В баню мне идти не хотелось, и я канючил: да знаю, мол, эти парилки на юге — по Краснодару, по Майкопу, по Кисловодску! Чем твой родной Владикавказ лучше-то? Только и разговоров, что жар, а будем сидеть-мерзнуть… Другое дело, в Сибири где-нибудь: в твоем любимом Прокопьевске или в моем Новокузнецке. Уж там бы я поработал веничком, там бы я тебя, Ирбек Алибекович, ублажил!
— В Москве за мной Сандуны, — пообещал он. — Записали?.. А тут надо после лошадок пот смыть, тем более, что парилку специально для нас держат: больше не будет никого — понедельник.
Несколько кабин в раздевалке были полуоткрыты, рядом на деревянных лавках лежали вещички, а в мойке, когда мы вошли, двое молодых мужчин старательно массировали распластанного на каменном лежаке третьего. Деловито, но вежливо поздоровались и снова склонились над своей жертвой.
— Кто-нибудь из конников? — спросил я Ирбека.
Он плечами пожал:
— Нет вроде.
Банных причиндалов — традиционных резиновых «вьетнамок» да рукавиц с шапочкой — не было и у них, в хорошо прогретой парилочке тоже и приплясывали потом на раскаленном кафеле и пытались осторожно примоститься на краешке дощаного полка.
В мягкой своей полушутливой манере Ирбек сказал:
— Это мне что-то напоминает… тебе не кажется?
— Грешников? — спросил я. — В одном не очень прохладном месте…
— Кино твое про петушка!
«Кино про петушка» тогда ещё не успели забыть.
Поставленный студией Довженко по моему рассказу цветной фильм «Красный петух плимутрок» два десятка годков исправно показывали по телевизору и летом, и непременно в дни каникул зимой: как под веселый балалаечный наигрыш накрытого сапеткой, плетеной круглой корзинкой, подпрыгивающего кочета удерживают на горячей сковородке, «учат» под балалайку плясать, и развлекает он потом ребятню, когда балалайку опять услышит, не от большой радости — от страха и ожидания боли…
Рассказ этот больше других нравился Жоре Черчесову, он тоже именно так всегда говорил — «про петушка». В голосе у нашего общего друга я как будто уловил теперь тронувшую сердце печалью жорину интонацию и невольно вздохнул:
— Завтра собираемся с Ольгой и Аланом на кладбище. Навестить Жору.
— Тоже не успел, — сказал Ирбек. — Может, вместе?
И я благодарно откликнулся, назвав его на московский лад:
— А представляешь, Юр? Как Жора вчера бы радовался…
Праздник, и правда, получился на славу: давно я не ощущал такой объединившей всех искренней гордости и такого всеобщего достоинства, которое виделось не только на лицах и прямо-таки читалось в глазах… Мало того, что оно прямо-таки заполняло все пространство под высоким куполом новенького, с иголочки, цирка-шапито, где на сером своем любимце Асуане Ирбек Кантемиров принимал поздравления с семидесятилетним юбилеем — принимал как парад… Достоинство это было словно растворено и над всем знаменитым городом, и над всею Осетией… дай нам, Великий Бог, побольше таких праздников, которые отрывают понурый наш взгляд от грешной земли и заставляют с надеждою глядеть в чистое и высокое небо!
Сам я, признаться, испытал на нем двоякое чувство…
Человек дружелюбный и безусловно чтущий кавказский этикет, я бы также радушно встречал дальних гостей, как принимали меня здесь… и все-таки: не настолько же горячо и почтительно!.. Несколько смущенный излишним вниманием, попробовал сказать об этом министру культуры Анатолию Дзантиеву, которого многие именовали дружески Томом: будьте добры — не возносите, мол!
Анатолий рассмеялся:
— Вознесся сам!
Пришлось удивиться:
— То-есть?
— На самолете! — взялся объяснять министр сперва весело, но тут же вздохнул. — В Москву отправили пятнадцать телеграмм с приглашением на юбилей Ирбека Алибековича… И только один гость…
— Что, только я и прилетел?
И Дзантиев ответил горьким вопросом:
— Вы представляете?
Не мог этого представить, и правда, — ну, не мог! Это к Ирбеку-то?! Которого справедливо можно назвать одним из ревнителей дружеской верности, одним из самых строгих хранителей традиций товарищества…
Сказал уже не Анатолию — как будто им всем, не прилетевшим:
— Да вы что, братцы?
— К нам теперь даже ревизоры предпочитают не ехать, — грустно посмеивался молодой министр. — Верим, кричат по телефону, что у вас там все бумаги в порядке, верим!
Что же ты, подумал, Москва?! По сути сама на Северном Кавказе всю эту кашу заварила, а теперь нос показать сюда боишься?
И так стало горько на душе — ну, так горько!
И — стыдно.
Ну, со мной, предположим, — случай, как говорится, особый: для меня Владикавказ давно стал родным. Когда-то после войны на Кубань приезжали отдохнуть и подкормиться жители многих кавказских городов. Нашу Отрадную тогда буквально наводняли бакинцы, было много народу из Тбилиси, из Грозного. Как-то через улицу от нас поселилась семья из тогдашнего Орджоникидзе, и мы подружились с ровесником Лёвой, Львом Невским, да так горячо, что перед отъездом домой родители его пришли к нам и уговорили мать отпустить меня с ними «посмотреть большой город». Мама слыла в станице «цветошницей» и добрячкой: буквально охапки георгин или хризантем из нашего обширного палисадника то отправляла с нами, детьми кому-то на свадьбу, на день рождения, то сама, печалясь и охая, несла на чьи-либо похороны… Но ещё она слыла «трусихой» и «квочкой»: как тогда решилась отпустить меня с ними?
И мы с отцом Льва где проехали, а больше прошли по осетинскому отрезку Военно-Грузинской дороги, добрались до Казбеги, поднялись к знаменитому православному храму, который и сейчас будто вижу перед собой… Два дня потом «без задних ног» мы с Левой отсыпались, а после он повел меня в музей, повел в парк, куда я стал сам приходить потом каждый вечер — слушать игравший в деревянной «раковине» большой симфонический оркестр…
Сколько я потом во Владикавказ приезжал уже по делам, на Северо-Кавказскую студию, озвучивать документальные фильмы, снятые режиссером Игорем Икоевым и оператором Валерием Льяновым на Кубани, в моей Отрадной, сколько приезжал в гости к «распределенному» после МГУ на родину Жоре Черчесову!.. В свободные часы с удовольствием бродил по улицам, пропадал в библиотеке и в книжных магазинах, сидел за чашкой кофе в мастерских у великолепных владикавказских живописцев, отправлялся по воскресеньям либо в церковь на Осетинской горке, где служба была ещё на улице, иконы висели на полотенцах меж туями, огоньки свеч трепетали на ветерке, либо в храм во имя Ильи, где начал вдруг собирать материалы о похороненной неподалеку от него Анастасьюшки, спасшей, как рассказывают, от немцев город местночтимой святой…
Что-то необычное, как бы слишком родственное по отношению к городу, даже сокровенное, я начинал временами вдруг ощущать, все чаще над этим задумывался и однажды вдруг понял…
Перед первой мировой во Владикавказе в казачьей артиллерии несколько лет служил мой дедушка по маме: Мирон Иович Лизогуб. Вышло так, что малых детей, оставшихся после неожиданной смерти жены Стефаниды в роковом восемнадцатом — умерла от разрыва сердца, увидев, как срубили шашкой человека на улице, думала, что — её отца — он по сути бросил, воспитывала их бабушка Татьяна Алексеевна. Когда «перед смертью» приехал потом в станицу просить у мамы прощения, она велела нам, внукам его, идти в дом, закрыла ставни и сама больше во дворе не появилась…
Может, каким-то недоступным нашему скудному знанию образом мы с дедом все-таки во Владикавказе теперь встречались?..
