1
За месяц до приезда Рябикова в Оковецк в доме Синевых на Красивой набережной сидели две женщины — Поля Овчинникова и Люба Надеждина.
Слабый вечерний свет, проникая в два окна, освещал комнату неровно и пестро. В этом освещении чувствовалось что-то очень летнее, закатное. Посреди комнаты стоял покрытый клеенкой стол. За столом сидели Поля и Люба.
— Люба… вот чего я никак не пойму. Если Толя погостить приехал — долго зажился, хотя мне-то в радость… Если совсем — зачем скрывает? Вот уезжал — опять вернулся. Может, с женкой неладно у него что? Ничего не говорил? Мне спрашивать об этом нельзя…
— Паша спросил как-то раз. Да он сама знаешь какой — покидал-покидал каких-то слов неразборчивых, а потом вовсе замолчал. Как нарочно заикаться начинает — ничего не поймешь.
— Это у него с войны, контуженный он был.
— Да знаю я. Но уж больно хитрый твой Анатолий.
— Какой он мой! Если б… Ах, любила я его, когда он вернулся с армии! Если б ты знала, как любила. Да и он не чужой был.
— …И сейчас, только войдешь — отзывается в нем что-то.
— Ты правду говоришь?
— Да уж тут не обманешься.
— А все-таки не тот стал. Как перетянута душа у него веревочкой — лишний раз пошире вздохнуть боится. Все время начеку, даже и выпьет когда.
— Это я тоже вижу. Да и Паша говорит: не тот брательник стал. Он-то думает, что тут только Вера его виновата. А я так считаю: сам Толя себя покалечил. Как начнет говорить — хозяйство да хозяйство, и просвета никакого, только кабаны, овцы, гуси… О детях столько не говорит — и не вспомнит, есть они или нет, а о кабанах всегда помнит. Вот постепенно душу-то и покалечил. Усохла она у него. Мертвая стала.
— Ох, Люба, не говори так, больно мне слышать!
Стукнула дверь. Вошел Павел, посмотрел на них, сказал весело:
— Люба, пошли грибы приготовим — полкорзинки набрал! Да картошку поставить надо. Толя собирался бутылку принести: получка у него сегодня.
Когда они вышли, Поля нервно встала, подошла к окну, перегнулась, всматриваясь в берег. Лицо, казавшееся до этого моложавым, сразу покрылось сеточкой морщин. Ей было лет сорок шесть — сорок семь, но в движениях чувствовалась живость, даже, казалось, привычная легкость человека, который не боится сделать лишний шаг; лишнее движение для него не в тягость — вся жизнь проходит в движении. Усталость накапливается незаметно, постепенно, и скажется потом, много позже, если не одолеет какая-нибудь нежданная хворь. Лицо обветренное, загорелое, на голове цветастая летняя косынка. В глазах, неприметных, обыкновенных, видна свойственная женщине ее возраста тревога, они как будто спрашивают у всех, кто рядом: что же дальше-то? Что еще может быть для меня в жизни, или уже не произойдет ничего, и так я постепенно и состарюсь, не заметив этого сама?..
Поля смотрела на берег Волги. Там, над самой водой, она восемнадцатилетней девчонкой увидела молодого военного. Он стоял без фуражки — она лежала рядом на траве — и смотрел в маленький перламутровый бинокль на противоположный берег. Услышав рядом шаги, обернулся.
— Хочешь посмотреть?
Она кивнула. Он подал ей бинокль; приставила к глазам.
— Нет, не так… — его рука, поправляя бинокль, касалась ее плеча, щеки, и так негаданно приятно было это прикосновение, что весь тот день помнился не таким, как прожитые до него. От этого дня осталось что-то мягкое в душе, вольное и сладостное, и весь он виделся отсюда легким, светлым, как воздух над июньской Волгой. Далекое лето — двадцать девять лет назад. И то лето, и следующее они были вместе — до самого отъезда Анатолия с его новой подругой. Женитьба его произошла так быстро, что она и сообразить ничего не успела, как Анатолия уже не было в Оковецке.
Из сеней доносились голоса Паши и Любы. Паша совсем не похож на брата. О завтрашнем дне никогда не думает. Если бы не Люба — всегда голодным сидел. А Люба привязалась к нему, притерпелась, ходит теперь, как к своему. Если Анатолий не врет и с женой у него все хорошо, тогда он из них четверых самый благополучный. У нее, у Поли, муж умер четыре года назад. Паша давно со своей расстался. Люба осталась вдовой в тридцать два года: муж погиб на лесозаготовках. Паша не предлагает ей идти за себя замуж, знает, что горя ей с ним не избежать. А любит, видать, сильно. Прошел слух, что к Любе сватается шофер Дитятин — бегал по всему поселку, искал ее сам не свой. А узнал — вздор один, ни за кого Люба не выходит — так счастливей Паши в Оковецке человека и не было.
Вошли Павел и Люба. Странная пара. Худощавый Павел, да еще прихрамывает, да плечо кособочит, да в глазах растерянность нет-нет мелькнет, словно бы спохватывается он, вспомнив что-то про себя. И Люба с вечно прописанной на лице зовущей улыбкой, в полной ясности и спокойствии, в силе телесной и душевной. Хоть ураган на нее набеги — не покачнется. Ни одного острого уголочка у нее нет. Женская стать округла и плавна, воздух ее ласкова обтекает.
— Ну, Поля, будем ждать или сядем?.. — спросил Павел.
— Я домой побегу, а вы садитесь — чего его ждать, придет, — сказала она, хотя самой очень хотелось остаться. Но и навязываться Анатолию стыдно. Вдруг да подумает — вешается на шею, жену оттирает. Но она тут же усмехнулась своим мыслям: не оторвешь его от кубанского хозяйства. Она что — квартира в двухэтажном доме да дети, пусть взрослые, а с ней пока живут. Нет… У Анатолия и мысли такой не шевельнется.
Люба смотрела на нее внимательно и ласково.
— Иди, Поля, раз так, чего ж держать-то, — голос напевно-сильный, такой же улыбчивый, как лицо.
2
Красивая набережная покрывалась предвечерней черной шалью. Но еще были, видны и дома, и деревья.
Поднявшись крутой лестницей к мосту, Поля увидела шагавшего ей навстречу Анатолия. Шел он не быстро, но свободно, как ходят уверенные в себе люди. Брюки по привычке оковецких мужиков забраны в сапоги, из нагрудного кармана пиджака торчат авторучка и алмаз — Анатолий на овощесушильном заводе столярничает, приходится и стекла вставлять. Она острым взглядом охватила его всего. Мастеровит, ловок Анатолий, руки рабочие — и дня не посидит без дела. Ничего не стоило устроиться на завод. А мог бы и на другое предприятие пойти — везде примут.
Как всегда, когда видела его, схватила сердце чуткая, слабая боль, на мгновенье колени ослабли. Как будто и воздух изменился — каждая клетка тела отзывается на дыхание вечера.
— Толя! — сказала навстречу.
— А-а-а… Это ты-ы… — и не дал ей больше уже ничего сказать, словно боясь, что ее слова изменят что-то, заставят его оправдываться или о чем-то жалеть: заговорил сам без остановки. — А я сегодня письмо из дому получил, Вера пишет, чтоб скорей приезжал… — его голос настойчиво подрагивал и легко заикался, и это его дрожание и захлебывание не были ей неприятны, потому что голос для нее не отделялся от всего Анатолия. Он был тем человеком, которого она принимала всего. У каждого, наверное, есть хоть один такой человек на свете — или был, или будет.
Когда он остановился, она все-таки спросила:
— Что ж, скоро уедешь?..
— Н-не знаю. От Пашки зависит. Договорился, что от завода ему квартиру дадут, если работать пойдет к нам. Комната с кухней, — переступил с ноги на ногу. — А дому пропасть не дам. Не дело.
— Да оставь ты ему дом, Толюшка! Это я, дура, сбила тебя с толку своим письмом. Теперь и сама не рада.
— Ты правильно сделала. Живет… как паразит. — В голосе прорывалась сухая неуступчивость и непримиримость.
Поля вздохнула, положила ему руку на плечо и побежала домой, хотя вся еще была с ним, с его неразборчивым голосом, ровными шагами и со всей его невнятной, но родной уже до конца жизнью.
Утром на работу ей нужно было бежать прогоном, прорезавшим Красивую набережную вблизи дома Синевых. Увидела внизу, в густой поросли кустов Павла, не выдержала, спустилась. Павел был в застиранной голубой майке, она топорщилась на его впалой груди, болталась под мышками; в руках корзинка. Услышал шаги, поднял голову. Пасмурное, серое лицо оживилось, заулыбалось.
— У нас тут грибов, как в лесу. Два беляка — видала? — он горделиво вытащил из корзины крепкие ядреные грибочки, покрутил, понюхал с удовольствием. Чисто, тонко пошел по воздуху бодрый грибной дух; Поля тоже жадно вдохнула его.
— Поел утром-то? — спросила Павла.
— А чего есть-то? — улыбнулся он ей нехотя, но и безразлично. — Картошки было — Толе оставил. Любе не говори. Не нравится ей брательник — гони его, и все тут.
В лицах братьев была явная схожесть, и Поля сейчас читала ее. Но характеры все переделали по-своему. У Анатолия, как ни старалась она думать о нем хорошо, — будто высушенное черствостью душевной лицо. Подбородок выступил остренько, даже, кажется, глаза заострились. Нет, все скажет лицо, если его видеть как следует. А у Павла и нос такой же, и глаза светлой голубизны, — а смотрят не так. К нему любой незнакомый человек подойти может. Больно было Поле, а мысли ее не говорили в пользу Анатолия.
Не так живет Павел, как все — безалаберный, холостякует под пятьдесят лет, о еде забывает, костюма нет, без денег сидит: все плохо. Да еще ко всему этому выпивает. Но что-то светлее у него внутри. Тут не ошибешься.
— Ты заходи… он-то тебя все вспоминает, — сказал Павел вдогонку.
Она горько покачала головой, поднимаясь на берег, и с неожиданной неприязнью подумала об обоих братьях. Один — тряпка, жену потерял и уважение людское; мог бы взять себя в руки и работать не кочегаром, лишь бы деньги получать — а и получше место найти, образование позволяет. Второй — куркуль, только о хозяйстве своем далеком и толкует, да о том, чтобы вытурить брата из дому, а дом продать. Боится потерять деньги. А в детстве, соседи говорят, дружно жили. Мать хорошая была. Да мог бы тогда помыслить кто из них, что начнут войну на измор меж собой: один — высижу в доме, другой — выгоню и дом продам?! Когда и кто из них первым стал закутывать в толстое ватное одеяло свою душу?
3
Атмосфера в доме Синевых раскалялась постепенно. Люба и Поля говорили между собой, что так больше продолжаться и не может: кому-то из братьев нужно было уступить. Но тут мягкий Павел, когда они вдвоем стали его убеждать, ответил коротко, однако с удивившей их твердостью:
— Дом на родительском месте стоит, никуда из него не пойду. А он как хочет!
— Тогда хоть пить перестаньте вдвоем. Долго ли до беды? А если схватитесь из-за своего дома, да покалечите друг дружку? Да провались и дом тогда! — с сердцем сказала Поля.
— Это ты права, пить буду завязывать. Попробую… — Павел нерешительно покивал. Лицо у него в эту минуту было такое озабоченное, он так сморщился, прислушиваясь к себе, что Поля и Люба невольно фыркнули, а потом и рассмеялись. Засмеялся и Павел.
— А что, и правда нельзя больше! Иду это я по нашей набережной — собака дорогу перебегает. А я ей вслед кричу: кис-кис! Хотел колбасой угостить. А то еще: сажусь обедать, кусок хлеба двумя руками беру и так ко рту подношу.
— Эх, Паша, и смех, и грех с тобой… — Люба вдруг заплакала, Павел бросился к ней. Поля поднялась и ушла: пусть вдвоем останутся, лучше поговорят.
Тут через несколько дней и произошла история с «клопиной отравой». Люба, когда узнала об этом, прибежала к Анатолию прямо на завод. Обычно спокойная, улыбчивая, уравновешенная, тут она подступила к нему и кричала при всех:
— Ты убить Пашу хотел! Ты от своей женки получил задание — убить Пашу. Брата травит, как клопа!
Анатолий, побледневший, но не испуганный, бормотал неразборчивее обычного:
— Л-любка, не сходи с ума. Случайно флакон поставил под койку… С-случайно. Стукнуть в крайнем случае могу дурака — только и делов.
Но она не поверила, что это случайно. Побежала к Поле Овчинниковой. Та только посмеялась. Люба не могла смотреть на нее спокойно. Все раздражало в Поле, даже новое серое в коричневую полоску платье показалось ей таким же старым, какой была сама Поля. Оно просто не могло выглядеть на ней новым, пусть было сшито вчера.
Люба разругалась со вчерашней подругой.
Еще через день Павел утонул.
Нашлись люди, которые видели, как братья вместе купались, обратно же к берегу будто бы приплыл один Анатолий. Люба Надеждина подняла шум на весь Оковецк, что Анатолий утопил брата. А когда Павла вытащили из реки у лесозавода, никто уже не мог узнать в этой рыдавшей и проклинавшей всех женщине прежнюю Любу Надеждину. Вот тогда она и пошла к следователю и заявила, что видела сама, как Анатолий топил брата.
Анатолий же был спокоен и, казалось, не чувствовал никакой за собой вины. Он продал дом и собирался уезжать. Но тут последовал его арест.
