Последний полустанок

Немцов Владимир Иванович

 

ОТ АВТОРА

В этом романе продолжается рассказ о путешествиях двух друзей — Вадима Багрецова и Тимофея Бабкина, с которыми автор никак не хочет расставаться.

Он посылал их в разные концы страны. Сначала в деревню Девичья Поляна, о чем было рассказано в романе «Семь цветов радуги», потом Багрецов путешествовал по Волге и Казахстану, о чем написано в романе «Альтаир» («Счастливая звезда»). Через год вместе с Бабкиным Багрецов успел побывать в среднеазиатской пустыне. О том, что там произошло, можно прочесть в повести «Осколок солнца».

Все эти книги автор называл научно-фантастическими. А под заголовком «Последний полустанок» значится просто «Роман». Так неужели в четвертой книге, рассказывающей о путешествии наших друзей, нет никакой фантастики?

Все есть: и фантастика и приключения. Но автор считает своим долгом предупредить заранее, что в книге нет ни полетов в дальние галактики, ни выходцев с других планет, ни шпионов и уголовников, как не было этого и в первых книгах.

Автор не берется угадывать, какой будет техника через много лет, — жизнь часто обгоняет мечту. Но как хочется помечтать о чистых сердцах и о том, как бы сделать всех хороших людей счастливыми. Об этом и рассказывается в книге.

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Не скрывая своего отношения к героям, автор представляет некоторых из них читателю. В книге есть научные загадки, но нет загадочных натур. Да и в жизни так часто бывает: люди распознаются сразу. Впрочем, будем знакомиться…

Подойдя к двери, обитой клеенкой, Багрецов увидел черную стеклянную табличку с золотыми буквами «Директор Научно-испытательного института аэрологических приборов». В окошке, где должна быть проставлена фамилия, зияющая пустота.

Истертые, исцарапанные шляпки шурупов, удерживающие табличку, подсказали Багрецову, что к ним не раз прикасалась отвертка. Золотая надпись оставалась неизменной, а в окошке менялись фамилии. «Несовершенная техника», — подумал Багрецов, запуская пальцы в свою пышную шевелюру. Он по привычке представил себе, как бы должна выглядеть табличка с автоматической сменой фамилий.

Повернувшись к своему другу Тимофею Бабкину, с которым вместе приехал в командировку, Багрецов вздохнул и сказал:

— Теперь я понимаю Бориса Захаровича, почему здесь трудно работать. Ведь каждый директор сидит на чемоданах.

— А сейчас, ты думаешь, кто-нибудь там сидит? — спросил Бабкин, кивая на дверь кабинета. — Поздно, да к тому же еще суббота.

— Но, говорят, дело срочное. Иначе бы нас не вызывали, — заметил Багрецов и приоткрыл дверь.

Кабинет был огромный, как плавательный бассейн. Ковровая дорожка, тянущаяся от двери к письменному столу, казалась зыбким мостиком, по обеим сторонам которого, как в воде, отражались тусклые светильники, похожие на старинные факелы.

И в этой настороженной полутьме, там вдали, на письменном столе, расцвел гигантский оранжевый абажур, поддерживаемый бронзовой нимфой.

В столь огромном и пышном кабинете невольно представляешь себя пылинкой мироздания, затерянной в бесконечности. И пока дойдешь под строгим начальническим взглядом до стола, успеешь вспомнить всю свою жизнь с грехами, ошибками и заблуждениями.

Кое-что могли бы вспомнить и наши друзья. Правда, возраст их нельзя признать почтенным, каждому по двадцать четыре. Но при чем тут годы, если жизнь этих друзей сложилась так интересно, что они уже успели и много поездить и многое повидать. В этих поездках для установки автоматических радиометеостанций и всевозможных контрольных приборов Вадим Багрецов и Тимофей Бабкин встречались с учеными, видными изобретателями, участвовали в интереснейших испытаниях, сами придумывали и строили приборы. А все началось с обыкновенных радиолюбительских увлечений. Потом работа в лаборатории сначала монтажерами, лаборантами, техниками. И вот сейчас перед нами инженеры с солидным практическим опытом, незаурядной смекалкой и умелыми руками.

Заведующий лабораторией Московского метеоинститута Борис Захарович Дерябин очень горевал, когда потребовалось отпустить Бабкина в недавно организованный филиал института. «Да я за такого парня трех аспирантов отдам», — говорил он директору, но пришлось утешиться лишь тем, что в лаборатории останется Багрецов. Для установки оригинального прибора — нечто вроде гигрометра на транзисторах, — сконструированного молодыми инженерами, Дерябин вызвал их в НИИАП, то есть в тот самый институт, название которого Багрецов прочитал на двери директорского кабинета и где старику Дерябину очень не нравилось. Он уже сидел здесь целых два месяца, подготавливая какие-то серьезные испытания.

Кроме того, что НИИАП недалеко от Киева и как туда добраться, ни Багрецов, ни Бабкин ничего об этом институте не знали. Но вот они уже в директорском кабинете.

Как бы стесняясь своего высокого роста, Багрецов шел несколько ссутулившись. За ним, поглаживая светлый ежик волос, не спеша, вразвалочку двигался Бабкин. Мягкая дорожка скрадывала звук шагов.

Казалось, что новоназначенный директор института должен обязательно сердиться и нетерпеливо постукивать разрезальным ножом по столу, поторопитесь, мол, товарищи, вас ждут. Но директор, склонив голову в черной атласной шапочке, какие обычно носят академики и профессора, не обращая внимания на вошедших, что-то писал.

Наконец, услышав осторожный кашель, встал, поправил тонкий кавказский поясок на защитной гимнастерке и, щурясь от яркого света настольной лампы, тщетно пытался разобрать, кто там его беспокоит.

— Чем могу служить?

— Товарищ Медоваров? — удивленно и вместе с тем разочарованно протянул Багрецов.

— По какому делу?

Но Багрецов еще не оправился от изумления. Меньше всего он ожидал этой встречи. В свое время ему много пришлось претерпеть из-за товарища Медоварова, который, будучи тогда помощником начальника одной из экспедиций профессора Набатникова, чинил всякие препятствия, чтобы конструктор маленькой радиостанции Багрецов никак по смог доказать свою правоту и занять скромное место радиста экспедиции.

Анатолий Анатольевич Медоваров, или, как его все добродушно звали, Толь Толич, вышел из-за стола и, поигрывая концом ремешка, остановился перед Багрецовым.

— Привет, золотко. Опять какую-нибудь халтурку привезли? Но ведь мы игрушками, вроде вашей карманной радиостанции, не занимаемся. Обратитесь к профессору Набатникову.

Если бы не предупреждающий толчок Бабкина, Багрецов вспылил бы обязательно.

— Простите, Анатолий Анатольевич, — поправляя галстук, сдержанно напомнил Вадим, — мы спрашиваем не профессора Набатникова, а директора НИИАП.

— Директор переводится в Москву. А новый пока не назначен.

— Кто же исполняет его обязанности?

— С вашего разрешения, — я. Устраивает?

— Вряд ли вас интересует мое личное мнение, — вздохнув, сказал Багрецов. Он вытащил из бокового кармана командировочное удостоверение и протянул его Медоварову: — Пожалуйста.

Медоваров взял бумажку двумя пальцами, взял вторую у Бабкина и сел за стол. Весь облик этого человека — и ласковая улыбочка под маленькими усиками, похожими на две чернильные кляксы, и гимнастерка с пузырящимися рукавами, и маленькие сапожки гармошкой, и постоянная привычка играть концом пояска — все это было уже знакомо и глубоко антипатично Багрецову. Но больше всего его раздражала академическая ермолка на бритой голове Толь Толича. Чужая, маскарадная. И кресло чужое, и кабинет. Даже временно нельзя посадить сюда Медоварова.

Будем снисходительны к молодому инженеру. Он не мог объективно относиться к человеку, который чуть было не погубил его изобретение. Но разве Багрецову судить, соответствует ли товарищ Медоваров занимаемой должности начальника отдела летных испытаний НИИАП? И кто виноват, что все бывшие руководители этого института оказались людьми чрезвычайно занятыми, писали научные труды, защищали диссертации; читали лекции и находились в длительных командировках в Москве? Кто виноват, что главный инженер НИИАП вот уже несколько месяцев лежит в больнице и неизвестно, когда выйдет на работу? А товарищ Медоваров человек здоровый, научными трудами не обременен, он честно отсиживает свои рабочие часы в пустующем директорском кабинете. И не только отсиживает, но и руководит, сочетая в себе твердость администратора и тонкую изворотливость хозяйственника, в чем он особенно преуспел, имея за плечами почти четверть века практики. Да и кроме того, кому же, как не начальнику самого важного отдела НИИАП, сидеть в директорском кресле, когда директор отсутствует? Заместителей у него нет — институт маленький, не положено по штату.

Вполне понятно, что Толь Толич не сразу стал начальником отдела, до этого он был помощником директора по административно-хозяйственной части. Вот где он мог развернуться и показать свой незаурядный талант организатора. Ведь ученые в этом деле ничего не смыслят. Они восхищались умением Толь Толича ладить с людьми. Слово его часто оставалось последним и решающим.

Ничего этого не знал Багрецов, однако сразу же догадался, кто фактически руководит испытательным институтом. Мучили неясные предчувствия и томительная настороженность. Во всяком случае, ничего хорошего от встречи с Толь Толичем Багрецов не ждал.

Тщательно просмотрев удостоверения, Медоваров поднес их к лампе, чтобы, разглядывая на просвет, убедиться, нет ли на бумаге следов подчистки.

— Паспорта, — скомандовал он и так же долго разглядывал штампы, где и когда прописывался Бабкин, в каких городах побывал Багрецов.

— Какие еще есть документы? — спросил Толь Толич.

— Комсомольские билеты. — И, расстегнув внутренний карман, Бабкин вытащил билет.

То же сделал и Вадим.

Наконец, убедившись, что все в порядке, Медоваров возвратил документы и, снисходительно усмехнувшись, обратился к Багрецову:

— Оказывается, вы и за границей побывали?

— Да. В Болгарии. Туристом.

— Дома, значит, не сидится. Ну и как, понравилось?

— Очень.

— Для вас это вполне закономерно, — многозначительно заметил Толь Толич. Но к делу. Что вы от меня хотите?

Тут вмешался Бабкин. К делу так к делу.

— Нам бы хотелось поскорее увидеться с товарищем Дерябиным. Он скажет, где установить прибор.

— Вы бы еще завтра приехали, — обозлился Медоваров. — Отправку «Униона» я откладывать не могу.

Багрецов заинтересовался:

— Какого «Униона»?

— Это вам знать не положено.

— В таком случае прошу извинения, — подчеркнуто холодно сказал Вадим. — Но мы не в первый раз встречаемся с автоматическими радиометеостанциями. Обычно их называли «АРМС». А «Унион» — это что-то новое. Но можно спросить, на какое время назначена отправка?

Медоваров встал из-за стола, подошел к стоящему на тумбочке магнитофону и включил его. Послышались звуки старинного вальса. Заложив руки в карманы и плавно покачиваясь в такт музыке, Толь Толич лениво увещевал Багрецова:

— Поймите, золотко, что ваше любопытство неуместно. Мало ли какие у нас есть соображения. Ведь вам это безразлично. А к тому же…

— Продолжительный звонок междугородной станции прервал его на полуслове. Толь Толич приглушил музыку и нервно схватил телефонную трубку.

— Москва? — Видимо, он с нетерпением ждал этого звонка. — Нет? Откуда? Какая Хачапури? Хашпури? Опять не так? Ну, все равно… Кого вам надо? Начальника? Я начальник… Медоваров. Что? Разбился наш самолет? Есть жертвы?.. Только летчик? Насмерть? Комиссия вылетит из Москвы?.. Кого от нас? Ничего, посоветуемся. Пришлю прямо на место катастрофы… Сообщите координаты… Записываю… В двадцати километрах от станции… Долина реки… Причины? Причины?.. Загорелся? Столкновение… С чем? С чем? С орлом? Не может быть… Ничего, доищемся…

Положив трубку. Медоваров снял ермолку и вытер ею вспотевший затылок.

— Ну и штука!..

Потрясенные известием, молодые инженеры стояли молча, не шелохнувшись. «Видно, не легко сидеть на этом месте», — подумал Багрецов, и в сердце его шевельнулось что-то вроде сочувствия Медоварову.

— А может, он еще жив? — непроизвольно вырвалось у Вадима.

— Кто жив? Что жив? — словно очнувшись, встрепенулся Толь Толич. — Вы еще здесь? Командировки я потом отмечу. А сейчас отправляйтесь в город, пока автобус не ушел. Здесь у нас общежития нет.

— Нам нужно договориться с товарищем Дерябиным, — возразил Бабкин.

— Потом, потом. Отправка «Униона» откладывается. Вы же слыхали? В крайнем случае обойдемся без ваших игрушек.

Тут уж хотел возразить Багрецов, но не успел. В комнату вбежал худощавый человек с усталым, болезненно-бледным лицом.

— Что же это творится, Анатолий Анатольевич? Я настаиваю на скорейшей отправке, а Борис Захарович все еще ждет какие-то приборы из Москвы.

— Здесь его приборы, — отмахнулся Медоваров. — Да что толку-то?

— Здравствуйте, Серафим Михайлович, — с поклоном приветствовал его Бабкин, выступая из полумрака. — Узнаете? Я когда-то с вами немного работал.

— Ну как же не узнать? — и Серафим Михайлович радушно пожал ему руку. Тимофей Васильевич?

Бабкин застеснялся и даже покраснел. Сколько времени прошло, а ведь помнит по имени-отчеству!.. Конструктора Пояркова он встречал, когда вместе со своим начальником Дерябиным устанавливал в летающей лаборатории метеоприборы, а потом и телевизионную аппаратуру. (Димка в это время путешествовал по Волге догонял экспедицию, куда его никак не хотел брать Толь Толич.) Много воды утекло с тех пор, но память о хороших людях вроде Пояркова не исчезает.

— А это ваш знаменитый друг? — спросил Поярков, взглядом указывая на Багрецова. — Не его ли прозвали «инспектором справедливости»?

— Нет, — поспешил ответить Бабкин, — тот был совсем другой. А что касается приборов, то мы один привезли.

— Так что же вы здесь делаете? — Поярков нервно закурил. — Бегите к Борису Захаровичу, а то опоздаете.

— Не опоздают, — мрачно проговорил Медоваров, пришлепывая спадающую ермолку. — Отправка откладывается.

— Как так? Набатников звонил: небывалая вспышка космических лучей. Здесь дорог каждый час, каждая минута!

— Ему минута дорога, а мне голова! — раздраженно отпарировал Медоваров. Хотите, чтобы меня по башке стукнули? Разве я могу взять на себя ответственность после того, что случилось? — и он рассказал о катастрофе.

Поярков побледнел еще больше.

— Погодите. Но кто же погиб?

Вынув из стола толстую бухгалтерскую книгу, Медоваров перелистал страницы.

— Ну да! Так я и знал. Охрименко отличился. Дисциплинка у него всегда хромала.

— Петро! Да ведь это же наш Петро! — Поярков выронил папиросу и, обхватив голову руками, бессильно опустился в кресло.

Медоваров нетерпеливо постукивал толстым карандашом по столу, и Багрецову казалось, что Толь Толич думает лишь об одном: когда же кончатся неуместные здесь переживания. Ну друг у Пояркова погиб. Теперь уж ничего не сделаешь. А за дисциплинку спросят с живых, и прежде всего с начальства. Но не такой человек Медоваров, чтобы попасть под удар. Наверное, у него заготовлены все оправдания в документах и приказах.

Ошибался Вадим. И у Толь Толича сердце не каменное, в нем была и жалость к погибшему и другие простые человеческие чувства. Но жизненная цепкость, стремление оправдать себя — как бы не подумали, что начальник прошляпил, не сигнализировал, — видимо, подсказывали ему другие слова.

— А сколько раз я Охрименко предупреждал, — говорил Медоваров, каждое слово точно подчеркивая карандашом. — Выговор за опоздание он получил? Получил. За неправильное хранение парашютного хозяйства взыскание было? Было. За появление на работе в небритом виде замечание сделано? Сделано. — Он подвел итоговую черту. — Вот и результат. Точка.

Поярков скрипнул зубами.

— Припомнили. Так и напишите в некрологе: «В небритом виде…»

— Эх, Серафим Михайлович! Мы с вами оба коммунисты и отвечаем перед партией. Но вы же вольная птица. Конструктор отвечает только, за свои технические ошибки. А у меня — кадры. Они вот где сидят, — Медоваров похлопал себя по розовой шее. — И живые и мертвые. За всех я в ответе.

Опять зазвонил телефон. Медоваров отбросил карандаш.

— Слушаю. Борис Захарович? Ну и что ж, подождет ваш Набатников. Чешская обсерватория? И они подождут. Мейсон? Это что за птица? Южноамериканец? Прилетел в Москву?

Багрецов подтолкнул Тимофея локтем и наклонился к уху. Это не укрылось от Толь Толича.

— Минуточку. — Он опустил трубку на колени и спросил Багрецова: — Что это вы там шепчетесь? Насчет Мейсона? Слыхали о нем?

— Недавно получил от него письмо.

— Родственничка нашли? Кто он такой?

— Директор фирмы.

Подозрительно взглянув на Багрецова, Медоваров приложил трубку к уху.

— Ну так вот, Борис Захарович. Без санкции вышестоящих органов отправить «Унион» в хозяйство Набатникова я не могу… Постараюсь связаться с Москвой… Не горячитесь, золотко, не горячитесь. Вы же не знаете, что произошло… По телефону неудобно. Хорошо, заходите. Кстати, вас здесь ждут. Приехали, приехали… Эх, Борис Захарович, мне бы ваши заботы!..

Поярков сидел, опустив голову на грудь, слегка покачиваясь от усталости, бессонных ночей и неожиданно свалившегося на него горя. Но вот он вскочил, точно подброшенный пружиной.

— Что вы тут говорите! Разбился самолет, и вдруг из-за него задерживается отправка «Униона»! Абсолютная чепуха. Как можно связывать такие разные вещи?

Оглянувшись на приехавших инженеров, Медоваров сказал:

— Попрошу обождать в приемной. Сейчас к вам придет товарищ Дерябин.

Он помедлил, пока за ними не закроется дверь, и терпеливо, как больного, начал убеждать Пояркова:

— Вы же знаете, как я ценю ваши труды. Я понимаю ваше нетерпение, золотко. Но посудите сами: катастрофа произошла неподалеку от хозяйства Набатникова. Ни в каких орлов я не верю. Тут что-то другое. В «Унионе» находится ценное уникальное оборудование. На пути горные перевалы. Разве можно здесь рисковать? Комиссия разберется, и все будет в порядке. А кроме того, золотко, у меня есть и другие веские выводы, касающиеся вашей конструкции.

— А именно?

Медоваров вытащил из-под газет журнал с отмеченной красным карандашом статьей.

— Читали?

— К сожалению, да.

— Ну и как вы реагируете на эту критику?

— Никак. Обыкновенная злопыхательская рецензия. Два года назад вышла моя несчастная брошюрка, и вдруг сейчас ее вспомнили. Удивительно.

— Ничего удивительного. Ведь это общественное мнение…

— Почему общественное? Здесь подпись какого-то Пирожникова. Он недоволен, что я в своей брошюре недооценил какую-то допотопную пластмассу, которую упорно пропихивает спекулянт от науки. Дождался своего времени.

Медоваров встал во весь свой не очень внушительный рост и поднял «указующий» палец:

— Общественность вам этого не простит. Вместо того чтобы честно признать свои ошибки и поблагодарить общественность за справедливую критику…

— А если она несправедливая?

— Как это может быть? В центральной печати? Вы посмотрите, кто здесь в редколлегии? Кто подписал этот номер? Академик, доктор технических наук, профессор…

— Пусть хоть двадцать академиков и докторов. Ведь они не читали ни моей брошюры, ни рецензии на нее, — постепенно накаляясь, заговорил Поярков. — Но скажите мне своими словами, что общего между «Унионом» и этой паршивой рецензией? — Он выхватил журнал из рук Медоварова и бросил на стол.

— Не вас мне убеждать, золотко. Человек, который проповедует ошибочные взгляды в печати, может так же ошибиться и в конструкции, и в разных других делах. На ошибках учимся, золотко… Не я прошу понять меня по-человечески. Вы хотите помочь Набатникову?

— Науке, а не Набатникову.

— Ну хорошо, пусть науке, — благодушно согласился Медоваров. — Она, как говорится, требует жертв. Но если что случится с вашим «Унионом», кто будет жертвой? Я, конечно, человек маленький, но с меня тоже спрашивают. Общественность сигнализировала? Сигнализировала! Тогда почему же товарищ Медоваров не прислушался к этим сигналам?

— Нелепая перестраховка.

— Это с вашей точки зрения. А я отвечать должен.

— Придет Дерябин, будем звонить в министерство.

— В десять часов вечера? Кого же вы там застанете?

— Не знаю. Но вы здесь сидите, как на транзитной станции, и задерживаете отправку. Если сорвутся опыты Набатникова, то вряд ли вам поздоровится.

И Поярков выбежал из кабинета.

Едва за ним успела захлопнуться дверь, как Медоваров стал яростно названивать по телефону. Прежде всего он связался с московской квартирой директора НИИАП — ведь тот дела еще не сдавал. Простуженным голосом, кашляя, директор высказал мнение, что, несмотря на подписанный приказ о его новом назначении, он все же считает необходимым отправить «Унион» немедленно.

Однако это не удовлетворило Медоварова. «Профессору что? Он уже отрезанный ломоть, и если дело дойдет до чего-нибудь серьезного, то вполне может отказаться от своих слов. Никаких распоряжений он не давал. Как так? Очень просто: где письменное подтверждение?»

Дежурный по министерству, куда потом звонил Медоваров, сказал, что подобные вопросы директор НИИАП должен решать сам, но все же дал домашний телефон начальника главка. Очень вежливо, но с подчеркнутой иронией начальник главка напомнил товарищу Медоварову, что сейчас несколько другое время, изменилась система руководства, и товарищу Медоварову предоставляется полная инициатива. Если же его смущает «сигнал общественности», касающийся брошюры Пояркова, то пусть он возьмет на себя смелость опровергнуть выводы государственной комиссии, которая принимала «Унион». Опять же товарищ Медоваров должен сам решить, в какой степени катастрофа с самолетом может повлиять на отправку «Униона». На месте виднее.

