Привез я с собою в Горячий неоконченную рукопись «Кодекса чести» — о моем друге Ирбеке Кантемирове, о том многом, что связано с ним, лучшие горские традиции в себе воплотившем… И как всегда — как с ним было, когда его перестал вдруг слушаться умница Асуан, что-то свое в те минуты, прекрасно запечатленные в крошечном документальном фильме, у своего любящего хозяина отстаивавший — взялось «выкидывать коники» (старый отраденский словарь) подсознание: с «Кодексом» дело — ни с места, зато чего только в голову не пришло, связанного с началом «Осеннего романа», все подсобные материалы которого специально, как раз для того, чтобы «не путались под ногами», оставил под Звенигородом, в Кобякове.

По закону вредности к концу срока в пансионате — все более властно: ну, будто хорошенький десант долгожданных «эйдосов» — летающих по миру над землей образов — приземлился в почерневшей от долгого — от темна до темна — ночного дождя в долине Псекупса под Абадзехской горой, ставшей от этого еще уютнее и печальней…

Сперва вдруг подумалось о том, что в повествовании о поездке на алтайскую целину, об уборке хлеба прямо-таки обязан присутствовать образ пшеничного зерна и зерна вообще… сколько стоит за ним! Вплоть до рационального зерна.

Как же мог, спохватился, обойтись без этого символа, который все больше затягивает своею глубиной: зерно — как собранное в триединство прошлое, настоящее и будущее?.. Дальше больше, как говорится: вдруг открылось, что зерно — это не только символ времени, это еще и счет по годам… Умершее и народившееся — разве они не сменяют друг дружку ежегодно? И можно говорить о пяти, предположим, зернах и о трехстах… И можно считать что от рождества Христова и до великой русской трагедии произросло 1917 зерен… вместится в пригоршнях? Или будет чуть больше этого?

Вспомнил Юру Молчанова, доктора философии, крупнейшего специалиста по времени… жив ли?

Когда мы только начали учиться на философском, у него в привычку вошло всякий раз в день стипендии идти в новый ресторан или кафешку — тогда это было «по деньгам»… Не успел обойти, все, что можно было, за пять студенческих лет: пришлось, сказал, поступать в аспирантуру, чтобы замечательное это дело продолжить…

После стольких лет встретились с ним в конце восьмидесятых в пивной на Нижней Масловке: называлась «Возрождение», потому что в отличие от находившейся, напротив, через дорогу на крошечной асфальтовой плешке, на юру и открывавшейся лишь в девять «Малой земли» она начинала работать на час раньше… на целый час! Потом видались не раз, обменялись по уговору своими последними книжками, но в черном его, как черные дни тогда над Москвою томике «Категория времени» я, само собой, — не надо было после первого курса на «журналистику» перебегать! — не просек ничегошеньки, и, когда случайно столкнулись возле подземного перехода на улице, спросил Юру: можешь, мол, не темнить и в лобешник, самым что ни есть прямым текстом сказать, какое время-то на дворе? Плохое или хорошее?

— Хреновое, старик! — сказал Юра. — Хреновей некуда.

Дал печальную отмашку рукой и пошел по ступенькам — я еще долго смотрел, как в такт тяжелым шагам подрагивает согбенная спина его…

Потом, уже, печально посмеиваясь, я подумал: не только, мол, студенческих да аспирантских лет не хватило ему, чтобы обойти все высыпающие нынче в Москве, как грибы после хорошего дождичка, кабаки… не хватит жизни!.. Может, оттого и зачастил он, как я в одно время, все в одну и ту же пивную?

Как не согласиться теперь с тем, что мое близкое к воспевающим земледелие греческим «Георгикам» определение времени куда веселей?

(Сколько лет прошло с той поры, когда холодной ночью они с любимой ехали на машине, зарывшись в еще неостывшее зерно? — будет размышлять, коли доживем, лирический мой герой. — Почти пятьдесят?.. Меньше горстки зерна из полусогнутой ладошки, когда в любовной игре он посыпал и посыпал ее пшеницей…)