Вольный горец

Немченко Гарий

«ВО ДНИ СОМНЕНИЙ…»

Размышления в «Год Русского языка»

 

 

ХОРОШЕЕ СЛОВО

Эту историю я узнал в селе Долгие Поляны под Старым Осколом. Далековато, конечно, от наших мест, но привязкой к ним может служить тот на первый взгляд малозначительный факт, что давний мэр Старого Оскола Николай Петрович Шевченко, ставший там теперь ещё и Почетным гражданином — наш земляк, родовые его корни тянутся к расположенному в Адыгее по дороге на Краснодар хутору, который так до сих пор и называется: «Шевченко». Когда-то мы вместе работали в Сибири, в Старый Оскол я приезжал у Николая Петровича погостить да в очередной раз о нём написать, и вот во время одной из наших поездок окрест города вдруг попросил его остановить машину возле небольшой, но ладной, удивительной красоты, новенькой церкви.

— Любуетесь? — с ревнивым интересом спросила проходившая мимо пожилая женщина, и я откликнулся:

— Да ведь нельзя не залюбоваться!

Она остановилась:

— Это всё благодаря Фёдору Ивановичу да нашей Марьюшке…

Сказать, что Федор Иванович Клюка — владелец крупнейшего в России Стойленского горно-обогатительного комбината, один из самых богатых в Старом Осколе жителей, значит, — не сказать о нем ничего. Фёдор Иванович с уникальной его биографией, редкой судьбой и чрезвычайно крутым норовом — живая легенда Белгородчины. Но кто — эта Марьюшка?

— Как же, как же! — прямо-таки вскинулась наша неожиданная собеседница. — Она ж тогда и ездила до Клюки: просить за церковь. Да вы можете пробежать до неё, она тут рядом совсем: сама вам расскажет.

В новеньком «мерседесе» мэра мы «пробежали», и неторопливый рассказ Марьюшки, полный почти позабытого теперь простонародного благородства и удивительного по нашим-то горьким временам достоинства, постоянно с тех пор живёт в памяти… вообще-то грустное это дело! Или наоборот: как раз — радостное?

Вот я уже и о Шевченко многое, что там ни говори, успел в пяти строках рассказать, и наметить в нескольких словах образ Клюки, нового «хозяина жизни», а фамилия заботливой Марьюшки затерялась в моих оставленных в Москве записных книжках и там же вместе с именем-отчеством канула и другая фамилия: благословлявшей Марьюшку перед поездкой «до Клюки» праведницы-односельчанки… Нехорошо вроде!

Нынче нас «идентификационные номера» взять обязывают. Личности особо продвинутые уже готовы добровольно подставить место, в которое прежде уколы делали, чтобы туда ему «чип» вживили. А одна из героинь нашего маленького рассказа так и останется безымянной?

Назовём её, с вашего позволения, Петровной.

— Когда люди уговорили меня ехать до Клюки просить за церковь, — стала нам тогда с явной охотой рассказывать Марьюшка, — поднялась я пораньше, управилась, прибралась, приоделась, как могла, и — к Петровне: да скажи мне на дорожку, Петровна, хорошее слово! Сказала она, и я поехала…

— А кто она у вас, эта Петровна? — принялся я уточнять с профессиональной дотошностью. — И что она вам сказала? Какое это «хорошее слово»?

— А вы не знаете? — простосердечно удивилась очень пожилая, куда старше нас с Николаем Петровичем, Марьюшка: вся она так и светилась каким-то особенным, будто доставшимся ей от далеких предков, благожелательством. — Как же это не знать?.. Когда церкви порушили или склады в них устроили, а священников — кого в Сибирь, а кого постреляли, тогда люди — что?.. До таких вот, как Петровна у нас, за хорошим словом и шли: никого не обидит, никого не обманет. Последним куском поделится. Надо будет, последнее с себя снимет — чужому отдаст. Ой, человечная!.. Только поглядит на тебя — уже на душе спокойно… а по другим селам другие были, да и сейчас ещё есть.

— Так что она вам — конкретно? — взялся помогать мне мой старый друг.

— Да ничего такого, — развела руками добровольная ходатаица. — Это ты правильно, говорит, Марьюшка, надумала: поезжай с Богом!

— И всё? — не поверил мэр.

И она опять простодушно удивилась:

— Дак, а что ещё?

— И никого больше ни о чем не просили?

— А кого ещё о чем?

— Кто пропуск вам к Федор Иванычу заказывал? — деловито допытывался мэр.

— Дак, а сама! Сказала, зачем, мне и дали эту бумажку, чтобы пройти…

— Паспорт хоть был у вас с собой?

— Да никто не предупредил, дак и не было — так поверили…

И Николай Петрович прямо-таки захохотал:

— Это — у Клюки?!

Потом, когда уже не раз побывал и в Старом Осколе, и в управлении Стойленского ГОКа — в просторечии «Стойла», и в его «святая святых» — в кабинете у Федора Ивановича, я и сам размышлял: ну, не сказка ли? Ну, не чудо?

Муштрованная охрана не только у входа внизу, но чуть не на каждом этаже за каждым углом, опытные секретарши и специальный монитор на столе у Клюки: хорошо видна и вся приёмная, и всяк входящий в неё, всяк в ней сидящий… И вдруг приходит этот «божий одуванчик», эта Марьюшка, её везде беспрепятственно пропускают, сразу же принимает сам Фёдор Иванович, терпеливо выслушивает просьбу сельчан, нажимает на одну из кнопок и тут же вошедшему инженеру приказывает: завтра начинаем строить церковь — чтобы к утру был проект.

Тот чуть не в ужасе: в жизни, мол, церкви не проектировал!

А Клюка ну, будто советует:

— Вот и пора тебе: хоть раз это сделать. Всё!

Назавтра начинают копать котлован, а ещё через месяц посреди села возносится красавец-храм во имя целителя Пантелеимона…

Всё размышляю: может быть, в глазах у Марьюшки прямо-таки виделось, что было у неё в тот день на душе? И прямо-таки читалось на лице вдохновлявшее её хорошее слово?

А почему успел обмолвиться, что размышления мои насчет наших героинь, которые без своих фамилий остались безымёнками, почти неведомками, не только грустны, но заодно радостны — да потому, что сами бы они меня и правильно поняли, и сразу, не сомневаюсь, простили. Безымянность в добром начинании, его анонимность всегда были одной из самых глубинных черт уважаемого в народе артельного характера: важен был счастливый исход и общая польза. Был бы толк! А все остальное…

Недаром же есть такое старинное понятие: тихая милостыня. Которую, не сказавшись, незаметно оставляли у порога.

Но цена-то «хорошего слова», а?!

И часто ли мы такие слова говорим друг дружке? И думаем ли вообще над тем, что, когда, кому и как говорим?

Очень часто вспоминаю ещё одну маленькую историю, которая произошла уже в наших краях: в санатории «Кавказ» под Майкопом. Путевка туда стоила тогда дешево, и как-то чуть ли всю зиму я работал там над переводом романа Юнуса Чуяко «Сказание о Железном Волке». Бывало, автор по тем или иным причинам долгонько не приезжал, и я спускался с четвертого этажа, запросто подходил к аульским бабушкам или пожилым мужчинам: помогайте!..

Летом попасть в «Кавказ» было не так-то просто, отдыхало да подлечивалось областное да городское начальство с женами и детишками, а в межсезонье или зимой пансионат заполнял народ неизбалованный, благожелательный, простодушный, и добровольных помощников, готовых растолковать мне малопонятное слово или объяснить старый обычай, было хоть отбавляй. Просто грех тут не упомянуть об Османе Наховиче Чамокове, светлая ему память: наши неторопливые беседы с этим удивительным, с нелегкою судьбой человеком во время ежевечерних наших прогулок дали такой богатый материал, что так понравившийся потом читателям дедушка Хаджекыз из «Железного Волка» очень, очень многим обязан «дедушке Осману» из Кабехабля — он это, он.

Правда, тут вышла такая закавыка. Так как один Осман в романе уже был, я решил подыскать для него другое имя. Но какое?.. Перебирал в уме, перебирал и вдруг вспомнил, как в Майкопе очень пожилая женщина, приоткрыв калитку, негромко кого-то позвала:

— Хадьжекы-ы-ыз!

Очень оно мне тогда понравилось, это имя. Может быть, потому что вырос в станице, которая соседствовала и с абазинами, и с бесленеями, и выговор у нас поэтому, что там ни говори, был особенный. В речи у старых станичников имелся непривычный для русского уха звук: «дьжь». У нас не говорили «ручей журчит» — говорили «ручей дьжюрит». Если на конных скачках кто-нибудь проявил удальство, его похваливали:

— О, дал дьжёгу!

Ну, проявил настоящее джигитство: у черкесов ведь праздник с участием конников именно так и называется: дьжёгу.

Если у нас хотели сказать «черкесы заговорили по-своему» — звучало так: «черкесы задьжерготали». А пожилая женщина на майкопской улице тогда как раз и «задьжерготала»: Хадьжекы-ыз!

Дорогой душе отзвук счастливого послевоенного детства?

И новому герою романа, целиком навеянному удивительными рассказами Османа Чамокова из Кабехабля я и дал это имя: Хаджекыз.

Скорее всего, что этот щедро подаренный незаурядным аульчанином образ оказался таким притягательным, что перед его обаянием не устоял и Юнус: новое имя принял безоговорочно.

Спустя двадцать лет профессор русского языка Роза Юсуфовна Намитокова подписала мне «Словарь адыгских имён», и только тут я к великому своему и очень запоздалому удивлению понял, что когда-то теперь уже очень давно на майкопской улице бабушка звала не внука, как мне тогда показалось, — звала внучку: имя Хаджекыз означает — «девушка, совершившая хадж».

Может быть, размышляю теперь, это некий посланный свыше знак признательности всем тем аульским женщинам, которые так беззаветно, так самоотверженно мне в пансионате «Кавказ» двадцать лет назад помогали?

Добросердечие их, действительно, было беспредельно.

Вышло так, что в отсутствие Чуяко новые мои благожелатели, узнав, что адыгскую гармошку я слышал до сих пор только со сцены, устроили приезд знаменитого гармониста Алия Темизока: да пребывает теперь щедрая душа его в райских садах! Он приехал с достойным его мастерства трещоточником и чуть ли не день до вечера в одном из просторных номеров, где жили мужчины, мы просидели за кабехабльской бахсымой, которую специально в своём ауле заказал «дедушка Осман-Хаджекыз»: как же помогать своему кунаку, как его роман до ума доводить, если старинной бахсымы «переводчик» не попробовал!

Правда, и в те минуты, так получилось, мне было тоже не до неё: записывал на магнитофон одну зажигательную мелодию за другой.

А на следующий день меня окружили женщины:

— Знаем, что записал нашу музыку. Поиграешь нам внизу в коридоре? А мы тебе покажем, как у нас надо танцевать…

Мог ли я отказаться «поиграть»?!

Вскоре отношения между нами установились почти доверительные, и, когда одну из самых пожилых женщин увидал с печальным лицом и повязкой на голове, прямо-таки не удержался:

— Зиусхан, нана!.. Так тебе хочется помочь.

Она чуть не испуганно отпрянула, потом словно о чем-то задумалась и очень серьёзно, как бы даже с особым значением сказала:

— Спасибо тебе. Я видела, как утром ты бегаешь у костюме с полоской: тебе пока можно.

Конечно, я удивился:

— Это должен говорить только здоровый человек, нана?

— А как же! — сказала она убежденно. — Некрепкий может и совсем заболеть. Если он не как у нашего парня в руках, что с гармонистом Алием приезжал. Если он — не трещотка…

Спасибо доброй аульской женщине: русского писателя с немалым и тогда уже стажем учила бережному и честному отношению к слову.