Медоваров понял, что примерно то же самое сказал бы ему и министр, так же бы ответили и в ЦК. Безнадежно спрашивать, все будут отвечать, что у самого должна быть голова на плечах, а кроме того, есть и коллектив, с которым всегда надо советоваться. Коллектив? А что делать, если в нем появились чужие люди, временно прикомандированные, вроде конструктора Пояркова и старика Дерябина? Им что? Они приехали сюда на два-три месяца, сделали свое дело и — до свидания. Но они даже пробуют здесь командовать!

И, взвесив все «за» и «против», Медоваров утвердился в своем прежнем решении — задержать отправку «Униона».

Он нажал кнопку звонка, чтобы вызвать секретаршу, но вспомнил, что она уже давно отпущена. На звонок отозвался Дерябин. Он с усмешкой вошел в кабинет:

— Я к вашим услугам, Анатолий Анатольевич.

Разговаривая с этим стариком, Медоваров всегда испытывал глухое раздражение. Ему казалось, что Дерябин, обыкновенный инженер без степени и звания, хоть и руководит какой-то там лабораторией, но все же должен бы чувствовать разницу между собой и фактическим начальником целого института. Больше того — старик позволяет себе усмешечки «в адрес начальника», часто не соглашается с его замечаниями, особенно если дело касается технической стороны вопроса. Конечно, старик знающий, больше сорока лет проработал в лаборатории, а чего достиг? Так и помрет на этой должности.

Тяжело опустившись в кресло, Дерябин стал протирать очки.

— Я уже знаю. Поярков рассказал. Надо как-то сообщить родителям Охрименко… Теперь, что нам делать? Ребят я отправил устанавливать прибор. Через час все будет готово. Вот их удостоверения. Потом попрошу отметить.

— Не заботитесь вы о людях, Борис Захарович. Автобус уйдет, и ребята останутся под открытым небом. Завтра утречком бы приехали. Не спеша…

— Неужели вы думаете всерьез отложить отправку?

— У нас на то есть веские соображения.

— У кого это у вас?

— Дорогой Борис Захарович, золотко мое! Но вы же требуете невозможного! Неужели я должен вам напоминать, что есть такие вещи, о которых я не вправе распространяться. Откуда вы знаете, что я этот вопрос не согласовывал?

— Где?

— Ну, мало ли где… — Как бы невзначай Медоваров указал пальцем вверх.

Тонкий синенький дымок струился из пепельницы. Дерябин отогнал его от себя, быстро встал, ожесточенно смял папиросу.

— Но Поярков говорил совсем о других причинах?

— Во-первых, он не знал, что я консультировался. А во-вторых, он не стал бы вам все рассказывать. Ведь статья-то появилась неспроста.

Дрожащими руками Дерябин надел очки.

— Что-то я вас не пойму, Анатолий Анатольевич. Туман какой-то.

— А особое мнение члена государственной комиссии профессора Широкова вы читали?

— Да, но это частность.

— Вам так кажется. А другим…

Властный и долгий звонок междугородной прервал Медоварова.

— Медоваров слушает. Здравствуйте… — И, покосившись на Дерябина, он невнятно пробормотал имя и отчество. — Тут у нас всякие обстоятельства… Не очень, но… Видимо, задержим. Как нельзя?.. Тоже обстоятельства? Ну хорошо, попробую… Потом позвоню, потом… Сейчас неудобно…

— Я бы мог выйти, — раздраженно пощипывая щеточку усов, сказал Дерябин, когда разговор с Москвой закончился. — Далеко не все мне положено знать, как вы изволили заметить.

Медоваров чуточку смутился, но тут же лицо его приняло каменное выражение.

— Приготовьтесь, товарищ Дерябин: «Унион» будет отправлен вовремя.

— Туман, туман, — покачивая головой, говорил Дерябин, шагая по длинной ковровой дорожке к выходу. — Туман…

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Туман рассеивается не сразу, но автор дает обещание, что читателю многое будет ясным гораздо раньше, чем большинству героев нашего повествования. А сейчас начинаются приключения.

Дождь только накрапывал. Он принимался идти несколько раз еще с вечера, но не прибил даже пыли на дороге. Мелкие капли, как дробинки, катались в пыли. Свет прожекторов заливал своими лучами и эту дорогу, и белый забор, вдоль которого она шла, и будку часового, охраняющего территорию НИИАП. В будке, приподнятой над оградой, чуть слышно поскрипывали доски, — ходил часовой.

По черному небу медленно плыли клочковатые облака. Сквозь них проглядывали яркие, пылающие звезды. В кустах рядом с подземным складом чуть теплился слабый огонек.

Возле него, вздрагивая от холода, как у потухшего костра, сидел Багрецов с карманным приемничком на ладони. Рядом примостился Бабкин. Светилась не шкала, как у обыкновенного приемника, а крышка с нанесенным на нее специальным люминесцентным составом. Нажмешь кнопку — и ток от батарейки заставит работать и сам приемник и его необычное освещение. Этим приемником можно пользоваться как карманным фонариком. Его придумал Багрецов, а потом уже Бабкин сделал что-то похожее и для себя. Он редко включал свой приемник — трудно доставать специальные батарейки, — а потому сейчас работал один, Димкин. Друзья контролировали работу ЭВ-2, электронного влагомера, установленного в кабине автоматической радиометеостанции.

На Бабкина эта командировка свалилась как снег на голову. Он прекрасно себя чувствовал в Девичьей Поляне, где работал в филиале метеорологического института. И вдруг телеграмма из Москвы: инженеру Бабкину Тимофею Васильевичу срочно выехать в командировку в распоряжение начальника лаборатории Дерябина для испытаний ЭВ-2. Не ожидал Тимофей, что вспомнят об этом приборе, который уже давно был сделан совместно с Димкой. Димка шлет телеграмму, чтобы встретиться на узловой станции и вдвоем приехать в Киев. Как всегда, друзья ездили в командировки вдвоем, а сейчас это было просто необходимо: соавторы.

Багрецов вышел на условленной станции, а Бабкина нет как нет, хотя местный поезд давно уже прибыл. Так хотелось увидеться поскорее, несколько месяцев не встречались. «Дружба есть дружба, и от нее никуда не денешься», — как однажды признался в письме Тимофей. Мало того что Тимкина жена, Стеша, навсегда увезла друга из Москвы, сегодня она заставила Вадима помучиться ожиданием и тревогой. В самом деле, Тимка такой аккуратный и вдруг не приехал вовремя! Что же могло случиться?

Вадим бегал по платформе, пытался звонить по междугородному телефону места себе не находил. Но вот целым и невредимым появляется Тимофей и, пряча виноватые глаза, признается, что жена перепутала расписание местных поездов. Понадеялся на нее, а сам не проверил. Димка так обрадовался встрече, что простил его тут же. Разве он предполагал, как эта пустяковая оплошность может повлиять на дальнейшие события? Во всяком случае, если бы они приехали в НИИАП засветло, то, глядишь, все бы обернулось иначе. А тут еще Димка настоял, чтобы по пути в институт обязательно заехать к маминой подруге — тете Люде и передать ей забытую сумку. Пока ждали рейсового автобуса, Димка уже успел дать телеграмму домой.

Короче говоря, там часок, там минутка, все это накапливалось, и прав был Борис Захарович, что рассердился за опоздание. Оставались считанные часы до отправки метеостанции, и, толком ничего не объяснив, Дерябин поставил условие:

— Успеете справиться — пожалуйста. Нет — пеняйте на себя. Обойдемся старым прибором.

Бабкин втайне побаивался своего бывшего начальника, да и Багрецов, который знал его не меньше, тоже робел перед ним. Во всяком случае, не только выговора, но и простого замечания от Бориса Захаровича получать не хотелось. Человек он заслуженный, уважаемый, что перед ним оправдываться? Не солидно.

В приемной директора НИИАП разговаривать было некогда. Бабкин только успел спросить:

— На том же месте устанавливать?

Дерябин ответил утвердительно и, услышав звонок Медоварова, скрылся в кабинете. К зданию института подъехал закрытый пикап, и заспанный шофер доставил наших инженеров к огромному ангару. У самого входа оказалась лесенка, она вела в кабину автоматической радиометеостанции.

В темноте нельзя было разобрать, но Бабкину показалось, что кабина чересчур велика, гораздо больше тех, где ему не раз приходилось устанавливать аппараты. Последнюю из таких станций отправили в горы Алтая.

Ничего не было странного в том, что новая, усовершенствованная радиометеостанция находилась на территории НИИАП; также не было странно и то, что ее здесь готовили к отправке. А поднявшись по тонкой металлической лесенке вверх и встретив там знакомую аппаратуру, Бабкин и вовсе убедился, что придется иметь дело с вещами привычными, какой бы формы и величины кабина эта ни была.

Времени оставалось мало. В кабину забегали какие-то инженеры, — судя по всему, к метеорологии касательства не имеющие, — торопили, отчего у Багрецова падала из рук отвертка и дело не спорилось. Собственно говоря, дело-то было несложное: подсоединить прибор к выводной трубке, которая проходила сквозь крышу кабины, подвести питание, включить в радиопередающую систему и проверить, как это все будет работать.

Радиостанция включалась автоматически на несколько минут, за это время нужно было передать не только показатели, определяющие влажность, но и целый ряд других: температуру, давление, направление и силу ветра, — короче говоря, все то, что интересует синоптиков при составлении карт погоды.

В кабине метеостанции была установлена стандартная аппаратура, поэтому даже не такие опытные специалисты, как наши инженеры, смогли бы разобраться в схеме соединений и включить нужный прибор. Теперь оставалось лишь проверить на контрольном приемнике, как будут слышны сигналы. Непосредственно возле мощного передатчика это не делается, нужно отойти подальше. Вот почему друзья оказались не возле ангара, а в кустах у подземного склада.

— Я до сих пор не могу прийти в себя из-за этой катастрофы, — говорил Багрецов, рассеянно поворачивая ручку приемника. — Какая-то паршивая птица, нелепая случайность — и человека уже нет.

Сдвинув на лоб кепку, Тимофей почесал затылок.

— Всякие бывают случайности. Идешь себе спокойно, ни о чем не думая, и вдруг падает тебе на голову цветочный горшок. Потом в стенгазете заметка: «Трагическая смерть…»

— Без шуточек не можешь?

— Какие тут шуточки? Это просто самозащита. А у тебя, я смотрю, руки дрожат. Ведь успели же. Осталось только проверить.

Багрецов положил приемник в карман.

— Да, конечно, глупая мнительность.

Вдали послышался собачий лай. Вспыхнул карманный фонарик, луч его побежал по тропинке. Лохматый одноглазый пес бросился к Багрецову и, вдруг остановившись, ласково завилял хвостом.

— Здоровеньки булы, громадяне! — певуче приветствовала их девушка, закутанная в желтый мягкий шарф. — Вас действительно только с собаками сыщешь.

Она пришла не одна. Кто-то стоял рядом и, как бы гордясь, что сопровождает столь прекрасное существо, сначала осветил безукоризненно правильное лицо с пухлыми, ярко очерченными губами, блестящими и в то же время холодными глазами, чуточку капризным тонким носом, персиковым румянцем на полных щеках… Потом, задержавшись на округлых плечах и груди, луч фонарика скользнул к ногам, достойным классической скульптуры, и лишь тогда мельком остановился на удивленно-восхищенном лице Багрецова и недовольном — Бабкина.

— Римма, — деловито представилась она, протягивая руку Багрецову, потом небрежно Бабкину, который, видимо, не произвел на нее никакого впечатления. Начальство приказало мне отдать ваши командировки. Через полчаса пойдет дополнительный автобус. Поедемте вместе, громадяне. Если бы вы знали, как я тороплюсь!..

Тут послышался хрипловатый басок ее невидимого спутника:

— Я думаю, Риммочка, что вам удобнее воспользоваться моей машиной. Быстрее.

Римма равнодушно повела плечами.

— Об этом не может быть и речи. Вы же обещали, товарищ Семенюк…

— Пожалуйста, — обиженно произнес Семенюк. — Ноя бы мог и товарищей подбросить.

Бабкину не понравилась эта снисходительность.

— Благодарим вас, — сказал он, прикрывая зевок рукой. — Мы должны еще кое-что проверить. Потом сами доберемся.

Вадим растерянно смотрел на Римму. Она казалась ему существом из другого мира и абсолютным совершенством, которого он не встречал даже на картинах прославленных мастеров. Возможно, виной тому была неожиданность ее появления, неверный свет фонарика — он как-то по-особому подчеркивал прекрасные девичьи черты… Но скорее всего тут скрывалась иная причина, а именно: обычная Димкина восторженность и глубокое преклонение перед женщиной, как самым изумительным чудом природы.

Он держал в руках командировочные удостоверения, переданные Риммой, и чувствовал, что от них струится запах тонких духов. Ну, да это понятно, — она вынула удостоверения из сумочки.

Но кто же такой Семенюк? Он прячется в темноте — то ли из скромности, то ли из высокомерия. Единственно, что мог заметить Вадим, — его невысокий рост и довольно щуплую фигуру. А Римма? Высока, чуточку полновата, и это ей очень идет. Но особенно покорила Вадима ее певучая украинская речь.

Поглаживая собаку, Римма ласково приговаривала:

— Хиба я не чую, то зараз буде розлука, мий коханий. — И потом, повернувшись к спутнику, сразу без всякого перехода уже по-русски: — Да, Тимошку берут, а возьмут ли нас — еще неизвестно.

Тимофей все время поглядывал на часы, не обращая внимания на ее болтовню, но тут удивленно переспросил:

— Почему Тимошку?

— А я знаю? Научная сила. А мы пока еще недостойны. Хотелось бы, конечно, горы посмотреть, да наше начальство боится. Говорит, там сидит какой-то Набатников — ужасная собака, злющий!..

Трудно Тимофею смириться с подобной клеветой. Он сдвинул на затылок кепку.

— Набатникова не трогайте. Мы его получше вас знаем. Да и вообще, что за манера так разговаривать? Какой-то Тимошка… Ведь у него, наверное, и отчество есть?..

Римма изумленно взглянула на Бабкина и откровенно захохотала.

— У Тимошки отчество? — Она приподняла собаку за ошейник и, все еще давясь от смеха, приказала: — Ну, дай ему лапу, представься как следует.

Ей вторил хрипловатый хохоток невидимого Семенюка.

Бабкин помрачнел, надвинул кепку на глаза и, отвернувшись, стал вертеть ручку приемника.

Чтобы сгладить неловкость, Багрецов спросил:

— Значит, Тимош… то есть я хотел сказать, эту собаку вы отправляете в институт Набатникова? Туда же повезут и «Унион»?

— Повезут? — послышался насмешливый голос Семенюка. — Впрочем, конечно, платформу уже подали.

— Но мы не заметили, что сюда подходит железнодорожная ветка, — поглаживая свои кудрявые волосы, неуверенно проговорил Вадим.

— Вы многого не заметили, дорогой товарищ. Пойдемте, Риммочка, наша миссия, кажется, закончена. Вы же торопитесь.

Багрецов остановил ее:

— Одну минутку. Я хотел спросить, где мне найти Анну Васильевну Мингалеву?

— Точно не знаю. Вообще она где-то здесь. Вот Аскольдик, — Римма обернулась назад, — то есть, простите, товарищ Семенюк абсолютно в курсе. Он скажет, где ее искать.

И опять из темноты брюзжащий басок:

— Не говорите глупостей, Риммочка. Товарищ и в самом деле подумает…

— А разве неверно? — кокетливо спросила Римма.

Не желая вникать в сущность их споров — здесь было что-то ему неприятное, — Багрецов вынул из кармана записную книжку и черкнул в ней несколько строк.

— Если вам не трудно, — сказал он, протягивая записку Римме, — то передайте, пожалуйста, Анне Васильевне. Это очень важно.

Римма испытующе посмотрела на Вадима:

— Для кого важно?

— И для нее и для меня. Я ее друг.

Он еще долго смотрел Римме вслед, пока Бабкин не дернул его за рукав:

— Очнись! Самая обыкновенная смазливая девчонка. Всегда вот так. Растаял…

Обиженный Вадим взял у него приемник и рассеянно начал вертеть ручку настройки.

— Брось крутить, — рассердился Тимофей. — Пропустишь.

Вытирая платком вспотевшее лицо, Вадим взглянул на часы.

— Еще восемь минут… А вдруг…

— Отстань, пожалуйста! Каркаешь, как ворон.

Вадим недовольно передернул плечами, задел ветку, холодные капли муравьями поползли за воротник. Резко поднявшись, он выглянул из-за кустов.

Возле ангара, где находилась метеостанция, уже вспыхнули прожекторы. Теперь было отчетливо видно, что ангар этот был странной формы и в то же время чем-то похож на гигантскую брезентовую палатку. У темного распахнутого входа дежурил часовой. Еще в директорской приемной Вадим слыхал, как Дерябин приказывал по телефону пропускать приехавших инженеров в «Унион» и туда и обратно, видимо учитывая необходимость проверки сигналов ЭВ-2 на расстоянии.

Слегка прихрамывая, Бабкин прошелся по мокрой траве и нарочито зевнул.

— Сколько на твоих?

— Осталось пять минут. И если не выйдет… — начал было Вадим.

Но Бабкин перебил его:

— Тогда домой поедем. Вот и все.

— Но, извини, с какими глазами?

— С такими же. Не ослепнем, — Бабкин со злостью поддел ногой мокрый лопух.

Помолчав, Вадим вздохнул.

— А хорошо бы для Набатникова что-то сделать. Наверное, в горах наш прибор здорово пригодится.

Бабкин согласился, потому что ЭВ-2 обладал большой чувствительностью и отмечал ничтожную, влажность, особенно характерную для разреженного воздуха горных вершин. Кабина метеостанции показалась ему легкой, сделанной из ребристых дюралевых листов.

В свое время Дерябин не очень-то восторгался новым гигрометром, считая, что его сверхвысокая чувствительность практически не будет использована. Теперь дело другое — возможно, труды и не пропадут даром.

Завернув рукав, чтобы лучше следить за часами, Вадим замер в ожидании. Сейчас должна заработать радиостанция.

Стараясь казаться равнодушным, Бабкин поглядывал на небо, как бы желая определить завтрашнюю погоду, и позевывал. Он считал, что абсолютная невозмутимость при любых условиях является первейшим человеческим качеством.

Но вот из маленького репродуктора, точно там открылась пробка, вырвались на свободу желанные звуки. В клокочущем и булькающем их хаосе Бабкин свободно различал сигналы.

«Так, прекрасно… — мысленно, без карандаша и бумаги расшифровывал он условные знаки. — Передается температура… Восемнадцать градусов. Направление ветра… Впрочем, ветра в ангаре быть не должно. Теперь дальше, давление… Сейчас будет влажность…»

ЭВ-2 работал великолепно, четко. Тонкие звенящие звуки, словно кто-то ударял ложкой по стакану. Сомнения оказались напрасными. Ну еще бы! Сколько месяцев с ним возились!

Возле ангара Вадим и Тимофей встретили Дерябина. Он с кем-то спорил. На вопрос Багрецова, не послушает ли он следующую передачу ЭВ-2, Дерябин нетерпеливо проговорил:

— Слышал на контрольном пункте. Даже запись видел на ленте. Спасибо. Молодцы. Завтра утром поговорим.

Он увидел поникшего Пояркова и сокрушенно покачал головой:

— Ах, Серафим, до чего же мне Охрименко жалко! Веселый, добродушный малый…

Бабкин сделал знак Вадиму — идем, мол, нечего нам здесь делать — и вместе с ним направился к зданию института.

Проходя мимо скамейки в скверике, Тимофей задержался.

— Не торопись. Сил моих больше нет. — Он сел и, нагнувшись, стал развязывать шнурки. — Спасибо жене за ботиночки. Удружила.

Не в пример франтоватому Багрецову, Тимофей привык одеваться просто, — нет ничего солиднее, чем гимнастерка и к ней брюки военного покроя, заправленные в аккуратные сапоги. Но Стеша приказала надеть выходной костюм с галстуком. «Неудобно, — говорила она. — Представитель научного института — и вдруг в сапогах». Срочно побежали в магазин покупать новые ботинки. Стеше понравились изящные туфли лимонно-желтого цвета. Бабкин запротестовал — цвет больно нахальный, — но разве ей можно перечить, она лучше в этих делах разбирается, говорит, что потемнеют. С нахальным цветом Тимофей мог бы еще примириться, а с малым размером — никак. Сорок первого размера не оказалось, и Тимофей, чтобы не огорчать жену, все же решился взять сороковой, — разносятся. Теперь хоть плачь.

Тимофей ощупывал ноющие от боли пальцы, боль растекалась по всему телу, ломило в коленях, позвоночнике. Неужели опять придется надеть эти пыточные колодки…

— Скоро? — Нетерпеливо крикнул Вадим.

Бабкин не ответил: потирая освобожденные пальцы, он наслаждался ощущением затихающей боли.

Постояв немного, Багрецов безнадежно махнул рукой, вынул из кармана приемник и щелкнул переключателем. На все лады пищали телеграфные станции. Слышалась чужая речь, музыка. Стрелка шкалы, будто живая, сама собой подвигалась к сорок четвертому делению. Как никогда, хотелось принять четкий стеклянный звон сделанного тобой прибора. Ведь это лучшая музыка, ее можно слушать десятки раз. После сигналов барометрического давления должен заработать ЭВ-2. Вот он включился!

Но… что это? Какой-то треск. Не может быть! Кругом мокро, а ЭВ-2 доказывает, что влажность воздуха пустяковая, как жарким летом в пустыне.

Во рту стало сухо, перехватило дыхание.

— Тимка!.. — глухо вскрикнул Вадим.

Чувствуя что-то неладное, Бабкин спешно натянул ботинок — второй не налезал — и, подпрыгивая на одной ноге, подбежал к Вадиму.

Нахмурившись, Бабкин прослушал сигналы до конца.

— Вот это да! — сказал он упавшим голосом.

— Бежим к Борису Захаровичу. Попросим отложить отправку…

— Так он тебя и послушается. Чудак человек. — Тимофей надел ботинок, морщась от боли. — Может, это случайно? Пойдем проверим.

Никто не заметил, как они зашли с другой стороны ангара и по лесенке взобрались в кабину метеостанции. Не найдя выключателя, чтобы зажечь верхний плафон, Вадим воспользовался светящейся крышкой приемника. Темно, но все-таки можно разобрать, где находится серый лакированный кубик ЭВ-2.

