Невольный «виновник» этого очерка — мой старый друг из Орджоникидзе, который как-то был в Москве лишь проездом и заскочил ко мне только на минуту.

— Хотелось повидаться, а времени в обрез. Надо еще заехать к Кантемировым, передать кое-что из дома, да боюсь, уже не успею. Может, ты к ним сходишь, передачу отнесешь? Я, естественно, спросил:

— А это кто — Кантемировы?

И тут дал себя знать кавказский темперамент моего друга. Вскинув руки с растопыренными пальцами, он, что называется, закричал:

— Как?! Ты не знаешь джигитов Кантемировых?!

Словно захлебнувшись от изумления, смолк, и только в широко раскрытых глазах читался немой вопрос: «Чем же ты здесь, интерес но, занимаешься, если — не знаешь?»

Мне стало стыдно.

И сходил я сперва в цирк на Ленинских горах, посидел на представлении. Прямо туда отнес потом передачу и остался, чтобы снова поглядеть на осетинских наездников. А через неделю засобирался к ним вдруг опять.

И сколько еще потом просидел на галерке среди зрителей и рядом с рабочими в униформе простоял в полумраке проходов совсем недалеко от манежа, сколько неизвестно зачем проторчал за кулиса ми, сколько пробыл на репетициях, глядя, как в галопе, кося выпуклым глазом, мчатся по кругу кони, как вскидываются над ними упругие тела отчаянных всадников… И я ни разу не заскучал, ни разу не сказал себе, что хватит, насмотрелся, ни разу не поймал себя на том, что перестал удивляться красоте лошадей или безудержной смелости наездников. Странное дело: чем чаще я приходил теперь в цирк, тем больше хотелось побывать там еще, и на цирковую конюшню с ее особенным, таким не городским запахом, и в гардеробные, где рядом с бурками цвета воронова крыла и белыми, как снег в горах, косматыми папахами висят нарядные, с кавказским набором уздечки, влекло не простое любопытство, а словно желание постичь какую-то древнюю человеческую тайну…

Когда я глядел в те дни на стройного, в черкеске, молодца, который во весь рост вставал на седле скачущей лошади, разворачивал плечи и подбородок повыше приподнимал, щедро улыбаясь притих шей публике, когда с замиранием сердца следил за чьим-нибудь рас пластанным поперек спины летящего во весь опор жеребца, напряженным, словно струна, телом, я часто спрашивал себя: почему это так неожиданно близко мне? Почему так волнует?

Оттого ли, что родился и вырос в предгорной кубанской станице и самое яркое зрелище моего детства — это скачки и джигитовка? Оттого ль, что благодаря гению Пушкина, Лермонтова, Толстого все мы в душе — немножко «кавказцы»? Или все куда проще и вместе с тем гораздо сложней, и в каждом из нас до сих пор еще жив далекий наш пращур-смельчак, первым оседлавший коня?

Здесь же каждодневно как будто шла строгая проверка: на что способна прирученная человеком лошадь? На что он, приручивший ее когда-то, а теперь потихоньку забывающий о ней, — способен сегодня сам?..

Перед выступлением конников в цирке темнеет, и на экране под куполом появляются укрытые вечными снегами горы Осетии. Потом луч света выхватывает из темноты фигуру мальчика в папахе и в черкеске. Мальчик призывно свистит. В ответ слышится ржанье, и, снизу, с манежа, к нему бросается верный конь. Мальчик вскакивает в седло и уезжает «в горы»… Ты еще размышляешь над этим прологом о преданности животного человеку, а свет уже заливает манеж, на котором под звуки осетинской мелодии плывут рядом молодая женщина в белом национальном костюме и гибкий всадник на серой лошади.

Пируэты, пассаж, испанский шаг, перемена ног на галопе — оставим все это знатокам да тонким ценителям, которые долго могут рас сказывать, каких трудов это стоит заслуженному артисту РСФСР Ирбеку Кантемирову, единственному из цирковых наездников, кто работает с лошадью не на жестком мундштуке, а на уздечке… А так вот, сразу тебе покажется, что грация, с которой кружится лошадь, — дело совершенно естественное, что танец для нее — истинное наслаждение и что Кантемиров лишь сдерживает ее, чтобы за ними за обоими поспевала изящно и величаво помахивающая тонкими руками партнерша.

Потом на манеж в бурках да в папахах врываются всадники, каждый из которых держится на спинах двух рядом скачущих лошадей, и ты узнаешь в них предков осетин — богатырей-аланов. Кто же еще кроме них позволит себе играючи стоять в полный рост, когда кони не только бешено мчатся, но вдобавок показывают норов!