И не только, не только: тогда мне впервые стала приоткрываться некая общая для всех языков и наречий тайна. Может быть, впервые я невольно задумался о мере ответственности и за сказанное слово, и — за написанное. К стыду своему, только потом уже пришлось прочитать у Даля, что «с языком шутить нельзя, словесная речь человека — это видимая, осязаемая связь между душой и телом.»

Не об этом ли, естественно в иной форме, в недавнем своем обращении о русском языке напомнил нам Владимир Владимирович Путин?

Всем нам давно уже было ясно, что с речью нашей — беда. На улице — уши затыкай. Перед телевизором — ещё и зажмурься. Но вот оно сказано для нас: президентское «хорошее слово».

Может, лиха беда — начало?

Ведь само собой, что «вначале было Слово…»

А там, глядишь, дождёмся и этого: что скажет он нам всё-таки адыгское «зиусхан».

Возьмёт, наконец-таки, на себя нашу боль.

Много её у нас у всех накопилось, и чрезвычайно тяжела будет ноша.

Но Президент ещё молод и здоров. «У костюме с полоской» не только по утрам бегает, но вон как на горных лыжах несётся с таких крутых склонов!

Ему пока — можно.

Только дал бы Господь: не с горы, а — в гору.

Пусть для начала медленно, с тяжким трудом, почти с нечеловеческим напряжением.

Но тут уж дело такое — коли взялся за государственный гуж.

 

НА ПРИЕМЕ У СТАЛИНА

В не столь давнее время у записных остряков имелся целый цикл баек о министре угольной промышленности Засядько, который в тяжелейшей этой отрасли налаживал дела в трудные послевоенные годы.

Начнём с обеда у Сталина: вождь пригласил за стол подающего большие надежды горняка, чтобы поближе с ним познакомиться. Сам попивал своё любимое вино «киндзмараули», а гостя потчевал дорогим коньяком. Когда тот опорожнил вторую бутылку, Сталин велел принести третью, но тут наш подающий надежды, наконец, спохватился:

— Нет-нет: Засядько норму знает!

Вскорости после этого обеда, для горняка столь знаменательного, Сталину подали список претендентов, могущих возглавить министерство, а чтобы вождю было легче в нем ориентироваться, три из десятка фамилий были подчеркнуты.

Засядько среди этих трех не было, и Сталин не без нарочитого удивления спросил: мол, почему это?

— Есть за ним одна слабость, — начали деликатно объяснять вождю. — Неравнодушен к спиртному…

Но Сталин — конечно же, вынув изо рта знаменитую свою трубку, — со значением в голосе произнес:

— Засядько норму знает!

Но что касается так называемой ненормативной лексики, тут у нового министра не было удержу. Под тяжестью печально известных «девяти этажей» перед Засядько гнул головы сильный пол и навзрыд плакал слабый. Во время отраслевых селекторных совещаний отборная ругань неслась из конца в конец по всей одной шестой части света: от Украины до Сахалина.

Но однажды Засядько пригласили к Сталину. В приемной, где кроме них никого больше не было, неизменный секретарь Сталина, Поскребышев указал на кресло и как бы между прочим сказал:

— Потерпите, я пока выйду.

И зазвучал из усилителей записанный на магнитофонную ленту громкий крутой мат министра.

Длился он пятнадцать минут.

Потом раздался тихий, тоже записанный на пленку, голос вождя:

— Ви свободны, товарищ Засядько!

Тут же в приемную вошел Поскребышев, буднично сказал:

— Приём окончен.

А?!..

Не станем дразнить гусей, не будем давать основание говорить, что и тут, мол, нам «не хватает Сталина», — мы совсем о другом.

О нашей речи. О слове.

Что оно тогда значило? Что — теперь?

И что оно для человека вообще значит, слово.

Принято считать, что черная брань, которая якобы «на вороту не виснет», особенно пышно расцвела в годы крайнего напряжения всех и вся — как раз в военные и послевоенные годы. Во всяком случае сам я тоже долго считал, что старшие мои, прошедшие фронт коллеги, собратья по перу и устному слову, оттого-то крепких выражений и не стесняются, что в своё время «хватили всякого».

Но так ли это? Не совсем так? Или — совсем не так?

Сегодняшние размышления о языке невольно заставили меня вернуться и к своим текстам, и к своим героям, и к дорогим сердцу людям, оставившим по себе светлую память.

Вот страничка из моей повести «Я — не Гавриил Попов»: «Дедушка Гаврюша, Гавриил Павлович, был добрейший, деликатнейший человек, не сказавший при мне ни одного грубого слова, и однажды я спросил его: „Но ведь когда-то вам приходилось материться, отец?.. Что ж вы? За всю войну…“

Он не дал мне договорить:

— Был один случай, был!

— Один? — спросил я с подчеркнутым недоверием.

— Но зато это сильно помогло! — сказал он очень горячо. — Я потом даже думал иногда: может, потому-то… дурное слово… и оказалось такое крепкое, что я вложил в него все, ты понимаешь?.. Другие по делу и без дела матерятся всю жизнь… некоторые вон чуть не всякую минуту — слышать бывает тошно. А я только один раз, но зато так дал!

Я, конечно, подтрунивал над ним:

— И что же это за случай был, когда вы, папа, так дали?

— Это в сорок втором, — стал он рассказывать. — Самые плохие дела на фронте. А мы через тайгу в Забайкалье везем глинозем для алюминиевого завода… Завод может стать. Ты понимаешь? Алюминий! Тогда говорили: это — крылья сталинских соколов, алюминий. А я — начальник колонны. Меня предупредили: не прибудет груз в срок — под расстрел. Тогда не чикались!.. А дочкам моим тогда: одной четыре годика, другой — три… И вот засел передний ЗИС, и нечем вытащить, ты понимаешь, — передний. Все водители повылазили — подтолкнуть. Бились-бились, нет — и всё. Только садится ещё крепче. Был бы легче груз, а то — глинозем. И под колесами глина. Клей!.. Схватила намертво. Солдатики уже устали, всё: нету сил!.. Давно не евши и не пивши. Прошу их: родные, последний раз!.. И вот, ты знаешь… я сиротой рос. Мамы своей не помнил. И во сне даже ни разу не видел. А тут она появляется как живая, и я понимаю: это она, мама!.. И говорит мне ясно-ясно: не стесняйся, сынок!.. Надо тебе — закричи. Да так настойчиво. Взялись опять, но никто уже и не верит: машина даже не качнется… И тут я уловил тот момент, когда все напряглись, и заорал страшным голосом — никогда я раньше так не кричал… ни до, ни после: „Па-шла-а!“ Ну, и это — дурное слово вслед. Заорал тоже. Такая-сякая, мол, машина. Пошла — туда её! И, ты знаешь, как они навалились, солдатики?! А ведь уже надежды не было: всё!.. И вдруг — вынесли. И правда что — на плечах. А я заплакал. И от радости за все, и оттого, что мама, которой я раньше никогда не видал, тут вдруг пришла и помогла мне. Да интересно как: закричать разрешила. Даже как будто подсказала — да так настойчиво! Мама… ну, как живая. Так поглядела на меня, как будто улыбнулась и подбодрила: мол, дочки маленькие ждут, Валюша и Любочка… Не стесняйся!

Милый дедушка наш Гавриил Павлович! Верный ленинец. Атеист… Простота народная. И — чистота.

Потому-то и явилась к нему тогда в тайге, и подсказала, и разрешила все это женщина, которую совершенно справедливо он посчитал родной матерью… Скольких по простоте душевной заблудших, так и не успевших ничего понять в адской суете, но добрым сердцем заслужившим милости Её, спасала Она, страдая душой и горько печалясь о них, переставших ждать сердечного слова и давно уже привыкших помогать себе грубым…»

Впервые повесть вышла в 1994 году в частном издательстве, и там проблем не было: как автор написал, так пусть и будет — его дело. Но вот в 1999 году в составе третьего тома сочинений её переиздавал уже «Современник», и редактор Марина Подзорова вдруг сообщила: корректор отказывается эту страничку подписывать.

— Корректор?! — чуть насмешливо переспросил я с высоты своего, почти полувекого уже и тогда, не только литературного — но и административного тоже опыта.

— Она у нас православная, — развела руками Марина. — Твердый человечек… давайте к ней сходим?

В корректорской сидело совсем ещё юное, чуть не со школьными косичками, и оттого саму себя стеснявшееся очаровательное создание, но сколько в глазах у неё было веры в свою правоту, сколько решительности!

— Понятно, что в этом отрывке вы имеет в виду Матерь Божию, — сказала, густо покраснев. — Но давайте ещё раз поразмышляем: могла ли Она позволить это кощунство по отношению к Себе Самой?

У меня чуть слезы не брызнули: вот она о чем!

— Если вы заметили, я редко отступаю от правды, — начал объяснять ей, пытаясь скрыть неожиданное смущение.

— Это я заметила, да.

— Дедушка Гаврюша — реальный человек… Подполковник в отставке, вся грудь в орденах — это не ради красного словца, это факт. Очень искренний и, признаться, в силу характера очень далёкий от фантазий. Он просто не мог это выдумать. И поскольку речь идёт и о его памяти… о его правде…

— Это я понимаю — конечно же! — сказала она мягко. — Но как нам быть, как?

И час, пожалуй, никак не меньше, вели мы с ней вовсе не богословский, но такой сокровенный разговор о нашей русской непростой доле, о судьбе нашей, в которой нераздельно сплавилось праведное с грешным… Какая, оказалось, умница, какое прозрачное чистое сердечко!..

Это в Москве, которую за распущенность нравов, за дурной, на всю страну, так получается пример, и недолюбливаю, и, бывает, осуждаю и публично и — печатно.

Но вот совсем недавно в Майкопе шел я мимо университета и уже почти обогнал двух идущих под руку и мирно беседующих о чем-то длинноногих, в коротких модных шубках красавиц, явно — студенток… Стоял тот редкостный для этой зимы прохладный день, когда на обочинах было бело, и кто-то из парней, запустив снежком, попал одной из них в спину…

Какой изощренный «девичий» мат раздался в ответ!

А я с ними как раз поравнялся «на обгоне» — ну, как было на лица не посмотреть?

Как это случается, в сознании разом пронеслось многое: и некоторое моё, как там не судить о нем, одиночество в этом городе, связанное с долгими годами в столице и нынешней непростой жизнью уже не «на два дома», а на три: к Москве да к Майкопу прибавился ещё и Старый Оскол, к которому давно успел прикипеть… И невольный поиск родства — душевного, профессионального. Всякого. И тоска по чистому и высокому слову, вместо которого часто слышишь безграмотное, но уж такое самоуверенное извержение… Не надо полагать, что это относится исключительно к адыгейцам, нет, — как раз черкешенке однажды в минуту горестных размышлений обо всем этом и позвонил: мы с вами, говорю, незнакомы, но мне так понятно и так дорого ваше беспокойство о чистоте русской речи, которое слышится в ваших беседах по телевидению — спасибо вам! Она отвечает: мол, незнакомы, да, но один ваш рассказ я включила в сборник изложений для учеников старших классов: может, заглянете на кафедру?.. «Заглянул», пошел обмен книжками, и в очередной свой приезд в Москву я рассказывал о новом своем знакомстве старому другу Леве Скворцову, давно Льву Ивановичу, конечно же, — доктору филологии, профессору, тогда ещё проректору Литературного института: то, мол, тебе нет-нет, да позванивал по междугородной, чтобы растолковал мне, темному, смысл того или иного слова, а теперь у меня появилась такая возможность и в Майкопе — на кафедру звоню или домой… «Не Розе ли Намитоковой? — опередил меня мой дружок. — Это серьезная школа, да. Правда, в Москве её давно не встречал: можешь передать ей „крайнюю“ мою, как принято у космонавтов, работу — новый „Большой словарь“?» И я конечно, привез в Майкоп увесистый том с автографом Льва, конечно же, передал, а тут меня уже ждали и новые книги от Розы Юсуфовны, и через неё — очередное знакомство, на этот раз — с доктором литературоведения Татьяной Маратовной Степановой, чья глубокая книжка о творчестве русского эмигранта Бориса Зайцева стал для меня и неожиданной радостью, и настоящим открытием…

А как же наши долгие, от которых не так просто оторваться, диалоги с Батырбием Берсировым, деканом национального факультета, а полные взаимного уважения беседы в отделе краеведения республиканской библиотеки «под председательством» нарочито категоричной Сары Мугу и первой её помощницы Марины Бекизовой, а дружеские разговоры с русскими библиотекаршами, с подвижницами этими, на «выдаче» в абонементном отделе, а деликатнейшие, полные изыска слова научных сотрудниц Национального музея Галины Барчо и Зои Хут, к которым, бывает, обращаюсь за советом, а помощь директора музея искусства Востока Нафисет Кушу, за которой обращаться не надо — сама не отстанет от тебя, пока не поможет…

И что — старания всех этих добрых людей напрасны? И та самая, о которой и молодежь чуть не с придыханием говорит, аура бывает пробита бездумно брошенным грязным словом. Высокий дух, который люди высокопорядочные так самоотверженно пытаются в городе и блюсти, и поддерживать, так вот, походя, бывает унижен.

— Спасибо, девчата, — сказал я не без печальной усмешки. — Особенно радостно слышать ваши слова писателю старой русской школы… Не скажете, с какого вы факультета? Уж не филологи ли?

Но за это время парень позади нас успел слепить новый снежок. Опять он разбился о спину одной из подружек.

И нежные девичьи уста вновь отворились, чтобы произнести то самое, что после необычного приема у Сталина боялся произносить старый, с «подземным» стажем, матерщинник-шахтер…

 

МУРОМЕЦ И ХАЗАНОВ

История фильма «Вольная Кубань», много лет подпитывающего зарубежное казачество запахами нашей теплой и все ещё пока зеленой родины, — это особь статья, как говорится, и она потом, коли будет на то воля Божия, тоже войдет в наши размышления о языке. Нынче придётся рассказать лишь часть этой непростой истории.

Однажды, когда «пазик» с киногруппой мчался между станицами Отрадненского района, я попросил водителя остановиться, чтобы подобрать бредущего обочь дороги парнишку и был буквально ошарашен нервическим криком режиссера Виталия Тарасенко:

— Никогда этого, прошу вас, не делайте!.. Не надо превращать наш автобус в рейсовый. В салоне аппаратура! Люди тут отдыхают после съемки…

— Да что это ты, старик? — простецки попробовал ему возразить. — Разве мальчонка тут же кинется курочить аппаратуру? Или начнет по головам ходить?

Во мне и сейчас ещё жива сибирская привычка не проезжать мимо пешего, а тогда она была — как закон. Но наш Феллини буквально захлёбывался возмущением:

— В кино есть свои правила, которых вы пока не знаете!

Потом-то он всем нам, всей киногруппе докажет, что «в кино», как он его себе представлял, правил как раз и нету, во всяком случае — благородных правил. Но это будет чуть позже.

А в тот месяц «по семейным обстоятельствам», краснодарский родом кугут Феллини приостановил съемки, уехал в Прибалтику, но ждать, пока он вернется, нам было никак нельзя: собирались включить в фильм кадры переноса мощей батюшки Серафима Саровского, а торжественная колонна сопровождавших раку преподобного церковных иерархов, священников и мирян несколько дней назад вышла из Москвы и под почетной казачьей охраной уже приближалась к Дивеевской обители. Хорошо, что администратором была у нас все понимавшая толковая женщина. На правах автора сценария и ведущего, на свой страх и риск, уговорил её ехать без режиссера, и как славно всё потом у нас в Дивеево получилось!

Но началось ещё до него…

Оставшись за главного, отводил душу: кого только мы по дороге не подбирали, кого только в свой «пазик» не подсаживали. Перед самым Муромом в автобус поднялась простенько одетая пожилая женщина с бидончиком молока в руке. Явно застеснялась вольно разбросавшейся по отдельным креслам полуголой в жару «киношной» команды, и я взялся потихоньку её подбадривать, а заодно и природное свое любопытство подкармливать: и как, мол, в вашем славном городе — жизнь? Не перевелись ещё в Муроме богатыри?.. А в селе Карачарове? На родине Ильи-то Ивановича?

На всякий случай сняли на пленку памятный камень на окраине города, а тронулись дальше — наша попутчица разговорилась, наконец: да как, мол, тут у нас? Весь город только об одном и говорит: и смех, и грех… Богатыри, конечно, при такой-то жизни давно повывелись, да зато что правда, то правда — помидоры в Карачарове, и в самом деле, растут богатырские. Таких помидоров — больше нигде. И на вкус: ой, какие особенные! Поэтому люди на базаре первым делом всегда и спрашивают: откуда, мол, помидоры? Карачаровские, нет ли? А тут приехал в Муром комик этот… ну, известный теперь везде… из техникума который…

Она замялась, словно боясь вдруг попасть впросак и оконфузиться, и наши ей дружно взялись подсказывать:

— Из кулинарного?

— Хазанов, что ли?

Она поблагодарила тоном:

— Вот-вот.

— Геннадий Хазанов?

— Он.

— И что Хазанов? — посыпались вопросы. — И что он, что?

Женщина слегка осмелела:

— Пришел тоже на базар… А про помидоры, видать, уже знал. Вот идёт, а за ним, конечно, толпа. Собрал целый карагод!.. И все люди переспрашивают: он? Не он?.. Да неужели, и правда, он? Да он, он!

— Хазанов! — опять её наши выручили. — Хазанов.

— А там стоял за прилавком человек, у которого всегда — лучше всех эти помидоры… От он подходит к нему с этим карагодом: дак, а что это за помидоры? И правда, карачаровские?.. Правда, тот отвечает. Из того самого Карачарова?.. А тот: сам не видишь? Другого Карачарова тут нету!.. И точно, нету? — тот спрашивает. А продавец ему тогда: чего ты, мужик, пристал как банный лист?.. Хочешь брать, дак бери, а торговать не мешай: видишь вон, какая за тобой ко мне очередь!.. Тот руками развел и — дальше… Вся толпа за ним, возле продавца никого не осталось, а он тогда: ты куда их повел, эй?! — женщина поднесла ладошку ко рту, все чего-то смущаясь. — Что там бы-ыло… от хохота весь базар чуть не плакал!

Наши тогда тоже посмеялись вволюшку: группа была в основном из молодых дипломников ВГИКа.

— Давно это было? — спросил я.

— Да уж с месяц, а то и чуть больше — у него всегда ранние помидоры…

— Ну, ему-то потом хоть объяснили?

— Дак не знаю. К нему никто теперь больше не подходит, — сказала она жалостливо. — Только глазами покажут: это вот — тот самый, что не узнал артиста. И пальцем — коло виска… Кто ж такие помидоры и будет у его брать?

Было это, считай, полтора десятка лет назад, но до сих пор помню и будто смущенный её голос, и виноватое отчего-то лицо. Явно хотела отдариться за то, что её подвезли, но никак не могла решить: как отнесутся к этой истории модные ребята в драных шортах и майках с иностранными буквами?

Только сочувственный мой тон её и поддерживал… где ты, природная деликатность — сохранилась ещё хоть в каком-нибудь уголке?!

Оставшись от природы человеком порывистым, способным творческие планы резко переменить, бывало, от еле слышного зова, я тогда убеждал себя: что надо, отснимем, даст Бог, в Дивеево, а на обратном пути предложу ребятам на денек заскочить в Карачарово, к этому неожиданному страдальцу. Руку пожму ему, обниму. Если печалится, скажу: брат, выше голову! Эти твои землячки, которые вертят пальцем возле виска, не тебя унижают — себя самих. Ну, что делать?.. Такая нам выпала карта: будем терпеть. И будем работать. Ты вот — богатырские свои помидоры выращивать, я — писать. Больше ничего не умею: писать да читать. И, знаешь, что вычитал?.. Что семена, которые оставляли даже на небольшое время в пещере Печерской Лавры рядом с мощами твоего односельчанина Ильи Муромца, Ильи Ивановича, прорастали в несколько раз быстрей и урожай давали почти невиданный. Как жаль, что мало когда-то возле него постоял, что не очень внимательно разглядывал: только и помню черное, с серебряными крестами сукно, низко надвинутый капюшон да восковые, на груди сложенные персты… А ты, брат, живёшь в таком месте, над каким и нынче благодать не иссякла. Иначе откуда эти ваши знаменитые помидоры? Это — знак нам всем. Свыше. Всегда это помни, и дай Бог тебе здоровья долго-долго ещё трудиться на твоих грядках и с ясными глазами стоять потом за прилавком… это хорошо, что этот московский гость встретился тебе на базаре, а не пришел к тебе в огород, а то и ботва бы вдруг попривяла, и цветки бы осыпались, и плоды почернели… как знать? Я тебе уже не о Хазанове, он, старая ещё школа, куда деликатней остальных: я — обо всех!. Многих из них хорошо знаю лично. Хочешь, расскажу тебе? Только подальше отойдем от растений…

…Было это, повторюсь, полтора десятка лет назад, но вроде бы незначительное происшествие не только не забылась — сделалось для меня предметом чуть ли не постоянных размышлений… О чем?

О том же самом: о языке. О слове.

Разумеется, он не собирался этого делать, Геннадий Хазанов.

Но вольно или невольно популярный артист, мастер слова, многолетним своим изобильным, как помидоры в Карачарове, творчеством, считай, перевернул жизнь в «отдельно взятом» провинциальном городке, все поставил, хоть на малое время, с ног да на голову, в неустойчивом и без того, по смутным-то временам, сознании некоторых изменил шкалу ценностей…

А, может быть, в этом смысле мы давно должны говорить об «отдельно взятой» стране?

Бесконечным потоком пошловатых, а то и попросту хамских шуточек, и в самом деле, опущенной не то что до провинциального — уже до местечкового уровня.

Разве с вами не бывало, что, нажимая одну кнопку за другой, в одно и то же время вы всюду видели на телеэкране одни и те же до боли знакомые лица с одними и теми же ужимками и чуть ли не одинаковыми словами на одну и ту же тему?

У чеченцев есть сказка о муравье, такая маленькая, что не грех привести её полностью: «Давным давно один человек сказал муравью:

— Ва, муравей, какая у тебя большая голова, хоть сам ты и маленький!

— Голова бывает большая, если много ума.

— А почему у тебя такая тонкая талия?

— Талия бывает тонкой у благородного человека!

— А отчего твой зад такой толстый?

— Благородный человек не станет говорить о том, что ниже пояса, — ответил муравей.»

Давайте вдруг на минуту представим, что по какому-нибудь общественному уговору — хотя бы не на целый год, именуемый «Годом русского языка», а только на один день — штатных наших юмористов вежливо попросили бы не говорить о том, что «ниже пояса». Постараться хоть на денёк об этом забыть…

И вот вы нажимаете одну кнопку, другую… четвертую… шестую, а на экране — сплошная темь!

Но не прольётся ли в этот день над городами и весями нашего Отечества удивительный, ещё небывалый свет?!

 

«МУХАДЖИРЫ» РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ

Есть такие люди, пока, слава Богу, — есть. Подполковник медицинской службы в отставке, бывший хирург. Истый книгочей, настоящий библиофил, и правда что — «ходячая энциклопедия». И — отчаянный меломан, сам с хорошим голосом. Ещё недавно был заведующим отделением в майкопском военном госпитале, а вечерами пел под «Русскую удаль», под уникальный, это и в самом деле так, оркестр русских народных инструментов. Потому-то, когда ему исполнилось семьдесят пять, главный дирижер «Русской удали» Анатолий Шипитько решил посвятить Ивану Тихоновичу Болдыреву концерт, в котором тот должен был солировать… Эх, как Иван Тихонович со всеми своими многочисленными наградами, во всей нестареющей воинской красе, с мощным своим, так и не покинувшим его, не ослабевшим басом, прошелся потом, оренбургский казак, «вдоль по Питерской»! Как погулял по залу вместе с «двенадцатью разбойниками» и атаманом их Кудеяром, который у всех на глазах превратился в смиренного монаха Питирима!

Общительный и благожелательный нрав сделал Ивана Тихоновича добровольным «культоргом», не только обзванивающим своих многочисленных подопечных перед приездом какого-нибудь знаменитого артиста, которого наконец-таки удалось Анатолию Шипитько залучить в Майкоп, но и рассказывающим потом дорогие сердцам понимающей публики подробности… Он ведь, Болдырев, первым приходит в филармонию перед концертом и уходит последним, деликатно пропуская впереди себя редкого, дорогого гостя…

Кабы не кончалось на нашей Руси такое почти жертвенное самоотвержение!

Иван Тихонович и нашел меня по телефону несколько месяцев назад: мол, бесконечно виноват перед вами, но, Бог свидетель, не мог перед этим дозвониться!.. Да что такое, спрашиваю?.. Уверен, говорит, что вы тоже пошли бы к Анатоль Васильичу на репетицию: из Нальчика приезжали два певца с великолепными оперными голосами, давно, мол, таких не приходилось слышать. И, знаете, что они поют?.. Русские народные песни! И как поют, как!.. Для всех это будет самый настоящий, большой праздник. Кто, конечно, придёт потом на концерт… Анатоль Васильич засел за ноты, чтобы самому получше к ним приспособиться и им дело облегчить. Репетирует пока без них, первый концерт потом в Нальчике, затем у нас, но дата уже известна: можете своих друзей приглашать! Пусть подумают. Понимаю, как трудно нас раскачать, все своими делами заняты. Но пропустить это просто нельзя — ну, никак! Так вот, чтобы мы с вами не были потом виноваты…

И в который раз начинаются одни и те же страдания:

— Не хочешь увидеться на концерте «Русской удали»? — звонишь.

— Так ведь там же не так давно и встречались!

— Ты, братец, как тот милиционер, которому дарят книгу… Спасибо, говорит, у меня одна уже есть!

— Ну, сравнил, ну, — спасибо!

— А разве не так?

И долго говоришь о вещах очевидных, как бы азбучных, о которых интеллигентному человеку и говорить-то стыдно: концерт концерту рознь, дело известное. Что-то прошло в тот раз на высшем уровне, а что-то получилось не очень, мало ли!.. К тому же теперь с «Русской удалью» будут кабардинцы.

— Да этих кабардинцев в Майкопе!.. Вчера только с одним разговаривал.

— Оперные голоса, ты слышишь? Оба окончили московскую консерваторию. С отличием. Но в Нальчике-то с эти не разгуляешься, с оперой. А русские народные песни там у них — на ура…

— На бис, ты хочешь сказать?

Ведь понимает, а? Как раньше говаривали: грамотный! Но уговорить так и не удаётся. Ни одного, ни другого, ни третьего… да что же это?

Тоже кое-что понимаю: прописан в Москве, но больше пока, спаси, Господи, езжу, где только не бываю. Недаром же здешняя журналистка Валерия Ломешина однажды мне как приклеила: география, мол, его творчества — Северный Кавказ-Москва-Западная Сибирь — напоминает анэ: адыгейский столик-трёхножку… Ещё и самого себя начать цитировать, что ли?

Пошучиваю, думал. А ведь, и в самом деле, придётся!

Потому что как бы заново обнаружил: в вышедшей в 2006 году в Майкопе книге «Газыри» три рассказа — три «газыря», значит, — посвящены «Русской удали».

Вот самый короткий из них: «Уроки Грузии».

«Нынче, правда, об уроках Грузии, преподанных ею столько лет, словно щитом, прикрывавшей её России можно долго рассказывать.

Но мы о добрых уроках.

Полистал сейчас свой сборничек „Голубиная связь“, быстренько пробежал рассказец „Короли цепей“… нету там! Что делать? Годы идут, написанного все больше, и уже не всегда помнишь, где о чем написал. Помню, что писал, — это точно, но вот где?

И тут так.

А искал я сюжетец с грузинскими борцами, возвратившимися домой: с победой, естественно… Встречают такого в аэропорту, и первым делом к нему, какому-нибудь заслуженному-перезаслуженному, подходит личность, известная лишь в Тбилиси: таксист Леван или официант Котэ… Подходит и прямо тут же, на взлётной полосе, укладывает героя дня на лопатки: чтобы не возомнил, будто он — и в самом деле, лучший борец… вон таких сколько в Тбилиси! А по всей Грузии?!

Постоянно возвращаюсь мысленно к этому обычаю: очень нужный, очень справедливый обычай.

Из-за чего недавно о нём вспомнил: мы были на концерте „Русской удали“ — оркестра народных инструментов под управлением Анатолия Шипитько. На этот раз выступал с ним баянист Николай Горенко из Сочи… сразу скажу, что я сочувствовал невольно оставшимся в тени прекрасным Толиным баянистам. Но что делать?

Горенко не только — блестящий виртуоз и артист-характерник, не скрывающий себя под каким-нибудь традиционным концертным фраком… потрясающий работяга: как летали у него по пуговкам пальцы! И в самом деле — будто легко порхавшие птахи. Но понимаешь, сколько за этим труда и пота, в том числе и выступающего на красной рубахе на виду у зрителя… Как когда-то у Гарибальди? Чтобы не было видно крови. Как у каких-нибудь „ломающих“ пьяного гопачка тверских „драчунов“-танцоров.

Концерт посвящен был Геннадию Заволокину, и я опять услышал далекий — хотя он рядом, всегда в душе, — зов неоконченной работы о нем и о народном творчестве, которую озаглавил: „Казаки и пигмеи“.

Так вот, по этой четкой классификации Николай Горенко ещё какой казачура, как и сам Шипитько: недаром же, послушав его оркестр, которому пришлось подменить на фестивале в Анапе какой-то опоздавший на него именитый коллектив, и устроители фестиваля, и жюри засыпали Анатолия вопросами — мол, кто таков, мол, откуда? Почему о нем не слыхать?

А о ком слыхать-то?

Вот тут-то и подходим к главному: да ежели бы после выступления какой-нибудь разрекламированной сверх меры звезды или такого же звездюка выходила бы какая-нибудь деревенская Фрося — на этот раз такой „Фросей“ была Анна Железовская, которую я уже слышал с ними в станице Гиагинской, дай Бог ей удачи! — эти деловары давно бы перемерли от стыда за себя… но стыда у них нет. Они давно бы уже „повыздыхали“, как в родной моей станице говаривали, от черной зависти.

Но не так ли нынче в искусстве вообще? Не то же ли самое — в литературе?

(Утром читал маленькую книжечку Николая Зиновьева, поэта из городишка Кореновска… Какой там Вознесенский?! Коля наступает на пятки своему кубанскому землячку Юрию Кузнецову:

Из всех блаженств мне ближе нищета. Она со мной и в летний дождь, и в стужу. Она тяжка. Но — тяжестью щита, надежно защищающего душу.

Ну, кто из них мог бы так сказать? Им ведь сие неведомо, в том-то и штука, что они-то — всего лишь богатые дельцы!)

Хороший был в Майкопе концерт.

Дай, Господь, чтобы он пригодился мне, когда снова возьмусь за „Казаков и пигмеев“.

Пригодился вот!

Недаром считается, что всю жизнь, как бы мы это ни озаглавливали, постоянно пишем одну и ту же книгу.

Позволю себе заодно привести короткий отрывочек из рассказца „Два пирога в память о старшем друге“ из тех же „Газырей“:

…В зал Кремлевского Дворца вбежал как раз в тот момент, когда только погас свет, но сцена светилась ярко, было видать, что свободных мест много, в том числе и в самых первых рядах.

Когда неделю назад покупал билет, улыбнулся кассирше, примерно своей ровеснице: „Не могли бы дать мне местечко посредине в самом верхнем ряду?.. Дело в том, что на съезде комсомола в одна тысяча девятьсот шестьдесят „бородатом“ году там сидели наши сибиряки… молодость хочу вспомнить!“

Она понимающе рассмеялась: „Возьмите просто входной, все правильно. Будут места. Русская народная музыка — это вам не Пугачиха с Киркошкой… так на родной земле теперь живём!“

Быстренько прошел со своей верхотуры вниз, сел во втором ряду, чуть справа.

Наши, майкопские, были на очень высоком классе, вровень с самыми именитыми из тех, кого пригласил выступить вместе с собой руководитель Национального, так он теперь называется, академического оркестра народных инструментов России Николай Калинин — а уж он-то знает, кого приглашать. И вот после „нашего“ номера, когда раздались первые хлопки, настал и мой час, опыт есть. Сложил ладони рупором, заорал:

— Майкоп — молодцы!.. Толя — браво!

Следил, само собою, за Шипитько, но он в мою сторону не посмотрел, не подал вида, что слышал: только и того, что я об этом, как стреляный воробей, по чуть просветлевшему лицу его догадался.

Но как радостно он потом рассказывал об этом в Майкопе общим нашим товарищам! Как жал мне руку:

— Ну, молодец! А я и забыл, признаться, что ты обещал прийти. И тут вдруг — „браво“ не где-нибудь, а в Москве, в Кремлевском дворце! Наши потом неделю ходили радостные…

У меня прямо-таки сжалось сердце: как мало надо для счастья, как говорится!

Которого эти-то — „Пугачиха“ с „Киркошкой“ да иже с ними — чуть не каждый день черпают такою бесстыдной мерой…

И всё я вспоминал потом и неполный зал, и бедноватую для Москвы публику, которая расходилась потом со счастливым светом на лицах.»

Незадолго до того дня, когда с «Русской удалью» должны были петь кабардинцы, снова позвонил Иван Тихонович:

— Не ругаете меня, что не только вас, но и ваших друзей втравил в это безнадёжное дело?.. Имейте в виду, что концерт перенесли. Почти на месяц. Может быть, всё-таки удастся продать билеты. А то ведь нечем будет и заплатить артистам… какие голоса, я как вспомню!

Опять я принялся звонить здешним своим дружкам:

— Из-за таких вот, как ты, горе-патриотов… что рвут на себе рубаху, когда кричат, что они — настоящие русаки, да ещё и с дворянскими корнями… Кричат, что «деньги — помёт дьявола». Но жалеют отдать сто пятьдесят-двести рублей за концерт своего же товарища по искусству…

Наиболее уязвленный из них тут же пообещал:

— Сейчас отнесу к ним в кассу шестьсот рублей… на два лучших билета, так? Чтобы вы с Иваном Тихоновичем обо мне плохо не думали. Пусть возьмёт, кто захочет. Кому вы скажете… А сам могу надолго отлучиться…

Это с подводной лодки-то?

Под названьем «Майкоп»…

Но вот, наконец-то — вот!

Мы в зале Адыгейской филармонии, и он потихоньку начинает наполняться… да неужто, и в самом деле? Неужто?!

Сидим с женой на самых дорогих, за триста рублей местах, и к нам откуда-то сверху спускается Иван Тихонович, половину «Военного городка» приведший на дешевые места за свою подполковничью пенсию. Вид у него счастливый, но почему-то заодно и чуть виноватый.

— Милиция выручила, — говорит. — Выкупили все оставшиеся билеты и раздали сотрудникам, у них профессиональный праздник… будет публика, будет!

Рядом с нами садится пара средних лет, к которым то и дело спускаются сверху девочка лет десяти и мальчик чуть старше. Оба, видно, сидят несколькими рядами выше — родители раз за разом тут же отсылают их обратно.

Шипитько начинает с девятнадцатого века, с основоположника народных оркестров Василия Васильевича Андреева: «Светит месяц…» Казачье, как считается, солнышко.

Обычно так начинает, если предстоит русская классика… Невольно думаешь: с кабардинцами?

Но когда Мухадин Батыров высоким, с красивым тембром, «бархатным» баритоном заводит «Тройка мчится, тройка скачет», и уже в самом начале слышится неожиданная, будто бы давно забытая сила, в зале устанавливается счастливая тишина, которая обрывается потом взрывным всплеском аплодисментов и громкими криками «браво», к которым присоединяю своё вроде бы простецкое, но зато ведь — адресное: «Молодец, Мухадин!..» Как будто до этого уже десяток лет знал его… больше, больше! Потому что и предки мои любили эту песню, как иначе, если дядя мой был основателем «женского оркестра» в одном из колымских лагерей, в Ягодном, и знакомые летчики с риском вывезли его потом из Магадана: за «хороший голос» и «матрас денег», из которого он отобрал потом на материке «сколько захватит пятерня»… На дорогу до родной Кубани, до дома.

— Молодец, Мухадин, молодец!

Ай да кабардинцы, ай да — ну!

Объявляют Алия Ташло: «Вернись в Сорренто». Великолепный, богатой окраски, драматический тенор… И — началось!

Сменяют друг друга: Мухадин поёт «Только раз бывает в жизни счастье», «Ямщик, не гони лошадей», «Вдоль по Питерской», и вдруг — «Из-за острова на стрежень»… Когда её в последний раз слышал-то? Где?

А ведь было время, когда в небогатом застолье на нашей «ударной комсомольской» она считалась чуть ли не обязательной. Не по какой-либо официальной причине: просила душа. «И жила бы страна родная», и «Люблю тебя, жизнь!» — это как бы само собой. Но вот и Стенька, Разин Степан Тимофеевич, выходит, непременно напоминал о себе: не позабыли?!

Как же наша «Западно-Сибирская Сечь», наша вольница, могла его позабыть?!

Между этими старыми русскими песнями Алий выходил и с «Санта Лючией», и с давней итальянской песней ещё пятидесятых годов: «Скажите, девушки, подружке вашей…» Как его тоже принимали!

Объявили песню, совсем почти забытую: «Россия»!

Иван Тихонович перед началом успел шепнуть: песня, конечно, удивительная, но давно не исполняют, в ней, мол, — «сталинские мотивы»… дались нам! До этого Алий не пел её, это Анатолий Васильевич предложил ему: «Поверь: твоя песня!» Расписал для него ноты, чтобы тот разучивал в Нальчике — и вот, вот…

«Россия вольная, страна прекрасная…» мощно звучит удивительный голос Алия… какой голос!

Что же им там, действительно, в Нальчике — с такими голосами? Оперы нет, а далеко ли уйдёшь с русской песней, это хорошо, что сюда приехали… хорошо?

Если бы не милицейский праздник, опять бы небось концерт не состоялся!

— «Песня мухаджиров»! — вновь объявляет Алия Ташло ведущая.

— Мухаджир, это — путешественник, — деловым тоном объясняет достаточно громко жене наш сосед.

И сколькое тут же стремительно проносится в сознании!..

«Путешественник, — горько думаешь, — да! Избавил бы впредь нас Господь, и черкесов, и русских, от подобного рода путешествий… Изгнанник! Покинувший свою родину.»

Но кто этот-то человек, так свободно толкующий отдающее болью слово?

Как раз родная милиция, небось: точно-точно! Тут же недавно нового министра «внутренних дел» назначили. Откуда-то, кажется, из Восточной Сибири… вон как далеко! А за ним в наши места, нынче иначе не бывает, табором потянулись прежние его сослуживцы, которые в здешних делах пока — ни бум-бум. «Путешественник», видишь ли!

Но как выразительно, с какой безысходной болью Алий поёт! И как внимательно, с каким сочувствием его слушают!

В сознании лихорадочно проносятся недавние встречи в Нальчике: на свой семидесятилетний юбилей позвал один из самых знаменитых «путешественников»: потомок кабардинских мухаджиров Мухадин Кандур. Композитор, писатель, сценарист, снявший в «Голливуде» несколько фильмов о Северном Кавказе — родине предков. И — крупный бизнесмен. «Человек мира». Может быть, оттуда оно, из Иордании да Англии, — всё видней?.. У него, у единственного, как-то прочитал: мол, ещё неизвестно, правильно ли поступили те горячие головы из наших не столь давних адыгских предков, кто в 1861-ом году напрочь отверг предложения императора Александра 11 об условиях мира… Здесь это попробуй заявить! Хоть многие именно так и думают.

Тогда, в Нальчике, мне надо было сказать речь, и в голову пришёл стих, который во время банкета произнёс потом, стоя с рюмкой напротив стола, за которым рядом сидели виновник торжества с женой Любой Балаговой, только что издавшей в Штатах на русском поэму «Царская любовь» — об Иване Васильевиче Грозном и его кабардинской жене Марии Темрюковне — и Президент Кабардино-Балкарии Арсен Каноков:

Оставив дом, ты приобрёл весь мир. Пусть это нынче станет поговоркой: как превратил великий мухаджир Нью-Йорк — в город кабардинских уорков! Как первым зааплодировал Каноков!

Алию Ташло аплодировали куда дольше: дошла боль? Хоть по-черкесски, как сам я, многие не понимают, но в голосе у Алия слышалось такое неизбывное горе, такое страдание…

Но стоп! — подумалось. — Стоп.

Тут странное, выходит, дело… Как бы некий исторический парадокс.

Исход черкесов случился в позапрошлом веке не только из-за того, что русская армия была вооружена так ими с тех пор ненавидимыми пушками… Разве это начисто исключало русское бесстрашие и русскую доблесть?

Но вот они слиты воедино: звучание оркестра «Русская удаль» и «Песня мухаджира» — скорбный плач черкесского изгнанника…

Они-то сами об этом думали? И дирижёр Анатолий Шипитько… И оба кабардинских певца?..

Интересненькое, думал я, дельце: вот как оно у нас тут всё, на Кавказе, переплелось! Так неразрывно одно в другое вросло… Может, и действительно, — могло бы и раньше?

И многих трагедий в последующей нашей общей истории, уверен, не случилось бы…

И снова вдруг: постой-ка, постой!

Так они ведь теперь все вместе, считай, мухаджиры! Вот в чем дело: и те, и другие. Эти двое кабардинцев с великолепными своими, удивительными голосами и консерваторскою школой как бы не особенно нужны в Нальчике… А кому со своим оркестром нужен Шипитько тут, в Майкопе?

Перед этим ведь кого только не уговаривал: давай сходим, ну, — давай! Неужели Толе не сочувствуешь, неужели тебе за такое положение дел на родине-то не стыдно?.. Он ведь сам иногда вздохнёт: это хорошо ещё, что к ансамблю и ко мне самому Заур Хот, директор филармонии, и с пониманием, и с явной симпатией относится!.. По сути не приносим ему дохода, но он всё подбадривает: будем надеяться, Анатолий, будем надеяться! А на что, скажи мне, надеяться, — на что?!

Очень деликатно, боясь наступить «на больную мозоль», взялся однажды расспрашивать Анатолия Васильевича: мол, каким видишь будущее своего оркестра?.. Понимаю, что страдаешь из-за малого числа слушателей, очень тебе сочувствую, но разве нынче только ты в таком положении!

— Вы меня видите на сцене перед оркестром, — стал он печально размышлять. — Видите годами и всё замечаете: как Шипитько поправился… проще говоря: постарел. А о чем, как ты считаешь, думаю я, когда гляжу в зал?.. Когда за весь оркестр раскланиваюсь или поднимаю кого-то отдельно, чтобы зал обратил внимание и особенно тепло поблагодарил. Я ведь с печалью думаю: как все зрители, все мои слушатели на глазах становятся всё старше и старше. Одни и те же люди. Наши горячие приверженцы… Постоянно одни и те же лица! Когда-то, первый раз в зале, видел их ещё молодыми и радовался, что новенькие пришли… Но годы летят, а новеньких теперь, знаешь, почти не появляется… редко-редко! Внучку или внучка приведет бабушка, он с ней рядом повертится… сам не слушает, ей мешает. Глядишь, в следующий раз приходит снова одна… а в общем-то это трагедия нашей русской культуры: ты-то меня понимаешь!

Ещё бы не понимать.

Помните эту старинную сказку, как опытный крысолов избавил средневековый город от нашествия этих всеядных тварей?

Заиграл на своей флейте особый мотив и через городские ворота пошел через деревянный мостик за реку, а все крысы — за ним. Мостик разобрали, и досаждавшие горожанам твари остались на другом берегу.

Крысолов вернулся за деньгами, но городские власти обманули его: решили не платить.

И обиженный крысолов снова достал свою флейту и снова заиграл.

И увел из города всех, до единого, мальчиков и девочек. Всех детей…

Не то же ли нынче происходит в России? С той, правда, разницей, что крысы так и остались в городе, и где-нибудь в подземном переходе в Москве или на улице между киосками буквально шныряют под ногами.

А детей наших и внуков чужие крысоловы смогли увести. Если не всех, то — многих и многих.

Это благодаря им, телевизионным крысоловам, наше «племя младое, незнакомое» почти отвыкло от национальной культуры. И если в горской Республике или в каком-нибудь не столь многочисленном народе это пока считается предосудительным, и «суверенизация», которой все мы успели чуть не до отрыжки наглотаться, хоть тут своё доброе дело сделала — снова привязала к давней традиции, то с русскими всё наоборот. Под разговоры о толерантности чужая псевдо-культура с треском отрывает молодёжь от народных корней, а с теми, кто этому сопротивляется, невообразимое дотоле количество явных агентов влияния поступает по стародавнему принципу «вологодского конвоя», который «шуток не имеет»: «шаг вправо — агитация, шаг влево — провокация, прыжок на месте считается за побег». Так и здесь: не «хочешь стать Максимом Галкиным» — тут же зачислят в скинхеды. Или в националисты. В экстремисты. В ксенофобы. Или ещё куда-нибудь, о чем бедный парень — в прямом смысле бедный, прежде всего — в прямом! — до этого не имел представления…

Как тут снова не вспомнить Лесковское, из «Очарованного странника»: «И даны мне были слёзы дивно обильные. Всё я о родине плакал».

На которой, и в самом деле, произошла преступная подмена ценностей: на Лолиту, хотя билеты стоят куда дороже, в Майкопе будут ломиться. На Азизу — тоже. Побегут и на концерт Винокура с явно издевательским названием «Смех без причины…». Или «поколение пепси» уже и не знает, что вслед за этим следует: «…признак дурачины»?

Но виноваты мы — допустившие это старшие.

Ведь мы их по сути предали.

И, к несчастью, они это поняли куда раньше нас…

 

СОБЕРИСЬ, РОДИНА!

Успел уже Шевченко сообщить номер вагона, в котором должен приехать, а тут вдруг поздней ночью — звонок:

— Хорошо, что застал тебя! Это значит, что придёшь обязательно. Завтра в девять будь у входа во дворец спорта в Лужниках. Пропуск твой у меня…

— Постой-постой, — начинаю ещё в полусне. — Дело в том, что…

— Не могу «постоять»! — тут же весело подхватывает неожиданный собеседник. — Я тебе из автобуса: мы едем. Только что с ребятами Воронеж проехали…

И до меня доходит, наконец:

— Арамбий?

— А кто же? — продолжает он там пошучивать. — Конечно, бесленеевский зять!

Ну, тут, наверное, сразу надо кое-что объяснить.

Дело в том, что на своём горячо любимом Запсибе я ведь женился на майкопчанке. Снова приходится говорить: надо было кубанскому казаку так далеко от малой родины уезжать, чтобы встретить красавицу, разумеется, из соседнего, считай, со станицей аула!

Почему так говорю — да потому что почти тут же ко мне пристало аульское: «майкопский зять».

Зять у адыгов — лицо, мягко скажем, мало почитаемое, а зять, который живёт у тещи — вообще своего рода нравственный «беспредельщик». Об этом уже приходилось писать: как всякий раз по приезде из столицы хмурой в наше время России в столицу «солнечной Адыгеи», иначе этот рай земной в средствах массовой информации не зовут, я, как нарочно, чуть ли в первый день встречал Арамбия Хапая, трехкратного чемпиона мира по самбо, и этот отчаянный ревнитель горского этикета вместе с понятной радостью от встречи со старым товарищем тут же выражал ну, прямо-таки превеликую скорбь:

— И ты-ы? — начинал он врастяжку. — Опя-ять?!

— У неё, — отвечал я понятливо. — У тёщи. А что прикажешь? Не переезжать же мне к тебе в кунацкую вместе с женой, с чемоданами, с пишущей машинкой… Да внук ещё собирался приехать.

И он толковал это на свой лад:

— Думаешь, у меня не хватит места?

У самого у него жена родом из Бесленея, кратчайший путь из Майкопа в этот аул лежит через Отрадную, и Арамбий не раз и не два звонил мне из родных моих мест.

— Это бесленеевский зять, — поддевал для начала. — Ты не скажешь, когда земляки твои сделают нормальную дорогу? По хуторам ну, невозможно проехать! Мне самому сейчас найти тут главу администрации и спросить? Или, помнишь, — собирались вместе с тобой?

Это — по короткой программе, как говорится. Если — по расширенной, то непременно скажет:

— А какие хатёнки!.. На бабушек стыдно смотреть, как одеты-обуты. Для того вы у нас отбирали землю, чтобы люди здесь так бедно жили?

На заднем стекле у Арамбия цветными красками нарисована карта знакомых тут всякому северо-кавказских мест, и по ней идёт крупная надпись: «ЗЕМЛЯ АДЫГОВ».

У многих это вызывает протест, а сам я отношусь к этому не только с пониманием, но как бы и с некоторой долей благодарности: молодец-молодец! Предупреждает нас, русаков: смотрите, ребята, в оба, а то потом будет на ваших «шестисотых»: «РУССКАЯ ЗЕМЛЯ».

Но моё положение «майкопского зятя» волновало Хапая ничуть, кажется, не меньше чем заботы его малой родины.

Позвонил мне однажды тоже глубокой ночью и радостно сообщил:

— Сказать, что я придумал? Я теперь общим нашим товарищам говорю: слышали новость?.. Гарий у тёщи выкупил дом, и теперь не он у неё живёт — она у него!

— Здорово придумал, спасибо! — сказал я. — Но, знаешь, что?.. Давай самой ей не будем пока об этом говорить!

Но руку пожимать стали мне в Майкопе, представьте себе, куда уважительней.

Как тут не отозваться на приглашение этого полуночника, который вместе с командой борцов из Адыгеи и самыми преданными болельщиками катит на своём «фирменном» автобусе в белокаменную?

— Ты хоть растолкуй, я-то тебе зачем? — пытаюсь отстоять свою завтрашнюю поездку в Оскол.

Но он там значительно предупреждает:

— Не мне!.. Президенту!

— Тхакушинову, что ли?

И в голосе у него тут же слышится небрежный смешок:

— Да ну!.. Разве нашего «Иванова» самбо интересует? Выше бери: нужен Путину. Завтра — кубок Президента по самбо. А кто за нас в вашем ауле болеть будет, если не ты?

Так вот, «майкопский зять»: дело серьёзное. Писал об «адыгейской школе» самбо? Ещё три десятка лет назад. Обещал снова написать? Было дело.

Соответствуй!

Шутки шутками, но когда приезжал Путин в Адыгею, то сфотографировался уже не с Якубом Коблевым, только что получившим громкий титул «Тренер 20-го столетия» — снялся с его учеником Хапаем, нынешним главным тренером команды адыгейских самбистов. А кто в неё входит, кто? Капитан сборной России прежде всего: одиннадцатикратный чемпион мира по самбо в тяжелом весе Мурат Хасанов.

И вот на снимке — два на весь мир известных борца: Владимир Владимирович, значит, при галстуке. И Арамбий Аскерович с наградами от подбородка и до пупа.

Сладкая парочка.

Прежде всего рано утречком я сдал на своём Савеловском вокзале билет на вечер и взял другой, тут же позвонил Шевченко, выслушал его ворчание и, чтобы хоть чуть задобрить, первым сказал то, что почти непременно надо было ждать в конце разговора от него:

— Ну, не служил я в армии, не служил!

— В том-то и дело, — сказал он там. — И если бы — один ты!

Семь лет в танковых войсках, что там ни говори, — не фунт изюма. Тем более в одной из лучших гвардейских частей, стоявших тогда «при полном боевом» на границе с «загнивающим Западом». Посмеиваюсь, но разве не на этом танковом топливе десятилетиями шел потом мой друг по непростым колеям и колдобинам нашей жизни?

Когда пошли эти бесконечные дискуссии о гражданском долге и о профессиональной армии, я всё думал: спросили бы вы у Коли Шевченко. Спросили бы у Жени Подчасова. У Славы Поздеева, светлая ему память. У сотен и тысяч других парней, тут же становившихся потом крепким, как броня на их боевых машинах, костяком любого людского скопища: будь то сибирская стройка, рудник в Караганде или завод в южнорусском Новочеркасске…

Или потому-то и нужна теперь совсем другая армия, что с капиталистами договоримся всегда, сами теперь с усами, а вот как — с собственным народом? О долготерпении которого по миру ходят легенды.

Как подумаешь об этом обо всём!..

Или лучше не думать?

Включить телевизор и поглядеть: как там нынче наши подуставшие любовники Алла, Филя и их приёмный сынок Максим?

Это ведь не что-нибудь — прямо-таки общенародный, с утра и до поздней ночи, хронометраж как по графику расписанных отношений этого тазобедренного «треугольника». Чем тебе не объединившая, наконец-то, всех национальная идея?..

Ведь Алла, только представьте себе, уже на третьем, после Премьер-министра да Президента, месте по популярности во всероссийском рейтинге. Ну, сколько там — до второго?.. А там, глядищь… ой, что будет, что будет?!

Так и хочется повторить то, что ещё не окончательно стерлось в памяти поколений: «Братья и сестры!.. Вероломный враг напал на нашу многострадальную землю. Идёт жестокая, какой ещё не бывало в мире, духовная войн. Неужели мы окончательно решили сдаться на милость победителя: сделаться быдлом?!»

Разве не так?

Когда-то Пугачёв будоражил национальное воображение России… Не по иронии ли судьбы теперь — «Пугачиха»?

…А в зале Дворца спорта неистребимо пахло потом тяжёлой мужской работы. Незримо поднимался над борцовскими, на которых одновременно шли схватки, разноцветными коврами и под гулкий высокий купол уносил на себе и заталкивал по углам и глухой стук падающих тел, и скупые, но резкие выкрики тренеров, и меняющийся, словно морской прибой, всплеск эмоций болельщиков на трибунах…

Или я всё это придумал?

Когда-то давно написал рассказа «Хоккей в сибирском городе» и после, как «большого спеца», что об этом скажешь иначе, меня включили в состав группы тренеров и судей, поехавших на чемпионат мира в ФРГ, но я и тогда не разбирался в правилах игры, и до сих пор их не знаю… То же самое — с дзю-до и самбо: только о чём-нибудь профессионально спроси, и тут же сяду в калошу.

Дело, вероятней всего, в иных правилах, которых нам так всегда не хватало в непростой нашей жизни… Сделал ли всё, что мог? До конца остался бойцом или растекся, в конце концов, как желе. По-мужски, по-рыцарски поступил или — по-хамски?

Состояние духа всегда испытывал любопытнейшее: глаза видели что только возможно им видеть, время от времени возвращали к реальности, чтобы радостно вскрикнуть или тяжко вздохнуть, а сам дух куда только в эти минуты не отлучался, в каких только запредельных далях не успевал побывать.

Чувство одиночества среди ревущей толпы: не его ли они там так бесстрашно, так мучительно преодолевают?.. Вспышка общей воли, которая вдруг объеденит всех и каждого и вместе сделает несокрушимыми, — может быть, и тебя она когда-то поднимет, ещё не успевшего связать концы и начала, но на уровне подсознания вдруг ощутившего себя неотделимою частью народного целого?

И тебе только это и остаётся: то, что тут происходит проецировать и на себя, и на соотечественников твоих, и — на весь мир.

Арамбий разрывался между своими подопечными и старыми, из теперешних ветеранов, коллегами: тут собрался, конечно же, цвет… Пусть попривядший, с лицами, давно изрезанными морщинами, с осанкой, оставляющей желать лучшего, а кто не то что с брюшком — с громадным брюхом или другими издержками чрезмерно сурового в прошлом режима, но было в их глазах, было нечто объединяющее — не попритухший, но как бы специально сберегаемый для особых случаев свет, тут же готовый в любую минуту вспыхнуть, чтобы отсемафорить непререкаемо и категорично: такой же, как прежде, да! Не сдался и сдаваться не собираюсь.

Лишь где-то в глубине зрачков, отражающей не внешнее, но самое в душе сокровенное, пряталось уже застарелое страдание, невольно отвечавшее на «болячку» — болевой приём, который так или иначе ко всякому применяет судьба на склоне лет…

Конечно же, я пытался узнать хоть кого-то из старых знакомых и теребил Арамбия:

— А этот вот, кто помахал тебе и ты вскинул руку?

Всякий раз он называл имя или фамилию, но иногда только бывшую весовую категорию — а, это, мол, «полутяж», это — «полусредний»! — но даже и это казалось мне чрезвычайно важным на этом празднике… может, всё-таки — на чужом?

Вон как они обнимают друг дружку, как один к другому идут, ни на кого вокруг не обращая внимания, как издали тянут руки…

— Можно, мы с тобой потихоньку обойдём краешком? — попросил Арамбия.

Пошли, и я тут же неловко почувствовал себя: и один окликает Хапая, и другой, а третий спускается с фотоаппаратом: сняться на память. Ну, будто я к чужой славе примазался.

Но тут вдруг повезло и мне:

— Вот этот в спортивном костюме, с костылём — вроде лицо знакомое?

— Малёнкин, — сказал Арамбий. — Когда-то к нам в Майкоп приезжал…

— Слу-ушай! — протянул я. — Давай-ка подойдём.

— Это писатель, — сказал Малёнкину Арамбий. — Болельщик наш…

И я заторопился:

— Помните, начало семидесятых в Майкопе?.. Новосибирец Валя Глухов, Эдик Агафонов из Красноярска…

— Нету Эдика, — сказал Малёнкин. — Давно уже. Но они там проводят чемпионат его имени… Настоящий был боец.

— Во-от! А я тогда только что переехал в Майкоп, никак не мог прижиться, до того было несладко…

— Наши чуть было на лопатки его не бросили! — профессионально обрисовал Хапай тогдашние мои беды.

— Да, так и было, считай!.. А кто мне тогда дух поддерживал? Сибиряки, что приезжали… уж я тогда за вас за всех попереживал, покричал, порадовался! Один!.. На весь зал. А после повесть написал: «Скрытая работа». Мне потом за неё дали премию и кино по ней сняли. И главного героя там — будь здоров паренёк! — я назвал Эдик Агафонов, а главную героиню… уж вы простите меня за это, но сибирячка настоящая, такой характер, что любому мужику нос утрёт, так вот, знаете как её назвал? Любка Малёнкина!.. В честь вас.

— Дочка твоя! — подначил Арамбий.

Но у Малёнкина повлажнели глаза:

— Спасибо за память!

— Это вам спасибо: вы мне помогли! Выстоять в чужом тогда городе.

В этом месте меня можно спросить: а почему ты, дядька-писатель, не обрисуешь тут внешность этого твоего Малёнкина?.. Или лучше не надо, потому что ему, как и тебе, тоже в ближайший понедельник — сто лет? Да ещё с костылём: только что, говорит, из больницы…

Ну, конечно же!

Но оба мы с Малёнкиным были в те минуты как мальчики.

Да только ли мы?

Когда встретились ещё перед входом во Дворец, к группе адыгейских борцов подошёл обняться высокий, с худощавым лицом, уже достаточно пожилой, но явно спортивного вида человек: весь его облик свидетельствовал о скрытой силе и гибкости.

— Скажи-ка, Арамбий, — начал я еле слышно, и он, не дожидаясь, согласно кивнул:

— Рудман, правильно!

И мы тоже обнялись, я сказал:

— Помню вас перед Тегераном в Майкопе: папа Шульц, Ципурский ходили уже в гигантах, а Рудман был как бы уже и с ними, но с ковра ещё не ушел, ещё боролся…

— Спасибо, что помните! — сказал он растроганно.

— Где вы сейчас, Давид?

— В Штатах живу. Тренирую ребят.

— Но Россию, но Россию…

И он опередил меня:

— Разве бы иначе я прилетел?

…В перерыве, чуть не единственный, остался сидеть в опустевшем зале: некая моя особенность, что ли. Может быть, — тот самый «прибабах», который есть чуть не у каждого из нас. Но всё кажется: теперь, когда ты один, тебе больше достаётся не всем предназначенных картин, звуков, шорохов, разговоров.

Пошла репетиция торжественного закрытия, движение колонн, где каждый ещё в своём, кто в чем пришел, перегруппировка на ходу, команды в микрофон, а то и не совсем корректные комментарии, а зал с двух концов, снизу вверх и по кругу, деловито обходили проводники в цивильном с собаками на поводках: значит, должен быть всё-таки Президент. Ожидают.

Достал записную книжку, чтобы по свежим следам подправить ставший совсем никудышним почерк, и выпала газетная вырезка, которую недавно прислал из Новокузнецка Толя Низюк, мастер спорта международного класса, начинавший когда-то тренировать кубанских самбистов. Приготовленная уже для Старого Оскола, утром попалась на глаза и прихватил для Арамбия. Беседа бывшего «красного директора» Запсиба Бориса Кустова: «Мир состоит не только из бессовестных и продажных людей». В электричке отчеркнул для Хапая крошечный ребус: «Звонит мне как-то начальник производственного отдела Морозов: „Борис Александрович, можешь к нам зайти? Гарантирую, ты такого ещё не видел“. Захожу, вижу сидит такой невзрачный парень. „Вот сталь ноль просит и чтоб подешевле“ — говорит Морозов. „А в чём проблема? — не могу понять. — Такой металл у нас есть, пусть платит деньги и забирает“. „Деньги у него есть, — почему-то смеётся Морозов и, обращаясь к парню, — покажи.“ Тот задирает одну штанину, другую — мать честна: к ногам привязаны пачки купюр… Продали мы ему вагон металла. И другим таким, кто честно зарабатывал — мы по документам проверяли — продавали. И нам это было выгодно, и им заработать давали.

— А те, кого вы от комбината отвадили, неужели всё это стерпели?

— Они хотели меня убить. И если бы меня не взяли под защиту авторитетные люди — скажу только, что это бывшие чемпионы мира по борьбе, можно не сомневаться, что убили бы.»

Хотел тут Арамбию сказать: вопрос, мол, на засыпуху. Кому я должен в Кузне руку пожать?

Эти-то всё друг о друге знают: по всей России. Сам же Кустов не скажет. О чём с ним только не говорили в бытность мою этим самым «инженером лаборатории социологии», но как-то после очередного моего косившего под наив «почему?» он помолчал-помолчал и объявил: «Знаешь что, дружок? Давай-ка введём в наших с тобой душеспасительных беседах старую систему табу. Ты спрашиваешь о чём-то, а я: „Табу!“ Нельзя. И — проехали. В целях твоего же доброго здравия. Ты ведь тут у нас как жук-плавунец. Скользишь по поверхности, обо всех пишешь, и все у тебя хорошие, а главное — город, город! И все тебя любят: чуть ли не носят на руках. А заглянешь поглубже — тут же башку и оторвут.»

Когда же это всё кончится, Господи?!

Взрослые давно мудрее и опытней. Но сколько так и не повзрослевших мальчишек, которых никто не только не предостерёг, наоборот — подтолкнул к темным глубинам, так потом из них и не вынырнули. Сколько доверчивых, с чемпионскими задатками, детей твоих погибли в подстроенных алчными мужами разборках!

И вот вложил дома вырезку в записную книжку, но спросить пока Арамбия забыл, да ему, признаться, не до того: Мурат не в лучшей форме, потянул спину.

— Пойдём, и ты подбодришь, — позвал меня перед этим.

Подошли, и, пока разговаривали, этот гигант с лицом добродушного великана всё как бы невольно выпрямлялся и с бока на бок покачивался.

— Может, всё-таки лучше посидел бы? — спросил его. — Лучше давай я рядом сяду…

— Правильно, а я постою, — распорядился Хапай.

И только мы сели, тут же сзади положил руки на богатырские плечи этого адыгского нарта, привычно стал разминать.

…Открыл свою «записную», надел очки: «Как пункт назначения: Дэли!.. Дэли!»

Я тогда, и правда, сперва не понял: что за крик у ковра? Будто объявляют авиарейс в столицу Индии или посадку на пароход: туда же. «Дэли!» — опять повелительный крик. И тут вдруг сообразил! Тренер сборной Грузии кричит своему подопечному: «Делай!.. Делай!»

И смех, и грех.

Говорят, что мир знает всего только три истинно русских слова: самовар; спутник; калашников. Некоторые шутники к ним добавляют ещё и водку — как без неё, проклятой?

Но это было до того: до Тегерана, где в самом начале семидесятых прошел первый чемпионат мира по самбо. С тех пор этот родившийся в России вид спорта всё набирает и набирает очки. На транспаранте, который висит над сценой, где только что сидели устроители чемпионата и главные судьи, крупно написано: «Самбо — национальное достояние России.» И это, и действительно, так.

Может быть, потому-то и тренер из Грузии кричит именно это, давно устоявшееся в России: «Делай!»

А сколько ещё этих взбадривающих дух наставительных окриков: «Встань!» «Соберись!» «Работай!» Вошли бы они в нашу нынешнюю жизнь хотя бы также, как в мою собственную. Взгрустнулось что-то в Москве, малость занездоровилось и не успел сделать работу во-время: написать предисловие к сборнику рассказов северокавказских писателей. Слегка по телефону поныл, пожаловался жене, а она вдруг: «Соберись, отец!»

И тут уже, и в семейной жизни — влияние известной теперь во всём мире майкопской школы. Только и не хватало, чтобы она ещё посоветовала чисто тренерское: «своей борьбой!»

О, этот чёткое наставление: вспомни!.. И воспользуйся твоим коронным приёмом. Лучше многих иных изученным тобой. Лучше остальных тебе удающимся. Счастливым для тебя приёмом, который не однажды уже приносил победу!

Не то ли самое в жизни?

Тем более теперь — в нашей, когда честные правила борьбы столь многими позабыты. Но это не тот случай, когда можно присоединиться к неумолимо возрастающему большинству. Тебе — нельзя. Потому что ты — мастер. И хоть кимоно твоё пропитано такими земными запахами, мастерство дано тебе свыше. И за подлость, настанет миг, будет отобрано.

Недаром ведь говорится, что Господь долго терпит, да потом — больно бьёт.

Также, как и — народ?

Может быть, потому-то и любим спорт, что рождает в нас чувства и мысли, от физкультуры на первый взгляд очень далёкие?

…Закончился перерыв, зал стал стремительно заполняться, на ковры вышли рефери в своих особенных разноцветных блузах: левый рукав синий, правый красный, спина и грудь белые — цвета России. Поглядывали на длинный столик на сцене, за которым опять расположились устроители: не появится ли, наконец, высокий покровитель нынешних самбистов — сам Президент.

Пошли финальные схватки, и наш Мурат додавливал крупного, почти такого же, как он сам, болгарина, а к ним, стремительно сняв камеру со штатива уже подползал по ковру фотокорреспондент, умоляюще кричал: «Ну, подержи его, Мурат, подержи!»

У каждого своя работа, свой хлеб.

Прошли показательные выступления «старичков»: самбистов-ветеранов, которые, словно передавая эстафету, учили мальчишек мастерству. Сразу узнал несгибаемого чеченца Асламбека Аслаханова в белом кимоно и голубых спортивных трусах, невольно подумал: а что, мог бы тряхнуть стариной и наш экс-президент Аслан Джаримов, бывший самбист… Или «бывших самбистов», как и «бывших разведчиков» не бывает?

Потом, чтобы получить запоздалые награды и запоздалую признательность новой власти, на ковер выходили именитые борцы, спортивная слава России, на которых навсегда останется отблеск славы великого Советского Союза… И на ком только ещё этот отблеск не останется!

Жаль, сама страна никак не решится объявить себя правопреемницей всей прошлой славы, но что делать! Так устроена русская история, тем более, что незваных доброхотов этого, начиная со школьных учебников, «устроительства» истории нынче — как ещё никогда.

Последним в славной плеяде объявили героя уже сегодняшнего, чемпиона мира по боям без правил, но позднее время уже настолько поджимало меня, что поглядывал на него чуть не через плечо, уже от выхода… но что делать! Такова столичная жизнь: суета сует и всяческая суета.

На самом деле — работа с утра до вечера. Во всяком случае, у меня.

Прав оказался Арамбий.

Вручил нам с Николаем Демчуком, тоже пришедшим в главном «ауле» России поболеть за своих, фирменные футболки с крупным цветным лэйблом на груди «Кубок Президента по самбо» и полушутливо сказал:

— Говорил, он вас ждёт?.. Вдруг задержится или вообще не сможет прийти — пусть это будет на память!

Путин так и не появился.

Если у каждого из нас — «своя борьба», то у него она, и точно, — особенная.

Тем более случай тут уникальный: и болельщики, и судьи — в одном лице…

В кабинет своего друга вошел я в сопровождении встречавшего меня на вокзале Виктора Вербкина и с порога дурашливо, как иной раз позволяю себе, ну, прямо-таки заорал:

— Ну, винова-ат! Ну, не служил я в армии, не служил!

Но мэра это не проняло:

— Ты почему задержался?