Стараясь не звякнуть отверткой, чтоб не выдать себя, прислушиваясь к шагам, не поднимается ли кто по лестнице, Бабкин отвинчивал винты на крышке прибора. Отвертка срывалась, руки дрожали… Еще бы! Спокойному Тимофею было от чего волноваться. Вот-вот кабину погрузят на машину и отправят на станцию. Кажется, кто-то ходит по крыше — осторожные медленные шаги… Тимофей прислушался, шаги затихли. «Кто-то проверяет наружные приборы», — подумал он, отвернул последний винт, снял крышку и сразу же заметил причину неисправности. Так он и знал, Димкина работа. Надо было поставить дополнительный конденсатор, и вместо того, чтобы его закрепить надежно, по старинке, хомутиком, упрямец воспользовался клеем БФ. Причем сделал это наспех, без соблюдения технологии. От тряски конденсатор отскочил и замкнул два провода. Ну, а отсюда и все последствия.

— Видишь? — прошипел Бабкин. — Да свети, свети поближе! Растрепа несчастная!

Вадим чуть не уронил приемник. Да как же это произошло? Целые аппараты на клею делают. А здесь…

— Ты бы еще слюнями приклеил, — сердился Тимофей, надежно толстым проводом прикрепляя конденсатор. — Прав Толь Толич. Говорит: «Халтурку привезли». Ну, кажется, все в порядке.

Он торопливо запечатал прибор печаткой лаборатории, поставил его на кронштейн, затянул снизу тремя надежными винтами и взглядом поискал четвертый. Винта не было. Наверное, смахнул рукавом.

— Ищи скорее! — приказал он Вадиму и сам опустился на пол.

Крышка приемника освещала лишь маленький участок пола, пришлось искать ощупью.

Багрецов заглянул под каркас аккумуляторов и похолодел. В одной из прозрачных аккумуляторных банок прыгают, скачут искры. Пластины раскалились, плавятся. Короткое замыкание. Наверное, вывалилась часть пластины и соединилась с другой. Надо во что бы то ни стало отключить испорченную банку, иначе она замкнет всю батарею. Может случиться пожар…

Не раздумывая долго, Вадим проскользнул под каркас и потащил за собой Бабкина. Ни у кого из них не было сомнения, что здесь не руками размахивать надо, не бежать за помощью, а прежде всего необходимо устранить опасность, иначе будет поздно.

— Нашел концы? — спросил Тимофей, заметив, что Димка ощупывает кабель, идущий к аккумуляторам. — Выше, выше. Да не там! Правее…

Упираясь локтями в ребристый пол, Бабкин держал приемник на весу, чтобы как-то осветить место присоединения кабеля. Руки затекли, локтям больно. Сейчас лопнет испорченная банка. Другие банки тоже начинают нагреваться. Еще несколько минут — и в них потрескаются пластины.

Примерно такие аккумуляторы Бабкин уже устанавливал в метеостанции. У них огромная емкость, высокое напряжение. Их не нужно заливать электролитом, но они терпеть не могут перегрузки и замыканий. Как долго возится Димка! Концы найдены, но он никак не может подобраться плоскогубцами к гайкам. Руки, что ли, не слушаются?

— Пусти. Я сам. Возьми приемник. — И Тимофей подполз к раскаленной банке.

Не так-то просто освободить наконечник кабеля, плотно затянутый двумя гайками. А еще труднее заниматься этим делом, когда плечи не развернешь, — уж очень под каркасом тесно.

Где-то наверху бегали люди. Их шаги гулко отдавались в металлической кабине. Потом начали стучать. То ли антенную мачту укрепляли, то ли еще что делали. Шум, грохот, будто сидишь в железной бочке, а по ней молотком колотят. Но все это пустяки, лишь бы успеть спасти аккумуляторы. А гайка никак не поддавалась. Жарко стало под аккумуляторной батареей, она вроде как превратилась в отопительную. Неужели не сработают предохранители? Впрочем, зачем они здесь? Это не квартира. Тут некому пробки менять.

Димка нервничал, он попробовал было рвать кабель, поддевая его отверткой, но Бабкин запретил.

— Банка лопнет. Вот черти, неужели испорченную поставили? Работнички называется… — Он почувствовал, что гайка поддается, и, облегченно вздохнув, Добавил: — Интересно, что с этими растяпами сделает твой друг Толь Толич?

Знал бы Тимофей, что Толь Толич стоял сейчас рядом, в последний раз перед отправкой метеостанции осматривая, все ли тут в порядке. Включен был верхний плафон, света его под каркасом не видно, а потому занятые своим делом друзья никого и ничего не замечали. Да и сам Толь Толич вряд ли мог предполагать, что нужно проверить аккумуляторы. За технику отвечает Дерябин. Ему докладывали о готовности всей аппаратуры, которая испытывалась неоднократно, и даже прибор ЭВ-2 уже успели проверить. Могло ли прийти в голову Толь Толичу, что кто-то еще возится под аккумуляторной батареей?

Медоваров проверил все запоры и замки, печати и пломбы, обошел кабину и, щелкнув выключателем, не спеша спустился вниз по лесенке.

— Тащи кабель, — сказал Бабкин, освобождая вторую гайку. — Только сразу. Да отвернись, чтобы искра не обожгла.

Вспыхнула короткая звенящая дуга. От ее ослепительного света потемнело в глазах.

— Порядок, — усмехнулся Тимофей. — Видно, вовремя мы здесь оказались.

— Теперь надо поскорее найти Бориса Захаровича, — напомнил Вадим, выползая из-под каркаса. — Надо же заменить испорченную банку.

Бабкин приподнял голову и больно стукнулся о ребро каркаса.

— Фу ты черт! Застрянешь здесь, как боров в подворотне.

Стук наверху прекратился. Настала подозрительная тишина. И в этой тишине пушечным выстрелом хлопнула крышка внутреннего люка. Вадим схватил Бабкина за плечо. Тот понял, в чем дело, рванулся из-под каркаса, но было уже поздно.

Чуть слышно звякнула крышка наружного люка. В первую минуту друзья растерялись. Неужели их заперли? Начали стучать, кричать. Но ни один звук не проникал наружу сквозь толстые стены кабины. Точно из нее воздух выкачали, как из-под стеклянного колпака во время школьного опыта. Висит под колпаком обыкновенный электрический звонок, и в мертвой тишине странным кажется его дрожащий молоточек.

Бабкин стучал каблуками по крышке люка. Димка колотил плоскогубцами в стены. Никто не слышит. Утомившись, они вдруг почувствовали легкий толчок, как в вагоне, когда трогается поезд.

Опять, с новой силой застучали они в стенки. Но что толку? Вероятно, кабину погрузили на машину или специальную платформу. Людей вокруг нет. Кто услышит? Путешествие в закрытой коробке Бабкину вовсе не нравилось, он трезво оценивал положение и думал лишь о том, как бы выбраться из этой тюремной камеры, в которую они залезли добровольно. Правда, сделали нужное дело, устранили аварию. Только все равно люди будут смеяться. Надо сказать Димке, чтобы помалкивал, а то при его болтливости всего можно ожидать. Перед женой неудобно, засмеет: как это, мол, Тимофей Васильевич, вы в мышеловку попали?

В кабине было темно и тихо. Возможно, она еще находилась на территории института. Никаких покачиваний не чувствовалось. Тимофей ползал около люка в надежде найти внутренние запоры. Хорошо бы незаметно выскользнуть. Впрочем, откуда здесь запоры?.. Для кого? Аппараты работают без людей, автоматически. За ними даже следить не надо.

Приподнявшись на колени, Тимофей нарочито зевнул.

— Не беспокойся, выберемся. В общем, нос не вешать. Понял?

А Вадим и не беспокоился. Оснований не было. Начиналось небольшое, но довольно интересное путешествие. Еще мальчишкой, садясь в электричку, он подумывал, как бы хорошо поздним вечером, сойдя на незнакомой станции, почувствовать под ногами землю, по которой никогда еще не ступал. Все это, конечно, было давно. В те годы рощица у полотна железной дороги становилась уссурийскими джунглями, где даже крик коростеля казался странным и непонятным.

В новом путешествии, кроме тускло освещенных стен кабины, Вадим ничего не видел, но приключение волновало его забавной необычайностью.

— Вот здесь был выключатель… — как бы про себя сказал Тимофей, поднялся, и, к удивлению Вадима, в кабине вдруг загорелся свет. — На том же месте, как и там…

— Где «там»?

— Нет, это я просто так, — рассеянно ответил Тимофей.

Только сейчас Вадим по-настоящему разглядел внутренность кабины. В первый раз было некогда — торопились с установкой ЭВ-2.

Кабина — как и в других метеостанциях — цилиндрической формы. На стенках блестящие кубики разных приборов, регистрирующих погоду. Радиостанция помещается на противоположной стороне, в другом отсеке. Большинство приборов вынесены за пределы кабины, и только надписи на щитках говорят о том, что сюда подходят провода от автоматического анемометра, показывающего скорость ветра, от барометра, отмечающего давление, актинометра, следящего за интенсивностью солнечных лучей. Сюда же подошли провода от облакометра, термометров, дождемера, от множества других приборов, показания которых давали полную картину состояния погоды в местности, где установлена автоматическая радиометеостанция. Сеть таких метеостанций, сильно развивающаяся за последние годы, помогает предсказывать погоду.

Некоторые из приборов неизвестны Вадиму. Слишком уж они сложны для метеостанции. В герметически закрытых ящичках щелкают многочисленные реле, вспыхивают зеленым светом какие-то колбочки, гудят, как пчелы, крошечные моторчики, спрятанные за стеклянными окошками в щите.

Тимофей, что с ним редко бывало, сидит в полной растерянности возле люка и ощупывает каждую заклепку. Возможно, ищет потайную кнопку. Нажмешь ее — и люк откроется.

Напрасная затея. Вадим подробно осматривает стены кабины, гофрированные, видимо, из дюралюминия или других легких сплавов. Нет ли здесь бокового люка? Внимание Вадима привлекает овальная дверь. А вот и запоры, как у иллюминаторов на теплоходе. Не заметив, что дверь опечатана, Вадим тихонько приотворяет ее.

С трудом сдерживая радость, он готов сразу же позвать Тимку, но хочется самому проверить, можно ли здесь выбраться на свободу.

— Я все-таки поищу четвертый винт, — дипломатически предупреждает Вадим, делая вид, что лезет под каркас, и, улучив момент, проскальзывает в дверь.

Осторожно прикрывая ее за собой, Вадим включает свет приемника. Длинный коридор, Вадим входит в него, как в трубу, и, согнувшись, направляется дальше. Труба пересекается другой, но несколько большего диаметра. Здесь уже можно выпрямиться.

«Что-то не то, — думает Вадим, сворачивая направо. — На метеостанцию совсем не похоже».

Непонятное ощущение: пол часто уходит из-под ног, какое-то покачивание, словно машина, на которой установили это сооружение, едет по холмам. Да нет, какая там машина? Разве она свезет такую громадину?..

Вадим идет и идет и никак не понимает, почему до сих пор не доберется до конца. Какие-то пересечения, повороты, коридоры, в них и заблудиться можно. Надо отметить место, где повернул направо. Вадим вынимает из кармана ручку и чувствует, что она мокрая. Странно, никогда чернила из нее не выливались, разве только однажды — в самолете.

Мокрым в чернилах пальцем он чертит крестик на блестящем металле и снова идет… Да, несомненно, коридор окружает кабину. Дальше проверять не стоит.

Он торопится к Тимофею, спотыкается. Что это под ногами? Какая-то крышка? Наверное, люк. Значит, из этого кольцевого коридора есть выход.

Опустившись на колени, Вадим ищет запоры, — надеясь, что крышка открывается внутрь. Так оно и есть. Вадим наклоняется над люком, нащупывает лесенку, которая ведет к нижнему люку, и осторожно спускается в узкий колодец.

«Значит, и нижнюю крышку можно открыть изнутри?» — думает Вадим, держась за трубчатые перекладины лестницы. Крышка не поддается — видно, держат уплотняющие прокладки. Надо поднатужиться. Багрецов рывком приподнимает крышку.

Темнота, утро еще не наступило. Впрочем, может быть, все это сооружение закрыто чехлом? Надо позвать Тимку. Но что это за блестящие точки? Наверное, дырки в брезенте. Тогда почему же они плывут?

Багрецов приглядывается. Это огни института. Они быстро удаляются вниз.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Автор уже начинает беспокоиться за своих незадачливых героев, но в то же время ничего не может придумать, как бы облегчить их участь. Он даже не знает, где искать виновника, по милости которого Багрецов и друг его Бабкин оказались в столь безвыходном положении.

Есть такая наука — аэрология. Багрецов кое-что понимал в ней, хотя специальность его была другая. Он знал о воздушных течениях, о том, как они исследуются шарами-пилотами. В свое время приходилось заниматься монтажом маленьких передатчиков-радиозондов. Забираясь в стратосферу, они автоматически посылали оттуда сигналы. Сигналы эти записывались либо радистами или, чаще всего, специальными пишущими приборами. Пользуясь радиозондами, метеорологи определяли направление воздушных течений, температуру, влажность и ряд других показаний, характеризующих состояние атмосферы.

Воздушный океан исследуется не только радиозондами и специальными ракетами. Существуют и летающие лаборатории. Об одной из таких лабораторий Вадим слыхал от Тимофея — он устанавливал там телевизионный передатчик. Это было в позапрошлом году, когда Багрецов гонялся за экспедицией профессора Набатникова.

Именно в это самое время Бабкину пришла в голову довольно оригинальная идея, как передавать телевидение на дальние расстояния. Он предложил это делать с помощью летающего зеркала, от которого отражаются посланные снизу телевизионные сигналы. Первые опыты оказались успешными, но потом специалисты нашли более надежный способ, из-за чего «система Бабкина», как ее тогда быстро окрестили, не получила дальнейшего развития.

Собственно говоря, так оно и должно быть — техника не стоит на месте, совершенствуется. Тимофей это понимал, смирился, глубоко запрятал свое авторское самолюбие, но все же, когда Димка спрашивал его о «системе», желая узнать устройство летающего зеркала, Бабкин упорно отмалчивался. Зачем ворошить неприятные воспоминания?

Вот почему конструкция Пояркова, то есть его аэрологическая лаборатория, столь удивила Багрецова. Лишь после того как Вадим увидел удаляющиеся огни, стало понятно, куда он попал. Но неужели Тимка не знал об этом раньше?

Не знал. Ведь на этот раз он был только в кабине, а она почти ничем не напоминала кабину летающей лаборатории, где ему пришлось устанавливать телевизионную аппаратуру и метеоприборы. В данном случае она больше походила на коробку метеостанции, какие выпускались на одном из киевских предприятий. Бабкин оборудовал такие метеостанции, да и Багрецову они были хорошо знакомы. А кроме того, в прежней летающей лаборатории была совсем другая аппаратура. И все это называлось иначе, а не «Унион». И секретности, о которой намекал Толь Толич, в том случае тоже не было.

Жаль, что поздно, когда уже захлопнули люк, Тимофей как-то подсознательно нашел выключатель именно на том месте, где он находился в кабине летающей лаборатории. Поздно, поздно… Но как сказать об этом Димке? В полной уверенности, что тот еще ползает под каркасом, Тимофей хотел выиграть время для обдумывания дипломатического хода — как бы подготовить Димку.

А Димка лежал у открытого люка. Теплый ночной ветер поднимался с земли, такой густой и плотный, что кажется, коли прыгнуть вниз, то прямо как в мягкие подушки. Темно. Огни института превратились в туманное светлое пятно.

Глядя на удаляющуюся землю, Багрецов, как ни странно, вдруг почувствовал себя абсолютно спокойным. Возможно, потому, что пока еще не до конца осознал безвыходность положения. Но и сделать он ничего не мог. Кричать? Бесполезно. Кто услышит с такой высоты? Больше всего смущало, как воспримет Тимофей свое положение. С тех пор как у него появилась семья, он сильно изменился. Тимофей не будет спускаться по крутому склону, если можно его обойти, не полезет на скалу ради спортивного интереса. Вначале Багрецов подсмеивался, но вскоре понял, что Тимофей избегает ненужного риска, думая больше не о себе, а о ней, Стеше, дорожит ее покоем и счастьем. Однажды она призналась Вадиму по секрету, что не мыслит себе будущего, если с Тимкой что случится: «Только не говорите ему, а то задаваться начнет».

Вадим горячо любил их обоих и ставил в пример всем друзьям — поглядите, мол, как надо строить семейное счастье. Даже зависть берет. И вдруг это счастье под угрозой. Впрочем, может быть, в каком-нибудь отсеке сидит пилот? Ведь еще ничего не известно. Через несколько часов прилетим к Набатникову.

Осторожно, чтоб не хлопнуть тяжелой крышкой, Вадим закрыл люк. Начиналось самое трудное. Врать Димка не умел — ну как тут объяснишь, к чему привели его исследования? Он незаметно проскользнул в кабину и сделал вид, что вылезает из-под каркаса.

Сидя спиной к нему, Тимофей спросил:

— Нашел винт?

— Нет. Но это сейчас не важно. — И, помолчав, Вадим попробовал сделать небольшую разведку: — У меня впечатление, что мы движемся как по воздуху.

— Да… Хорошая дорога. — Бабкин потянулся и зевнул. — До смерти спать хочется.

— Хочешь мой пиджак?

Бабкин отказался, растянулся прямо на полу, положил руки под голову.

Если Вадим предполагал, что в летающей лаборатории с приборами может быть пилот, то Бабкин хорошо помнил, что в прежней конструкции обходились только автоматикой. Конечно, положение не из приятных, но Бабкин старался отнестись к нему спокойно. Прежде всего надо сообщить в институт, что произошла «некоторая ошибка» и в «Унионе» оказались люди. Но как это сделать? Все радиопередатчики были тогда заперты в изолированном отсеке — к ним не подберешься. В старой конструкции за стеной центральной кабины был еще один люк, открывающийся изнутри. «Надо узнать, на какой высоте мы летим, — подумал Тимофей. — Если низко, то подать сигнал, крикнуть». Правда, этого ему не очень хотелось, ведь «Унион» срочно нужен Набатникову.

Бабкин внимательно осмотрел внутренность кабины и нашел боковую дверь. Раньше она находилась в другом месте.

— Посмотрим, куда она ведет, — сказал Тимофей, перешагивая через высокий порог. — Ты здесь подожди.

Вадим понял, что Тимофею все известно, глубоко вздохнул и промолчал.

Твердо шагая по знакомому туннелю, Тимофей не сомневался, что люк будет найден сразу. Вот он. Оказывается, здесь ничего не изменилось. Можно его открыть.

Рассвет еще не наступал, темно в люке. Тимофей сел рядом. Ноги горели, ныли от нестерпимой боли, будто их опустили в кипяток. Он нагнулся и стал развязывать шнурки. Узел — хоть зубами разгрызай. Изо всех сил дернул за шнурок, вытащил онемевшую ступню, а ботинок, точно живой, вырвался из рук и пропал в люке.

«Ну что ж, ни чуточки не жалко, — успокоил себя Тимофей. — От жены, конечно, достанется. Но разве я виноват?» Он вертел в руках одинокий ботинок и с наслаждением шевелил затекшими пальцами. Димка часто декламировал Маяковского, что-то вроде того, будто гвоздь в сапоге кошмарнее, чем фантазия Гёте. Насчет этой фантазии Бабкин имел довольно смутное представление, а насчет сапога правильно. Если бы не счастливая случайность, то он никогда бы не расстался с ненавистными ботинками. Жена заставила бы разнашивать. Все-таки деньги плачены.

Обо всем позабыл Тимофей, испытывая чувство сладкого облегчения, но радость его быстро прошла. Что делать с Димкой? Наверное, он ничего не знает, ни о чем не догадывается.

«Что-то будет?» — беспокоился Тимофей, возвращаясь в кабину и оглядываясь на узенький эллипс люка, видневшийся в глубине кольцевого коридора. Начинало светать.

Перешагнув порог, Тимофей закрыл за собой овальную с плотными прокладками дверь. Очень странная конструкция. Но воздуха здесь много.

Он боялся, представить себе ту минуту, когда рано или поздно Димка посмотрит в люк круглыми, расширенными от страха глазами, побледнеет, зашатается. И, стараясь казаться беспечным, Бабкин спросил:

— Помнишь, мы с тобой радиозонды монтировали?

— Пустая работа, — отозвался Вадим. — Собираешь прибор на совесть, монтаж чистенький, прямо заглядение. А все ни к чему. Взлетит игрушка, скажем, под Киевом, поработает несколько часов и затеряется где-нибудь в Арктике.

Вот уж невпопад спросил Тимофей. И, чтобы опровергнуть невеселый Димкин прогноз, сослался на свой практический опыт:

— Не слыхал насчет таких рекордов… Арктика — это слишком далеко…

— Ну еще того лучше, — перебил его Вадим. — Шары поднимаются на три-четыре десятка километров, потом лопаются. И летят вверх тормашками наши передатчики, батарейки и всякая другая техника.

— Не всегда они разбиваются, — попытался возразить Тимофей и, чтобы не продолжать неуместного сейчас разговора, вынул из кармана приемник. — Что-то он у меня последнее время дурить начал.

Он щелкал переключателем диапазонов, настраивался то на музыку, то на разноязычную речь, а сам думал, что Димка может себе представить, будто «Унион», достигнув стратосферы, лопается и тоже летит «вверх тормашками». Бабкин знал, что первая конструкция Пояркова испытывалась не один раз. Но Димка может перепугаться. А что? Свободное дело. Скажешь ему — и он живо вообразит себе катастрофу. Страшный треск, над головой лопается металлическая оболочка. Опускается пол, уходя из-под ног, тело повисает в пустоте. Мучительные долгие секунды… Вот уже близко земля. Мгновение — и…

Издалека послышался грохот открываемого люка. Так и есть. Димка выбрался из центральной кабины и каким то образом нашел второй люк. Неужели он знал о нем раньше?

Бабкин побежал по коридору. В светящемся круге люка темнела Димкина курчавая голова. Лежа на животе, он смотрел вниз. Подобравшись ближе, Тимофей, затаив дыхание, ждал, что будет дальше.

Летающая лаборатория проплывала над землей сравнительно на небольшой высоте, пятьсот — семьсот метров.

Солнце выглянуло из-за холмов. В тающем утреннем тумане стали уже заметными тени одиноких деревьев, лежащие на желтом ковре из цветов одуванчика и сурепки. Там, где одуванчики отцветали и становились пушистыми, появлялись белые пятна, казалось, что внизу проплывает огромная сковорода с яичницей. Тимофей проглотил слюну. Хорошо бы позавтракать.

Димка обернулся, на губах его застыла жалкая, растерянная улыбка.

Так и знал Тимофей. Он предупредительно поднял ладонь:

— Только без паники!

Лицо Вадима покрылось красными пятнами. Он отвернулся. Да что там говорить? Страшно. И не только за себя, но и за Тимку. Конечно, это и есть летающее зеркало, о котором Тимофей не хотел вспоминать. Значит, здесь нет никакого пилота. Как же тут не беспокоиться?

Все это Димка хотел сказать честно и откровенно, но слова Бабкина задели за живое. Ну что ж, Тимофей Васильевич, посмотрим. Преодолевая холодный, до озноба, страх, Вадим приподнялся на локтях и спустил ноги в люк. Тимофей замер от неожиданности, хотел удержать его, но поздно. Димка уже добрался до последней перекладины и сел.

Глядя, как под ним проплывает земля, Вадим старался не думать о своем незавидном положении. Он переборол страх, теперь спокойно, как, вероятно, кажется Тимке, сидит себе на тонкой жердочке и с высоты своего величия посматривает вниз.

Земля казалась прекрасной, утренне-свежей, умытой росой. Сквозь густые леса бежала прямая и блестящая, как река, автомагистраль Киев — Житомир. Проплывали хутора, окруженные взбитой розовой пеной вишневых садов. У дорог тянулась кайма желтых цветущих акаций. Ярко-красные мальвы жались к белым стенам хат.

Вполне понятно, что все это не так подробно и четко различалось с высоты, но воображение Вадима смело дорисовывало картину.

Впереди горы облаков, местами похожие на ледяные торосы, окутанные туманом. А вон там — сказочная голова в остроконечном шлеме и рядом — Руслан на коне. Еще дальше — снежные ворота, внизу ущелья, и провалы, и перекинутые через них узорчатые мосты.

Из облачной глубины выплыли огромные руки в пушистых рукавицах, они тянутся вверх, точно хотят поддержать тонкую лесенку, где сидит Вадим. Надо подняться наверх. Тимофей беспокоится. Пора и честь знать.

Сидя возле люка, друзья обсуждали конструкцию «Униона», но Бабкин, занятый своими мыслями, делал это неохотно.

— Заскучал Тимка! — с наигранной бодростью воскликнул Вадим. — Вот уж не ожидал! — И, заметив, что Бабкин раскачивает на шнурке ботинок, спросил удивленно: — А где же другой?

Тимофей молча указал глазами на люк.

— Дома тебе достанется, — все так же весело проговорил Вадим. — Ты что же, нарочно его выбросил? С запиской?

— Нет, случайно.

— Зря. — Вадим взял у Бабкина карандаш и быстро написал несколько строк на листке из блокнота. — Надеюсь, не понадобится? — спросил он, потянув за шнурок ботинка. — Да не жадничай.

Неподалеку от какого-то селения ботинок с запиской на шнурке был сброшен. Он закувыркался в воздухе и, превратившись в точку, исчез.

Бабкин безнадежно посмотрел на люк, потом сдвинул кепку на лоб и почесал в затылке.

— Низко. Очень низко…

— Вот и хорошо, — отозвался Вадим. — Возможно, что кто-нибудь увидит, как отсюда сбросили вымпел, то есть твою желтую туфлю. Пошлют телеграмму, и все будет в порядке.

— «В порядке, в порядке», — разозлился Бабкин. — Да знаешь ли ты, что у Набатникова могут сорваться все испытания? Видишь, как низко летим, никак подняться не можем. С таким грузом через горы не перелезешь.

Внизу показалась река. Отраженный от воды золотой зайчик ворвался сквозь люк, заметался на ребристом потолке и улетел обратно.

Проплывали леса, луга, пашни. Часто встречались села, деревушки, хутора. Иной раз в круглой рамке люка появлялся городок и не спеша уползал в сторону.

Бабкин родился и долго жил в деревне. В отличие от Димки, выросшего в городе, он смотрел на поля привычным глазом знатока. Даже с высоты пятисот метров Тимофею казалось, что он сможет определить, насколько хороши посевы, различить, где что растет, и не спутать подсолнух с кукурузой. На колхозных улицах видел он еще не успевшие потемнеть столбы, разбежавшиеся в стороны от недавно построенной электростанции. Столбы совсем маленькие, похожие на спички. Такими же крохотными были видны срубы новых домов, напоминающие спичечные колодцы, какие Тимофей строил в детстве.

Думалось о Девичьей Поляне, ставшей теперь родной. Вот похожая на нее деревня. Белые домики, двухэтажный клуб. Скамейки стадиона светятся золотом свежеобструганного дерева. Опытным глазом Тимофей определил богатство колхоза. Конечно, до Стешиного далеко. Но тоже не плохо: тракторы и машины, там кирпичный завод, у реки стадо на водопое, за рекой огороды и незнакомые Тимофею кубические каркасы с натянутыми, как струны, проволоками. По ним ползли вьющиеся растения вроде дикого винограда. «Наверное, хмель», догадался Тимофей.

В стороне бежала длинная тень. Солнце стояло невысоко, и тень «Униона» была похожа на узкую лодку. В полдень она превратится в круг. Летающий диск! Но разве можно было узнать его в темноте, со всех сторон, до самой земли закрытого брезентом? Вход в центральную кабину тоже перестроили. Раньше была высокая причальная мачта с внутренней винтовой лестницей. А теперь диск чуть приподнят над землей. Вполне вероятно, что после всех этих переделок он испытывается впервые. Стоит сейчас конструктор Поярков возле записывающих приборов и глазам своим не верит, почему «Унион» не поднимается выше. Тимофей готов был выброситься из люка, только бы освободить диск от лишней тяжести.

— Помнишь, модель диска я видел у Пичуева? Значит, и «Унион» такой же? — с искренним интересом спросил Багрецов. — Ведь еще Циолковский придумал цельнометаллический дирижабль. Объем его изменялся.

— Ну и здесь так же. — Тимофей взял у Димки записную книжку. — Не знаю, как сейчас, но раньше диск был такой, — он начертил эллипс, похожий на огурец. — Как у стратостата, объем его на высоте увеличивается. Внутри есть специальные рычаги, они могут удлиняться и укорачиваться. Тут центральная кабина, от нее по радиусам идут трубы, то есть внутренние переходы, они пересекаются кольцевыми коридорами.

— Погоди, — прервал его Багрецов. — Стягивающие рычаги, наверное, все время движутся. Диск вроде как дышит. Газ от солнца нагревается, а ночью охлаждается. Вот я и думаю: чтобы диск не мотался вверх и вниз, рычаги это дело регулируют. Он дышит как огромная жаба. Раздуваются жабры…

— Поздравляю. У жабы — жабры…

— Не придирайся. Просто рифма подходящая попалась.

Тимофей включил приемник. Послышались характерные прерывистые сигналы, булькание, хрипение… Похоже, что заработала телевизионная установка. Во всяком случае, этот хрип напоминает ее работу. А вот и знакомый ЭВ-2. До чего же четки и надежны его сигналы, звонкие как у хронометра…

Вот еще какое-то рычание, писк, далекая пулеметная очередь. И вдруг сигналы затихают, только слышно шипение и легонький треск.

Бабкин посмотрел на часы. Слишком рано выключился передатчик.

— Тимка! Авария! — закричал Багрецов и сразу же полез под аккумуляторный каркас.

Там вновь засветилась банка, затрещали искры. Короткое замыкание! Еще немного — нагреется вся батарея, начнут разрушаться пластины. Радиостанция, аппараты, все, ради чего создана эта летающая лаборатория, перестанут работать, а главное — как ее тогда посадить на землю, если радиоуправление не действует?

Это уже вторая испорченная банка. Как они сюда попали? Умышленно или по халатности?

— За такие вещи убивать надо, — стиснув зубы, хрипел Тимофей. (Гайка опять не отвинчивалась.) — Найти бы мне этого молодца. Задушил бы собственными руками.

С трудом отвинтив гайку, Бабкин освободил кабельный наконечник и случайно выпустил его из рук. Наверху что-то затрещало. Тимофей мгновенно поймал наконечник, стал подсовывать его под гайку другой аккумуляторной банки, но мешала искра, она прыгала, слепила глаза.

— Оставим так, — посоветовал Вадим. — А то еще хуже будет.

От этой группы аккумуляторов работали лишь несколько метеоприборов и телекамера, чтобы наблюдать за облаками. Пусть аккумуляторы остынут, отдохнут, а потом их можно будет включить опять.

— Уф! — облегченно вздохнул Бабкин, вылезая из-под каркаса. — Ну и работка!..

Стоя на коленях, Багрецов прислушивался. Не трещит ли еще где искра? Не испортился ли аккумулятор в другой группе? Ведь таким образом их все можно поотключать. Что же тогда будет? Тяжело поднявшись с колен, он вдруг почувствовал противную слабость, растекающуюся по всему телу. Минуту стоял неподвижно, затем переборол себя и вновь прислушался. Никаких посторонних звуков. Монотонно постукивали реле, жужжали моторчики. Лаборатория работала нормально.

Сильный ветер гнал диск к югу. Проплывали степи Херсонщины, Днепр сверкнул голубизной. Посреди реки — пароходик, сверху казавшийся игрушкой. Бумажные корабли пускают ребятишки — проплывет немножко, намокнет и утонет. Дурные мысли, от них не отвяжешься. «Хорошо бы, нашли записку в Тимкином ботинке… мечтал Вадим. — Или Римма догадалась, что мы не могли уехать. Да, но самое главное: ведь она должна передать мою записку Нюре. Там ясно сказано, что мы еще увидимся. А в общем, надежда слабая. Воля случая или помощь добрых фей. Тимка, конечно, не верит в случайности, не верит и в добрых фей. Кстати, хорошо рифмуется: «Надуваясь, мимо фей ходит гордый Тимофей…»

Прошло два часа, и вдруг почему-то стало совсем темно, точно люк закрыли. Нет, это синяя густая мгла повисла над землей. Неужели гроза? Раскаты грома доносились издалека, как гул приближающейся бомбардировки.

Диск постепенно притягивался к нижней кромке грозовой тучи. Куда же она его занесет? Резкий толчок заставил Вадима крепко уцепиться за крышку люка.

Неожиданный вихрь закрутил, завертел диск, как оторвавшийся от дерева листок. Казалось, что диск вот-вот ударится о землю или переломится пополам, вроде лепешки.

Оглушительный треск. В люке блеснула молния. За ней, изогнувшись вопросительным знаком, появилась другая, плотная, осязаемая, точно раскаленная полоса толщиной в руку.

Вадим на мгновение позабыл о страхе. На земле не очень уж много людей, видевших молнию так близко.

Снова грохот. Еще немного — и молния ворвется в люк, помчится дальше по коридору…

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В ней рассказывается о других хороших людях. Хотелось бы им устроить счастье, да пока ничего не получается. Потом с ними встретится Римма. Все ею любуются, но автору Римма не нравится, в чем он и признается чистосердечно.

Много было друзей у Багрецова. С одним из них, самым близким, он сейчас путешествовал над землей, а другие, более счастливые, уверенно ступали по ней и не подозревали, что наверху творится. Но возвратимся немного назад.

Бабкин всегда оберегал Димку от пустых увлечений, почти к каждой его знакомой относясь настороженно. Только Нюра Мингалева пользовалась его симпатией, и, может быть, потому, что в данном случае беспокоиться нечего, Димка в полной безопасности. Они просто друзья.

Странная, конечно, дружба. Работали вместе, но очень недолго: Нюра аккумуляторщицей на испытательной станции у Павла Ивановича Курбатова, а Вадим вместе с Бабкиным приезжали туда в командировку устанавливать контрольные приборы.

Не всем девушкам удается жизнь. Не все они бывают счастливы. Так и с Нюрой. Училась мало, нянчила чужих ребят. Надоело. Кончила курсы электриков и уехала в пустыню на испытательную станцию. Страдала от неразделенной и даже невысказанной любви к своему начальнику и считала себя самой несчастной в мире. Потом было еще хуже. Студент-практикант Жорка Кучинский (о нем ни Багрецов, ни Бабкин до сих пор не могут говорить спокойно) подбил Нюру достать образец фотоэлементной ячейки, — тогда уедет аспирантка, в которой Нюра видела свою соперницу.

Вся эта история всплыла наружу, пришлось уехать. Не могла Нюра смотреть в глаза любимому человеку, да и другим честным людям. До конца жизни запомнит она этот урок, запомнит и Багрецова, он больше всех из-за нее страдал.

Нюра возвратилась к тетке, в маленький городок Запольск. Поступила в заочный электротехнический институт, а подыскать себе подходящее место, где бы могла применить свои знания и кое-какой опыт, полученный на испытательной станции, не сумела. В городе не было ни лабораторий, ни заводов. Устроилась на авторемонтной базе, где чинила автомобильные и тракторные аккумуляторы. Постепенно стала свыкаться с новой работой, но вот умерла тетка, ребятишки подросли, их взяли в детдом, Нюра осталась одна, ходила по опустевшим комнатам, в слезах засыпала, просыпалась со слезами. Не скрыла этого от Багрецова, написала.

Примерно через месяц на имя Анны Васильевны Мингалевой пришло официальное приглашение от Курбатова — начальника новой фотоэнергетической лаборатории, находящейся возле деревни Высоково, Орловской области. Нужны были опытные работники на аккумуляторную подстанцию. Так вот, не желает ли товарищ Мингалева приехать в Высоково. Комната в общежитии сотрудников, подъемные и все прочее будет обеспечено.

Как ни хотелось Нюре поехать, но пришлось ответить вежливым отказом. Не могла она вновь встретиться с Курбатовым — рана еще не зажила, — не могла еще и потому, что вместе с ним работала аспирантка Лидия Николаевна Михайличенко. Видеть их рядом — одно страдание.

Получив отказ, Курбатов развел руками. Как можно пренебрегать столь заманчивым предложением. Впрочем, кто этих девиц поймет?

Нюра и не предполагала, что по просьбе Багрецова сама Михайличенко заинтересовалась ее судьбой. Как-то однажды в лабораторию Курбатова приехал Дерябин. Нельзя ли, мол, попробовать мощные курбатовские плиты в «Унионе»? На больших высотах, где нет облаков и туманов, преобразовывая солнечный свет, они могли бы служить надежным источником энергии, что впервые было блестяще подтверждено во время полета спутников и космических ракет. Солнечная батарея Курбатова, построенная на совершенно новом принципе, могла дать значительную энергию — ведь поверхность «Униона» огромна. Это не спутник.

Тут же Борис Захарович спросил, нет ли у Курбатова лишнего лаборанта или техника, знакомого с фотоэнергетикой? Может быть, отпустите? Отпустить было некого — сами приглашали. Михайличенко посоветовала пригласить Мингалеву. Она знает не только курбатовские плиты, но и новые ярцевские, аккумуляторы. Хорошая лаборантка. Учится. Возьмите — не пожалеете.

Поскольку «Унион» решили переоборудовать на одном из киевских заводов и некоторые приборы для него уже испытывались в НИИАП, то именно здесь и целесообразнее всего продолжать работу с курбатовскими плитами, на чем особенно настаивал Медоваров.

Нечего было терять Нюре в городке, где она прожила несколько лет. Работа скучная, друзей почти не осталось. Все разъехались.

На запрос Медоварова Нюра ответила согласием, собрала нехитрые свои пожитки и приехала. Так началась ее новая жизнь.

Всем своим существом, как тростинка к солнцу, Нюра тянулась к знаниям. Вначале она занималась привычной работой с аккумуляторами. Они были разные: ярцевские стационарные, ярцевские сухие и облегченные.

Но вот Курбатов прислал новые образцы мощных фотоэнергетических плит. Руководителя лаборатории, где работала Мингалева, они нисколько не вдохновляли. Запираясь в своем кабинете, он исступленно строчил кандидатскую диссертацию. Товарищ Медоваров слезно просил «подтянуть хвосты», чтобы к началу бюджетного года все научные сотрудники, сдавшие кандидатский минимум, защитили диссертации. Надо бороться за стопроцентный охват! Все должны быть кандидатами! Все на штурм крепостей науки!

Так и получилось, что руководитель лаборатории «штурмовал», а Нюра работала. Хорошо, что приехал Борис Захарович. Как представлялось Нюре, он был знаком с любой техникой, чувствовал ее и знал несовершенстве. Он многому научил Нюру, раскрыл перед ней связь, казалось бы, самых далеких друг от друга наук, чтобы знала она не только, как измерять плотность электролита или как проверять чувствительность фотоэлементов, но и понимала бы существо, душу многих радиотехнических приборов.

В синем шоферском комбинезоне Нюра поднималась на диск. Осматривая каждую фотоэнергетическую плиту, ласково поглаживала их, думая о том, что к этим золоченым зеркалам прикасался Павел Иванович, что еще не остыло на них тепло крепких мужских ладоней.

Нюра грустила. Молодые научные сотрудники и летчики-испытатели звали ее «царевной-несмеяной» или попросту «неулыбой».

Проходили месяцы. Нюру Мингалеву влекли испытания новых радиозондов и других метеоприборов, она научилась принимать на слух их скупые сигналы, расшифровывать записи на ленте и следить за экранами осциллографов.

Что-то было привлекательное в этой девушке. А что — неизвестно. Багрецов как-то попробовал совершенно объективно оценить ее внешность. Маленькая, с узкими плечами, острыми локотками… Темные небольшие косы, уложенные в незатейливую прическу… Ну, что еще? Открытые, чуточку испуганные глаза, широкие брови, по-детски упрямо очерченный рот… Вообще похожа на школьницу, хотя она и Димкина ровесница — двадцать четыре года.

Давно не виделись, и он попросил Нюру прислать ее последнюю фотографию. Увидел — и сердце защемило. Почему, непонятно. Вот тогда-то он и стал взывать к объективности. Да, действительно, ничего особенного. Прослушал ее голос, записанный на магнитофоне, — и вновь нахлынула волна нежности. Необъяснимое явление.

Но был другой человек, которому подобное явление казалось вполне закономерным. Он не рассматривал Нюриных фотографий, не слыхал ее голоса на магнитофоне. Да и зачем, если она рядом, здесь же в институте, но очень, очень далекая…

Это было в пятницу, накануне отлета «Униона». Нюру вызвали на завод с просьбой подписать какие-то бумаги, связанные с приемкой дополнительных деталей, установленных в «Унионе». Здесь она встретилась с Поярковым. Вышли с завода вместе, в институт уже ехать незачем — скоро конец работы. Серафим Михайлович предложил пройтись по улицам.

Зашли в Софийский собор, посмотрели древние фрески, побывали на Аскольдовой могиле. Спускался вечер.

Ноги не слушались, хотелось присесть отдохнуть, и Поярков пригласил Нюру в ресторан.

— Здесь недалеко. Видите? — он указал на белую ажурную изгородь среди зелени. — Лучшее место. А вид какой! Вы там бывали?

— Никогда в жизни.

В районном городке ресторанов не было. Здесь, в Киеве, знакомые приглашали Нюру, но она стеснялась, считая, что рестораны не для нее, а для людей постарше.

— Не знаю, удобно ли? — Нюра критически осмотрела свое простенькое платье.

Но Серафим Михайлович убедил ее, что лучшего и желать нельзя, платье изящное и, главное, очень идет ей.

Этот вечер Нюре запомнится надолго. Столик выбрали у самого края — внизу крутизна и Днепр. Под ногами похрустывал песок. Можно было протянуть руку и сорвать листок боярышника.

Оранжевый свет настольной лампы падал на лицо Пояркова. Он казался загорелым и совсем молодым.

Возле эстрадной раковины на дощатой площадке танцевали. Но вот замолк оркестр, и в наступившей тишине защелкали соловьи. С того берега слышалась музыка, работали громкоговорители, а соловьи заливались на разные лады.

— Все, все надо бы выключить. Пусть и оркестр отдохнет часок, восторженно заговорил Поярков. — В первый раз таких мастеров слышу. А вы?

Рассеянно перебирая уголки салфетки, Нюра но отвечала. Зачем она согласилась прийти сюда? Соловьи, цветущая акация — запах ее доносил теплый ветерок, — речные огни, звезды, шелест лип и каштанов… А рядом человек, которому ты, очевидно, нравишься, но которого никогда не полюбишь. Говорят, что он умен, талантлив. Ну и пусть. Нюра боялась не только его любви, но и дружбы. Это не Димка Багрецов, с тем просто, а здесь совсем другое. Иногда ей казалось, что скучает, если долго не видит Пояркова, часто думает о нем. Но тут обжигало острое чувство: а как же Павел Иванович? Она все реже и реже вспоминала о Курбатове, но ведь это была первая любовь, и Нюра берегла ее как самое дорогое в жизни.

Именно потому при каждой встрече с Серафимом Михайловичем Нюра настораживалась и его обычное дружеское пожатие руки казалось ей чем-то оскорбительным.

И в то же время Нюра ощущала в себе неясную женскую жалость, что удерживала ее рядом с Поярковым, человеком одиноким, замученным волнениями и неудачами. Он молод, а уже частенько пошаливает сердце. Иной раз выйдет из кабинета, где поспорит, поссорится с кем-то, — ну прямо смотреть страшно. Как уберечь его? Как сохранить его беспокойное, упрямое сердце и светлую мысль?

С тех пор как Поярков приехал в институт, прошло три месяца, и, может быть, только сегодня, когда все уже готово к отправке «Униона», Серафим Михайлович позволил себе немного отдохнуть.

Он задумчиво поворачивал бокал с вином, где пробегали и дробились золотые искорки.

— Но, откровенно говоря, Нюрочка, я все еще не верю, что работа закончена. Я как во сне… И этот вечер, и Днепр, и все… Какая-то немыслимая для меня обстановка… Все не реально!

— А я? — робко улыбнулась Нюра.

— Да и вы, конечно. Разве я мог себе представить, что вот так, рядом со мной… — Глядя на Нюру сияющими глазами, Поярков слегка дотронулся до ее руки.

Нюра убрала руку, словно для того, чтобы поправить волосы.

— Объясните мне, Серафим Михайлович, неужели у всех изобретателей должна быть тяжелая жизнь? Вечно им кто-то мешает, или, как говорится, ставит на пути рогатки. Неужели с этим нельзя покончить?

— Нельзя. Ведь изобретатели и изобретения бывают разные. Предположим, я придумал усовершенствовать вот эту лампу, — Поярков приподнял ее над столом. Приделал бы сюда несколько самоварных кранов. Один отвернешь — польется чай, из другого — кофе, из третьего — вино. Счетчики можно приспособить, чтобы знать, сколько платить за выпитое. Мне даже авторское свидетельство могут выдать, если никто еще не подал заявки на такое изобретение. Потом я начну за него бороться. Каждого эксперта, хозяйственника, любого здравомыслящего, ставшего на моем пути, начну крестить «бюрократом», «перестраховщиком», «консерватором»… Я представляю себе, коли дать ход таким изобретателям, они могут расплодиться, как головастики, у которых вдруг не оказалось врагов. Все реки и озера заполнились бы лягушками. Весла некуда ткнуть.