Мама осуждала потом себя, как мы догадывались, за жестокосердие…
Может, потому-то она и решилась отправить меня погостить во Владикавказ, откуда привыкла ждать отца совсем крохою: для неё он так и остался, судя по всему, городом веры в добро, сказочным городом последней надежды…
А нынче так получилось, что городом надежды Владикавказ стал для всей России…
Неужели не понимаем?..
…Ирбек засобирался в раздевалку первым — мол, все, все, тяжелый груз предпраздничных забот смыт! — а я, отдавший жизни в Сибири не один десяток лет, только начал входить во вкус.
Он не удержался:
— Кто-то говорил, не будет парку?
И я начал чистосердечно руками разводить — грешен, мол, — и с нарочитою виной по сторонам кланяться:
— Извини, Ирбек Алибекович!.. Извини, банька!.. Извини, дорогой и любимый Владикавказ!
Эти двое, которые все продолжали ублаготворять третьего, дружелюбно поулыбались, а когда я опять вышел из парилочки, один из них спросил: мол, вы — осетин?
— Русский, — словно сожалея, что не могу им уважить, развел я руками. — Если хотите, — казак.
— А нашего Ирбека давно, видно, знаете?
— Что правда, то правда…
— Мы видим, друг его…
И я нашел нужным подчеркнуть:
— Младший, да.
Оба они одобрительно улыбнулись, а третий приподнял голову и даже кивнул.
— Я вижу, вы так стараетесь, — подбодрил я. — Спортсмены, что ли? Или кто?
— Вообще-то в милиции служим, — объяснил один из них. — Все офицеры…
— Вон как! — сказал я с чистосердечным одобрением: не только о «петушке» ведь писал — есть в творческом-то «багаже» и роман «Пашка, моя милиция», детектив, как же — их тогда ещё не пекли, как блины. — Это вы молодцы, молодцы!
— Вчера у нашего друга свадьба была, — кивнул на лежавшего все тот же, видимо, старший по возрасту.
— Во-он оно! — начал я и с пониманием, и с нарочитым сочувствием в голосе. Провел пальцами по щеке возле горла. — Малость того, значит?..
Старший удивился:
— Да что вы?.. Вчера он — вообще ни капли!
Теперь удивился я:
— Даже так?
— Это само собой, — пожал плечами мой собеседник. — Свадьбу старались вести по обычаю… Жених не должен ни грамма: он только принимает поздравления. Невеста в другом конце… А сегодня — тоже ни капли. Ни в коем случае!.. Сегодня у него — первая ночь.
Пока это говорилось, друг их приподнялся на лежаке, сидел теперь, расправив крутые плечи, уверенно глядел на меня, слегка приподняв выразительное лицо, а они, два ладных крепыша, остались с той стороны, но каждый, словно не желая прерывать передачу сокровенной энергии, держал руку на заплечье у новобрачного: богатыри и красавцы — и правда, как молодые языческие боги! Как нарты!
— Счастья вам! — сказал я растроганно. — Мужу молодому в первую очередь. И жене… и детишкам будущим… Дай Бог вам всем!
Все ещё расслабленно отдыхавший под простынкой Ирбек глянул на меня, спросил чуть насмешливо:
— Почему такой вид… что-то случилось?
С нарочито-горьким укором я ткнул себя пальцем в грудь:
— Знаток Кавказа, а? Опростоволосился я, Юра!..
— Что такое?
Но я все виниться продолжал:
— Все подбивал тебя кино снять… Помнишь, — «Возвращение странника»? О возвращении лучших традиций.
Ирбек согласился:
— Хорошее могло быть кино. Главное, нужное сейчас…
— А вчера какую речь говорил?
— И речь была очень приличная, скажу тебе…
— В том-то и дело: речь!.. А как до дела…
Накануне вечером, после всеобщего праздника под куполом шапито, Президент Алании-Северной Осетии Александр Сергеевич Дзасохов устроил в честь Ирбека прием. Перед застольем Ирбек подвел меня к нему, с добрыми словами представил, и я счел возможным момент знакомства продлить: отдал свой первый том, начинавшийся с «Проникающего ранения», в котором Исса Александрович Плиев так и остался маршалом, и взялся «расшифровывать» написанную малопонятным своим почерком дарственную надпись, а когда сказал, что с Георгием Черчесовым мы были не только однокашниками по школе на Кубани и Университету в Москве, — были душевные друзья, Дзасохов явно растрогался. Из-под маски опытного политика потеплевшими глазами на меня глянул бесконечно уставший от череды нескончаемых дел, но не сдавшийся обстоятельствам искренний и благожелательный человек:
— Поверьте, это приятно… Георгия помним и чтим. На Аллее Героев успели побывать?
— Собираемся завтра вместе, — ответил Ирбек.
Чего уж там о важности персоны: как единственного московского, единственного дальнего гостя, меня посадили рядом с именинником-Ирбеком, поближе к Дзасохову, среди старших, и слово предоставили в числе первых. И я принялся рассказывать, как совсем недавно поздравлял своего друга с семидесятилетием в элитной московской газете «Вечерний клуб»… не все же, понимаете, в «Коневодстве»!
С главным редактором «Вечернего клуба» Валерием Евсеевым знаком был достаточно близко: когда-то вместе работали в журнале «Смена», в котором, как посмеивались в ту пору сотрудники, один год за три засчитывался: чего-то да стоит! Позвонил теперь Валере, рассказал о предстоящем юбилее Ирбека, и он охотно пообещал: дадим день в день, только «материал» приноси заранее…
За мной ли заржавеет?!
Пусть не обижается, писал я, глава представительства республики Алания-Северная Осетия в Москве толковый и работящий Казбек Дулаев: даже с его энергией, с его общительностью нельзя сделать столько, сколько для сближения наших народов, русских и осетин, сделал неофициальный горский посол в России — всеобщий любимец, Народный артист Советского Союза, знаменитый цирковой наездник Ирбек Кантемиров.