И все остальное, что в парных или одиночных трюках проделывают потом осетинские джигиты, тоже походит на богатырские забавы…

Вот скачущий всадник рвет с головы папаху, бросает ее высоко вверх и, пока она падает, делает полный круг, подхватывает ее на лету. Вот он уже с двумя шашками в руке ждет недалеко от края манежа и, когда мимо проносится лошадь, вскакивает ей на спину и, стоя, начинает жонглировать клинками, а она в это время прыгает через барьер… Другой, держась за луку, вылетает из седла, толчок сбоку обеими ногами, и он снова на коне, только сидит уже не в седле, а перед ним — лицом против хода… Вот двое на полном скаку спускаются под живот и, откинувшись, висят по обе стороны от лошади. А вот на одном стремительно летящем коне трое вскинулись вверх ногами — тройная стойка.

За двадцать минут — двенадцать сложнейших трюков, и все в невероятном темпе, подогреваемом хлопаньем бича, с которым поворачивается посреди манежа Ирбек, все с гиканьем, с мгновенной, но дерзкой улыбкой публике, с конским храпом, с отчаянным выкриком… Смотришь на этот ликующий вихрь, и сердце сжимается и от восторга, и одновременно от зависти: разве эти ребята чего-нибудь на свете боятся? Разве бывает у них дурное настроение? Разве когда-либо они болеют?

И самому тебе хочется расправить плечи и голову повернуть по-орлиному.

Однажды, когда выступали наездники, я случайно заметил, как в соседнем ряду молодая женщина локтем подтолкнула своего рано располневшего спутника, с достаточной долей яда негромко спросила: «А ты?» В ответ он только покачнулся, усаживаясь поудобней. А мне вдруг стало обидно и за него, и за себя — за нас за всех, рановато от неподвижной жизни начинающих тяжелеть: зачем нас так?! Могут ведь другие люди — значит, где-то, пусть слишком глубоко теперь, это заложено в каждом из нас. Потому и отбиваем ладоши — поблагодарить хотим за напоминание о нашей общей человеческой удали. В этом суть.

И все-таки интересней мне было за кулисами.

Рано утром, когда цирк, гулкий и пустой, еще находится как бы в полусне, когда тишину тут, словно в дальнем селе, нарушает порой лишь лай собак да лошадиное ржанье, начинают сходиться на репетицию вчерашние джигиты — обыкновенные ребята, которых не сразу отличил бы в столичной толпе. Потом из гардеробных своих они вы ходят, что называется, в рабочем, и уже по истертым галифе, по лоснящимся рейтузам, по истончившимся свитерам да выцветшим от частой стирки рубахам можно, пожалуй, определить, как постигается оно, это редкое нынче ремесло, как он достается, цирковой хлеб…

Кто сперва идет на конюшню, чтобы взглянуть на своего питомца, а кто — к спортивным снарядам, которыми обычно пользуются соседи по программе — гимнасты. Потом всадники, уже верхом, один за другим неторопливо тянутся к манежу, и тут лошади, идущие шагом, постепенно образуют медленный круг, — от них ничего пока не требуется, это разминка. И конники заняты общей беседой, голоса их звучат мирно, совсем по-домашнему. О работе пока ни слова, не дошло — только поглянут иногда на Алмаза, вороного жеребца Юры Дацоева.

В первом ряду совершенно пустого и тихого зала, недалеко от арены, усаживается Оскар Оттович Роге, старый друг Кантемировых и добровольный их консультант. Тоже и раз, и другой посматривает на Алмаза, а потом, когда Юра Дацоев оказывается рядом, спрашивает так, словно продолжает давно начатый разговор:

— А может, ты хоть на секунду перестал его контролировать и он это почувствовал?

И Юра сперва делает круг, только потом, опять приблизившись к Роге, качает головой:

— Нет, я всегда держу, я ведь знаю… Просто в последние дни что-то ему не нравится.

И уже вослед Юре Оскар Оттович говорит озабоченно:

— Вот и надо подумать: что?

Алмаз всегда отличался нелегким норовом, но в последнее время характер у него совершенно испортился. Вчера во время представления Юра поднял его «на оф» — это «свечка», когда лошадь стоит только на задних ногах, — и с верхнего положения Алмаз резко опрокинулся на бок, почти навзничь. Хорошо, что рядом были другие лошади, и Юру успели подхватить. Это вчера. А что будет нынче вече ром? И что — завтра? А Юре и без того есть о чем подумать.

Не знаю, или оттого, что Юре тогда приходилось трудно, но он не сдавался, или оттого, что так тепло и так по-отечески заботливо говорил о нем Ирбек Кантемиров, у меня, успевшего по-мальчишески горячо полюбить всех джигитов, к Юре Дацоеву была особая симпатия… Не исключено, правда, что точно так же я скажу потом о ком-то другом: узнав осетинских наездников поближе, трудно остаться хоть к кому-либо из них беспристрастным. Однако пока речь о Юре.

В труппу Кантемировых попал он мальчишкой, а сейчас ему далеко за тридцать, и по закону для всадников — двадцать лет на манеже — через два года ему пора и на пенсию. Юра у мамы один, и у него, кроме нее, — тоже никого, жили они нелегко, и в то первое время, когда сын стал зарабатывать самостоятельно, мама была, конечно, счастлива. Но время брало свое, стала она прибаливать, а теперь болезни и совсем ее одолели. Когда случаются у сына гастроли на роди не, приедет мама из Садона в Орджоникидзе, денек побудет, а к вечеру уже собирается обратно: «Шумно тут, Юрик, голова раскалывается…» И письма ее теперь все на одну тему: ехал бы ты, сынок, домой и жили бы мы, наконец, вместе. Смущает Юру деньгами, которые он аккуратно посылал ей все эти годы и которые она, конечно, не тратила, а все до копеечки откладывала…

А может, и в самом деле? Сменить цирковую лошадь на собственную легковую машину — пусть самую недорогую. Или купить в горах маленький домик с крошечным садом и обязательно с цветником — пусть мама хоть на старости лет спокойно отдохнет…

Оттого, что я знаю об этих его заботах, мне, наверное, кажется, что Юра Дацоев поглядывает иногда на Кима Зангиева, который едет впереди него…

Киму уже под пятьдесят, он — кроме братьев Ирбека да Мухтар-бека Кантемировых — самый давний участник труппы. Уже несколько лет назад он мог бы уйти на пенсию, но все не решится повернуть судьбу. Однако все реже и реже забирает он теперь в поездки семью. Одно дело взрослеют дети, и, если уж не пошли в отца, пусть спокойно себе учатся дома, — нечего им сидеть с учебниками по разным углам комнаты в шумном цирковом общежитии. Другое — совсем стал допекать застарелый радикулит. Нет-нет и опять схватит спину, словно клещами…

Выпрямляясь в седле, тыльной стороной ладони Зангиев незаметно трогает поясницу, но Юра Дацоев ловит взглядом это движение: надолго ли еще хватит Кима? Или пора им, в самом деле, упросить Ирбека: пусть добьется гастролей подальше — в Сибири или на Севе ре. Чтобы пенсия вышла потом у них с Зангиевым посолидней.

— А ты ничем его не обидел? — еще через круг спрашивает Роге.

— Может, ему просто надоело? — вопросом на вопрос отвечает, проезжая, Дацоев. — Захотел обратно на конзавод?

И Роге, которому, судя по всему, не дает покоя поведение Алмаза, молча приподнимает плечи и клонит голову набок: мол, темное пока дело.

Потом проезжает мимо него тонкий, словно мальчик, Таймураз Дзалаев, приветливо улыбается Роге, и тот спохватывается:

— Как ухо?

Таймуразу приходится сильно повернуться в седле:

— Вчера вечером сделал стойку, в голову ударило так, что думал, упаду…

И еще один круг.

— Тебе надо попариться, Таймураз! Ходишь в баню?

— У нас тут душ.

— Банька тебе нужна. Русская. Хорошая банька.

Едут рядом молодые Валерий Фарниев и Альберт Гусалов. Обычно не очень разговорчивые, сейчас они, не торопясь, рассуждают, скоро ли выйдет снова на лед тезка Фарниева, Харламов, и хоть рассуждение строится на основе цирковых травм, лица у них, как всегда, добродушно-сдержанны. Значит, у этих нынче все хорошо и на душе спокойно.

Покачивается в седле младший из братьев Кантемировых — сорокатрехлетний Мухтарбек. Он высок и широкоплеч, под легким, надетым на голое тело шерстяным пуловером угадывается мощная, как у сельского кузнеца, крутая грудь, спина тоже бугрится тугими мышца ми, а черная густая борода придает правильному, с крупными чертами лицу выражение не только внешней, но и внутренней мощи… Это он ловит папаху, он без разбега, с места, вскакивает с шашками в руке на спину скачущей лошади, и еще многое из того, чего не умеет почти никто, делает Мухтарбек Кантемиров, дядя Миша, на которого то и дело поглядывает едущий вслед за ним девятнадцатилетний Руслан Козаев.

Руслан с джигитами уже четыре года, без лошадей свою жизнь он теперь не мыслит, но есть у него и еще одна, тайная привязанность: автомобили. Любую марку, какую можно встретить в Москве, назовет он издалека, ответит, сколько в каком моторе «лошадей». А когда приезжает в цирк повидаться с земляками москвич дядя Нугзар Журули, Руслан с охотою уступает его маленькому сынишке своего Алана, а сам садится за руль новеньких «Жигулей». И дядя Нугзар ни сколько не боится за свою машину, потому что баранку держит Рус лан так же уверенно, как повод, и ездит на машине так же ловко, как в цирке на коне.