— Понятно. Здесь щуки нужны. — Нюра отпила глоток вина и поморщилась. Но почему же столько врагов у настоящих изобретателей?

— Как и у всех людей, которые идут впереди и прокладывают дорогу. Но не думайте, что всюду засели бюрократы. Ничего подобного! Вот я, например, от них пострадаю. Противники мои всегда пасутся рядом. Например, лентяи, — они тащат изобретателя назад за рукав: погоди, мол, не поспеваем. Трусы боятся, что дорога не туда заведет. А иным попросту не хочется покидать теплых гнезд зачем продираться сквозь колючки, когда и здесь хорошо?.. Но есть самая страшная категория врагов нового. Это — стяжатели. Немало их и в вашем институте. Они способны угробить любую свежую мысль, если она в какой-то мере может повлиять на их благополучие. И в то же время они будут всеми силами протаскивать свою или чужую, но сулящую им выгоду, худосочную мыслишку.

— Тут вы пристрастны, Серафим Михайлович. Грамотных людей у нас достаточно. Разберутся.

Поярков оглянулся — соседние столики были пусты — и нетерпеливо забарабанил пальцами по столу.

— Конечно, разберутся. Но ведь для этого нужно время. А жизнь бежит, техника совершенствуется. И пока мы тут согласовываем, увязываем, подбираем обтекаемые выражения, чтобы отвергнуть эту никудышную мыслишку, глядь — и вся конструкция уже устарела. Начинай строить сызнова. Когда мы стали переделывать «Унион», я чуть с ума не сошел. Впрочем, «Унионом» нашу летающую лабораторию мы потом назвали.

— «Унион» — это значит союз?

— Да, но мы предполагали другое. «Универсальная, ионосферная». Ун-ион. А получился действительно «союз». Союз наук. Но пока он создавался, пришлось немало крови попортить. Физики требуют одно, астрономы другое, метеорологи третье. Я иду на уступки, а технологи противятся. Ругаюсь с Набатниковым, с Борисом Захаровичем, с механиками — со всеми. Но я же знаю, что каждый из них ратует не за себя, а за ту отрасль науки, которую он представляет. Спорили, спорили, наконец, поладили. Работа закончена, но вдруг из главка приходит письмо с просьбой испытать в иллюминаторах какую-то «космическую броню». Указывается на важность этого дела и тут же прилагаются рекомендации ученых, о которых я в первый раз слышу. На другой день получаю еще одно коллективное письмо, подписанное химиками, оптиками и даже профессором-селекционером. Я было заартачился, но товарищ Медоваров намекнул, что со старыми стеклами «Унион» вряд ли будет принят комиссией, что они якобы мутнеют от космических лучей. Если я не верю, то он может запросить специальный институт, откуда ему вышлют соответствующие протоколы…

Как бы опомнившись, Поярков удивленно посмотрел на Нюру:

— Постойте, Нюрочка. А зачем я вам это рассказываю?

— Очень хорошо. Прошу вас. Тут есть что-то общее с другой историей.

— Но кончилась она благополучно?

— Для меня не очень. — Нюра отодвинула бокал. — А как поступили вы?

— Смалодушничал. Неудобно, говорят, обижать изобретателя. А кроме того, хотелось поскорее поднять в воздух свою новую конструкцию. Да, да, по существу новую. От старой остался лишь принцип да каркас. А спор с Медоваровым для меня не был принципиальным. По прочности «космическая броня» мало чем отличалась от обычного органического стекла, что меня вполне устраивало. К сожалению, из-за этой чепуховой брони полет «Униона» пришлось отложить на три дня. А сколько бывает таких случаев? Дни составляют месяцы, годы. Имеем ли мы право их терять?

— Борис Захарович называет вас «торопыгой», — невесело проговорила Нюра. Вы не ходите, а бегаете. Целый день ни минутки покоя. Вы спите когда-нибудь?

— Проклятая привычка, — рассмеялся Поярков. — Мне тридцать лет. Из них я проспал десять. Восемь часов в сутки! Да ведь это же расточительство! Сейчас я сплю меньше — хочу многое успеть. Помню, когда учился в ремесленном на слесаря, то не раз заходил в другие цехи, и такая жадность меня обуяла, что я решил стать не только слесарем, но и токарем, и фрезеровщиком. Я хотел знать все станки, уметь обрабатывать любой материал. И я добился своего. Вместе с ребятами строил разные модели, так и научился постепенно. Вот посмотрите. Поярков вынул из бумажника фотографию и передал ее Нюре. — Самая первая модель летающего диска. Сделана из алюминия собственными руками лет десять тому назад. Но, конечно, она никогда не летала.

Нюра рассматривала фотографию и, зная радость рабочих рук, могла понять гордость Пояркова. Ведь она и сама кое-что умела: перематывать обмотки моторов, паять, исправлять выкрошившиеся пластины аккумуляторов, собирать их, делать комнатную проводку, чинить электроплитки и утюги. Все это было сейчас не нужно в лаборатории. Но разве Нюра могла кому-нибудь доверить собрать испытательную схему или починить испортившийся вольтметр?

Возвращая фотографию, Нюра спросила:

— Скажите, Серафим Михайлович, неужели, кроме вот этого, — она указала взглядом на снимок, — у вас нет другой жизни? В театрах не бываете, в кино…

Подвигая к Нюре икру в банке со льдом, Поярков весело ответил:

— Грешен, Нюрочка, не бываю, довольствуюсь телевизором. Но не думайте, что я такой уж сухарь и деляга. Что бы там ни случилось, но с двенадцати ночи и до двух я читаю. Вы знаете, сколько я выписываю газет и журналов? Около тридцати. И не думайте, что это все узкоспециальные издания. К ним я отношусь очень настороженно, как и вообще к узкой специализации. Ведь если так дальше пойдет, то, скажем, один молодой инженер будет знать только гайки, а другой — болты. И каждый из них станет читать только свой журнал…

Поярков досадливо поморщился и указал взглядом на середину зала:

— А вот и ваша ученица.

В проходе между рядами столиков, гордо вскинув голову с модной прической, шла Римма. Сквозь прозрачную нейлоновую кофточку можно было видеть ее округлые загорелые плечи и спину. На груди в кружевном рисунке поблескивали, как светлячки, маленькие граненые стек ляшечки. Вот Римма вступила на танцевальный квадрат, освещенный прожектором, и стекляшечки засверкали как бриллианты. Туго обтянутая клетчатая юбка, зеленые туфли на модном каблучке — все это подчеркивало, что Римма никак не хотела походить на других.

За ней смущенно двигался молодой летчик Петро Охрименко. Он не привык к своему штатскому костюму, сидевшему на нем мешковато. Широкие брюки, богатырские плечи, полосатенькая рубашка с черным галстуком казались рядом с Риммой чересчур старомодными. Да и сам-то Петро, с добродушным широким носом, белесыми кустиками вместо бровей и девичьим румянцем на щеках, никак не походил на ресторанных завсегдатаев или тем более «полотеров», как иногда называют рассерженные официанты неких молодчиков, пришедших в ресторан не ужинать, а только танцевать. Петро любил хорошо поесть, а танцы ненавидел. Римма же любила и то и другое.

— Яка приятна встреча! — воскликнула Римма, и Петро поморщился: он не любил, когда коверкали его родной язык. — Анна Васильевна? Вот уж не ожидала! Ведь я никогда вас здесь не видела.

Она поздоровалась с Серафимом Михайловичем. Он очень холодно ответил на приветствие и сразу обратился к Петру:

— Завтра летишь по тому же маршруту?

Нюра вежливо предложила Римме стул, но мужчины, видимо, не хотели сидеть за одним столом: Поярков надеялся продолжить интересный разговор с Нюрой, а влюбленный Петро пока еще не успел даже словом перекинуться с Риммой. Правда, она этого и не жаждала, гораздо интереснее пококетничать с «Серафимом», а возможно, и потанцевать. Ведь Петро увалень, его с места не стащишь.

Пока мужчины стояли и обсуждали какие-то свои дела, Римма высокомерно оглядывала присутствующих, потом, видимо вспомнив о Нюре, похвалила ее скромное платье.

— Неужели сами сшили, Анна Васильевна?

— Как всегда.

— Я бы на вашем месте зараз плюнула на лабораторию. Чуете, яки гроши портнихи получают?

Нюра только пожала плечами. Глупенькая девочка. И зачем она, не зная украинского языка, так снисходительно им кокетничает. Модно это, что ли?

Вдруг лицо Риммы перекосилось от злобы.

— Ух, как я ее ненавижу!

— Кого?

Римма наклонилась к Нюре.

— Вон ту воблу крашеную. Рядом с оркестром сидит. Задается страшно. На танцплощадку придет — то сумка новая, то лодочки. А сейчас такую же, как у меня, кофту напялила. Определенно назло. Ничего, скоро встретимся, я для нее такую пилюлю припасла! Валерьянкой будут отпаивать.

— Риммочка! — окликнул ее Петро. — Твой любимый столик освободился. Пойдем скорее.

Поярков сердито посмотрел им вслед.

— До чего же мы слепы бываем! Петро — и рядом это ленивое, равнодушное существо. Извините, но я нечаянно услышал, что она кого-то ненавидит. Неправда. Откуда у, нее человеческие чувства? Любовь? Ненависть? Абсолютный вздор!

Нюра рассердилась, что бывало с ней довольно редко, и резко отодвинула тарелку.

— Мне странно и, откровенно говоря, неприятно слышать, как вы отзываетесь о моей подруге.

— Не может она быть вашей подругой.

— Все равно. Ведь вы говорите о девушке. Пусть она не очень умна, со своими слабостями, недостатками. Но она ничего не сделала дурного.

— И хорошего тоже. Петро жаловался, что она все вечера проводит на танцплощадках. Знаю я таких девиц. Да разве к ним можно относиться с уважением? Абсолютная пустота, никакой движущей идеи, стремлений. Это очень страшно. Поверьте, Нюрочка, что такие люди могут принести гораздо больше вреда, чем самые отъявленные враги… Приглядитесь к ней и, если не поздно, помогите.

Римма танцевала в каком-то странном замедленном темпе, далеко отставляя назад красивые, хотя и полные ноги. Ее партнер, хлыщеватый молодой человек, изрядно подвыпивший, не выпускал изо рта сигарету.

— Ну зачем она с ним пошла? Ведь это же Семенюк, то есть наш милый Аскольдик, — говорил Поярков, наблюдая за танцами. — Как мало эта девица ценит свое достоинство!..

И Нюре было за нее обидно. Петро нетерпеливо ждал Римму за накрытым столом, но она после каждого танца лишь проглатывала пирожное и вновь обнимала то одного, то другого партнера.

Петро хмурился, рассеянно позвякивая ножом по тарелке. К нему подбегал официант: «Что прикажете?» Петро отвечал: «Пока ничего» — и, опять забывшись, стучал по тарелке.

Сочувствуя ему, Нюра злилась. Ведь это просто непорядочно. Она видела, как Римма заглатывает пирожные и потом долго облизывает пухлые губы. В этом было что-то неприятное, чересчур биологичное. В чем-то был прав и Серафим Михайлович. Все это невольно заставляло сравнивать Римму с другими девушками, они тоже пришли сюда повеселиться и потанцевать. Римма была ярче и заметнее всех, но не хватало ей того подчас неуловимого женского обаяния, что делает прекрасными очень простые, незаметные лица.

Нюра не ошибалась: таких девушек здесь было много, но если бы спросить Пояркова, кто из них самая лучшая… Впрочем, и так все ясно…

Рыжая кошка потерлась об ногу. Серафим Михайлович сделал маленький бутерброд.

— Иди, рыжая! — бросил ей и виновато улыбнулся. — Обожаю всякую тварь.

— Все хорошие люди любят животных.

— Вероятно. Но в меру, не забывая людей.

Зря Нюра сказала о хороших людях. Он мог бы принять это на свой счет, вроде комплимента. А она ничем не должна показывать, что Серафим Михайлович нравится ей, лучше подчеркивать равнодушие. Так будет спокойнее.

Кошка встала на задние лапы, как собачонка. В первый раз Нюра увидела, что кошка служит. Это было смешно. Поярков обрадовался, услышав Нюрин смех, старался изо всех сил, чтобы веселье это не угасло. Уговорил ее потанцевать. Потом заставил выпить глоток вина, потом другой, за успех испытаний, и Нюра не имела права отказаться.

Так прошел вечер — весело, непринужденно. Серафим Михайлович хотел проводить Нюру на такси, но она категорически отказалась.

— Поедемте автобусом, Серафим Михайлович. Мне так больше нравится.

И, сидя с ним рядом у окна, Нюра с ужасом вспоминала, что вела себя как легкомысленная девчонка, будто никогда не делала никаких ошибок, никого не любила и нет на свете Павла Ивановича.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Как ни старался автор поменьше рассказывать о технике, все же пришлось уделить и ей внимание. А произошло это потому, что уважаемый конструктор «Униона» С.М. Поярков и не менее уважаемый инженер Б.З. Дерябин постоянно спорят. Споры у них, конечно, технические и принципиальные, они во многом определяют дальнейшее развитие событий. Но, к сожалению, тут же суетятся товарищи, к технике прямого отношения не имеющие. Оказывается, и они влияют на события.

Никогда еще сотрудники НИИАП не видели столько новейшей аппаратуры. Ее привезли из Москвы, Ленинграда, Новосибирска, кое-что было сделано на киевских заводах. Медоваров сожалел, что все это богатство заберут отсюда, как только «Унион» опустится на ракетодроме Ионосферного института, где начнутся основные испытания этой странной конструкции.

Медоваров видел в ней обычную летающую лабораторию, которую по прихоти Пояркова раздули до непомерных размеров. Американцы делали шары побольше. А главное — из полимеров. Вот это прогресс! Мы тоже кое-чего добились, но не всех к таким делам допускают.

— Везет же людям, — жаловался Толь Толич друзьям. — Сколько институтов для космоса работает! Сколько организовано специальных пунктов, чтобы вести наблюдения! А я у начальства чуть ли не в ногах валялся, просил и нам записать это дело в план. «Нет, говорят, профиль у вас не тот. Подождем реорганизации».

Единственно, что разрешили НИИАП, — это принять участие в установке приборов на экспериментальной конструкции «Унион» и оборудовать временный пункт контроля и управления. Работа внеплановая, не очень срочная. Можно доверить и такой организации, как НИИАП. Авось справятся.

Толь Толич обиделся, но возражать не стал. И то хлеб, особенно когда встал вопрос о реорганизации. За последнее время наверху стали поговаривать, что в НИИАП недостаточно занимаются работами, имеющими практическое значение. Сигнал серьезный.

И Медоваров с присущей ему активностью и многолетним опытом хозяйственника быстро переоборудовал конференц-зал НИИАП под пункт контроля и управления. Из зала вынесли все ряды кресел, поставили длинные столы с аппаратурой, подвели мощные кабели для питания радиостанций, повесили большой телевизионный экран и установили несколько телевизоров поменьше.

У стен, между окон, приютились всевозможные распределительные щиты, шкафы усилителей, ЭВМ. А потому Медоваров вынужден был распорядиться, чтобы сняли все диаграммы, портреты и плакаты, характеризующие научную и общественную жизнь НИИАП. Лишь один график остался — не поднялась рука снять его. Это «Рост квалификации сотрудников НИИАП». С момента организации этого высокочтимого учреждения квалификация научных сотрудников неуклонно поднималась вверх. Если десять лет тому назад в НИИАП было восемь кандидатов, то за последнее время при тех же штатных единицах квалификация сотрудников НИИАП возросла на четыреста процентов — новые кандидаты и аспиранты подняли кривую роста квалификации на недосягаемую высоту.

Под этой кривой скромненько указывалось, что в Научно-испытательном институте аэрологических приборов больше всего кандидатов медицинских наук, потом экономических, технических и прочих. Все это подкреплялось цифрами. И в самом конце: «Кандидатов педагогических наук — 1». Этой единицей был Анатолий Анатольевич Медоваров. Как это произошло, читатель узнает несколько позже, а сейчас вернемся к главному.

График, как уже было сказано, висел на стене, под ним стояла старинная с бронзовыми львами тумбочка, принесенная из кабинета Медоварова. А на тумбочке — аппарат, похожий на осциллограф, с большим прямоугольным экраном, разделенным на частые клетки.

В этой клетке за стеклом, как в террариуме, ползает голубая светящаяся змейка. Змейка показывает высоту, на которой сейчас находится «Унион».

Дерябин змейкой недоволен. Мало того, что в «Унионе» ни с того ни с сего перестали работать некоторые метеоприборы и телекамера, — начало испытаний вообще нельзя признать удачным. Конечно, неприятно, когда состояние атмосферы для тебя сейчас является загадкой. Ты не знаешь ни давления, ни влажности, ни ионизации воздуха, даже облаков не видишь, но все это пустяки, коли после перестройки диск оказался настолько перетяжеленным, что никак не может подняться до расчетной высоты. Надо признаться, что в сравнении с прежней конструкцией в диске появились новые отсеки с аппаратурой. Но ведь Борис Захарович сделал все возможное, чтобы уложиться в заданный вес.

Сейчас на экране высотомера линия не поднимается выше семисот метров, хотя при данном объеме диска он должен лететь на высоте примерно в тысячу метров. Подсознательно Борис Захарович чувствовал себя виновным, но за все должен отвечать главный конструктор Поярков, человек молодой и, по мнению Дерябина, излишне самоуверенный. Смело он перестроил диск, но, видно, нерасчетливо.

— Считать надо. Считать на линеечке, — раздраженно бормотал Борис Захарович, будто всерьез предполагая, что этим пренебрег Поярков.

Подойдя к другому радиовысотомеру, Дерябин неприязненно посмотрел на равнодушное, спокойное перышко. За ним тянулась линия высоты. Опять те же самые семьсот метров. Но самое удивительное, что Поярков спокоен. Сидит возле окна и покуривает.

Борис Захарович подошел к нему, открыл окно и придвинул стул.

— Неужели, батенька, ты и сейчас настаиваешь на испытаниях по второму циклу?

Поярков смял в руке папиросу.

— Настаиваю. Но только там, у Набатникова. Надо создать одинаковые условия для сравнения.

— Но ведь диск и ракета — вещи абсолютно несравнимые, — не понимая упорства молодого конструктора, доказывал Дерябин. — У тебя модернизация, а у них новая специальная разработка.

— Пройдет два-три года, и она безнадежно устареет. Возьмите наших автомобильных конструкторов. Пока машина в чертежах, она современна. А промышленность пока раскачается, пока образцы сделают, испытают, утвердят, пройдет немало времени. И вот из заводских ворот выезжает допотопный драндулет новейшего выпуска. Чтобы не отстать, — конструктор должен далеко заглядывать вперед и очень смело экспериментировать. Не думайте, что я не доверяю вашим приборам, но собственный глаз вернее.

— А это уж совсем не вяжется с пышными словами о смелости эксперимента. Тут старинкой попахивает.

— Какая там старинка? — Поярков щелкнул зажигалкой и снова закурил. — Ведь у нас разные взгляды на основное назначение диска. Вы видите в нем лишь удобную колымагу, которую можно нагрузить сотнями разных метеоприборов. Но вы же знаете, что «Унион» может решать и более сложные задачи.

— Более сложные? — прервал его рассерженный Дерябин. — Да брось ты дымить как паровоз! Если хочешь знать, то самая серьезная наука — метеорология. Сложнейшая и важнейшая… Да, да, не криви рот. Важнейшая! И если мы познаем ее как следует, то будем управлять погодой.

Он замахал рукой, отгоняя от себя табачный дым, и, заметив, что, кроме Пояркова, никого поблизости нет, понизив голос, проговорил:

— И вашу, так сказать, модернизацию не одобряю. Универсальность, батенька, — палка о двух концах. Одно дело ионосферная лаборатория, а другое космический корабль.

— Но задачи общие, — возразил Поярков и, чтобы доказать свою правоту, стал повторять Борису Захаровичу давно известные для него истины: — «Унион» будет подниматься вроде как по ступенькам. Первая самая обычная. Аппарат легче воздуха. Поднимается как дирижабль. В ионосфере включаются реактивные двигатели. Вполне вероятно, что в последующих испытаниях их не будет. И как бы ни высмеивали меня противники за странную форму конструкции, абсолютно непохожую на обтекаемую ракету, я смею утверждать, что форма эта вполне закономерна: за пределами атмосферы, где нет воздушного сопротивления, обтекаемость ни при чем. Там она нужна как детской коляске. Диск летит по инерции, расход горючего ничтожный. Ну, а там включаются атомные двигатели, и диск вырывается в свободное космическое пространство.

Дерябин отвернулся к окну, показывая, что все это ему надоело, но в то же время хотелось подыскать веские возражения, чтобы не формально, а по-инженерски доказать увлекающемуся конструктору всю бесплодность его затеи. Ведь уже были опыты поднимать ракету на воздушных шарах, чтобы преодолеть самый плотный слой атмосферы без расхода топлива. Правда, у Серафима это решается более конструктивно. Уже испытывались некоторые системы атомных двигателей в верхних слоях атмосферы. Сейчас в «Унионе» поставлены самые совершенные. Они не подведут.

Почему же Борис Захарович противится и не соглашается с доводами Пояркова? Он чувствовал, будто подошел к краю обрыва. Кажется, шагнешь еще — и полетишь в пропасть. Ведь стоит лишь уверовать в дерзкую простоту идеи Пояркова, как сразу же разрушатся привычные представления о том, какие могут быть космические лаборатории.

Все становится на голову. Строишь подводную лодку, и вдруг тебе говорят, что она может летать. В первую минуту ты отмахиваешься, злиться, а потом задумываешься. Да почему же нет? И полетит, если предусмотреть то-то и то-то.

По голубоватому экрану, на который были нанесены контуры южной части страны, едва заметно передвигалась светящаяся точка: диск пролетал где-то возле Херсона.

Поярков молча смотрел на эту точку и ждал, что скажет Борис Захарович. В какой-то мере можно понять старика. Исследование космических пространств ведется по строгому плану. Пока это делается с помощью ракет и спутников, которыми занимаются специальные организации и множество институтов.

И когда Поярков предложил модернизировать «Унион», то это вызвало недоумение среди специалистов. Существует план, проверенные конструкции. Они, слава богу, с успехом решают поставленные задачи. И вдруг какой-то летающий диск. Невероятно.

