Ночью, когда сон перебился, и я по привычке принялся размышлять о том, что не успел накануне дописать, что хотел утречком продолжить, в голову вдруг пришло, что это же самое — плач-гыбзе — как бы с полным на то основанием можно отнести и к роману Юнуса, я тут же взялся придумывать аннотацию, которую пообещал ему прислать…

Зная по опыту, что пришедшее в голову таким вот образом запросто можно потом заспать, встал и пошел в столовую, зажег свет, быстренько начеркал четыре-пять первых строк и вспомнил деда Калашникова… «деда» с маленькой буквы?.. С большой? На маленькую он наверняка бы обиделся, не привык — это, собственно, я ведь ввел в обиход «Конструктора» с большой… Но Дедом, как генерального директора Запсиба Климасенко его не называли, во всяком случае в то время, когда мы с ним общались — нет… эх, как бы я рассказал и о Климасенко тоже в той книжечке о промышленных «генералах», о «директорском корпусе», на которую Калашников уже вроде настроился. Что его потом отпугнуло? Что, хочешь-не хочешь, придется отдать должное Гродецкому, нынешнему «генералу» «Ижмаша», с которым он в контрах… вообще за директорами, за этими крупными личностями, запросто может потеряться он сам?.. «Я такой маленький, — как он шутливо мне говорил, объясняя, почему обнимается с Ельциным. — А он такой большой! Схватил — не вывернуться…» И тут так?.. Так вот, Михаил Тимофеевич всегда держит на тумбочке рядом с кроватью бумагу и карандаш — записывает, что придет ночью в голову, иногда и не зажигая света. Среди ночи пришел ему в голову заголовок той книжки, что помогал ему делать: «От чужого порога до Спасских ворот». Без света и записал его — чтобы, мол, не спугнуть, а утром разбирал каракули… Если дело было, и действительно, так, если этот заголовок не был придуман заранее кем-то из его консультантов, которым он «с машинки» относил на проверку мои странички — как в ОТК, отдел технического, выходит, контроля — а «ночную» эту историю придумал для меня, как придумал много еще другого, подчеркивающего его исключительность и высоту духа… если дело было и действительно так, то что?.. Дается же другим? Почему же не верить, что ему тоже?.. Тут опять встает тот самый роковой вопрос. Кем дается?.. Если любимое число у Конструктора — 13, если что-то пропавшее он ищет, приговаривая… ну, не хочу я машину свою осквернять и звать тем самым лукавого… вот, ищет, скажем, приговаривая: «Лукавый-лукавый!.. Поиграй да отдай!» А насчет Высших сил, хитровански-простодушно посмеиваясь, говорил: «Попы пристали, я им и говорю: да, что-то такое есть, есть, конечно!»

…да не судимы будете? Прости, Господи!

Потому что тут же я подумал, что откровенный роман о Конструкторе — коли кто-нибудь решился бы написать его без всяких-яких, как в Отрадной говаривали, или «без булды» — как мы на родной Антоновке, вполне мог бы стать тем самым романом-плачем… Не только по нему самому, если не потерявшему душу окончательно, то многое из нее — на службе родному Отечеству — подрастерявшему, но по забредшему — да еще с какою гордыней! — в тупик человечеству, по заблудшему миру, в котором безжалостно убивают друг друга как раз из «калашей»… да что там плач!

Стон.

Почему эта форма, и правда что, забыта у нас — плач?.. А вспомнить «Плач Иеремии», один из самых глубоких, самых горьких, самых печальных текстов — как нарочно открыл на нем накануне «Библию», решил перечитать. «Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! Он стал, как вдова; великий между народами, князь над областями сделался данником…» А знаменитый русский наш плач Ярославны?

Причем и то, и другое — не оригинал ли для кальки сегодняшних времен — мало сказать, невеселых.

Утром прочитал записанное ночью, повздыхал, поулыбался…

Неужели все эти размышления только для того и явились, чтобы в итоге родилась поэтическая аннотация к «Милосердию Черных гор»?

Но так и бывает, со мной — постоянно.

Какая оригинальная и вместе самобытная форма приходит в голову, какие рождаются литературные приемы, когда мне требуется помочь моему кунаку, какие точные и емкие образы складываются!

Как-то сказал ему: ты, мол, хоть понимаешь, что «Сказание о Железном Волке» — роман, которого у самого у меня нет, он — выше?

И Юнус не мог скрыть прямо-таки довольной улыбки: «Да, это правда!»

Снова вспомним Юрия Павловича Казакова с его «Кровью и потом»… или в том-то и дело, как и тут — не его! Это уже неотделимая принадлежность национальной культуры другого народа, ведь без нее она и не смогла бы родиться…

Но что правда, то правда: когда ты готов поделиться, когда хочешь что-то отдать другому, Господь бывает так щедр! И в самом деле: дает раздающим?

Вернулся к размышлениям о форме плача и вспомнил, как прабабушка Таня ночами уносила меня, сосунка тогда — в прямом смысле, на берег Урупа, «за станицу»: чтобы мама могла хоть часик-другой поспать… да что там! Чтобы отоспались соседи: так громко я плакал в младенчестве. «Крычал». Орал!

А подружки прабабушки — многие и постарше Татьяны Алексеевны, а, может, и опытней, хотя сама она уже столькое успела к этому времени пережить, в том числе и смерть дочери, бабушки нашей Стеши, Стефаниды Иосифовны — так вот, товарки говорили ей обо мне: «Дажно (должно) достанется ему в жизни! Много придется плакать — чует!»

Поплакать уже пришлось, пришлось… Митя наш семилетний; тридцати четырех лет, любимая сестричка Танечка, умница и добрячка: названная так в честь вырастившей не только рано осиротевших внуков — мою маму и дядю Жору, страдальца магаданского, но и правнуков своих — меня с братцем Валерой и с Танечкой.

А бесконечный в последнее время внутренний плач по себе, заблудшему? (спаси, Господи, отец Феофил! Спаси, Господи!) А — по ровесникам, заспанным и старцами-правителями, и многими-многими писателями из «военного поколения», кто не дал нам практически реализовать себя — через нашу голову, слабость вполне естественная, они протянули руку уже своим внукам… а — бесконечный плач по родине?

(Когда слышу в метро рыдающий полонез Огинского, все вспоминаю об одном грустном «газырьке», который собираюсь назвать «Полонез Бжезинского» — о том, как вслед за славянскими своими — что там ни говори! — братьями-поляками теперь наш черед о родине плакать…)

«И даны мне были слезы дивно обильные, — как у Лескова. — Все я о родине плакал…»

Так, может, это дело естественное, что пришел, наконец-то, к плачу, как заждавшейся нас, русаков, древней и почтенной литературной форме?

Но под этой бьется другая, насмешливая мысль: не слишком легко ли, братец, хочешь отделаться? Придумал, надо же: творческий плач, который, выходит, как старый солдат — «хуражку», хочешь над бруствером выставить?.. Не-ет, брат!

Но пока… пока опять отдаем это своему кунаку.

На этот раз — в форме аннотации: