В селе Первомайском, куда на нескольких машинах приехали на встречу избирателей с кандидатом в президенты Адыгеи, с Хазретом Совменом, я подошел к «эфендию», как в старину писали, который назвался Нурбием, и мы с ним очень дружелюбно разговорились все о том же: молодежь ускользает от нас через щель, которую сами мы создаем своими разногласиями… довольно, хватит! Не будет единства между православными и мусульманами, и мы пропали: вон сколько заграничных сект на глазах уводят наших внуков, вон какая беда пришла на кончике шприца или в сигарете с дурман-травой… Остановить это можно или немедленно, сейчас, говорил муфтий, или — уже никогда.
Тут подошел к нам один из краснодарских черкесов, средних лет человек в модной кепке и с ярким, в основном зеленого цвета, шарфиком. Они заговорили по-адыгейски, но эфенди тут же обернулся ко мне: «Не уходи, не уходи, побудь рядом, сейчас мы договорим…»
Легонько привлек меня к себе левой рукой, какой-то миг подержал, а потом все помавал — другого слова не могу подобрать, это подходит более всего — ею в мою сторону, словно постоянно приближая к себе, словно удерживая какой-то нитью невидимой… Удивительное дело, я ощущал ее почти физически, эту нить, мне радостно стало с ними стоять, а он все находил меня — вернее, какую-то из моих невидимых оболочек, которую сам я все-таки достаточно ясно ощущал, — находил этим движением в мою сторону какой-то своей оболочки, в этом случае — невидимого продолжения руки, ладони, пальцев…
Когда черкес-краснодарец отошел, Нурбий взял меня за локоть, привлек, приближаясь одновременно сам.
Говорю ему:
— Нурбий, мне кажется, сейчас я чуточку больше понял, что такое «адыге хабзе»… Вы разговаривали с другим, но этот постоянный жест в мою сторону, который меня как бы деликатно придерживал… великое это дело!
— А как же! — обрадовался он. — Как же: так надо!
Высокий, стройный, с мужественным сухощавым лицом и выразительными карими глазами. Высокая папаха из каракуля очень шла ему.
Когда настала пора идти в зал, мы пошли рядом, я слева — невольно, без отчета себе в этом, а потом хотел уступить ему дорогу в дверях, говоря — вы, мол, лицо духовное, так положено! — но он стал сперва меня пропускать, потом взял под руку:
— Давай вместе!
И мы вместе переступили порог.
Что было на этой встрече — особый разговор… или?
Или надо все-таки несколько слов сказать сразу? Потому что в душе, давно привыкшей к рутине подобного рода встреч и собраний, вдруг были задеты струны, которые сразу отозвались и неожиданной радостью, и такой застарелой болью!
Когда перед началом собрания, меня Совмену представили — мол, русский писатель — он живо откликнулся: «В Красноярске у нас — Астафьев, Астафьев! Хорошо его знаю!»
«О-о, Виктор Петрович!..» — только и сказал я сердечно.
Но из этого пока вовсе не следовало, что адыгеец Совмен — сибиряк… Зато потом!
Показали фильм о его живущей самобытным, строгим, но справедливым уставом старательской артели, которая добывает золото почти на Крайнем Севере, недаром называется «Полюс», затем он стал о себе рассказывать, и тут-то я, тоскующий по Сибири в Москве, а на юге — тем более, отчетливо увидал, что человек этот — в доску, как говорится, свой, что черкесское происхождение не только не помешало ему стать самым настоящим чалдоном, а даже как бы этому способствовало… Старому воробью, которого на мякине вроде не проведешь, стало как мальчишке казаться, что и знаю его давно, очень давно, и из всех в зале присутствующих по многим причинам сопереживаю ему чуть ли не больше остальных…
И золото на купола храма Христа Спасителя, и помощь университетам по всей стране — все это как бы само собой разумелось: почему бы и не помочь, если есть у человека такая возможность?! Потом он не то что просто — прямо-таки простодушно заговорил о том, какие деньги собирается для начала дать погрязшей в долгах республике, и тут…
…и тут у меня неожиданно остро щипнуло глаза, комок к горлу подступил: вот, и правда что, — сын родимой своей земли!
А ты, милый, а — ты?!
Ярко вспомнился этот разговор со станичным начальством, когда я прямым текстом обвинил его в распродаже родины, которую называем малой и больше которой для меня, где бы ни жил, нету — ну, так устроен!..
Сказал в глаза, а мне вдруг спокойно отвечают: а где в это время были вы?.. Да, нам тут было непросто, приходилось принимать всякие решения, мучительно искать выход, но разве вы помогли нам? Вы сперва где-то в Сибири околачивались, большая стройка — ну, как же, как же!.. Жили-поживали потом в свое удовольствие в Москве… а чем вы помогли-то этой самой родине, о которой теперь так печетесь, ну — чем?!