Однако дальновидные люди поддержали Пояркова. Конструкция по существу готова. Грандиозных затрат не предвидится. Почему бы не провести серию экспериментов, чтобы накопить опыт для постройки универсальных космических кораблей? Правда, институты и предприятия, которые должны были бы заняться перестройкой «Униона», загружены плановыми заданиями, но, возможно, здесь выручит какой-нибудь авиазавод.

Так и получилось, что модернизация «Униона» была произведена, а установить дополнительные приборы поручили НИИАП.

Конечно, если бы не Борис Захарович, то Поярков никогда бы не доверил установку приборов сотрудникам НИИАП. Они заняты совсем другими делами, и практический опыт у большинства из них ничтожный. А Борису Захаровичу нельзя не верить.

Выбрасывая вперед коротенькие ножки, вошел Медоваров и еще издали протянул Пояркову голубой бланк радиограммы.

— Ну вот, так всегда получается. Я-то ведь был прав, когда не советовал выпускать «Унион». Мой инженер сообщает, почему погиб самолет.

Поярков взял бланк и, видя перед собой лишь улыбающееся лицо Петра, вспоминая их последнюю — встречу над Днепром, прочел:

сообщаю предварительные данные работы комиссии тчк

летчик охрименко погиб тчк бортмеханик и младший научный сотрудник тяжело ранены тчк катастрофа произошла при сильной облачности тчк радиолокатор работал нормально тчк опросом местных жителей установлено тире за последние дни здесь были замечены невиданные ранее орлы тчк один из них долго парил под облаками, где вскоре произошла катастрофа из-за поломки крыла и разрыва бензопровода тчк падая самолет загорелся тчк расследование продолжается тчк

— Так в чем же вы правы, Анатолий Анатольевич? — спросил Поярков и передал радиограмму Дерябину. — Значит, на Кавказе надо прекратить все воздушное сообщение?

За Медоварова ответил Борис Захарович.

— Здесь есть какая-то доля истины. — Он аккуратно сложил прочитанную радиограмму. — Надо бы в этом опасном районе поднять «Унион» возможно выше, куда не залетают орлы. Но если так дальше будет продолжаться, — он указал на замершее перо высотомера, — то вряд ли мы достигнем расчетного потолка.

— А что такое? — оживился Медоваров.

Поярков передернул плечами и укоризненно взглянул на Бориса Захаровича.

— Ничего особенного. «Унион» летит несколько ниже заданной высоты.

— Оскандалимся мы с вами, Серафим Михайлович, — сочувственно заметил Медоваров. — Надо бы прислушаться к сигналам общественности. Вечно вы торопитесь и других подводите.

— Кого это других? — рассердился Поярков. — Вас, что ли?

— Да я не о себе, золотко. Человек я маленький, что прикажут, то и делаю. Вы бы о коллективе подумали. Люди работали на вас. Верили. Да взять бы того же Бориса Захаровича…

— Оставим, Анатолий Анатольевич, этот никчемный разговор, — вмешался Дерябин. — У меня свои претензии к Серафиму Михайловичу. Как-нибудь разберемся без адвокатов. А сейчас и без того тяжко.

— Но ведь мне будут звонить, узнавать, — не сдавался Медоваров. — И не только из главка и министерства, а и другие товарищи, ваши коллеги. Они ведь тоже вкладывали свой труд…

Поярков зло усмехнулся:

— Будут узнавать насчет «космической брони»?

Играя концом пояска, Толь Толич проговорил назидательно:

— Вам, как ведущему конструктору, не очень-то удобно так пренебрежительно относиться к работам своих коллег. Этого у нас, золотко, не любят. Тем более что речь идет о новых синтетических материалах.

— Каких там новых! — рассердился Поярков. — Ваша «космическая броня» нашими дедами из творога делалась. А сейчас ее вытащили на свет божий, чтобы моментом воспользоваться. Век пластмасс! Век полимеров!

— Простите, золотко, но вы не очень осведомлены… Из творога делается галалит. А здесь методом полимеризации…

Дерябин примирительно заметил:

— Дорогой Анатолий Анатольевич. Разговор идет о полете, который вы сами разрешили.

Несколько озадаченный Медоваров тут же возразил:

— Но я докладывал обстановку, сигнализировал в Москву. Потом, что я мог сделать, когда вы вдвоем взяли меня за горло.

— А таинственный звонок из Москвы?

— Какой звонок? — удивился Медоваров. — Ах, тот!.. Ну да, это было согласовано кое с кем. — И, многозначительно помолчав, он вышел.

Поярков отвел Бориса Захаровича в самый дальний угол зала и устало присел на подоконник.

— Последний полустанок. Вокруг него еще бегают какие-то мешочники, спекулянты, жалкие обыватели. Так и здесь, в институте. Его слишком долго собираются реорганизовывать, а пока он — захудалый полустанок, оставшийся от прошлого. Говорят, что еще в четырнадцатом году здесь была воздухоплавательная школа. И, несмотря на новое здание и современную технику, здесь мало что изменилось. Проходной двор, где задерживаются только Медоваровы.

— Оценка весьма субъективная. Я спрашивал в главке, какого они мнения о работе института.

— И что же?

— К ученым у нас очень гуманное отношение, и этим многие пользуются. Разогнать НИИАП нельзя. План у них выполняется, испытания ведутся добросовестно. Квалификация сотрудников растет. Видал диаграммку? Отчетность идеальная и своевременная. Финансовая дисциплина безукоризненная. И к тому же два-три человека дают интересные работы. В министерстве надеются на лучшее и терпеливо ждут. А мы на этом полустанке чувствуем себя несколько задержавшимися пассажирами. Ругаем начальника за плохое расписание, за опоздание поездов. А ведь здешнее расписание не для нас составлено, и минутное опоздание тут не играет роли.

— Черт возьми, но неужели на дорогах к звездам нельзя миновать подобные полустанки?

— А кто виноват? — с явной укоризной спросил Борис Захарович. — Ты не возражал, чтобы приборы устанавливались на здешнем аэродроме.

— Согласен. Но при чем тут Медоваров? Зачем он вмешивается в наши дела?

— Как временный начальник полустанка. Обязан по должности.

На щите снова вспыхнули сигнальные лампочки. Начиналась очередная контрольная передача. Поярков побежал к пульту. Дерябин неторопливо пошел вслед.

— Все то же, — вздохнул Поярков, глядя на спокойное перо. — Объем диска остается неизменным. Высота семьсот. Борис Захарович, дорогой, не мучайте меня, скажите откровенно, не поставили вы там какой-нибудь запасной аккумуляторной батареи? Помните, еще при первой конструкции ваш Бабкин хотел запрятать в кабине лишние пятьдесят килограммов. А сейчас такое впечатление, что груза еще больше. Кто здесь виноват?

— Подождем искать виновного, Серафим Михайлович.

Нюра сидела рядом, помогая лаборанту записывать уже расшифрованные показатели направления ветра, солнечной радиации… При последних словах Дерябина карандаш выпал у нее из рук.

Лаборант посмотрел на ее сразу побледневшее лицо.

— Вам нехорошо, Анна Васильевна? Идите на воздух. Я один справлюсь.

На ступеньках главного входа Нюру встретил Аскольдик. Он уже собирался домой и успел переодеться в короткие замшевые штаны шоколадного цвета и кожаную курточку с многочисленными «молниями». Огромные ботинки на толстом белом каучуке, пестрые гетры, обтягивающие худые икры, острые коленки и тонкая мальчишеская шея, перетянутая узеньким галстучком, — все это производило комичное и в то же время жалкое впечатление.

— Приветствую категорически! — сказал он, сгибаясь в поклоне и снимая воображаемую шляпу. — Как, девочка, жизнь молодая?

— Оставьте меня, Аскольдик. — Нюра хотела было пройти мимо, но тот заступил ей дорогу.

— Мы, кажется, сегодня не в духе? Мы, кажется, всех презираем?

Древнее мужественное имя Аскольд, по обычаю всех мам, превратилось в уменьшительное. Родители искали красивое имя, хотели назвать Арнольдом, Альфредом или Эдуардом, но, видимо вспомнив про Аскольдову могилу над Днепром, где молодые супруги часто гуляли, решили так и назвать своего первенца.

Было бы чересчур банальным рассказывать о том, как растили своего единственного отпрыска обезумевшие от счастья родители. Но вот он стал взрослым, кое-как получил аттестат зрелости, потом не без помощи папиных друзей устроился в институт. Это событие было ознаменовано достойнейшим образом. Папа Аскольдика — директор производственного комбината, выпускающего то ли ковры, то ли набивные ткани, — вознаградил утомленного мальчика за самоотверженный труд, купив ему новенький «Москвич». В течение первых семестров «Москвич» постарел на двадцать тысяч километров, что не могло не отразиться на студенческой судьбе Аскольдика. Когда же ему было заниматься? Ведь столько хорошеньких девушек жаждали прокатиться в его машине! «Москвич» был сдан в ремонт, что дало возможность его владельцу, исключенному из института за неуспеваемость, подумать о своем дальнейшем образовании. Он решил перейти на заочное отделение. Но для этого нужна справка с места работы. А где ее взять?

Свет, как говорится, не без добрых людей. Стоило лишь товарищу Медоварову несколько раз появиться в папином кабинете, как Аскольдик был оформлен в НИИАП — правда, на очень скромную должность помощника фотолаборанта. (Римма с усмешкой утверждала, что здесь учитывалась его склонность к фотографированию девушек на пляже.)

Аскольдик великолепно устроился. Всю работу по проявлению и печатанию фотоматериалов к отчетам и диссертациям выполнял сам лаборант, у которого не было состоятельного отца, а потому при сдельной оплате эта система оказалась подходящей для обоих сотрудников фотолаборатории. Аскольдик даже умудрялся приезжать в институт через день. Сегодня он приехал уже на другой машине. «Москвич» оказался мальчику тесным.

— Итак, — изгибаясь перед Нюрой, разглагольствовал Аскольдик, — вы гнушались моим стареньким «Москвичом», а теперь вон она, моя лошадка.

Широким жестом он показал на стоявшую в тени здания бирюзовую «Волгу».

— Товарищ Поярков хоть и ведущий конструктор, а ведет себя несолидно, продолжал Аскольдик. — Не понимает он красоты жизни. В прошлый раз я вас видел с ним в ресторане. Неужели он провожал вас домой в автобусе? Разве это мужчина?

— А вы? — Нюра смерила его презрительным взглядом.

Не первый раз приходится терпеть его приставания. Да кто он такой? Красноносенький мальчишка, прыщеватый, слюнявый. Мальчишка в полном смысле этого слова, — которого до сих пор родители чуть ли не на руках носят, отчего он возомнил себя личностью единственно достойной внимания. На танцплощадках без труда завязываются знакомства, и дурочек там достаточно. (Ах, если бы матери знали, что такое танцплощадки!) Все сходило мальчику с рук, ибо он был на редкость хитер и осторожен.

Даже Римма, постоянная посетительница танцплощадок и в какой-то мере близкая по духу этому резвящемуся мальчугану, старалась реже попадаться ему на глаза, боясь, что придется с ним танцевать, — за отказ подобные молодчики жестоко мстят. Она как-то призналась Нюре, что потом долго моет руки, вытирает шею одеколоном, чтобы уничтожить даже память от его неприятного дыхания.

Аскольдик подбирался к уху, нашептывал что-то липкое, грязненькое, и Римме физически было не по себе.

Не мудрено, что Нюра раз и навсегда отвергла внимание Аскольдика, но по другим причинам. Он мог рассуждать о свободе творчества, о западной цивилизации, читать хрипловатым баском декадентские стишки, говорить о книжных новинках, о падении современного искусства. И все это было чужое, наносное. Никакого собственного мнения, все понаслышке, все ради острого словца и показной смелости. А вообще в глазах Нюры он был просто мелким пакостником.

Нюра спускалась по ступенькам и, не глядя на Аскольдика, который увязался за ней, пошла по песчаной дорожке, обсаженной чахлыми деревцами.

— У вас, девочка, отсталые взгляды, — нарочито гнусавя, цедил сквозь зубы Аскольдик. — Я считаю, что у каждого настоящего мужчины должна быть собственная машина.

— А у вас разве собственная?

— Могу предъявить права. Там указано, кто владелец машины.

— Вы ее сами купили?

Аскольдик снисходительно повел острыми плечиками и полез в карман за сигаретами.

— Угонять чужие машины я не пробовал.

— Но все-таки она чужая, — упрямо сказала Нюра. — Вы сколько здесь получаете?

— На сигареты хватает. — Аскольдик помахал зажженной спичкой и бросил ее через плечо.

— Значит, машина куплена не на собственные деньги, Вы их не заработали.

— У некоторых студентов тоже есть свои машины. Вы думаете, они покупаются на стипендию?

— Не знаю, — вздохнула Нюра. — Но только детям не дают играть со спичками.

Она хотела было сказать, что собственная машина в руках неоперившегося юнца — явление противоестественное.

Совсем иной спорт его интересует. Римма, правда, очень глухо, но кое-что порассказала, для каких надобностей подчас использовался папин подарок. Однажды Римма, которую Аскольдик с приятелем вызвались отвезти с танцплощадки домой, выпрыгнула из машины чуть ли не на полном ходу. Конечно, разные бывают ребята, честные и хорошие, им можно доверять «Волги» и «Москвичи», но ведь и от хороших, послушных детей родители прячут спички.

Да. Хотела сказать, но вспомнила о своих неприятностях, о неудаче Пояркова — и все другое, постороннее вылетело из головы. К тому же этот мальчишка ничего не поймет. У него свои жизненные установки, свои пути.

Приблизясь вплотную к Нюре, но все же боясь взять ее под руку, Аскольдик вкрадчиво зашептал:

— Почему вы никогда не бываете со мной? Ведь у меня могут быть серьезные намерения.

Нюру душила злость, ей хотелось побольнее оскорбить, обидеть мальчишку, чтобы навсегда освободиться от его противной навязчивости.

— Я не понимаю, что означают на вашем языке «серьезные намерения»?

Пряча суетливые глазки, Аскольдик выдавил из себя:

— Ну, как обычно… Вполне официально.

— Короче говоря, — зло усмехнулась Нюра, — товарищ Семенюк предлагает мне руку и сердце?

Он жалко сморщился и засопел.

— Несколько старомодное определение. Но почему бы и нет?

— Спасибо за честь! Но мне кажется, что вам еще рано строить семью. Сами же говорите, что зарабатываете только на сигареты.

— Ах, вот что вас интересует? — Аскольдик приосанился. — Тогда разрешите вас успокоить. У моего папы достаточно средств, чтобы…

Нюра перебила его:

— Но ведь я отвечаю не на папино предложение. А вы еще мальчик.

— При чем тут возраст? Лермонтов уже в двадцать лет был Лермонтовым.

— Смелое сравнение. Только я говорю не о ваших годах, а о вашем будущем. Что вы умеете делать? Какая у вас цель впереди? Где…

— А если я ищу себя? — заносчиво оборвал ее Аскольдик. — Вам должно быть известно, что таланты проявляются не сразу. В институте, например, я редактировал журнал. Он был довольно оригинального направления… Вы же не знаете моих работ…

— Забавно.

— Зря иронизируете, девочка. Сейчас я не могу предъявить вам ничего оригинального. Да и что стараться! Все равно не напечатают. Приходится чепухой заниматься. Может быть, вам попадались в местной стенной печати некоторые мои опусы? Безделушки, конечно, ничего серьезного. Но советую взглянуть хотя бы на свежую газетку. Там кое-что есть про нашего общего знакомого.

Нюре пора было уходить, и, чтобы отвязаться от назойливого мальчишки, она согласилась посмотреть газету.

Не только Нюра, но и никто в НИИАП не знал, что представляла собой редакторская деятельность Аскольдика в бытность его студентом-первокурсником. С группой таких же, как он, поборников «свободного искусства» Аскольдик организовал машинописный журнальчик «Голубая тишина». В этой тишине довольно громко заявляла о себе пошлость, грязненький анекдот, пляжные фотографии и блаженной памяти декадентские стишки, выдаваемые за новое слово в поэзии. Никаких серьезных политических целей журнал не ставил, был на редкость пресен и глуп. Поэтому, когда выловили этот журнальчик и двумя пальцами, чтобы не испачкаться, подняли его над столом президиума комсомольского собрания, разбиравшего персональные дела сотрудников «Голубой тишины», то пришлось обвинять их скорее в глупости, чем в нарушении комсомольской этики. А пошлость у нас вообще трудно наказуема. Аскольдику все же дали выговор, но, видимо, в целях профилактики и общественной гигиены.

Профилактика подействовала. Аскольдик понял, что выговор надо снимать, ибо второе взыскание, от которого он не застрахован, уже будет построже. Надо проявить себя в общедоступной печати, и Аскольдик взялся за стенгазету, где вскоре стал фактическим редактором. Аскольдика хвалили, приводили в пример как настоящего общественника, борца за справедливость, и, хотя Аскольдик писал под псевдонимом, все знали, что колючий «Чертополох» — это и есть Аскольдик.

— Узнаете? — спросил он, подводя Нюру к щиту со стенгазетой.

Чуть ли не половину только что вывешенного номера занимал злободневный материал под заголовком «Полетит — не полетит?».

Однажды Аскольдик тайно сфотографировал Пояркова, когда тот, закрыв глаза и откинувшись на скамейке, о чем-то думал. Сейчас из этой фотографии было вырезано лицо с закрытыми глазами, пририсована к нему тощая фигурка и огромная ромашка, у которой Поярков, как бы гадая, обрывал лепестки.

А вот и стишки товарища «Чертополоха».

Он был поклонник интуиции, Имел на все «свое суждение» И, говорят, из-за амбиции Презрел таблицу умножения. Ошибка есть? Ну что ж, пустяк, Всего лишь на соломинку, Да «на соломинку встояк», Нам это не в диковинку. Карандашом бы на бумажке Вам подсчитать, где лишний вес, К чему труды, когда ромашкой Он может заменить «Эм Эс».

Примечание редакции: «Эм Эс» — «Малая счетная» — электронная машина, находящаяся в комнате № 6.

Проходя мимо, Поярков увидел Нюру и остановился.

— Что здесь интересного, Нюрочка?

Нюра закусила губу и, повернувшись к Аскольдику, прошептала:

— Действительно — чертополох. Сорняк, мальчишка. Нашел над чем смеяться!..

Поярков прочитал стихи, вздохнул:

— Не сердитесь, Нюрочка. Мальчик далеко пойдет. Задатки многообещающие.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Из нее следует, что автор не позабыл об «Унионе» и прежде всего сообщает, что его случайные пассажиры живы и здоровы… Будем надеяться на счастливый исход, хотя опасность еще не миновала.

Темно. Сквозь стенки диска не проникает ни малейшего звука извне, изредка жужжат моторчики. Все спокойно. И в то же время здесь происходит что-то страшное, невероятное. Все человеческое существо как бы распадается на части и растворяется в пустоте. «Унион», попавший в грозовую тучу, — это не корабль в бушующем океане. Ни одному капитану не снилась такая сумасшедшая качка.

«Но неужели там, на земле, ничего не известно? — спрашивает себя Багрецов. — Как они допустили, что диск попал в грозу?» И тут же вспоминает, что метеоприборы, которые могли бы предупредить о надвигающейся грозе, пришлось выключить. Проклятые аккумуляторы, все несчастья из-за них. Надо опять подключать приборы. Будь что будет.

Вадим ползет под каркас, подсоединяет кабель и вновь замирает в безотчетном страхе. Трудно себе представить столь острое ощущение падения и взлета. Мгновение — и тело скользит вниз. Колени приближаются к подбородку. Ты сжимаешься в комочек и летишь в пустоту. Вдруг толчок. Ноги остаются где-то, а сам, как на резине, подпрыгиваешь вверх, словно тобой выстрелили из рогатки.

И опять падение. Кажется, что ветер играет диском, как погремушкой, где чувствуешь себя горошинкой.

…Но вот гроза прошла, друзья сидели молча, не шевелясь, — ждали, что опять налетит буря.

Тимофей пригладил свои мягкие, словно плюшевые, волосы и осторожно потрогал шишку на темени. Здорово его стукнуло о стенку. Ну, кажется, теперь бояться нечего. Он подошел к люку и привычно открыл его, как форточку в своей комнате. Вадим подполз ближе и лег рядом.

Земля, омытая дождем, манила к себе. Будто клочья серого, грязного дыма, проносились мимо обрывки туч и на мгновение скрывали от глаз радостное зеленое поле. Хотелось размести метлой весь этот облачный сор.

Жадно вдохнув в себя воздух, насыщенный озоном, Вадим с наслаждением расправил плечи. Вполне возможно, что Борис Захарович сейчас смотрит на кривую анализатора и вычисляет проценты озона до и после грозы. Вспоминалась молния. Она была абсолютно розового цвета. А Тимофей говорит, что лилового. Субъективные наблюдения не совпадают.

— Ты знаешь, что меня удивляет? — начал Вадим. — Ведь анализатор Мейсона, который я недавно испытывал, вдруг оказался здесь. Я хорошо помню его распределительную коробку. Странно, почему Борис Захарович мне ничего не сказал?

— Все в молчанку играли, — обиженно откликнулся Тимофей. — И твой друг Толь Толич, и даже мальчишка… ну тот, что с этой куклой приходил.

— Перестань сейчас же! — гневно приказал Вадим. — Кто тебе дал право так говорить о девушке?

Бабкин лениво отвернулся.

— Нужна она мне очень.

Солнечный луч, отраженный от потолка, осветил закрытую обтекаемую коробку из прозрачного органического стекла. В ней находился барабан с тонким стальным тросом.

Вадим недоуменно провел рукой по коробке. Неужели для «Униона» нужен гайдтроп, который обычно сбрасывают при посадке воздушного шара? Осматривая барабан со всех сторон, Вадим решил, что перед ним обыкновенная лебедка. Видны были зубцы с собачкой и другая нехитрая механика. Трос освобождался автоматически при помощи реле — его нетрудно было увидеть сквозь прозрачный кожух, — от реле шли провода в кабину, вероятно к одному из приемников. А если так, то при спуске «Униона» можно с земли включить реле, оно освободит зубчатое колесо лебедки, потом под действием тяжести какого-нибудь груза, привязанного на конце троса, он опускается, достигает земли, и люди на месте посадки диска подтягивают его вниз.

Но все эти предположения казались Багрецову не совсем убедительными. Хотя бы потому, что капризами воздушных течений летающую лабораторию может занести в тайгу или пустынные степи. Тимофей упоминал, что диск управляется по радио, но как он может возвратиться обратно, скажем, при встречном ветре?

Вадим окликнул Бабкина и, не теряя печального юмора, сказал, что их вынужденное путешествие не обязательно должно закончиться на ракетодроме Ионосферного института, хотя и очень хотелось бы повидаться с Набатниковым.