4
Рябиков и Потехин перечитали заново все свидетельские показания. Свидетелей было трое: Манякин, Хлынова и Люба Надеждина. Александр решил встретиться со всеми.
— Кто из них понадежнее? Ну, серьезнее — трезвее, положительнее? — спросил у Потехина.
— Манякин. Преподает историю в вечерней школе. Виктор Матвеевич. В тот момент чистил мотоцикл на противоположном берегу. Остальные… — Потехин мелко закивал, словно шея у него была на каких-то хорошо смазанных шарнирах. — Хлынова пьет, Надеждина вряд ли вполне объективна. Я, во всяком случае, в это не верю.
— Где работает Хлынова?
— Уборщицей в комбинате бытового обслуживания. Двое детей — семнадцати и девятнадцати лет ребята. Часто выпивают вместе с матерью, — Потехин сморщился, как от боли, схватился за свою курчавившуюся бородку.
— Да что сделаешь? Ну, беда, и все. Беседы проводили. Старший пошел работать на стеклозавод, там за него взялись. Не знаю, что получится. И я подключился, хожу к ним… А младший в свои семнадцать — настоящий хулиган. Пьет и дерется. Физически сильный. Даже матери от него раз досталось. — Потехин покраснел, как будто и сам не мог взять в толк, как это могло произойти.
— Где они живут — Хлыновы?
— Знаете дом из красного кирпича недалеко от больницы? Говорят, с довоенных лет уцелел.
— Знаю. Зайдем к ним вместе. А что же Синев-старший, он ведь тоже свидетелей видел?
— Мог быть момент аффекта: ничего не замечал. Во всяком случае, Семенюк так считает.
— Ну что же. Начнем с Манякина.
Манякина нашли в книжном магазине — направила жена. Рябиков с Потехиным поднялись по лестнице на второй этаж магазина — бывшего монастыря. Снаружи стояла жара, а здесь было прохладно. Как и везде в последние годы, полки, над которыми была надпись «Художественная литература», стояли пустые. Вдоль них прохаживался человек, состоявший, казалось, из одних ног: ноги и голубая рубаха навыпуск, а над ней крохотная юркая голова. Он ворошил те пять-шесть книжек, которые лежали на полках. Рябиков вопросительно оглянулся на Потехина, тот кивнул.
— …Виктор Матвеевич? — спросил Рябиков. Человек, взмахнув портфелем, повернулся к нему. — Вы не могли бы уделить мне и товарищу Потехину минут десять?
— Александр Степанович — следователь областной прокуратуры, — сказал Потехин.
— Да! Конечно! К вашим услугам! — Манякин говорил отрывисто и суховато.
Спустились вниз, пошли к скамье, под деревья — здесь, возле бывшего клуба, разросся густой сквер. Манякин потряс портфелем:
— Пусто! Почти всегда! А было время — битком набивал! Все дачники наш магазин хвалили!
— Это я знаю, — улыбнулся Рябиков. — Половина моей библиотеки отсюда.
— Вы — тот Рябиков? Который когда-то?..
— Тот самый. Виктор Матвеевич, расскажите в двух словах, что вы видели двадцать восьмого июля, когда чистили мотоцикл на берегу реки?
— Что видел! Что видел! Чищу мотоцикл! Смотрю — купаются Синевы! До этого кричали — через реку слышно! Кричал Павел! Потом и Анатолий!
«Ну, — подумал Рябиков, — если он и на уроках так говорит — бедные ученики…»
— И дальше что?
— Смотрю — плывут двое! Две головы! Чищу мотоцикл! Смотрю — уже одна голова! Потом на свой берег вышел Анатолий. И пошел домой! А Павел остался — в реке…
После «остался» он все-таки чуть сбавил голос, и восклицания не получилось.
— Значит, вы уверены, что Анатолий Синев… утопил брата?
— Больше некому! — энергично кивнул головой Манякин.
Что ж. То же самое было записано и в протоколе. Рябиков встал.
— Спасибо, Виктор Матвеевич.
Как видно, всю силу, какая только в нем была, Манякин вкладывал в рукопожатие: тело напряглось, вытолкнуло через этот древний смешной символ человеческого приветствия всю свою энергию — и сразу ослабло. Даже пустой портфель перетягивал правое плечо.
— Куда теперь? — спросил Потехин, который все это время по своей, наверное, постоянной привычке, покачивал головой, искоса, неназойливо, наблюдая за беседой Рябикова и Манякина.
— Завтра с утра пойдем к Хлыновой. А сегодня мы с Семенюком на рыбалку собрались. — Он помедлил и добавил: — Не хотите ли?..
— С удовольствием! — с неожиданной горячностью воскликнул Потехин.