Правда, скоро придется Руслану расстаться с цирком, потому что кончилась отсрочка, и осенью он пойдет в армию. Служить он будет, правда, в кавалерийском полку, что в Голицино, под Москвой, вместе с другими ему придется сниматься в массовках, но это как раз хорошо, не потеряет форму, а там — опять цирк, опять — манеж, опять — Алан… Кто на нем, интересно, станет работать, пока Руслан будет в кавалеристах? Может быть, едущий вслед за ним Гена Туаев?

Гене Туаеву двенадцать лет. С ним все ясно. И неясно пока ничего.

Озорно поглядывая на старших, многое — почти как младшему брату — прощающих ему своих друзей, он, может быть, думает, кого бы из них закрыть опять на ключ в гардеробной… Или лучше перекрыть воду в душе, когда кто-либо из молодых ребят намылит голову?

Стихают разговоры — всадники переходят на рысь. Еще несколько кругов, и они пустят коней в галоп…

А мне хочется вернуться на полчаса назад и заглянуть в гардеробную, где готовится к репетиции их глава.

С братьями Кантемировыми природа распорядилась весьма решительно. В отличие от младшего, Ирбек сухощав и жилист, и, глядя на его классически стройную и такую гибкую, несмотря на сорок семь лет, фигуру, я другой раз не без улыбки думал о том, что она, и правда, могла бы послужить идеальным доказательством истины, которую любят повторять на Кавказе: мужчина тогда джигит, если под ним, лежащим на боку, пролезет взрослая кошка…

Волосы у Ирбека русые, глаза светлые, и тонкая ниточка усов, придавая узкому лицу выражение слегка ироническое, будто подчеркивает и открытый нрав, и склонность к дружеской шутке. Потом, когда я уже мог о чем-то судить, я лишь убедился в своей правоте, — а так мне с первого взгляда показалось, что в улыбке у Ирбека есть что-то мушкетерское и что человек с такою улыбкой не может быть ни ловким хитрецом и ни скрягою — даже если и захотел бы, все равно у него не выйдет. Вообще он — обаятельный человек, разумеется, до тех пор, пока ему не испортят настроение…

Но пока, утром, когда он в синих галифе и в черных, плотно облегающих ногу ичигах стоял посреди гардеробной, в левой руке держа длинный хлыст, а правой накладывая в нагрудный карман видавшей виды джинсовой куртки пиленый сахар, насмешливые глаза его словно говорили: а ничего, мол, тут не поделаешь, и в профессии бесстрашного джигита уменье вовремя подсластить — штука тоже необходимая!

Пока остальные будут разминаться, он сейчас займется со своим Семой-серым, в яблоках жеребцом по кличке Семестр — на запасном манеже, а потом выедет на нем на основной, остановится в центре круга, и начнется главное: отработка трюков.

Разбираясь во впечатлениях от выступления наездников в про грамме, я часто припоминал слова великого француза Делакруа, сказанные им о духе живописи, по сути дела — о духе искусства. «Меня, — говорил он, — не интересует сабля. Меня интересует блеск сабли». Почти молниеносное выполнение трюков и беспрерывная их смена во время представления — это и есть тот самый неуловимый в деталях «блеск»…

Сломя голову промчался наездник, на единый миг в невероятной позе замер на скачущей лошади, что-то молодецкое крикнул, — и нет его, оставил нам только удивление: было ль, не было?

Здесь же, когда все происходило совсем рядом, когда Ирбек громким голосом беспощадно оценивал каждое движение, когда настойчиво что-то внушал или жестко приказывал и наезднику приходилось выехать на манеж заново и повторить номер, — тогда словно приоткрывалась хитрая механика этого неудержимого вихря, этого бешеного вращения лошадей, осью которого был он, старший из братьев Кантемировых, и тогда мелькало у меня что-то похожее на постижение тайны «блеска»…

Что бы, интересно, вышло, попробуй я за Ирбеком записывать?

— Ты как толкаешься? Носки вместе! Зритель даже в первом ряду не должен слышать, как ты оттолкнулся от манежа. Ноги прямые, ноги!.. Так, лучше. Хорошо! Погладь его! Погладь! Для кого морковка в ведре?.. Дай лошади морковку! Поговори с ней, поговори: ай, моло-де-е-ец!.. Не лежи на нем, не лежи — это жеребец, а не диван! И туго — руки, туго — ноги! Вот… Закрепись сперва! Закрепись! Силенки нет! Руки я за тебя буду качать?! Завтра приду пораньше. Почему два круга прошел, а потом ударил! Ты сам виноват! А во-вторых, она уже не помнит, за что. Был такой «мудрец»! Лошадь ошибется, он отведет ее на конюшню, сам в буфет сходит, а потом вернется и — плеткой! Лошадь давно уже забыла… Она как малый ребенок! Ошиблась — накажи сразу… Соберись! Ты что по ней растекся? Ноги свесил, как макароны! Кто на лошади: джигит или… Выше голову! Еще выше! Где плечо?! Улыбка публике?! Веселей!..

Похлопывал по шее, успокаивая коня, Юра Дацоев. Уверенным по-хозяйски голосом подбадривал: «Бра-а-авушки!.. Бра-а-авушки!» И все-таки ставил его «на оф». Выходя из пронзившей голову острой болью стойки, якобы беспечно улыбался Таймураз. Не удержавшись, спрыгивал с коня Валера Фарниев и выжидал круг, чтобы тут же на скаку вскочить в седло. Осанисто выпрямлялся, беззаботно взглядывал туда, где сейчас виднелись ряды пустых кресел, позабывший и о пенсионном своем возрасте, и о переломанных ребрах Ким Зангиев…

А Ирбеку все было мало, голос его от минуты к минуте накалялся, и, чтобы остудить южный пыл, уже нужна была порция прибалтийской флегмы.

— Юра! Юра! — со спокойным юмором останавливал Оскар Оттович. — Это место называется у наездников — «мадам Сижу»…

И Кантемиров, остывая, но все-таки как бы ища сочувствия, поглядывал на Роге — бывшего латышского стрелка и красного конника, опытнейшего знатока лошадей, дружившего еще с основателем цирковой династии Кантемировых, — со знаменитым их отцом Алибеком…

Тут, пожалуй, самое время сделать небольшой экскурс в прошлое.

В 1907 году на арене частного цирка в Батуми впервые выступил двадцатидвухлетний наездник Алибек Кантемиров. Публика приняла молодого джигита восторженно. Ободренный первым успехом, он начинает придумывать трюки, которые легли потом в основу конного цирка. Это он впервые на манеже пролез под брюхом скачущей лошади. Он вскоре стал показывать трюк, который после него не делал больше никто: на скаку пролезал меж задними ногами коня и «выходил» на круп.

Рубка лозы, пистолетная стрельба с плечевой стойки — эти экзотические номера привлекали публику, и вскоре молодой Али бек Кантемиров становится одним из самых популярных артистов предреволюционного российского цирка. В большой дружбе с ним был писатель Александр Иванович Куприн — известный почитатель циркового искусства и тонкий его ценитель.

После революции Алибек Кантемиров активно создает новый цирк. И на зарубежные гастроли чуть ли не первой в истории советского цирка отправилась его труппа.

Тогда он был особенно силен, жесткий прищур предубеждения, сквозь который старая Европа смотрела на представителей молодой республики. В Англии после первого же представления Кантемирова вызвали в полицейское управление: «На каком основании демонстрируете публике красный штандарт? Вы — большевик?» — «Нет, — отвечал он, — я магометанин. Это наше священное знамя». Блюстителям порядка пришлось обращаться к помощи эксперта. «Я долго жил в одной стране на Ближнем Востоке, — сказал тот. — И хорошо знаю, что цвет знамени там зеленый…» — «Это в той стране, где вы жили, — возражал Кантемиров. — А на моей родине — красный!» — «В таком случае, где на знамени — полумесяц?»

Пришлось срочно нашивать полумесяц. Но на очередном представлении осетинская арба, на которой джигиты делали пирамиду, снова выкатила на манеж под красным флагом.

На ипподромах Германии выступала в то время группа русских наездников во главе с оставшимся без войска генералом Шкуро. Один из подвыпивших казаков дождался Кантемирова после представления в цирке, схватил за грудки: «Отняли родину, а теперь отнимаешь и кусок хлеба?!»

Повсюду сопровождал кавказцев успех, и многие антрепренеры не раз предлагали Алибеку остаться за рубежом. Ответ у него был один: «Я — осетин! А Осетия — там!»

В трудный для России час труппа Кантемирова почти в полном составе ушла на фронт. Восемь наездников — восемь лихих кавалеристов — сложили головы, защищая родину от фашистов. И после войны Алибеку Тузаровичу Кантемирову начинать пришлось почти заново. Костяком группы стали теперь его подросшие сыновья — самый старший Хасанбек, а также Ирбек и Мухтарбек.

Опять валил народ в цирк на осетинских наездников. А у них в то время была и еще одна забота: готовились к съемкам фильма «Смелые люди». Помните тот момент, когда Вася Говорухин на лошади догоняет поезд и прыгает из седла на подножку? В этом эпизоде вместо киноактера Сергея Гурзо снимался на своем Буяне Ирбек Кантемиров.

Это он тогда, Ирбек, впервые в истории отечественного кино раз работал и успешно применил технику подсечек — когда «сраженная» лошадь со всадником на полном скаку летит через голову. Причем пользовались подсечкой осетинские наездники так умело, что «запланированного урона» не было — ни одна из лошадей, заведомо обреченных на смерть, не погибла.

А Буян, проживший куда дольше, чем обычно живут лошади, на многие времена стал верным другом Ирбека, и выступление его на манеже — целая эпоха в советском конном цирке. Недаром Ирбек сегодня мечтает снять фильм о своем Буяне, который был всеобщим любимцем завзятых лошадников.