Была в моей заметке строчка о том, что любимое слово отца, основателя династии Алибека Тузаровича, — «порядочность» стало заветным и для Ирбека. И был кратенький, но емкий рассказ о том, как мы с ним, переживая, что после гибели великого Союза так называемый «идеологический вакуум» стал наполняться вовсе не национальными, как ожидали, много лет угнетаемыми либо остававшимися втуне духовными ценностями — стал стремительно захлестываться привезенной вместе со второсортными товарами зарубежной белибердой, мы с Ирбеком вроде полушутливо, а на самом деле очень всерьез договорились всегда и везде свято следовать лучшему из кодекса чести предков — чем он хуже навязших у всех в зубах «общечеловеческих ценностей»? В сумасшедшее время в сумасшедшей Москве оба пытаемся свято блюсти «горский этикет».
Договорились с Евсеевым, что он оставит для меня пяток номеров, но утречком «юбилейного» дня я все-таки не выдержал, спустился со своего двенадцатого этажа и купил в газетном киоске три экземпляра. Ещё не отойдя от киоска, развернул газету, увидал заметку, пробежал по ней взглядом: не сократили?
Поздравление моему высокому побратиму было напечатано полностью, но одна из строчек заставила меня, как раньше выражались, «исторгнуть стон».
«С Ирбеком Кантемировым в сумасшедшей Москве, — напечатано было черным по белому, — мы договорились, несмотря ни на что, блюсти городской этикет.»
Едва дождался я начала рабочего дня, позвонил в «Вечерний клуб», взялся Валерию горячо рассказывать, что произошло. Он, занятый по горло другими делами, тут же передал трубку отвечавшей за публикацию сотруднице.
— Мы решили, что у вас опечатка и поправили «горский» на «городской», — объяснила она уверенным тоном. И уже заинтересованно, но все-таки не без насмешки спросила. — А что, есть и такой этикет — горский?
— В том-то и дело, что горский, слава Богу, пока остался! — попробовал втолковать ей. — А вот есть ли ещё, скажите мне, городской? Это в чем же он? В какой руке пятнадцатилетняя кроха должна нести бутылку пива, а в какой — сигарету?!
С какими понимающими улыбками, с каким одобрением кивали мне после моей речи «старшие», какой еле сдерживаемый смех раздался на том конце длинного стола, за которым собралась молодежь!
Но вот и сам я, пересмешник, оказался в положении этого городского цветка — московской редакторши… Недаром говорится: век живи — век учись.
А было, было чему рядом с Ирбеком поучиться!
На следующий день приставленные к нему и явно счастливые этим доверием младшие повезли нас в горы…
На выезде из Владикавказа, на переходящей в предгорную степь окраине, рядом с дорогой паслись несколько отар, почти возле каждой толпились люди, и я подумал было, что пастухов скоро станет не меньше, чем овец, но тут увидал, как по-городскому одетый богатырь взвалил на плечи овцу, понес к стоявшей обочь дороги «волге», скинул в открытый сопровождавшими багажник… вон в чем дело!
— Заскочим сюда, когда будешь улетать, — деловито сказал Ирбек. — Возьмешь с собой?
— Хоть тут бы попробовать! — подначил его.
— На этот счет не волнуйся, там у ребят небось давно все готово — ждут!
Что правда, то правда. Во дворе дома, расположенного на вершине горного села, на таганах стояли над огнем три исходящих парком котла один больше другого, возле каждого кто-то священнодействовал: один полешко подкладывал, другой орудовал на доброе весло похожей мешалкой, третий уже снимал пробу… Вокруг был разлит сытный дух, смешавший в себе теплый запах вареного мяса и пряные ароматы приправ.
На узком и высоком, похожем на стойку, длинном столе, под которым стояли несколько ящиков со спиртным, молодые мужчины расставляли нехитрую посуду — граненые стаканы, алюминиевые чашки с эмалированными кружками.
Чуть поодаль по-двое, по-трое чинно стояли участники предстоящего пиршества…
Невольно припомнилась священная для осетин роща Хетаг, куда мы однажды с Жорой Черчесовым приехали в самом начале мая, сквозившго мокрыми, еще не распустившимися в полный лист деревьями — в день святого Георгия Победоносца… Сотни котлов над огнем, тысячи людей вокруг них, грозный бычий взмык и жалобное овечье блеянье там и тут, горки дымящегося мяса на столиках, духовитая кукурузная арака.
Перед этим который год я был в «глухой завязке», но тут друг мой, старый шутник, сверкая через очки смеющимися глазами, стал упрекать меня, что называется, громогласно:
— Слышишь, что люди говорят?.. Одно дело — не выпить водки. Не так обидно: только и того, что не уважил кампанию. Но арака — национальный осетинский напиток. Самый народный. Не выпить араки… ты понимаешь, понимаешь?
Ну, разве мог я, и правда что, обидеть нацию, обидеть народ, да ещё какой, какой народ!
— Куда мы попали, Юра? — спросил теперь негромко Ирбека. — Может, это «малая Джергуба»?
Он ответил, посмеиваясь:
— Такие джигиты собрались, что могут и большую устроить!
Вокруг заметно оживились, кое-где прекратили разговор. Потихоньку продолжали рядом со мной:
— Он ведь собирался — два этажа? Не хватило денег?
— У него хватило бы и на три, не в этом дело.
— Почему передумал?
— Да, пожалуй, он прав. Говорит: мне стыдно будет смотреть на лачуги внизу из своего дворца… А каково будет им там: глядеть наверх?
Понял, что речь идёт о новеньком доме принимавшего нас хозяина… что ж, новому осетину не откажешь в деликатности особого рода. В отличие от родных новых русских, каких только каменных замков да дворцов не наворотивших под Москвой: им нищающие соседи «по барабану».
Из-за невысокой каменной ограды вглядывался в красиво разбросанное ниже село, когда подошел улыбающийся человек средних лет, протянул большую глиняную кружку с бульоном, который, казалось, и в кружке всё ещё продолжал кипеть:
— Из первого котла. Бычок. Для начала…
— Молодой сильный здоровый бык? — улыбнулся ему в ответ.
— Все верно, — сказал он не то что дружелюбно — с особой сердечностью. — Все соблюдено: видели бы этого красавца!
Не успел с обжегшим рот вкуснейшим варевом покончить, как тот же человек, что называется, возник рядом:
— Давайте добавлю — не пожалеете.
Да уж конечно!
Но почему он улыбается будто бы с загадкой в глазах?
Его сменил примерно такого же возраста человек с дымящимся на тарелке мясом на ребрах:
— Очередной номер, как говорится: барашка!.. Сверху не берите — под ним.
А голос, голос!..
Ну, будто бы они тут соревновались, у кого он будет благожелательней!