— Опять чудишь, — отмахнулся Тимофей, как от назойливой мухи. — Где положено, там и сядем. Раньше на диске испытывались разные двигатели.

— То раньше. А теперь ты его сам не узнал. Все перестроено.

— Ну и что ж из этого? Люди понимали, что делали, зачем бы им… — начал Тимофей и осекся.

Не следует тревожить Димку. В свое время был разговор о том, чтобы старую конструкцию диска освободить от двигателей и передать метеорологам для изучения воздушных течений. Чем дело кончилось — неизвестно, Во всяком случае, двигателей пока не слышно.

— Зачем ты со мной в прятки играешь? — обиделся Вадим. — Договаривай, коли так…

— А мне нечего договаривать. Ты же слышал, что «Унион» отправляется к Набатникову?

— По воле ветра? — И Вадим отвернулся.

Не впервой Бабкину видеть надутого обидчивого друга. Иной раз, когда еще вместе работали в лаборатории, Димка по два, по три дня не показывался ни в столовой, ни на автобусной остановке, где после работы собирались сотрудники института. Он старался приехать раньше всех и уезжал последним. Но вот проходили дни его добровольного затворничества, и снова слышался Димкин смех. Не мог он жить без людей и самым страшным на свете считал одиночество. Не любил он недомолвок, подозрительности, настороженного отношения друг к другу, причем вмешивался в ссоры, выступая посредником, но чаще всего неудачно — не хватало дипломатического такта, враги не только не мирились, но еще больше ссорились и злились на Димку, который, по их мнению, подливал масла в огонь. Возможно, потому, что у Димки такой прямолинейный характер, с которым трудно жить, Бабкин относился к другу несколько покровительственно.

Вот и сейчас он снисходительно похлопал Димку по плечу:

— Ты останешься здесь, а я посмотрю, как поживают аккумуляторы.

— Отключи на время ту же группу, — посоветовал Вадим. — Грозы пока не предвидится.

Тимофей шел в одних носках. Больно ступать, как по железной решетке. Все, что он и раньше видел в этой летающей лаборатории, поражало своей легкостью, почти невесомостью. Каркасы приборов были сделаны из каких-то очень легких, вероятно магниевых, сплавов. В тонких, как картон, профилированных конструкциях мастера высверлили дырки для облегчения веса. Здесь учитывался чуть ли не каждый грамм, как в радиозондах. Ведь еще давно, когда в центральной кабине устанавливался телевизионный передатчик, пришлось на время снять камеры для аэрофотосъемки. А что они весили? Пустяк. Кстати, и сейчас их нет. Одна из камер стояла вот здесь, возле люка. Отверстие для объектива закрыто круглой задвижкой. Оказывается, задвижка легко поворачивается и под ней виднеется толстое стекло, как в водолазном скафандре.

Тимофей заглянул в окошко. Порыжевшая степь, белые пятна солончаков, дорога, обсаженная тополями.

«Значит, если придется закрыть люк в коридоре, можно видеть землю отсюда», — подумал Тимофей, и это его не обрадовало. Закрывать люки потребовалось бы на большой высоте, куда Тимофей вовсе не стремился. Ему также не нравилось, что сильный северо-западный ветер несет диск к морю. Он определил это без компаса. По степи скользила тень диска, на ее пути попадались и другие тени от деревьев, строений, столбов.

Сопоставляя это вместе с движущимся продолговатым пятном, нетрудно было догадаться, что диск летит на юго-восток.

Первым увидел море Вадим. Из люка даль просматривалась лучше, чем сквозь маленькое окошко. Полуденные солнечные лучи падали на землю. Тень диска стала почти круглой. Она бежала по степи, точно стараясь обогнать и машину на дороге и низко летящего ястреба.

Попадая в ерики — овраги, тень изгибалась, как-то неожиданно перекручивалась и снова вылезала на степной простор. Она перемахивала через рощи, дома, заборы.

Наконец тонкой, кружевной оборкой показалась пенистая линия прибоя. Тень пересекла ее, разорвала надвое и, похожая на гигантскую батисферу, скользнула в воду.

Море — как синяя бумага, исчерченная мелом: формулы, цифры, запятые… У Вадима зарябило в глазах.

Взлетела цифра, похожая на тройку. Потом еще, еще. Это — чайки.

Они поднимались все выше и выше, огромные, мохнатые, как пенистые гребни.

Зажмурился Вадим, протер глаза: что за чертовщина? Да нет, это не чайки, а волны, настоящие волны поднимаются к люку. Лишь сейчас догадался Вадим, что диск идет вниз — знакомое ощущение опускающегося лифта.

Промелькнула мысль: неужели Тимка случайно отключил провод от газового клапана? Газ улетучивается, диск падает.

Вода уже близко.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В этой главе выясняется, что несмотря на всякие неудачи, конструктор Поярков может говорить не только об испытаниях. Он сожалеет, что есть девушки, которым нельзя улыбаться, и хочет, чтобы все они плакали над стихами. А кроме того, здесь рассказывается о женских руках, о звездах и о любви.

Примерно за, час до описываемых событий в НИИАП все было спокойно. Правда, Борис Захарович все еще никак не мог опомниться из-за того, что целая группа надежнейших метеоприборов вдруг забастовала и на некоторое время прекратила работу. Сейчас они опять включились, а что там произошло — даже богу неизвестно. Всякие бывают случайности. Иногда мышонок может вывести из строя мощную радиостанцию, если попадет между пластинами конденсатора или в другое ответственное место.

Поярков хоть и нервничал из-за того, что «Унион» летит ниже расчетной высоты, но был уверен в непогрешимости конструкции.

Полет «Униона» сейчас протекает нормально. Через тридцать минут можно будет узнать некоторые интересующие Пояркова данные. А пока он вышел в скверик хоть немножко передохнуть.

После бессонной ночи большинству сотрудников НИИАП, тем, кто занимался отправкой «Униона», Медоваров разрешил ехать домой. Нюра тоже получила это разрешение, но Толь Толич намекнул, что она, возможно, вылетит в срочную командировку, и посоветовал немного подождать.

— Побудьте со мной, Нюрочка, — предложил Поярков. — Все еще ничего не известно?

Мимо проходили люди в белых халатах. За ними везли клетки с гусями, кроликами, ящики с хилыми желтыми ростками, банки с водорослями, бормашину и зубоврачебное кресло. Поярков проводил их ироническим взглядом и с раздражением заговорил:

— Вы знаете, Нюрочка, как называется одна из здешних научных работ? «Применение аппарата «ИМКА» для изучения подавления жизнедеятельности микрофлоры полости рта в условиях кислородной недостаточности». Сам видел в плане. До чего же в вашем техническом институте медикам вольготно! Помните, я жаловался на узкую специализацию? А у медиков это особенно странно выглядит. Взять хотя бы их журналы. Многие десятки, и каждый из них касается болезней какого-нибудь одного органа. Ведь если дальше так пойдет, то они выпустят «Вестник уха», «Вестник горла», почки, селезенки. У стоматологов свой журнал, у одонтологов тоже, наверное, свой. А какой толк? Ведь зубы они все-таки лечить не умеют. Существует болезнь пиорея, сам страдаю, а врачи только разводят руками. Но я не о себе. Мне страшно, что многие девушки перестали улыбаться, боясь показывать свои безобразные стальные зубы. Вы заметили, одна здесь прошла. Хорошее лицо! Не правда ли? Но как она застенчиво улыбнулась! Еще бы! Все очарование пропадает, она уже старухой кажется. Я бы этому изобретателю нержавеющих конструкций вырвал бы все его здоровые зубы и заменил бы стальными. А врачей и зубных техников, причастных к этому делу, привлек бы к уголовной ответственности как варваров — разрушителей эстетических ценностей.

— Вы, оказывается, злой.

— Неправда. Я хочу, чтобы девушки улыбались. Больше того, даже попробовал написать об этом, но так ничего и не добился. Конечно, я абсолютный профан в медицине, но все же думаю, что здесь вредит ограниченность и крайне узкая специализация. Вчера я перечитывал Герцена. У него есть статья об ученых-дилетантах, где он вспоминает одного старого юмориста, который писал, что скоро поваренное искусство разовьется до того, что жарящий форели не будет уметь жарить карпа. Это ведь касается любых специалистов, в том числе и нас, инженеров, конструкторов. Есть совершенно закономерная связь между ворохом газет, журналов, книг, стихов, что я прочитываю, и конструкцией того же «Униона». Мне думается, что если бы я всего этого лишился, то не нашел бы ни одного смелого решения, ни одной свежей мысли. Это все равно что отнять у человека воображение, связать его по рукам и ногам и посадить в клетку.

Нюра зябко передернула плечами.

— Я представляю себе. Это действительно страшно.

— Но я хочу сказать больше. В нашем конструкторском бюро работают несколько молодых инженеров. Люди дисциплинированные и знающие свое дело. Но я почему-то уверен, что ничего интересного они не придумают.

— Опыта мало?

Поярков закурил и отодвинулся от Нюры.

— Опыт дело наживное. В школе, а потом в институте им давали все, чтобы быть полезными советскому обществу. В них воспитывали сознание, а воспитанием чувств почти не занимались. Среди этих инженеров есть, — он чуточку замялся, ну, одна моя знакомая, способная, исполнительная. Но книг почти не читает, музыку не любит, к живописи равнодушна… Простите, Нюрочка, вы любите стихи?

— Люблю. Но раньше я их просто учила, когда в школе задавали. Учила, как арифметику, как любой предмет. А не так давно поняла, вернее, почувствовала, что без стихов жить нельзя. Стыдно признаться, но иногда от лермонтовских строк слезы выступают, и ты не знаешь, что же это такое? Сначала сердилась на себя — глаза на мокром месте. Ведь читаешь же о звездах, о любви. И вдруг слезы.

— Если не слезы, то волнение, высокое и радостное. А вот у той моей знакомой этого никогда не бывало. В ней не воспитали больших и глубоких чувств.

И, как бы жалуясь, Серафим Михайлович рассказывал Пюре, что ни сонеты Шекспира, ни страдания Вертера, ни любовь Татьяны не могли затронуть сердце его знакомой. Романтический Данко был для нее только символом. Катя и Даша из книг Алексея Толстого, шолоховская Аксинья оставляли ту женщину совершенно равнодушной. Такой же равнодушной она была и на работе.

— А я совершенно уверен, — продолжал Серафим Михайлович, — что только страстные, горячие натуры, с большим и многообразным душевным миром способны сделать что-то серьезное. Я мальчишка в сравнении с ними, я, конечно, многого не познал, не прочувствовал… Как хочется наверстать потерянное!

Поярков говорил вполголоса. Лицо его то ярко вспыхивало, как бы освещенное изнутри, то постепенно тускнело, особенно в те минуты, когда он говорил — о «своей знакомой». Это сразу же заметила Нюра, и она болезненно поморщилась. Впрочем, какое ей дело до равнодушных знакомых Серафима Михайловича? Она искренне любовалась им, хотя лицо его было самое обыкновенное, несколько вытянутое, крутой лоб, припухшие от бессонницы глаза, глубокая морщина между бровей. Но разве это видела Нюра? Нет, конечно. Она сумела разглядеть в нем и благородство души, и чуткое, беспокойное сердце, ту настоящую человеческую красоту, равной которой не существует в мире.

Серафим Михайлович вдруг стал задумчивым, он упорно смотрел на маленькие руки Нюры, огрубевшие от тяжелого, непосильного для них труда. Ведь когда-то она носила грузные свинцовые аккумуляторы, сгибала толстые провода, работала молотком и зубилом… А дома горы стирки, надо натаскать воды, поднимать чугуны и корыто. Лишь с недавних пор ее девичьи руки смогли отдохнуть от тяжестей.

— Я был в Италии, — как бы с самим собой заговорил Поярков. — Только у нарисованных мадонн, в скульптуре, у аристократок и девушек из контор и магазинов я видел руки такими, какими их создала природа. У всех же других женщин, с завода, виноградников, у рыбачек, всюду я с грустью смотрел на их измученные, натруженные руки. Тяжело живет простой люд. И в других странах, где мне пришлось побывать, встречая даже очень хорошо одетую молодую женщину, я прежде всего смотрел на ее руки. Они мне говорили гораздо больше, чем одежда.

— И у нас так же, — вздохнула Нюра, рассматривая свои руки с синими, набухшими жилками.

Бережно, как драгоценность, Поярков взял руку Нюры и прижал ее к губам.

— Но так быть не должно. Я помню, когда ездил к Набатникову, то встретил женщин, которые ремонтировали дорогу. Бригадиром у них был здоровый наглый парень с тонкими усиками. Кизиловым прутиком он похлопывал себя по начищенному до блеска голенищу и насмешливо подгонял работниц. Я, помню, тогда разволновался, вылез из машины, накричал на парня. Тот лишь пожимал плечами. В чем, дескать, он провинился? Я поехал в дорожное управление, там мне посочувствовали, но, кроме обещания заменить бригадира женщиной, ничего поделать не смогли. Нет полной механизации. Мало специальных машин для ремонта дорог.

Поярков умолк, рассматривая на песке тени от сиреневого куста, пронизанного солнцем. Тени собирались в картинку, будто на экране телевизора, и в них он уже различал согнутые фигуры женщин в белых платках, носилки с песком и щебенкой и уходящую вдаль дорогу.

— В тот день мне показалось, что надо бросить все, — продолжал Поярков. Пойти на завод конструктором, где вместо летающих дисков начать строить дешевые и простые дорожные машины, транспортеры, канавокопатели… Но вот, подъезжая к Ионосферному институту, на плоской вершине горы я увидел устремленную в небо ракетную вышку. Я знаю Набатникова — дерзкого мечтателя и великолепного практика, твердо стоящего на земле. Он хочет заставить работать на нас космическую энергию…

— А Курбатов — солнечную.

— А тысячи других ученых, инженеров, строителей заняты энергией атома, ветра, воды… Многого достигли, но этого еще мало для того, чтобы совсем освободить женские руки от тяжелого труда. И тогда я вроде как прозрел. Раньше думалось, что работаю я для науки. Но основа основ, конечная цель моего труда как-то не принимала в сознании реальной осязаемой формы. Я знаю, что без «Униона» Набатников не обойдется. Здесь довольно сложная взаимосвязь, но факт остается фактом, что частица моего труда может привести к серьезному перевороту в энергетике. А если так, то мы будем столь богаты, так оснащены всякой механизацией, что даже товарищу Медоварову в голову не придет заставить вас или Римму поднимать тяжелые аккумуляторы.

— Но последние, ярцевские, с которыми я много работала, совсем легкие.

— Не говорите мне о ярцевских. Однажды они меня так подвели, что я видеть их не могу.

— Теперь совсем другие. Новая серия — АЯС-12.

— Не уговаривайте, Нюрочка. Я человек упрямый.

Откуда-то из-за кустов вынырнул Аскольдик и, многозначительно улыбаясь, прошел мимо. Нюра его не видела, рассеянно приняла извинения Серафима Михайловича — он должен уйти — и осталась одна.

Разговор об аккумуляторах ее взволновал, хотя, казалось бы, что в них особенного и что они решают в «Унионе»?

Упорно вспоминается тот печальный день, когда Борис Захарович зашел к Нюре в лабораторию и попросил протоколы испытаний новой партии ярцевских аккумуляторов.

Протоколы он просмотрел внимательно и, глядя на Нюру поверх очков, сказал:

— Вы, мой друг, давно уже работаете с этой техникой. Каково ваше просвещенное мнение?

Вначале Нюра не совсем поняла Бориса Захаровича. Вот протоколы, вот выводы.

— Да я не о том, — Дерябин бросил бумаги на стол. — Посоветоваться хочу, Анна Васильевна. Могли бы вы доверить новым аккумуляторам серьезное дело? Можно ли на них положиться?

Нюра отметила некоторые недостатки, упомянула о саморазряде, но в конце концов пришла к выводу, что АЯС-12 достаточно надежны.

Борис Захарович шумно встал и, пожимая ей руку, сказал:

— Я тоже так считаю. Рискнем, мой друг. Поставим ярцевские в «Унионе», откроем им дорогу. Ведь подумать только: мы научились добывать энергию из атома, солнечные лучи превращать в электроток, а запасать, сохранять эту энергию мы почти не умеем. Не по-хозяйски живем. Ой как не по-хозяйски! Одна надежда на ярцевские аккумуляторы. Сколько в этой баночке ампер-часов? Дерябин указал на полосатый аккумулятор величиною с коробку от ботинок.

— Три тысячи.

— То-то и оно! — с воодушевлением продолжал старый инженер. — А в обыкновенном такого же размера примерно тридцать. Да и заряжать его надо многие часы. А ярцевский? Десять минут — и готово! Ведь это же революция в технике! Не все, конечно, это понимают. Наш Серафим Михайлович как-то сказал, что у ярцевских аккумуляторов нет большого будущего. Дескать, зачем они нужны, когда изобретены атомные батареи? Но ведь это пока игрушки, годные лишь для питания измерительных приборов. А ярцевские аккумуляторы — огромной мощности. Да что я вам рассказываю? Наверное, сам изобретатель, когда приезжал сюда, все доложил подробно?..

Нюра виделась с Ярцевым. Он благодарил ее за вдумчивые и серьезные испытания. Ведь так мало людей, которые по-настоящему верили бы в успех этого изобретения. В свое время была назначена авторитетная комиссия, чтобы окончательно дать заключение о возможности применения ярцевских аккумуляторов. То ли из-за несовершенства технологии изготовления пластин, то ли по другой какой причине, но несколько аккумуляторов выбыли из строя. Изобретение было забраковано. К нему осталось весьма настороженное отношение, даже несмотря на то, что новая серия аккумуляторов АЯС-12 показала себя с самой лучшей стороны. Ярцев предлагал их разным конструкторам — для вертолета-малютки, для электромобиля, глиссера, лодки с электродвигателем… Но конструкторы осторожничали, боялись, что аккумуляторы подведут и тогда погибнет идея всей конструкции. Зачем рисковать своим добрым именем? Нюра это понимала и в какой-то мере их оправдывала.

— Значит, рискнем? — настаивал Борис Захарович и, заметив колебания Нюры, вновь начал доказывать: — А вы знаете, как они нужны Курбатову? Ведь по существу его идея фотоэнергетических полей в Средней России до сих пор не получила широкой поддержки из-за того, что нет настоящих аккумуляторов. В короткий зимний день надо успеть запасти достаточно солнечной энергии, чтобы пользоваться ею вечером и ночью. Вы видели первую модель курбатовского солнцелета? Идея хороша, но для него необходимы легкие и мощные аккумуляторы. Ярцев предлагал свои, но Курбатов боится на них рассчитывать, пока они себя не зарекомендуют по-настоящему. Сейчас возится с фотоэнергетической тканью, хотел испытать ее в ионосфере. Но что толку? Ведь энергию надо накоплять и транспортировать. А как? В свинцовых или железно-никелевых аккумуляторах, которые нам еще деды оставили? Вот и мучается человек. Идей много, а реализовать невозможно.

Пока Борис Захарович говорил, Нюра все время видела перед собой лицо Курбатова. Опять у него неудачи. Ведь все было хорошо. В пустыне построен медный комбинат, работающий на энергии солнца. Дали Курбатову новую лабораторию, при ней уже строится опытное фотоэнергетическое поле. Никаких сомнений в правильности выбранного пути. Но путь-то нехоженый, страшный, точно звериная тропа. Идешь и оглядываешься, а не блеснут ли в темноте хищные зеленые глаза неудачи?

А Борис Захарович, видно не на шутку увлеченный ярцевским изобретением, рассказывал, что будет, если сейчас его поддержат. Ведь это совершенно новая идея! Ничего похожего никто не придумывал. Конечно, аккумуляторы Ярцева пока еще находятся в младенческом возрасте, а потому нередко доставляют неприятности. И не только Ярцеву, по и Дерябину, даже Нюре. Сколько времени она отдала их воспитанию!

— Да, да… воспитанию, — подтвердил свою мысль Борис Захарович. — Мне Ярцев говорил, что никогда еще не встречал таких полезных и интересных выводов, которые вы присылали ему в протоколах. При выпуске последней партии он учел многие ваши замечания.

Прощаясь, он еще раз крепко пожал руку Нюре и предупредил:

— Только покорнейшая просьба, не говорите об этом Серафиму Михайловичу. При такой огромной мощности ярцевские аккумуляторы не могут быть легче обычных, они, конечно, потяжелей. А Поярков за каждый лишний грамм мне скандалы устраивает. Побережем его нервы, Договорились?

Что Нюра могла ответить? Значит, так нужно. Но зачем Борис Захарович связал ее словом? Неужели она должна таиться? А вдруг Серафим Михайлович спросит? Что тогда? Лгать?

— Но ведь он заметит? — выдавила из себя Нюра.

— Ни аккумуляторами, ни аппаратурой он не интересуется, целиком полагаясь на меня. Да вы не беспокойтесь, у нас здесь особые счеты.

Хоть и был у Нюры серьезный урок, когда она оказалась слишком доверчивой, но разве можно не верить Борису Захаровичу? И все же чувствовала она себя отвратительно. Неужели люди не понимают, что не все могут лгать, прямо смотря в глаза?

Вспоминая о своем обещании, Нюра боялась идти в конференц-зал, где сейчас следят за полетом «Униона», боялась, что Серафим Михайлович спросит, не попали ли туда случайно ярцевские аккумуляторы, которые она только что горячо защищала? И все же Нюре пришлось преодолеть свою робость и пойти в конференц-зал, так как она вызвалась помочь операторам в расшифровке показаний метеоприборов.

«Унион» плыл на той же высоте. Серафим Михайлович опять заспорил с Дерябиным:

— Вы же не отрицаете, что потом ставили дополнительную аппаратуру? Вот и вчера какой-то аппарат привезли. Ведь я о нем ничего не знал.

— Сейчас узнаешь, — перебил его Дерябин, дрожащими руками протирая очки. Он заметил Аскольдика, бесцельно бродившего по залу с фотоаппаратом. — Не в службу, а в дружбу, попрошу вас найти инженеров. Помните, вчера приехали? — И снова повернулся к Пояркову. — Приборчик, который они установили, весит всего два килограмма двести шестьдесят граммов. Надо полагать, что против него вы не стали бы возражать?

Поярков недоуменно развел руками и подошел к столу, где сидела Нюра. Она записывала в журнал расшифрованные показатели, переданные с «Униона». Рядом с ней полный, краснолицый радист поминутно вытирал запотевшие наушники и ждал очередного сообщения пеленгаторных станций, которые следили за местоположением летающей лаборатории.

Посланный Дерябиным Аскольдик вернулся. Он вынул изо рта сигарету.