Известно, как нежно относился к лошадям народный артист Яншин. Чтобы сделать своему другу и любимому актеру приятное в день его юбилея, Ирбек Кантемиров по лестнице привел Буяна на пятый этаж Всесоюзного театрального общества и здесь при многочисленных зрителях заставил его сперва заржать, а потом поклониться юбиляру. Рассказывают, как растрогался Яншин: слышать речей, мол, ему и до этого приходилось много. Но вот чтобы его приветствовал конь…

Группа Кантемировых и нынче называется «Али-Бек». В честь отца, отмеченного высокими правительственными наградами народного артиста РСФСР, отдавшего цирку шестьдесят пять долгих лет. Это своеобразный рекорд. Алибек Тузарович еще выезжал на арену, когда ему было девяносто.

И с благодарностью, и со светлой сыновней печалью вспоминает сегодня Ирбек эти последние годы их совместной работы. Всегда жалевший лошадей, сам как никто другой хорошо знавший, как опасна профессия наездника, в пожилые годы Алибек Тузарович стал особенно заботлив, — недаром не только осетинские джигиты, но и все знакомые цирковые артисты называли его «папой Алибеком». И когда сыновья сказали ему, что решили поставить новый трюк — тройную стойку, он надолго задумался, а потом ответил со вздохом: «Может, не надо? Лошади будет трудно. И еще труднее — ребятам».

Это был первый случай, когда Кантемировы ослушались отца, — начали готовить «тройную стойку» тайно. У Алибека Тузаровича была выработанная долгими годами привычка очень рано приходить в цирк, и тем, кто должен был участвовать в трюке, надо было вставать задолго до рассвета. Начиная репетицию, одного из «заговорщиков» они каждый раз оставляли у дверей — сторожить приход отца. Как только у входа в цирк появлялся Кантемиров-старший, работу над трюком прекращали и похвалы за старание, за то, что на работу приходят с петухами, выслушивали скрепя сердце: стыдились обмана.

Потом, когда номер был готов, попросили при посторонних: «Посмотри, отец!» Упреков не было — старый наездник сразу все оценил. Обернулся к кому-то, стоявшему рядом, с гордостью воскликнул: «А?! У кого еще есть такой трюк!»

И тут заметил, как, улыбнувшись, переглянулись Ирбек с Мухтарбеком.

«Что, сынок? — грустно спросил в тот вечер отец у Ирбека. — Так сильно я постарел?»

Тут так и хочется сказать о нестареющих традициях, о той школе, которую оставил после себя Алибек Тузарович Кантемиров и которую настойчиво продолжают многочисленные его ученики. Сейчас в стране у нас около двадцати групп наездников. И все они, так или иначе, брали начало в коллективе старейшины конного цирка. Две из них возглавляют его сыновья — Хасанбек и Ирбек.

Многое, конечно, можно было бы рассказать о группе Хасанбека, который является старшим хранителем семейных цирковых традиций — недаром на квартире у него рядом с великолепной библиотекой находится домашний музей Кантемировых.

Но ведь посылку передать поручили мне Кантемирову Ирбеку…

Как-то однажды, когда он сам исполнил головокружительный трюк, а я в шутку спросил Ирбека, не собирается ли он «улучшить» достижение отца — пробыть на арене чуть больше шестидесяти пяти. А он ответил очень серьезно и даже, пожалуй, не без грусти:

— Куда там! Не хватит сил… Я думаю иногда: у отца ведь было длинное деревенское детство. Семнадцать лет в ауле, в горах, потом ипподром, где он около пяти лет был жокеем, только потом уже — цирк. А я ведь начал выступать, когда мне едва исполнилось шесть…

Вдуматься: уже сорок один год на манеже! Случай, когда работа и жизнь так сплелись воедино, что попробуй-ка отдели одно от другого.

Он уже и не пытается отделить. Потому-то заботы большого коллектива, которым руководит, принимает как свои собственные. В этом, пожалуй, один из главных секретов спаянности наездников — недаром временами бывает Ирбек похож на задерганного отца большого семейства.

Как-то под хорошее настроение — в благостный выходной день, после баньки — он рассказывал мне о своей матери, о том, как пере живала она, если молодые артисты в долгих поездках по российским просторам начинали забывать тех, кто остался дома, в Осетии. Бывало, что сама посылала деньги чьей-нибудь матери, если сын проявлял забывчивость… За одного из ребят делала она это особенно часто. А потом он перешел в другую труппу. Однажды в Орджоникидзе Мариам Хасакоевна встретила на улице его мать. Спросила, как теперь поживает сын, и женщина вздохнула: наверное, хуже, чем у вас. И заработок, видно, стал меньше. То хоть иногда, бывало, пришлет десятку-другую…

Мягко улыбаясь, Ирбек рассказывал о своей матери, а я невольно подумал о его сегодняшних тревогах, о его заботах.

