и переливчатый их смех, стихая, поплыл по течению.

— Бог! — повторил за ним я. — Честь. Отчизна?

— То так! — горячо сказал Миколай. — Запомним это: то так! Есть это — есть все. Этого немаем — ничего немаем. То наше богатство, а не жидовский банк. Не только польске — славянско: Бог! Честь. Отчизна.

 

3

Но мы все же врюхались в их дерьмо. Мы так за десяток лет в нем изгваздались, что тем, у кого еще сохранились остатки совести, неловко друг на дружку смотреть. За это время мы один другого купили и продали, а не участвующий во всеобщем торжище стал теперь не только смешон, но уже подозрителен. Свои сокровища духа мы променяли на все эти штучки для потных промежностей, мы как должное приняли подмену моральных ценностей другими: оральными. Мы угробили свою великую армию, оплевали старых ее солдат, унизили и растлили молодых, а наши доблестные офицеры вместо того, чтобы отдать команду открыть огонь на поражение предпочитают одиночный выстрел в висок: в собственный. Пятьсот офицеров в год по статистике: батальон!

Нас разделили и опять натравили своих на своих. Нетрезвый политик с оловянными глазами, выхвативший у изумленного дирижера палочку на чужом торжестве, отрезал ею от родины не только могилу моего деда в польской Гайнувке — сотни тысяч солдатских могил. И это уже никакая не военная хитрость, это — классическое предательство.

Какое там славянское братство?! Какое боевое содружество?!

Чужие ракеты с чудовищной методичностью долбят единственный пока не сдавшийся славянский народ, сербов, а в столице России под приглядом ну, конечно, «Отечества», под его патронажем все еще доторговывают военными реликвиями покойных воинов и униформой оставшихся без порток живущих… это, и действительно, — воины?!

А не хотели бы вы, бывшие гнилые союзнички, полностью уже присвоившие себе победу славянства над вашим же выкормышем Адольфом, ракету — другую вдруг получить в вашем сверх меры цивилизованном Лондоне? Или опять — в Берлине? А в вашем вонючем Нью-Йорке, который вы считаете теперь центром вселенной?

Стоило бы вам об этом с твердой решимостью заявить, как из-за океана, и в самом деле, нанесло бы дерьмом. Но что остается: мы у края, и только так решаются серьезные дела на поворотах истории. То был бы и впрямь славянский ответ: глаза в глаза.

Но наш всенародно-то, но так и неизвестно для чего избранный поджал обрубок хвоста и все продолжает ворковать с этим, так еще и не застегнувшим ширинку дружком-красавчиком. А мы — давно знакомое славянское дело! — с камышинками во рту терпеливо выжидаем на дне грязного болота, и нам все больше и больше нравится так лежать… Ну, а что?

Что для нас, и действительно, — Бог? Что нам Честь? Что — Отчизна?..