Вовсе не с сиротским, скажу вам, куском подошел я к своему старшему другу:
— Послушай, Юра, эти ребята с таким желанием угощают…
— Не узнал? — спросил он. — Наши ребята-пенсионеры … наездники ещё из той программы, когда ты первый раз пришел к нам, — и обернулся к одному из них. — Валера, подойди…
И я воскликнул:
— Фарниев!
— А это Юра…
— Дацоев! — закричал я. — Ну, конечно, конечно!
Сколько лет пронеслось с тех пор! Четверть века…
— А я гляжу, гляжу, — радовался я. — Что это они меня так потчуют?
— Вы тогда хорошо о нас написали, — сказал Валерий, как будто это было только вчера.
— Спасибо, — бормотал я. — Ну, братцы, спасибо!..
— А ты ещё спрашиваешь, чего они тебя угощают, — нарочито серьезным тоном укорил Ирбек. — Награда нашла героя!
— Через столько-то лет, да! — подхватил я. — В виде бараньей лопатки.
— Лопатка — ладно, а вот почки вас ещё ждут, — пообещал Валерий.
— А я сразу, как только вы с нашим Ирбеком вошли, начал припоминать, — весело говорил Дацоев. — Где-то, думаю, эту личность…
— Насчет личности, — словно припомнил Ирбек. — Не рассказывал тебе, как мы с Асуаном ехали из Ростова?..
…За Асуном он поехал, когда понял, что земляки его не только ждут праздника — готовы сделать всё, чтобы он надолго запомнился: один только новенький шатер просторного «шапито» чего стоил!
Во Владикавказе «коневозки» не нашлось, в Целинном, что под Ростовом, тоже помочь не обещали, и тогда он отправился туда на грузовике: Асуан как всегда обрадуется встрече с хозяином — неужели не постоит потом в кузове на привязи? При такой, как у них в последние годы, жизни и не к такому поди привык!
Нет!
Характер стал проявлять ещё при погрузке, а стоило всего ничего от конзавода отъехать, как забастовал по полной программе.
Жеребца явно беспокоил и встречный ветер, довольно крепкий в тот день, и поднимаемые им с пола опилки… Да и потом, потом: столько не видеться, и вдруг хозяин, которого он заждался, преспокойно садится себе отдельно… Зачем тогда приехал? Куда везет?
Сперва Асуан стучал копытами, дергался, потом начал биться так, что в таком положении ехать с ним дальше стало небезопасно.
— И что — ты? — спроси я примолкшего Ирбека.
— А что мне оставалось? — сказал он с видом человека, который потерпел поражение. — Забрался в кузов, стал впереди него, и он лизнул ухо, шею на плечо мне положил и тут же, тварюга, успокоился… Так до Владикавказа и ехали!
— Всю дорогу стоял?
— Представь себе.
— Н-не очень, признаться, представляю, — сказал я. — Мало того, что ветер…
— Я был в кожаной куртке, хорошо, что надел — как знал, веришь…
— Ну, Ирбек Алибекович! — только и сказал я.
Дацоев с Фарниевым тоже покачивали головами.
Он будто отмахнулся:
— Это все ладно… Самое главное, что каждый встречный мент останавливал. Я сперва слезал, пробовал что-то объяснить, потом уже протягивал деньги прямо из кузова — все быстрей…
— Ну, Асуан! Ну, любимчик твой…
— А их, ты веришь, — ну, как нарочно кто им сообщил, что можно хоть полста да содрать. А кому и полста мало: вынь сотенную — и весь разговор. Чем больше звездочек на погонах, тем больше сумма…
— Надо было отсюда своего мента брать, — задним числом подсказал Дацоев. — Для сопровождения. Наверняка бы дешевле обошлось…
— Да ребята бы и так небось, — поддержал Валера Фарниев. — Но кто ж знал?
— В Нальчике деньги закончились, я уперся: веди меня, говорю, к своему начальству, сержант!.. Гляжу, в будке у них русский полковник. Вытащил я все свои документы: и что заслуженный, и народный, и чемпион… как знал тоже: весь этот хлам с собой в тот раз захватил, — посмеивался Ирбек. — Долго он все это рассматривал… долго! Потом говорит: а ведь это личность, сержант!.. Ты знаешь, какая это личность?.. А тот глаза вытаращил: может стоять в кузове?
Опытный рассказчик, Ирбек примолк, давая нам вволю посмеяться и продолжил тоном «русского полковника»:
— Может, сержант. Может! Но не должен. Один!.. Поэтому забирайся-ка в кузов. Проводишь до следующего поста, а там пусть они дадут человека: скажешь, приказ! Сопроводить до места прибытия… все понял? Я проверю. И — руку под козырек: честь имею, товарищ народный артист Советского Союза!
— Смотри ты! И помогло?
— Мало сказать! — посмеивался Ирбек. — Только и того, что денег не вернули… Да я бы уже не смог их взять — рука не действовала. Так горячо каждый пожимал, когда прощался. На каждом посту…
— Повезло с полковником, Юра!
— Что ты! — воскликнул он. И посерьезнел. Расправил плечи и даже грудь выпятил. Сказал значительно. — Офицер!
Оба бывших джигита тоже невольно подобрались:
— Это — офицер!
— Тут ничего не скажешь, да!
Ирбек приподнял стакан:
— За общим столом потом поднимем… напомните, если что. Но давайте сейчас: за настоящих офицеров, а не этих, которые теперь набивают карманы!
И оба бывших джигита… или джигит не бывает бывшим?
Так же, как настоящий офицер?..
И оба джигита в один голос сказали:
— За настоящих офицеров!
…А мне тогда снова неожиданно представилась картина из прошлого века, совсем вроде бы недавнего, но постепенно тускнеющего за чередой стремительно сменяющих друг дружку событий нынешних…
Начало шестидесятых, Париж…
По одной из самых оживленных центральных улиц идут трое казаков в «царской» форме при «георгиевских» крестах, при кинжалах: посредине высокий пожилой генерал в серой черкеске терского войска и серой горской папахе и по бокам — два кубанца в темносиних черкесках, в низких, черного цвета, лихих «кубанках».
Все трое так озабочены важным разговором, что не заметили, как пошли через улицу на красный цвет светофора. Но вид их настолько строг, что полицейский-регулировщик вместо того, чтобы остановить их громким свистком, перекрывает движение, чуть ли не церемониальным шагом подходит, берет «под козырек», говорит со значением старшему:
— Месье генерал! Спасибо за эту встречу. Я старый служака и всегда отличу в толпе настоящих воинов!
Генерал тоже поднес руку к папахе:
— Скорее всего вы не ошиблись, месье! Этого молодого человека мы провожаем в Алжир — кровью благодарить Францию за приют, который сорок лет назад она дала русским эмигрантам!
И французский офицер четко повернулся к ним боком и с ладонью у виска торжественно перевел на противоположную сторону…
Эту историю рассказал мне тот, кого они тогда провожали, — живущий нынче в Брюсселе «на пенсионе» Мишель Антон Идванофф — Жданов Михаил Антонович, Миша, кубанский казак, бывший каскадер, один из двух последних в Европе профессиональных джигитов: пусть ещё долго здравствует там и его донской собрат Пьер Пахомофф!