Наверное, в любом порядочном коллективе есть свои неписаные правила. Железным законом у Кантемировых еще при отце стало: ни когда не брать к себе «готовых» наездников из другой труппы. Как бы там ни было, а здесь своя, особая школа, и каждый должен пройти ее от первой ступени до высшей, до той самой, когда учитель тебе уже не понадобится, и все будет зависеть уже только от твоего упорства… Несколько нынешних наездников перед этим работали на конюшне, и те, кто трудится там сейчас, живут надеждой, что тоже скоро смогут сдать строгий экзамен на право называться наездником. Может быть, потому так тщательно и так четко здесь работают конюхи — это от их расторопности во многом зависит, выдастся ли в конце репетиции минута, когда на манеже они появятся не с совком в руках, а на лошади… И как истово, с каким жаром занимаются они, если эта минута выдается!

Когда я однажды спросил Ирбека, часто ли в московский цирк приходят посмотреть на джигитов земляки и как они принимают наездников, он, улыбнувшись, ответил коротко: «Плачут». А я представил потом: а правда! Устанет человек, походив по шумным улицам большого, малознакомого города, по дому вдруг затоскует и тут увидит под куполом цирка родные горы, услышит вдруг и топот коней, и молодецкий выкрик на родном языке.

А как любят Кантемировых в Осетии, как ждут туда на гастроли! И когда приезжает труппа в Орджоникидзе, хлопот у Ирбека прибавляется еще и потому, что ведут к нему и ведут за кулисы мальчишек: «Посмотри на моего сына, а, Ирбек? Разве ты не видишь, что это — настоящий джигит?!»

Скольким приходится отказывать! Но если уж берет к себе Ирбек ошалевшего от счастья мальчишку, родители могут не волноваться: дурному у джигитов не научат! И, пожалуй, немногие знают, как нелегко порой приходится с их сыном или внуком.

Виноват при этом не мальчик, дело не в нем — больше в обстоятельствах. Поставьте себя на место Гены Туаева. Вам тринадцать, а вы уже несколько лет получаете зарплату — законные свои, трудовым потом добытые восемьдесят рублей. Разве не захочется вам иной раз весь класс угостить в получку мороженым? Или всех своих многочисленных дружков привести на представление в цирк? Мало того, что ты каждый день можешь дернуть за хвост тигра, что дружишь со знаменитыми клоунами. Ты и сам, можно смело сказать, — любимец публики… А тут непонятное упражнение по алгебре! И учительница, которая перед этим долго конфликтовала с кем-то из других цирковых детей — ведь все они на гастролях ходят в одну и ту же, ближайшую от гостиницы школу — свое отношение к тому, давно уже уехавшему, невольно переносит на тебя. Тут оно, пожалуй, и вырвется: «А зачем мне учиться?.. Кусок хлеба у меня уже есть!»

И тетя Недда, жена дяди Ирбека, — это она исполняет вместе с ним танец «Приглашение» в прологе перед выступлением джигитов — схватится за голову, когда ей будут об этом в школе рассказывать, и сурово дрогнет потом тонкий ус у дяди Ирбека…

Так что члену национальной ассоциации мексиканских ковбоев «Чарро», обладателю нагрудного, врученного самим президентом ассоциации знака «Золотая шпора» Ирбеку Кантемирову приходится не только обуздывать лошадей… Но как знать, может быть, именно благодаря этому и становятся послушными кони, с которыми работа ют джигиты из Северной Осетии?

В гости к ним, как на праздник, я ходил почти все лето, а потом однажды узнал, что заканчиваются долгие гастроли в Москве, что скоро Кантемировы уедут. Нисколько не прибавлю, если скажу, что, собираясь на последнее их выступление в цирке на Ленинских горах, я вдруг ощутил самую настоящую грусть — показалось, уезжают давние мои старые друзья, и даже вдруг подумалось: а как же — без них?

И все потом я пытался разобраться в этом чувстве: почему мне их будет недоставать?

Так оно в жизни устроено: каждое наше слово и каждый поступок отзываются в душе кого-то другого. Чем они отзовутся? Трудным ли размышлением о предательстве или благодарностью за уроки до бра и мужества?

Мне кажется, что этим летом я на таких уроках присутствовал.

Профессия литератора в чем-то штука довольно жестокая. Что ты тут будешь делать — тянет глянуть за зеркало! А глянув, обязательно пожелаешь рассказать, как там и что, другим — вовсе не из желания удивить. Из желания заставить задуматься.