И вот через столько лет я вдруг впервые ощутил всю горькую правду этого упрека… Господи! — подумал. — Благослови тех, кто может помочь своей земле не прекраснодушными речами, не рассказами и статьями в газетках, но делом, делом! Защити и сбереги их! Спаси и сохрани!
Сидел, прикрыв ладонью глаза и безмолвно, но очень горестно плакал… о своей ли уже потерянной для русских станице? О себе ли, из-за ненужности давно потерянном не только малою родиной, но и большой…
Но вернемся, однако, к адыгскому этикету, который слабостью своей душевной я тогда, само собою, нарушил… разве черкес должен плакать?
Даже если он приписной, как говорил обо мне старший друг и наставник Аскер Евтых, светлая память ему на земле и покой в райских садах над нею…
Когда все уже выходили из зала — Нурбий заспешил чуть раньше, я шел один — по привычке уступил дорогу перед дверью напиравшему сбоку адыгейцу лет тридцати пяти — сорока, и он прямо-таки с чувством глубокого удовлетворения юркнул перед мной… А мне вдруг сделалось грустно, застарелая печаль сдавила сердце. Наверняка еще грела память о деликатности муфтия, и я не удержался, сказал юркнувшему уже в спину:
— Учат-учат меня черкесы, что старшему непременно надо первым пройти, а я все забываю, сибирская привычка срабатывает: пропускать молодых…
Нет, правда, — о, эта привычка, принесшая мне в свое время в Адыгее столько проблем!
Пропустить впереди себя того, кто моложе, значит — потерять лицо.
А у меня в голове всегда было другое: проходи, парень, проходи — уж я-то, не волнуйся, пройду! Привычка опекать молодых, обретенная на нашей громадной стройке.
Комплекс замыкающего, как назвал я это впоследствии, и который однажды, когда был на чемпионате мира по хоккею в Германии, еще в Западной — это где-нибудь еще в восемьдесят третьем — заставил меня пережить несколько веселых и вместе с тем горьких минут…
К этому времени я уже достаточно хорошо знал себя, а потому, пропуская впереди себя кого-нибудь из этих волчар — поездка в составе группы тренеров и судей была наградой за рассказ «Хоккей в сибирском городе» — говорил:
— Давай-давай… Ну, комплекс у меня. Замыкающего…
Все шли, будто мимо дерева, ребята — палец в рот не клади! Но с одним у меня постоянно возникал как бы некий спор за право пройти последним, и в конце концов он отвел меня однажды в сторонку и негромко сказал:
— У тебя, и правда, мля, комплекс или… ты — тоже, но меня забыли предупредить?
— Что — тоже? — невольно повторил за ним вслед. — О чем забыли предупредить?.. Говорю тебе: комплекс!
— Знаешь, что? — сказал он. — Идти ты тогда в задницу со своим комплексом. И не мешай мне работать, понял? Тут я — замыкающий… или объяснить еще как?
Ну, вот. Оказалось, что я своим «комплексом» мешал человеку в «загранкомандировке» исполнять элементарные служебные обязанности…
А здесь, в Адыгее, выходит, на нарушение «кодекса чести» сам сперва провоцирую, а после укоряю… Сам виноват: держи ухо востро и тут.
…И уже когда перечитывал этот «газырь», вдруг понял, к чему относится заголовок. Вернее — к кому.
Опять подумал, что не мы повелеваем словом, очень часто — оно нами.
Ведь вся похожая на добрую сказку судьба черкеса Хазрета Совмена, который мальчишкою из-за вспышки пороха, подложенного однокашниками в папироску, чуть было не лишился глаз — читать Джека Лондона начинал по книгам для слепых — а после, когда добрые люди вернули зрение, отслужил во флоте, один-одинешенек, аульский романтик, поехал Сибирь посмотреть, Север, поступил в старательскую артель, чтобы заработать на обратную дорогу домой, неожиданно для себя втянулся в изнурительную жизнь золотодобытчика, хлебнул всякого, но, словно жар-птицу, в конце концов «поймал фарт», еще в советские времена стал уже знаменитым, не раз отмеченным уважительным вниманием премьера Косыгина промышленником, а потом рачительным хозяином «Полюса», миллионером и щедрым, уже легендарным в России жертвователем — ведь это и есть жизнь согласно «адыге хабзе».
Кодекса чести горца.
Не знаю, трудно теперь сказать, прав ли Михайло Васильич Ломоносов в отношении всей России, но что «богатство Адыгеи будет Сибирью прирастатъ» — это вроде бы точно!