Отец Михаила, хорунжий, ушел с генералом Шкуро и был потом наездником у него в гамбургском цирке: тесен мир, тесен!.. Не он ли, думал я иногда, грустно посмеиваясь, в числе других казаков упрекал осетин из группы Алибека Тузаровича, впервые выехавших на зарубежные гастроли, в Германию: хлеб отнимаете, земляки!..
В Россию Миша приезжал несколько раз: искать кубанскую родню. Так вышло, что я помогал ему, мы подружились, и в очередной приезд позвал его в Новогорск, к Мухтарбеку Кантемирову.
Когда знакомил их, Миша Жданов, давно не мальчик, воскликнул почти восторженно:
— О, как я рад, поверьте, видеть джигита-осетина! Мальчиком во Франции меня воспитывал генерал Мистулов… Он был моим аталиком, Асламбекович!
Всегда благожелательный Мухтарбек стал, казалось, еще деликатней:
— Это не ради красного словца, как говорится?.. Он знаменитый осетин! И правда, наставлял вас… чему-то учил, что — то показывал. Во Франции?
— Какое «красное словцо»! — искренне удивился наш «бельгиец». — Асламбекович был человек дела. Я, как полагается ученику, несколько лет жил у него… Правда мой отец, он был помоложе, все ещё джигитовал и кое-что зарабатывал, нет-нет, да выручал нас: то давал денег, то продуктов накупал… Асламбекович жил очень скромно. Бедно, если честно сказать. Но одет был всегда с иголочки, по виду никогда не подумаешь… Знаете, что он мне всегда говорил? Главное, чтобы ты не вырос «пантюшей»…
— «Пантюша», это — кто? — спросил Мухтарбек.
И я, уже попривыкший к доставшейся ему от наездников генерала Шкуро разговорной речи «бельгийца», перевел на принятый в Союзе цирковой жаргон:
— «Понтюша», это понтярщик, Миша!
— Великий завет, великий! — радовался Мухтарбек. — Судя по всему, понтюшей вы не стали?
И Жданов посерьезнел:
— Когда решили, что я должен «благодарить Францию кровью», так русские тогда говорили… Когда это решили, Асламбекович сказал отцу: теперь покажем ему всё до конца. Там ему пригодится… И они научили меня таким вещам, которых ни в одной военной школе не узнаешь, я потом убедился… В Алжире я был сперва «грязный русский», а через два месяца в палатку ко мне приходили офицеры: ну, как, сержант? Будем наступать или ещё денек обождём?
— Это ему так понравилось, — сказал я на полушутке, — что Антоныч потом продолжил карьеру уже в «иностранном легионе»…
Жданов протестующе вскинул руки:
— Это не может понравиться! — заговорил горячо. — К этому нельзя привыкать… только кони меня потом и спасли. Была такая страшная депрессия. И Асламбекович сказал тогда: только лошадка его выручит… вынесет, он сказал!.. Привыкать нельзя, нет!.. Но знать надо. Чтобы выжить. Они были офицеры, и они это знали. Это по ним было видно, — и повел в мою сторону подбородком. — Леонтьичу я рассказывал: как в центре Парижа регулировщик перекрыл сумасшедшее движение, чтобы прошли трое казаков!
У француза Альфреда де Виньи есть книжка о солдатском долге, который он определяет так: и неволя, и величие.
Как нельзя больше подходит к военной косточке в эмиграции: какие были орлы!
Сколько я потом вспоминал об этой вроде бы неожиданной беседе в горах под Владикавказом: о русском офицерстве… Почему — там? Именно тогда?.. Когда Ирбек отмечал свой праздник, который больше был нужен не ему, всякого на своем веку повидавшему — нужен был оказавшимся в «злом обстоянии» его землякам, нужен переживавшей трудную — дай Бог, чтобы она поскорее закончилась, наконец! — пору любимой его Осетии…
Где только мы с ним потом не побывали, у каких только его друзей в разных концах республики не гостили… Что там банька! Радость от встреч на родной земле смыла с него московскую усталость и прямо-таки заново одухотворила лицо. Эта явная перемена пробудила во мне, давно уже ставшим его добровольным биографом, теперь ещё и заправского фотографа: снимал его в пути и в горах, на городских улицах и возле отчего дома с мемориальной табличкой в честь Алибека Тузаровича, у памятника родителям на старом, заросшем уже вековыми деревьями кладбище и у блестевших гранитом да мрамором надгробий на Аллее Героев…
Самому ему, казалось тогда, не будет сносу, да так и должно, если бы не слом времени, начавший плодить хамство и убивать честь.
Вышло так, что поездка его на родину стала прощальной, а речи, разговоры, да просто слова сделались заветом и тем, кто хорошо знал его, и кто узнает уже из рассказов старших, из книг, которые, не сомневаюсь, появятся, из фильмов, которые ещё непременно будут… Опомнимся ведь, наконец, — опомнимся!
Лет двадцать назад, когда работал заведующим редакцией «русской советской прозы» в издательстве «Советский писатель» и был в силу этого лицом, к руководству творческим нашим Союзом приближенным — ох, лучше бы всё-таки не «приближался»! — меня позвал к себе Владимир Яковлевич Шорор, помощник Маркова: через пару месяцев, объяснил, у Георгия Мокеевича юбилей, «стукнет» семьдесят. Не мог бы я к этой дате подготовить «праздничную» статью о нем?
Не ожидавший такого поворота в нашем разговоре я, как мог, попытался вывернуться: мол, что там ни говори, я не теоретик, сугубый практик, а тут надо всё глубоко осмыслить… Да и вообще: служба ну, прямо-таки не оставляет свободной минуты — недаром же в последнее время занят не прозой — все больше публицистикой…
Шорор, пользуясь борцовским термином, тут же провел очередной захват:
- А, может, о публицистике Георгия Мокеевича и написали бы? Он тоже плодотворно работает в этом жанре…
Уже легче! — мелькнуло у меня. — Что-что, а очерк-то последним дерьмом быть не может — удержит сама фактура, сама жизнь…
— Соглашайтесь, соглашайтесь!
Я согласился.
В библиотеке Центрального дома литераторов тут же взял последний том собрания сочинений Маркова, дома первым делом открыл его…
Стыдно мне и перед светлой памятью Георгия Мокеевича: добрый он был человек и что-то пытался делать, как говорится… Неловко перед Ольгой, старшей дочерью, с которой вместе работали и хорошо понимали друг друга: земляки, что там ни говори, — сибиряки!
Но что делать, что делать…
Отложил книжку и набрал номер телефона своего друга Николая Лущенко, тоже сибирячка, теперь — генерального директора объединения «Череповецметаллургхимстрой», с которым у нас был заключен договор о творческом содружестве московских писателей, тогда это было модно, со строителями «крупнейшей в мире домны „Северянка“».
Коля! — попросил его. — Выручай!.. Срочно дай мне на службу телеграмму, что без меня там твоя домна рухнет… ещё что-нибудь, чтобы я немедленно выехал к тебе: спасай, Коля!
Через день я уехал в Череповец, там тут же «простудился»… далее, как говорится, везде…
Ну, не смог в силу обстоятельств, которые бывают сильнее нас, написать о гражданских мотивах в творчестве Георгия Мокеевича — ну, не смог!
Как малоопытный жулик все-таки я попался…
Открыл «Огонек», в котором обещали напечатать мой материал о пятидесятилетии работы Ирбека в цирке, и оторопел: сперва следовала взятая в рамку небольшая статья о юбилее Маркова с крошечной его фотографией, а на обороте — ну, как будто нарочно номер журнала так «смакетировали»! — сверху донизу полосы в форме венгерского гусара красовался Ирбек на соловом своем Сёме и рядом начинался мой рассказ о нем: «Белый конь на асфальте»…
- Когда же вы успели? — с явной подначкой спросил позвонивший в тот день Шорор.
Я стал что-то такое мямлить: мол, это не специально написано, а задолго до того, отрывок из романа, нельзя было не попросить «Огонёк» — что там ни говори, я чуть ли не штатный биограф Ирбека Кантемирова…
— Это меня больше всего и смущает, — уже как бы озабоченно, как бы даже не без печали сказал Владимир Яковлевич. — Серьёзный писатель, мастер производственной прозы… За вашими плечами не только громадный металлургический завод — за вашими плечами Сибирь. А тут вдруг — цирк… джигиты… Невольно напрашивается: причем тут?
Сколько я после думал: как хорошо, что так оно все сложилось! Ну, не подарком ли судьбы стала для меня тоже сперва смущавшая было давняя просьба моего старинного друга Жоры: написать об осетинских наездниках?
Ничто на свете не происходит случайно, нет: «громадный металлургический завод» теперь уже несколько раз успели продать и перепродать, кое-кто уже и на Сибирь замахивается: а почему бы и её не «толкнуть»? Всю сразу. И рекламировать не надо — это давно уже за нас Ломоносов сделал…
А наработанное Ирбеком не выдуришь на ваучер — на «толькину грамоту». Не украдешь, не приватизируешь, в бессрочную аренду не возьмёшь…
Сделалось общим навсегда.
Недаром предупреждали святые старцы: Россия будет ограблена и уже не станет богатой материально, но просияет духом и даст пример всему в пороках погибающему миру…
В это «сияние духа» и вложил Ирбек Кантемиров свою мировую славу, мастерство, благородство… как бы нам все это сегодня достойно сберечь. На добрую память тем, кто придет после нас: помоги, Господи! Дай, Бог, силы!
Часто, очень часто все вспоминаю его рассказ о поездке во Владикавказ в кузове грузовика рядом с любимцем Асуаном, вспоминаю рассказ о «русском полковнике», неожиданно положившем целебный пластырь на давно саднившую рану джигита, вспоминаю этот вроде бы неожиданный тост в честь «настоящих офицеров»… тоже — завет?
В моем «кантемировском» архиве, невольно собранном за три десятилетия дружбы с осетинскими наездниками, есть и как бы особая, «воинская» папка, куда вместе с другими документами перекочевали теперь и две тоненьких книжечки покойного Георгия Черчесова, школьного товарища, тогда ещё — Жорика, незабвенного друга: «Завещание полководца» — об Исса Александровиче Плиеве и «Человек с засекреченной биографией» — о Хаджумаре Джиоровиче Мамсурове. Обе изданы Северо-Осетинским Институтом гуманитарных исследований благодаря бескорыстным жертвователям, по сути — на нищенские гроши. Серая бумага, простенькие обложки с полутемными фотографиями внутри, но какие лица на них, какие, и действительно, личности!
К ним мы ещё вернемся, а пока остановимся на ксерокопии сделанной мной когда-то давно газетной вырезки с «Информационным сообщением Министерства обороны Союза ССР ко дню 50-летия Советской Армии» — не его ли содержание всю жизнь вело Георгия не только к этим маленьким книжкам, но и большим романам и кинофильмам? Не оно ли с юности было символом его неиссякаемой любви к отчему краю?
Когда-то мы над ним, когда заводил осетинскую «старую пластинку», благодушно посмеивались, но с годами все яснее и четче осознаёшь: это не может и не должно стареть!
Кроме прочих граф в любопытном сообщении есть, и в самом деле, такая: «Занимаемое место по числу героев». По порядку в первой десятке в ней значатся: осетины; калмыки; адыгейцы; русские; абхазы; украинцы; мордва; кабардинцы; башкиры; белорусы.
Хранится в моей «воинской папке» экземпляр владикавказской газеты «Отчизна», которую в общую тяжелую пору 1993-го года прислал мне Георгий Ефимович. В предисловии к объемной публикации Мухтарбека Санакоева «Осетинское казачество» есть несколько строк, которые мне придется привести не ради собственной славы, как говорится, — ради общего братского дела: «По воспоминаниям писателя Г. Немченко, казаком был „осетин Владимир Кокаев, который в нарушение строгих правил трижды подряд выбирался атаманом станицы Бесскорбной на Кубани.“ Разве не интересно нам знать, что этот бравый офицер построил на свои деньги памятник к 200-летию Кубанского Казачьего Войска!»
Вслед за предисловием идут три фотографии, тоже из-за качества бумаги, уже пожелтевшие: «Бичерахов Сабан (Федор), отец генерал-майора Бичерахова Лазаря, автор известной черкески „бичераховка“»; «Генерал-майор Бичерахов Лазарь Федорович»; «Командующий Терским фронтом генерал-майор Эльмурза Мистулов. „Человек высоко доблестный и честный, смелый и решительный“ — так отзывались о нем в царской армии».
И — какие значительные, какие благородные лица у этих троих!
Тоже: какие личности!
«Лазарь в составе Русского экспедиционного корпуса находился в Месопотамии в 1914–1917 годы Первой мировой войны, — сказано в статье. — Командуя отдельным отрядом, он успешно сражался против турецких войск. В 1918 году английский представитель при его отряде полковник Клотерберг, его друг, пригласил Бичерахова в Англию. Там Лазарь был награжден двумя орденами Великобритании и произведен в генералы английской армии.»