В тот раз, впрочем, все вышло случайно: мне надо было передать Ирбеку, чтобы после представления меня не ждали, и вслед за младшим из братьев, только что закончившим последний свой номер, я поспешил во внутренний дворик цирка. День был на редкость душный. Уже успевший стащить с себя и получеркеску, и рубаху, весь мокрый от пота, Мухтарбек стоял, опустив голову и облокотившись на ящики, и крутая его грудь ходила, словно кузнечные мехи…

Мне показалось, что он заметил меня, и потихоньку уйти обратно уже поздно, но и стоять перед ним, задыхающимся, тоже было неловко.

Еще минуту назад мне казалось, что этот гигант неутомим. Сила его и ловкость поражали воображение. Во всем стремившиеся подражать ему молодые наездники рассказывали, как однажды после представления в Ростове в гардеробную к нему буквально ворвался сидевший в цирке фермер-американец и на ломанейшем русском стал говорить что-то восторженное. Из всего, что он пытался сказать, поняли в основном то, что он просил адрес Мухтарбека. Мухтарбек дал. А меньше чем через месяц из Штатов пришла посылка: два настоящих, из конского хвоста, лассо. И Миша, как заправский ковбой, бросал теперь лассо и точно метал изготовленные своими руками топорики и не хуже иного киноразбойника бросал ножи — он готовился теперь к выступлению вместе со своею тринадцатилетнею дочкой Соней. Но вот, выходит, и боги не всемогущи…

Мне было действительно неловко… Однако что я хочу сказать. Потом уже, когда я узнал, что в тот день ему нездоровилось, мне словно приоткрылось, что тайна, которую, глядя на осетинских наездников, все хотелось постичь, — в бесконечном преодолении препятствий, которые возникают и в нас самих, и вокруг нас. Полное и мужества, и тяжелого труда, и, бывает, муки преодоление, которое позволяет не только всегда выглядеть в глазах других и сильным, и обязательно достойным — но быть таким и на самом деле, и в жизни.

Почему еще стало мне тогда грустно? Или я понял, что опять уходят из моей жизни кони — может быть, теперь уже навсегда?

Не раз и не два я пробовал вызвать Ирбека на разговор, который подтвердил бы трогательное его отношение к лошадям. Но так получилось, что за Ирбека мне ответил Оскар Оттович Роге:

— Вот вы о преданности собак… Хорошо, я не спорю. А почему вы считаете, конь предан человеку меньше? Со мной был случай уже в Отечественную. Во время сабельной атаки рядом разорвался снаряд, конь шарахнулся, еле на ногах устоял, а я почти тут же вдруг чувствую: сапог у меня полон крови. Настегиваю коня: скорее к своим, скорей! Там первым делом разрезали сапог, стали ногу осматривать — полный порядок. И тут я все понял. В одном сапоге бросился к лошади… Она уже умирала — вы знаете, какая у нее на шее была дыра?

Роге, старому коннику, лошади напоминали о былых сраженьях. У кого-то другого, видевшего их в цирке, они вызывали воспоминания о вольной воле, о тугом ветре над белыми верхушками ковыля… Бедные цирковые красавцы! Сами они давно уже не стряхивали с себя утренней росы или капель весеннего дождика, давно уже не видели вокруг зеленого, с разноцветными крапинками цветов, степного раздолья…

Раньше, бывало, летом, почти в каждом городе, где выступал цирк, их водили купать. Но разрослись теперь города, из-за скопища машин на улицах уже не добраться из центра к тихим речным заводям — такой век!

Как они, должно быть, кони, тоскуют! Недаром же, когда их вы вели на лужайку около цирка, чтобы там под божьим солнышком, не торопясь, пофотографировать, жеребец Ирбека Семестр, верный, послушный Сема, так и не смог положить морду на вытянутую переднюю ногу — каждый раз тянулся к зеленой травке…

Куда, интересно, думал я, девают в городе сено, скошенное машинками в парках да скверах? И все мне представлялось, что Гена Туаев вместе с бедовыми своими однокашниками по вечерней Москве едет на лошадях в ночное — куда-нибудь на один из строгих, втайне истосковавшихся по мягким лошадиным губам университетских газонов…

Труппа уже готовилась к отъезду. Вынесены в коридор были сундуки с реквизитом. Выставлена во дворик старая отцовская арба, которая выехала однажды из далекого осетинского аула и прокатилась потом по шумным большим городам, по многим столицам мира…

Рабочие на конюшне готовили к погрузке лошадей. Наездники упаковывали седла, одежду, сбрую.

А на пустом манеже взбрыкивал под Ирбеком молоденький конь — купленный недавно новичок-араб, который, может быть, заменит потом Алмаза.

Я был один в громадном пустом зале. Сидел, опустившись в кресле, глядя на первый урок, что давал коню человек. Потом поднял голову, посмотрел вверх.

Под куполом, тускло отсвечивая серебристыми боками, висели две ракеты из аттракциона Мстислава Запашного — наш «Союз» и американский «Аполлон».

А внизу, на земле, как тысячу, как много тысяч лет назад, человек укрощал коня…

1976 г.