И я зашел с другой стороны:

— Ты понимаешь, какое дело: был «Кубок Президента по самбо»… Коля! Как будто на нашем Запсибе побывал. В старые времена. Такое братство… недаром и среди устроителей — «Боевое братство», бывшие афганцы, ребята из других горячих точек. Ясно, что постарели, в зале по углам инвалидные коляски: и там, и там. Но такой блеск в глазах. Обнимаются…

Мэр явно не разделял моих эмоций. Суховато спросил:

— Как попал туда?

— Да как? У меня есть друг-черкес. Бывший чемпион мира… трижды. Известный тренер теперь. Пригласил: ну, как не пойти?

Он слабо так улыбнулся:

— Ты на своих черкесах зациклился!

— Да? — интонация у меня сделалась такая, с какой говорили в детстве: мол, нетушки-нетушки! — Скоро мы посмотрим, чьи они на самом деле черкесы: мои или твои?

— Что-то новенькое, — сказал мэр.

Может быть, может быть.

Но на Кавказе теперь — столько новенького!

Взялся ему рассказывать: есть, мол, в Майкопе одна обаятельная дама, историк и журналист Мулиат Емиж. Достаточно поездила по арабским странам, и не только по ним: черкесская диаспора в мире после русской — вторая по численности. Одно из последних увлечений её: Египет, мамлюки, черкесские султаны. Но не только это: человек она и разносторонний, и — масштабный. Так вот, есть у неё такая теория: украинская фамилия Шевченко произошла от адыгской Шеуджен. Основа фамилии — шоген, это христианский священник. «Ко» по-черкески: сын. Ну, сын такого-то, значит. В нашем случае — сын шогена…

— Попа? — переспросил мэр.

— Ну, там ведь, среди Шеудженов, тоже народ был разный. Тебе-то, понимаю, больше подошло бы родство с революционером Мосом Шовгеновым, — продолжал просвещать его. — Или был такой знаменитый в своё время участник гражданской войны — Шеуджен, я ещё застал его в Майкопе, пришлось и разговаривать, и рукопись прочитать: помахал дед шашечкой в буденовских частях, помахал.

— А я-то причём? — посмеивался мэр.

— Ничего себе: причем он!.. А хутор? Он-то небось и подогревает научный интерес Мулиат. Едет в Краснодар, название увидала, — и давай опять: Шевченко-Шеудженко. А если бы она ещё на тебя посмотрела? Ты же ведь по облику, и правда, черкес — больше, чем многие из настоящих…

Мэр кивнул в мою сторону, сказал Вербкину:

— Это он просто подбирает себе компанию…

— Хорошая компания, — поддержал Вербкин.

Ну, как бы им всё это объяснить? Верней, мэру. Потому что Вербкин через это уже прошел: был корреспондентом ТАСС в Киргизии, хорошо знал Чингиза Айтматова, не раз о нём писал… Или это всё-таки разные вещи, как говорится?.. Средняя Азия и Кавказ.

Тут у кого только крыша не поехала. Но основания для этого как бы есть, вот в чём штука. Отчего вершина Эльбруса двуглава?.. Да оттого, что Ноев ковчег, прежде чем остановиться на склоне Арарата, распахал Эльбрус — Ошхомахо. Это миф. Но то, что Кавказ хранит остатки самых различных цивилизаций — правда, в которой даже из самых серьёзных учёных мало кто сомневается. В моей библиотеке в Москве ну, прямо-таки на почётном месте стоит книжка Володи Болова, «кабардинца московского разлива», как сам о себе он говорит, «Кавказская Атлантида Платона». Но он ведь не такой большой юморист, более того, его даже можно и в некоторой доле мрачности обвинить: по вопросам геополитики консультирует Зюганова. Чеченцы дотошно разрабатывают теорию о том, что родина их — колыбель античного мира. Карачаевцы… Но, впрочем, чего мне по всему Северному Кавказу, занятому одним и тем же, наскребать недоброжелателей? Не лучше ли обратиться к нашему полушутливому разговору с со старым дружком — адыгейским археологом Нурбием Ловпаче: «Что делать! — посмеивается. — Что делать: не мы первые начали, не черкесы. Но то, что каждый из двенадцати адыгских этносов тоже скоро готов будет доказывать, что Адам разговаривал, скажем, по-бжедугски или по-абадзехски, это — точно. Президент Хазрет Совмен был шапсуг, а так как его знали золотишники всего мира, то наши стали было склоняться к тому, что Адам говорил по-шапсугски… жаль, рано от нас уехал Хазрет: не успели это в научных трудах закрепить — слишком рано!»

Есть, конечно же, в этом деле печальная сторона, но есть и другая, радостная.

Не поиск ли это всеобщего родства? Или — пусть в грубоватой, категорической форме — предложение родства. Которое нет-нет, да и оборачивается открытиями… пусть невеликими, конечно, но всё-таки, всё-таки.

Когда стали в Майкопе «копать» под Шевченко, я только посмеивался: черкесские султаны Египта — это само собой, это ваше, но мэра Старого Оскола не отдадим, нет!

А тут мягенько так, как могут только черкешенки:

— А кто у него жена?

— О! — говорю. — Жена у него писаная красавица. Даже ещё и нынче, в свои семьдесят. А видели бы её в молодые годы!

— А её бывшая фамилия? — спрашивают сторонники Мулиат. — Откуда она родом.

— В Абхазии они встретились, там она жила. А фамилия девичья — Кудзинова…

— Так это же известный кабардинский род, что вы хотите!

И вот шутки шутками, но, хорошо зная Людмилу Александровну, я вполне серьёзно начал подумывать о её адыгском происхождении. И высокий рост, и красота лица да изящество — это ладно, а вот характер, характер! И настоящая домоправительница, которая за всю жизнь ни разу небось без снежнобелой рубахи за порог Колю не выпустила, и хлебосольная хозяйка, мастерица готовить, и — всю жизнь она то директор техникума, то… И всю жизнь, считай, генеральный подрядчик над этим «субчиком» — моим другом-монтажником…

Нет-нет, чтобы не говорили, а есть что-то в этих модных нынче поисках родословия, что-то — есть.

Сказать, думал, Коле — не сказать?

Что мысленно я уже твёрдо определил его Людмилу Александровну в кабардинские княжны?

Но он будто опередил меня:

— Ерунда это всё! Чем ты занимаешься, слушай? Какой-то черкес привёл его на «Кубок Президента»… у тебя что, других друзей нету?.. Оттуда только вернулся наш Федя Емельяненко, уже двукратный чемпион мира по боям без правил…

И я замямлил:

— Погоди-ка, погодика…

— Чего годить?

— Да там потом в конце все они выходили на публику… может, он и был самый последний, а я уже торопился…

— Как всегда: слона он не заметил.

— Так он ваш, Емельяненко?

— А то чей же. Тут вырос, тут чемпионом стал… давно у нас не был: тебе неинтересно! А вот Владимиру Владимировичу Путину — интересно! — мэр взялся дожимать меня, как Мурат Хасанов — болгарина. — Недавно в Санкт-Петербурге были показательные бои с американцами, на которых он лично присутствовал. И Федя их сделал всех как мальчишек, а после сказал: били американцев и будем бить. Говорят, Владимир Владимирович первый зааплодировал. А потом тут же пригласил Федю на чай, и о чём там они целый час один-на один, можно только догадываться…

— И он сейчас здесь, Емельяненко? В городе?

— Редкий случай, но здесь. То сборы где-нибудь, то бои. Скоро должен опять…

А я уже, конечно, как старый боевой конь — копытом:

— Так, может быть… как-то…

— Возьми его за ручку, Виктор Алексеич, и отведи, — распорядился мэр.

— Наверно, в Дубраве тренируется?

— Ну, это вы разберётесь… бери за ручку, бери. Чем больше смотрю на этих москвичей…

Неужели такой ворчун стал?

Но на душе у меня, когда через несколько минут уже неслись на базу отдыха «Дубрава» за городом, играла музыка…

Неужели Емельяненко, думал, и в самом деле будет ещё на тренировке?

Вот везуха была бы! Вот — пруха!

Но этот, про себя посмеивался, мэр-то, мэр? Не Мэр, а — парень-удача, и правда что. О чем с ним не заговори, о чём не вспомни, и всё это — тут, всё — у него. В Старом Околе.

— В спортзале, говорят, полно автомобильных шин, — рассказывал по дороге Вербкин. — От всяких марок, от всяких — и маленькие, и большие, и просто гигантские. Снесли, что только можно… И вот он часами — по ним, до изнеможения. Интересно было бы застать его за этим занятием, интересно…

Не застали.

Только вышли из машины у ворот базы, как над стайкой девчат, явно выглядывавших кого-то, пронеслось негромкое:

— Идёт, идёт!

Он шёл. Фёдор Емельяненко. Гроза борцовских залов планеты, да!..

Но до чего же обыкновенный у чемпиона был вид.

Вовсе не богатырь. Симпатичное лицо. Ранние залысины. И дружелюбный, открытый взгляд.

— Привет, девчонки, привет! — сказал, когда его окружили.

Мог бы, пожалуй, и вздохнуть: расписывался на протянутых открытках, на книжках, а руки заметно подрагивали и буквы получались не всегда ровными…

— А тут ещё и мы на вашу голову, — сказал ему, невольно извиняясь за «необъявленный визит». — Но тут уж дело такое: старый болельщик, много писал о борцах…

Пошел разговор, и опытным глазом тут же увиделось, что Фёдор как рыба в воде естествен… Ну, может быть, — как птица на ветке, потому что ему, конечно же, как можно скорее хотелось вспорхнуть, ну, да что ж тут: дело понятное.

— Вот о чём хотел. Большего остального: время на чтение выкраиваете? Или совсем некогда этим заниматься?

Он как бы даже слегка удивился:

— Да почему же? Читаю много, можно сказать…

— Но когда, когда?

Дальше я не стал, но в подтексте это как бы оставалось жить: когда, если часами по автомобильным шинам колотить, пальцы вон до сих пор — ходуном?

— После тренировки, — сказал он. — Во время отдыха… И потом — в самолёте, в поезде. В дороге приходится проводить много времени. Вот и беру с собой.

— Что-нибудь такое полегче?.. Чтобы в аэропорту не жалко выбросить?

— Да нет, — сказал он как-то очень серьёзно. — Я классиков люблю читать.

Я, конечно, воспрял:

— Каких классиков?

— Наших, русских. Достоевского люблю. Толстого. Недавно вот прочитал Бунина. «Тёмные аллеи»…

Я сказал:

— Можно вас обниму?

Нет, ну правда.

Представить себе: тяжкая работа, орущий зал… Весь в поту, это само собой, а то и кровь, как без нее. И чужая, и, бывает, — своя…

А он: Бунин. «Тёмные аллеи». Гимн нежности!

О чём ещё человека долго спрашивать. И — зачем?

Договорились увидеться позже, всё ещё подрагивающей рукой он написал номер мобильника.

— Так вы-то где сейчас? — спросил.

Сказал, что отсюда скорее всего вернусь в Москву, но почти тут же придётся съездить в Майкоп.

— Мурику передадите привет?

Сперва я даже не понял:

— Что-что?

— Мурату Хасанову.

— Ну, конечно, — сказал я, будто спохватившись. — Обязательно передам. И ему, и Арамбию…

— Мы часто на сборах — с Муриком, — снова сказал он с такой удивительной мягкостью и с такой душевной чистотой в голосе…

Представить, опять же: тяжёлый вес в самбо и чемпион по боям без правил. Два самых сильных в мире человека. Двое громил.

Но, может, им-то как раз нежности больше всего и не хватает? — подумалось вдруг. — Более того: может быть, во имя неё-то как раз и ломают они друг дружке хребты?