И сколько ещё — строка за строкой — блестящих осетинских родов: Габитаевы, Абаевы, Кургосовы, Гурджибековы, Татоновы, Тургиевы, Хабеевы, Занкисовы, Мугуевы, Газдановы, Кусовы, Сосиевы, Гокинаевы…
А как вслед за автором статьи не упомянуть мне полковника Василия Цугулиева, который командовал четвертой Кубанской пластунской бригадой — самым элитными, как бы теперь сказали, войском, «казачьим спецназом», чей девиз был: «Волчий рот, лисий хвост»? Любое горло перехватить — ни малейшего следа не оставить…
Как не сказать о генерал-лейтенанте Афако Фидарове, командовавшем первым Хоперском полком, во «втором комплекте» которого служили мои предки? А не обидятся ли мои друзья в нынешнем Лабинске, если молча пройду мимо генерал-лейтенанта Инала Кусова, командовавшего Лабинским казачьим полком, а после — второй Кавказской казачьей дивизией?
И уж, ну никак не могу не повторить названную в обзоре фамилию Хутиевых: что потом подумает обо мне, неблагодарном, полковник медицинской службы Сергей Хутиев, который, слава Богу, орудовал скальпелем, а не шашкой или кинжалом, когда «резал» меня, так получилось, в Центральном госпитале наших Главных космических войск во «втором Голицыне» под Москвой, в Краснознаменске — об этом я написал потом в рассказе «Лезгинка для смертельно больных»…
И это лыко — в строку, и — это!
Потому-то и привел этот давний, чуть не сплошь генеральский список из большого очерка Мухтарбека Санакоева, чтобы перейти ко дню нынешнему.
В книге у нашего, с Северного Кавказа писателя Владимира Гнеушева «Полынная слава» описан мало известный, к сожалению, факт из истории Второй Отечественной войны: в концлагерь, где заключен был генерал Красной Армии Карбышев, немцы привезли отказавшегося сотрудничать с ними белого генерала Деникина. В собольей шубе он стоял и смотрел, как несговорчивого пленника, бывшего его однокашника по Академии генерального штаба ещё той, «царской» армии, обливают на морозе, совершенно раздетого, ледяной водой, и тело его постепенно превращается в одну большую сосульку. Когда лагерные врачи, наконец, засвидетельствовали смерть, окружавшие Деникина высокие чины уставились на него с почтительным любопытством: разве не ясно, мол, что ожидает тех, кто не хочет помогать великой Германии?
Деникин запахнул шубу и четко сказал своё:
— Вот смерть, достойная русского генерала!
Нынче, когда политические визажисты «Единой России», облепленной и мелкими, у которых в кармане — вошь на аркане, демократическими выскочками и крупными, с большими деньгами, присосанцами, озабочены поисками национальной идеи, так и хочется сказать: вот же, вот! Это и есть единство: прошлого с настоящим — во имя будущего.
О народном герое Плиеве уже было на этих страницах: обратимся теперь к генерал-полковнику Хаджумару Джиоровичу Мамсурову.
В Московском Университете шестидесятых годов, на факультете журналистики мы прямо-таки росли и крепли на романах Эрнеста Хэмингуэя… Тем сильнее было потом желание моего друга Жоры отщипнуть от лаврового венка маститого американца десяток-другой глянцевитых листиков, когда все больше стал узнавать, что зарубежный классик пасся и на лугу среди его родных гор: якобы «македонец», диверсант-взрывник Джордан из романа «По ком звонит колокол» был осетин.
Роман «Противоборство» («Под псевдонимом Ксанти») Черчесов создавал в годы недоговорок и полусекретности и как тосковал потом, как мечтал «дописать», когда один за другим стали известны факты поистине удивительные, и масштаб личности Мамсурова открылся во всей полноте и величии… снова вспомним Альфреда де Виньи с его книжицей о солдатском долге? Тем более, что для разведчика неволя как бы даже его естественное состояние… Это потом он будет придерживать руку у груди: «как всякий человек с больным сердцем».
Тоненькая книжечка Жоры «Человек с засекреченной биографией» как раз и есть направленное на одного из самых любимых его героев «увеличительное стекло» — представляю, как он, также в последние годы державший руку у сердца, радовался и как волновался, узнавая истории, подобные этой, взятой им из опубликованной в той же газете «Отчизна» статьи Темирсолтана Худалова «Человек-легенда».
«Плененный фельдмаршал Фридрих Паулюс обратился к Сталину с просьбой вызволить из Германии жену и дочь, над которыми рассвирепевший от сдачи в плен командующего группировкой немецко-фашистских войск Гитлер мог совершить расправу», — пересказывает Георгий Черчесов. — Сталин «вызвал начальника разведуправления Генерального штаба Советской Армии, которому поставил задачу прислать к нему самого прославленного разведчика. Через некоторое время в кабинете Верховного появился подтянутый стройный полковник. Верховный был удивлен, признав в нем давно известного ему Х. Д. Мамсурова, и тут же спросил его: „Не приходилось ли тебе похищать скъаефгае невесток на Кавказе?“ Хаджумар ответил: „Нет, не приходилось, но я знаю, как это делается“. Верховный кратко пояснил, что дочь и супруга фельдмаршала Паулюса, проживающие в Берлине, должны быть доставлены сюда и спросил, сколько для этого нужно времени. Хаджумар ответил, что для этого потребуется неделя.
Через неделю в кабинете Сталина сидел фельдмаршал Паулюс и, находясь в хорошем настроении, давал весьма ценные показания.»
Для горячо увлеченного, бесконечно влюбленного в свой народ романиста, каким был Георгий — разве это не клад, не бесценное сокровище? Тем более, что у всех на слуху постоянно были некоторые из прямо-таки записных героев, прямо-таки «дежурных» разведчиков с полусотней взятых ими в плен «языков»… Подумаешь невольно: сколько десятков вражеских солдат, боевых офицеров и генералов отдали бы они за этот деликатный трофей: жену и дочь фельдмаршала Паулюса!
Но что мы все — об ушедших?
Думается, и они там, давно поменявшие родные горы на ещё более высокий, горний мир, обрадуются упоминанию имен живущих нынче героев: ведь они были их старыми товарищами, верными друзьями.
…Заканчивал в прошлом году документальную повесть «Вольный горец», у которой такой подзаголовок: «Записки о народном Пушкиноведении». Работал над ней как бы параллельно с переводом на русский язык романа своего адыгейского кунака Юнуса Чуяко «Милосердие Черных гор, или Смерть за Черной речкой», первого по сути черкесского романа о Пушкине. Друг мой обошелся в тексте без осетин, но я-то в своем «Вольном горце» просто-таки не мог себе такого позволить!
Позвонил в Москве генералу Цаголову: можно, мол, мне приехать, чтобы сфотографировать висящий у него в кабинете портрет Александра Сергеевича?.. Об авторе портрета, мол, о художнике Цаголове, я кое-что написал, но хотелось бы дать в книжке и сам портрет.
— А привезешь, что ты там сочинил? — с напускной строгостью спросил генерал.
И пока я, как по галлерее, расхаживал по увешанному его картинами просторному кабинету, останавливаясь то напротив скупых афганских пейзажей, то возле красочного, уверенными и сильными мазками написанного Уастырджи в осетинских горах, пока «прицеливался» к Пушкинскому, ради которого приехал, портрету, Цаголов, нахмурясь, вчитывался в мои о нем строчки.
— Ты где это взял? — спросил вдруг с интересом. — Об этом мало кто пока знает…
О чем он, я конечно, догадывался.
Читал накануне книгу «Одинокий царь в Кремле», подаренную авторами, старыми моими товарищами Виктором Андрияновым и Александром Черняком, и вдруг наткнулся на обнаруженную ими в секретном архиве откровенно-горькую, открытую, как свежая рана, докладную записку генерала Цаголова на имя Горбачева — из Цхинвали, из Южной Осетии, где тогда шла война…
— Не слишком тут меня превозносишь? — ворчливо сказал генерал, подушечкой указательного постукивая по бумаге. — Вот, ну, куда это!
Тоже пришлось склониться над листком:
«Теперь скорбной этой запиской можно гордиться, но как за неё тогда не оторвали голову?
Или кровавая школа Афганистана чего-то да стоит, и правда-матка боевого генерала родом ещё и оттуда?
Оттуда мы ушли.
Но не можем же мы уйти с Кавказа, он — наша родина!»
— Кто тебе дал эту записку? — снова спросил Цаголов.
И я сперва сделал вид, что и мы не лыком шиты:
— Разведка донесла, — сказал вроде бы небрежно.
Он печально хмыкнул:
— Разведка ему!..
И я тут же вернулся к задушевному тону профессионального просителя:
— Ну, разве я не прав, Македоныч?! Разве что переврал? Давай оставим!
И генерал снизошел:
— Оставляй.
Свой человек, что там ни говори.
Не только собрат по творчеству, но побратим по Ирбеку, с которым был неразлучен. По другу Георгию… да что там!
Давно уже для меня: побратим-осетин…
Но почему этот разговор о воинской доблести, о чести начался высоко в горах, в Осетии?
Размышлять об этом где только не продолжал потом, но ведь отправной точкой, и в самом деле, был рассказ Ирбека о «русском полковнике».
Упал на благодатную почву, как говорится?.. Вернее — на подготовленную. Потому что самой благодати как бы и незаметно пока на том, что связано нынче не только с воинской службой — со служеним Отечеству вообще.
Мало того, что, работая с Михаилом Тимофеевичем Калашниковым, насмотрелся на многочисленных его прихлебателей в погонах не с мелкими звездами: не только из «Росвора», где воровать тогда было даже как бы по штату положено — вообще на многих. Потому-то вместо овеянного легендами ГРУ с тысячами его негромких, невидимых воинов и появилась в одном из моих рассказов горькая шутка насчет сладко пьющих по всей по больной стране, смачно жующих теперешних «полковников ЖРУ» почти в опереточных фуражках: если знаменитый грузинский кепарь с длиннющим козырьком называли «аэродром», то эту, с высоко взлетающей тульей, вполне можно окрестить авианосной палубой.
Может быть, к общей боли за состояние воинского духа в нашей «легендарной, непобедимой, в боях познавшей радость побед» у меня присоединилась так и не затихшая до сих пор своя, личная боль?
Старший наш сын, Сергей, тогда капитан, служил в том единственном в России полку, офицеры которого с оружием и полным боекомплектом в октябре 93-го пришли в Белый, будь он неладен, дом: «защищать Конституцию».
Из армейской солидарности их потом спасла «Альфа», — родительское вам спасибо, ребята! — и не успели добить «менты». Чудом остались живы по дороге, где их уже ожидала засада, обратно в казармы. А наутро приехавший из Москвы инспектор отобрал у них знамя, и полк объявил расформированным. Всех их вышвырнули из армии за то, что «опозорили честь русского офицера»…
Может, и действительно, опозорили?
Потому что не пошли до конца. Потому что отдали знамя…
Но это уже другой, вовсе не простой разговор.
Когда все это случилось, мы с женой были в Майкопе. Вернувшись и узнав некоторые подробности, первым делом спросил его: почему ты влез в эту неразбериху?.. Потому что давал присягу, — был ответ. И ты, отец, специально приезжал в Рязань, в училище, чтобы при этом присутствовать. Я думал, мы с тобой и там тогда были вместе… поговори с ними!
Почему, чуть ни кричал я, вы, сами отыскавшие Руцкого, впервые его увидевшие, поддерживали потом его нетрезвую руку, выводившую приказ вашему командиру полка об этой самой «защите Конституции», а никто из его боевых товарищей не примчался, не прилетел, не стал с ним рядом?..
Это их дело, был ответ. Мы своё попытались выполнить.
Когда они, почувствовав себя, в самом деле, «опозоренными», подали встречный иск об изменении угнетавшей совесть формулировки, я трижды присутствовал на заседаниях военного суда в подмосковной Балашихе и со счастливой гордостью наблюдал, как горстка офицеров раз от разу все яснее себя сынами Отечества осознает, как на глазах буквально преображается и обретает потерянное было достоинство…
Эх, восстановить бы этот столькое переживший, почувствовавший братскую спайку полк, думал я тогда. Эх, вернуть бы им знамя, о котором они не перестают говорить: не было бы в России боевой единицы, где бы командиры острей и ответственней ощущали, что такое, и действительно, офицерская честь!
Эти бы не стали, уверен, посылать солдатиков на строительство генеральских дач и уж тем более продавать в рабство владетельным кавказским хозяевам… как вспомнишь!
Для русского офицера-кавказца когда-то считалось недостойным подойти к солдатскому костру, если вокруг него не было свободного места.
А знаменитая «кавказская дуэль»? Когда офицеры, ставшие вдруг непримиримыми врагами, без оружия рядом шли впереди под пулями горцев, и пистолет либо шашку вынимал, наконец, только один из них: кто остался в живых…
Неужели когда-то было?!
Как это сопоставить с грустным окончанием попыток однополчан сына Сергея «восстановить» униженную офицерскую честь: через несколько лет их чуть не постоянных мытарств нашелся в Генштабе, наконец, искренне «сочувствовавший» им, глубоко «понимавший» их человек — ненавистную для них формулировку твердо пообещал изменить.
За пять сотен «зеленых» с каждого…
Но почему все-таки, печалясь об этом обо всем, снова в который раз мысленно переношусь в горы Осетии?
Не потому ли, что со времен седой, как белые вершины Кавказа, древности, в черные дни горьких поражений в горы уходили не только чтобы самим укрыться — спасти народную память, сберечь тысячелетнюю традицию, сохранить вековые обычаи и нравственные устои героических предков…
Дошло до этого уже и у нас?
Горы не выдадут, как всегда.
Горы спасут.
Тем более эти, о которых недаром сказано: горы Осетии — ключи от Кавказа.
Помоги осетинам, пекущийся о них грозный Уастырджи, помоги Великий Бог, ключи эти удержать!
Вспомни, Россия, зачем ты давала не сдающейся своей крепости это властное и суровое имя: Владикавказ.