— Ваше приказание выполнено, товарищ начальник, — со скрытой усмешкой отрапортовал он. — Насколько я мог установить, прибывших вчера инженеров на территории не оказалось.

— Уехали? Да бросьте вы дымить!

Обидевшись, Аскольдик потушил сигарету.

— По моим сведениям, они даже не выходили с территории.

— Откуда это известно?

— Справлялся в проходной. Пропусков они не сдавали.

Дерябин раздраженно надел очки.

— Чепуха! Сквозь землю они провалились? Анна Васильевна! — крикнул он. Вы сегодня Бабкина или Багрецова видели?

Нюра отложила перо и подошла к Дерябину.

— Не видела, Борис Захарович. Но думаю, что они еще не уехали.

— Откуда такое предположение?

Немного смутившись, Нюра готова была ответить, что Багрецов обещал передать ей письмо от Курбатова, но в присутствии Серафима Михайловича, который стоял рядом, упоминать об этом не хотелось.

— Я здесь дежурила всю ночь, — сказала она, рассеянно перебирая бусы, — и они со мной даже не увиделись.

— Очень убедительный ответ, — проворчал Дерябин и, обращаясь к Аскольдику, попросил: — Пожалуйста, еще раз проверьте. Возможно, где-нибудь спят.

Ничего не говоря, Поярков метнулся к аппаратам. На широкой ленте радиовысотомера перо вычерчивало крупные зигзаги, точно стремилось оторваться.

Затаив дыхание, он следил за скачущей кривой. Что там наверху? Диск мечется, как в урагане. Его бросает то вверх, то вниз. Линия высоты похожа на запись пульса лихорадочного больного.

— Включить третью линию! — приказал Дерябин.

В окошках самописцев поползли разлинованные ленты. На них послушные перья по приказу автоматических приборов «Униона» вычерчивали ломаные кривые.

Глядя то на одну, то на другую ленту, Борис Захарович возбужденно пояснял:

— Нам повезло, Серафим. Редчайшее явление. Ведь это в самой туче гроза пишет автобиографию. Так, так… Упало давление… Повысилась ионизация воздуха… А вот здесь мощность разряда. — Он вынул из кармана счетную линейку и, взглянув на масштабную сетку самописца, передвинул на линейке движок. Так, так… — бормотал он. — Молния в сто семьдесят тысяч ампер. Значит…

Поярков недоуменно смотрел на Дерябина. Да что с ним такое? Говорит о молнии как об искорке в выключателе.

— Но как же вы допустили, что диск попал в грозу?

Дерябин объяснил, что в это время группа приборов не работала, и он не знал, что там впереди делается.

— Ничего, ничего, — успокаивал он Пояркова. — Самое страшное позади. — И тут же не мог сдержать удовольствия. — А ведь мейсоновский анализатор оправдывает себя. Багрецов не ошибся. Четкость в любых условиях. Смотрите, вот эта левая кривая отмечает процент озона… Анна Васильевна, покажите утренние записи.

Перышко тащило за собой тонкую красную линию, похожую на растягивающуюся жилку. Вдруг жилка оборвалась, и перо беспомощно скользнуло вниз.

Борис Захарович нахмурился.

— Выходит, зря похвастался. Опять что-то там стряслось? — Он уже без интереса посмотрел на раскрытую тетрадь, принесенную Нюрой.

Нюра почувствовала неясную тревогу. Ничего особенного. Кроме анализатора, все приборы работают. Но мысли ее все время возвращались к друзьям. Куда исчез Багрецов? Почему не видно Бабкина? Она связывала это с неудачными испытаниями, а причину найти не могла. Допустим, что Бабкин уехал. Но Димка так бы не поступил. Надо же знать его характер. Не мог он позабыть про письмо, он все понимает, чуткий, душевный. А кроме того, Димка честен до мелочей. Сегодня Нюра случайно узнала, что он задолжал буфетчице института несколько рублей. У нее не было сдачи, Бабкин разменять не смог, никого поблизости не оказалось, и буфетчица решила: пустяки, мол, завтра утром принесете. Но Багрецов пока еще не принес, что на него совсем не похоже.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Вопреки воле автора, тут опять появляется Римма. Хотелось бы о ней вспоминать пореже, но она появилась не просто так, а с находкой, которая могла бы повлиять на судьбу Багрецова и Бабкина. Автор воспользовался этим случаем и рассказал о Римме все, что знал. Пусть знают и другие.

Зажмурив глаза, Борис Захарович сидел в глубоком кресле, изредка потирая седые виски. Что же случилось с анализатором?

Опыт у Дерябина был огромный: работал еще на старых, искровых радиостанциях, потом сам выдувал баллоны для смешных пузатых радиоламп, впаивал в них электроды, строил передвижные радиостанции с так называемым «солдатмотором», сам крутил его ногами, как на велосипеде. Потом увлекся радиозондами и вообще метеорологией. Каких приборов он только не знал! Собирал их, испытывал, постепенно приходя к выводу, что при первых испытаниях любая конструкция хоть немножко, но обязательно должна покапризничать. Обязательно встретятся неполадки, — разве все так сразу и учтешь? Больше того, он был убежден, что если сразу все получится хорошо, то потом хлопот не оберешься с «безотказными приборами», которые вначале вели себя чересчур добросовестно.

Звонил Набатников, узнавал, как идут испытания, и просил дублировать на пленке записи анализатора. Дерябин согласился, видимо надеясь, что аппарат Мейсона случайно закапризничал во время грозы и снова начнет работать в более спокойных условиях.

Дерябин тяжело поднялся с кресла, подошел к столу и опять стал рассматривать записи последней передачи. Но что толку? Анализ воздуха так и остался незаконченным.

В дверях появился Аскольдик. Он еще раз обшарил все закоулки территории.

— Не нашли? — спросила подошедшая к нему Нюра.

— Никаких признаков, дорогая.

Все больше и больше Нюрой овладевало смутное подозрение. Припоминался восторженный Димкин рассказ о необыкновенных путешествиях, о метеостанции, которую он устанавливал в горах. Правда, это было давно, но разве сейчас он не захотел бы испытать, как он тогда говорил, «пленительное волнение неизвестности»? Трудно поверить, по все же допустим, что он спрятался в «Унионе». Но Бабкин? Серьезный, спокойный, рассудительный, в конце концов человек семейный, чем он особенно гордился, — разве он решился бы на такую выходку? А вдруг Димка его уговорил? Или что-нибудь другое случилось?

Подойдя к Дерябину, Нюра робко дотронулась до его рукава.

— Борис Захарович, мне кажется, они… там, — и вскинула глаза к потолку.

— Где там? — Дерябин бросил тетрадь на стол. — Договаривайте… Что молчите?

Опустив худенькие плечи, Нюра стояла растерянная и недоумевающая. Борису Захаровичу стало неловко. Проклятые нервы, глупая стариковская раздражительность. Девушка не виновата. Он мягко взял ее за руку, пробормотал какие-то извинения и пожаловался:

— Начальство отдыхает. Будить неудобно, а то бы я спросил товарища Медоварова, как у него с территории люди исчезают? — Он подошел к телефону. Придется самому действовать.

Борис Захарович назвал номер и попросил зайти дежурного по институту.

Вошел заспанный молодой человек в помятом костюме, с четырьмя авторучками, торчащими из кармана.

— Вы дежурный? — вежливо осведомился Борис Захарович и, получив утвердительный ответ, развел руками. — Объясните, пожалуйста, что у вас за порядки? Как можно выбраться с территории, минуя проходную?

— Это исключено, товарищ Дерябин, — уныло возразил дежурный. — У нас охрана.

У Дерябина сердито ершились усы.

— Знаю, что охрана. Но лучше предположить самое невероятное: часовой спал, вахтер пошел домой чай пить… Все, что угодно, допускаю, но люди договорились до абсолютной… — Он бросил взгляд на Нюру и, запнувшись на полуслове, добавил: — В общем, помогите нам… Расследуйте.

Проводив глазами спящего на ходу дежурного, Борис Захарович опустился в кресло.

Вот так история! Неужели Анна Васильевна права? Но когда же они проскользнули в кабину? Перед отлетом ее проверяли. Сам осматривал, потом Медоваров. Другие отсеки были запечатаны. Нет, это невероятно!

Чувствуя, что ноги его стали чужими, тяжелыми, Борис Захарович пошел к столу пеленгации.

— Координаты? — спросил он у радиста.

Тот показал карту. Последняя точка пересечения двух невидимых линий лежала где-то неподалеку от восточного берега Крыма.

Легко постукивая лакированными каблучками, вошла Римма в коротком платье, похожем на розовый куст. По зеленому полю были рассыпаны огромные цветы, каких не выводил еще ни один садовник.

Протягивая Дерябину болтающийся на шнурке полуботинок, Римма рассмеялась.

— Який чобот! Коло забора лежав.

Она рассказала, что нашла его случайно, а потом встретилась с дежурным, и тот просил эту находку показать Борису Захаровичу. Но что самое главное, Римма хорошо помнит, что в таких ботинках приехал маленький инженер, которому она передавала командировку.

— Це его втрата.

— Тонкая наблюдательность, — сердито заметил Дерябин. — Кроме Бабкина, никто таких туфель не носит?

Римма кокетливо потупила глаза:

— Но надо спорить, товарищ начальник. Дивчинам то краще знаты.

Борис Захарович посмотрел на желтый ботинок, казавшийся в этой обстановке нелепым и смешным.

— Вы на территории нашли его или с той стороны забора?

— Конечно, не здесь. Лежал почти на шоссе. Из автобуса заметила.

— Вот видите, Анна Васильевна, — Дерябин отечески положил ей руку на плечо, — ваши опасения не подтвердились, если, конечно, верить наблюдательности Риммы. Значит, наверху никого нет. Ботинок-то потерян за пределами территории. Трудно этому поверить, но выходит, что наши друзья сняли ботинки и перелезли через забор… — Он задумался. — Или наоборот, потом разулись, на шоссе. В общем, чепуха какая-то получается…

Позвонил Медоваров, ему дежурный доложил о всяких нелепых предположениях. В «Унионе» этих халтурщиков быть не могло. Сам осматривал. Все печати целы. А почему мальчики сюда не заехали, так это из-за обиды. Они не рассчитывали, что их так рано отправят домой. Хотелось денька три пошляться по Киеву. На всякий случай можно позвонить на работу Багрецова. А вообще, следовало бы пресечь все эти провокационные слухи.

— Да, кстати, Борис Захарович, — уже льстиво проговорил Медоваров. — Как дела с иллюминаторами из «космической брони»?.. Нормально? Никаких опасений нет? Большое спасибо, золотко.

Нюра с тревогой прислушивалась к этому разговору. Ее, как и Бориса Захаровича, мало интересовали окошки из «космической брони», но вот насчет звонка в институт, где работает Багрецов, это важно. Тогда все выяснится.

— Возьмите на память, Анна Васильевна, — протягивая ей ботинок, сказала Римма. — Мне он абсолютно ни к чему.

Не успела Нюра возмутиться, как случилось неожиданное. Остановились перья самописцев, погасли несколько рядов контрольных лампочек. Выключилась радиостанция «Униона», и лишь на экране радиолокатора можно было убедиться, что диск не упал, не разбился. Сияющий зубчик чуть заметно передвигался вправо.

Но что толку? У Бориса Захаровича екнуло сердце. Летающая коробка со всеми ее приборами ничего уже не сможет рассказать. Оборвалась радиолиния и, сколько бы диск ни летал, на какую бы высоту ни забирался, он никому не нужен. Это все равно что выпустить радиозонд без батареек. В самом деле, не батарея ли здесь виновата? Ярцевские аккумуляторы питают радиопередатчик, они подсоединены ко всем приборам, панорамной телевизионной установке, радиолокатору. Именно эта аппаратура сейчас и не работает. Хорошо, что приемники телеуправления питаются от обычных аккумуляторов, иначе случилась бы полная катастрофа — диском нельзя было бы управлять.

Однако Дерябин все еще сомневался. Аккумуляторы Ярцева не могли разрядиться сразу. Всего лишь полчаса назад, расшифровывая показания, записанные на магнитофонной ленте, Борис Захарович мог убедиться, что напряжение аккумуляторов нормальное. Новая загадка!

Он быстро подошел к столу, где сидела Нюра.

— Надеюсь, вы как следует проверили зарядку аккумуляторов?

— Неужели вы думаете, — помертвевшими губами прошептала Нюра, — что это из-за них?

Отвернувшись в сторону, Римма лениво раскачивала висевший на шнурке ботинок.

Дерябин разозлился:

— Да бросьте вы его! — И когда она от неожиданности выронила ботинок, спросил: — Вы дежурили в аккумуляторной?

Нюра вступилась за свою ученицу:

— Дело не в этом, Борис Захарович. Я сама по нескольку раз проверяла каждую банку. Вот смотрите записи. — Она вытащила из стола толстую тетрадь. Напряжение, под нагрузкой… число циклов…

Водя пальцем по строчкам, Борис Захарович силился подавить гнев, но именно то, что записи оказались в порядке, отнюдь не успокаивало его, а, наоборот, возмущало еще больше, ибо разгадка никак не давалась в руки. Значит, ярцевские аккумуляторы настолько еще не изучены, что могут выкидывать самые невероятные фокусы.

Захлопнув тетрадь, Дерябин вздохнул:

— Ну что ж… Потом разберемся. Видно, зря понадеялся. Так мне, старику, и надо.

Обидно, конечно. Хотел помочь Ярцеву. Уж слишком долго мучается он со своим изобретением. Никто не хотел рисковать. А Дерябин рискнул, за что и поплатился. Сорвались ответственные испытания, и теперь уже никто не поверит в ярцевские аккумуляторы. Не один год пройдет, прежде чем кто-нибудь вспомнит о них. Помог товарищу, нечего сказать.

Потупившись, безвольно опустив вдоль тола руки с синеватыми жилками, стояла Нюра. Она виновата во всем. Как-нибудь ошиблась, пропустила испорченный пли незаряженный аккумулятор. Мало ли что записи в порядке, ошибку надо искать там, наверху.

Вот Борис Захарович подошел к телефону. Сейчас скажет Медоварову, что испытания надо прекратить. Потом назначат комиссию, будут доискиваться, почему отказали аккумуляторы? Почему лаборантка Мингалева не проверила их как следует? Это уже вторая серьезная ошибка в ее жизни. Выводы напрашиваются сами.

— Ты, может быть, случайно уронила аккумулятор? — робко спросила Нюра у своей ученицы. — Ударила как-нибудь, когда устанавливала?

— Это у вас, Анна Васильевна, все из рук валится. А Серафим-то от вас без ума. Все прямо завидуют. Чи погано?

— Что погано? — рассеянно спросила Нюра.

— Вот чудачка! До сих пор по-украински не понимаете. Я спрашиваю: «Разве плохо?» Ой, не плохо, Анна Васильевна! Совсем не плохо.

Римма говорила вполголоса, косясь на Бориса Захаровича, он все еще в раздумье стоял у телефона. Со стороны нельзя было догадаться, что Римма затеяла столь неподходящий в данных условиях разговор… Ее мало трогали какие-то там испытания: сегодня неудача, завтра все пойдет хорошо — разве в этом дело? Для нее было полной неожиданностью встретить в ресторане Пояркова, которого она исподволь старалась расположить к себе, встретить не одного, не с приятелями-летчиками, а с этой тихоней. Что в ней особенного? Мордочка самая заурядная, одеться так, чтобы на тебя все глаза пялили, не умеет. Сплошная серятина. Пройдет по улице — и никто не оглянется. Ни веселости в ней, ни остроумия. Среднее образование, потом какой-то заочный институт. Да и сейчас какие-то формулы зубрит. Разговаривать может только про аккумуляторы, зарядку, подзарядку… Вообще, сплошная техника.

А технику Римма ненавидела. На то у нее были личные причины. Года три тому назад она решила сделаться киноактрисой. Ради этого не поленилась кончить десятилетку, готовилась поступить в киноинститут. Но ее не приняли. Это была сплошная обида. Ей казалось, что принимали каких-то курносых колхозниц, лицо плоское, как тарелка, рост мелковатый, походка утиная. А ее, Римму, с такой блестящей внешностью, по существу, даже к экзаменам не допустили. Только что она начала читать стихотворение, как председатель экзаменационной комиссии сказал: «Довольно». Дикция, говорит, страдает. «Вот уж не замечала!» возмутилась Римма. «Возможно. Давайте проверим». Поставили перед ней микрофон, записали на пленку, потом прослушали: «Теперь замечаете пришепетывание?» Римма страшно обозлилась на комиссию, написала в министерство, но ничего из этого дела не получилось. С тех пор она возненавидела всякие микрофоны и магнитофоны, поступила в мимический ансамбль оперного театра, но там, снедаемая завистью к настоящим актрисам, не прижилась и решила устроить свою жизнь иначе.

Родителей она ни в грош не ставила. Отец работал на какой-то фабрике плановиком, мать — медсестрой в «Скорой помощи». Да разве Римма, при ее-то красоте, для такой жизни готовилась? Арифметику она не любила с детства, медицину тем более — при виде крови бледнела, чуть ли не до обморока. Ее возмущали ежевечерние разговоры отца и матери. Один восхищается какими-то процентами, другая толкует о сложных переломах бедра. Неужели это может кого-нибудь интересовать?

В детстве Римма училась в балетной школе. Папа ворчал, а мама думала, что из девочки выйдет балерина. Но вдруг девочка начала усиленно расти, обогнала всех своих подруг и уже не могла танцевать в «Щелкунчике». Потом обленилась, стала полнеть. Да и таланта у нее было с тютельку. Пришлось распроститься с балетной школой. Одно время думали, что у Риммочки хороший голосок. Мама повела ее в музыкальное училище. Но и тут неудача — слух подгулял.

Папа что-то твердил насчет настоящей профессии. Однажды сводил Римму на ткацкую фабрику, но у девочки от шума разболелась голова, и мама категорически заявила, что со стороны папы это все неумное чудачество. Девочка талантлива, и у нее свой путь в жизни.

В семье никогда не говорилось, что это за путь, о нем стыдливо умалчивалось, но все прекрасно понимали, что работать Риммочка не будет, она должна удачно выйти замуж. Однако даже очень красивые и неглупые девушки вроде Риммы могут годами искать себе счастье, если их не окружают серьезные, интересные люди. Школьных друзей Римма растеряла, да и не очень их жаловала сверстники чаще всего бывают неинтересны, а у артистов мимического ансамбля, кроме мало-мальски смазливой внешности, ничего нет. Римма их втайне презирала.

Значит, надо искать подходящее общество. Но где? Дома? Правда, у отца часто бывают друзья, и дело не в том, что они не молоды, а попросту люди эти мало интересуют Римму. Бухгалтер, мастер, технолог… Иногда приходит поболтать врач из маминой «Скорой помощи». Брюки на коленках пузырями, рукава потертые. Родители говорят, что все эти люди очень хорошие. Но разве это общество?

И Римма стала подыскивать себе работу. Конечно, без специальности устроиться трудно, но все-таки она чему-то десять лет училась? Возьмут секретаршей. Надо только не прогадать, выбрать организацию посолиднее, вроде Академии наук. Но оказалось, что во всех академиях места секретарш давно уже были заняты. В научно-исследовательских институтах Римме тоже не повезло, и лишь через каких-то знакомых, по эстафете телефонных звонков — один просит, потом просьба передается дальше — Римме удалось поступить в НИИАП секретаршей к самому товарищу Медоварову. Не больше двух недель работала она на этом месте. Жена Толь Толича оказалась столь вздорной и ревнивой, что во избежание скандала пришлось перевести Римму на должность ученицы-лаборантки. Как говорится, «бросить на производство».

Римма было заартачилась, но потом смирилась. Чаще всего она работала в аккумуляторной. Ничего сложного и трудного в этой работе не было. В помещении чистота, прохлада, гудит вентилятор, нагнетая с улицы свежий воздух. Римме не понравился синий халат, она попросила заменить его на белый и тем самым подняла свою скромную профессию на более высокую ступень. Правда, это было нужно лишь для собственного успокоения, и Римма тщательно следила за крахмальной белизной своего халата, за маникюром, чтобы как-нибудь не сравняться с другой аккумуляторщицей, девушками из ремонтной мастерской или с работниками склада.

Вполне понятно, что Римма сразу же обратила на себя внимание. Летчики-испытатели, авиатехники и даже аспиранты частенько забегали в аккумуляторную. У каждого из них оказывался подходящий предлог, но Римма лишь скептически улыбалась. Человек, которым она может серьезно заинтересоваться, не придет в аккумуляторную. Делать ему здесь нечего.

Во время перерыва забегал Петро. Но уж больно он беспокойный, ревнивый. Нет, с ним Римма никогда бы не связала свою жизнь.

Она охотно бывала в лабораториях, куда на электрокаре привозила маленькие аккумуляторы для всевозможных приборов, но обязательно брала с собой какого-нибудь свободного от дежурства паренька, чтобы он помогал ей. Зачем утруждать себя, когда за одну только улыбку парень в лепешку расшибется и будет таскать аккумулятора на все этажи, чего бы это ему ни стоило?

Римма сожалела, что Поярков не работает в лаборатории, куда бы она запросто могла заходить якобы для проверки аккумуляторов, а на самом деле, чтобы лишний раз показаться знаменитому конструктору. Он попросту не разглядел ее как следует. Должен ведь мужчина разбираться в красоте!

Это была ее единственная ценность, и она делала все возможное, чтобы показывать себя в полном блеске и неотразимости. Родители из кожи лезли вон, чтобы заработать Риммочке на лишнее платье. Но этого Римме не хватало, приходилось и самой изворачиваться, продавать надоевшие тряпки, иногда взять с подруги двойную цену за какой-нибудь отрез, купленный в магазине: «Что ты, что ты, милая, ведь такого же не найдешь! Мне досталось случайно». Все свои желания и стремления, все чистое и светлое, что было у нее на сердце, расплескала она по капелькам, по пустякам. И хоть терпеть не могла вина, осуждала отца-курильщика, говорила, что все это наркомания, надо бы запретить такое безобразие, — у нее самой дрожали руки, будто у пьяницы, когда она видела в витрине комиссионки модный отрез, босоножки, цветные тряпки. Она выклянчивала у матери деньги, и тогда вся семья могла сидеть чуть ли не на одной картошке, только бы угодить единственной дочери.

Прошло каких-нибудь три месяца, и Римма уже стала своим человеком в НИИАП. Толь Толич считал себя вроде как бы виноватым перед ней. Бедная девочка, должна сидеть где-то в аккумуляторной.

Он вызвал к себе однажды Нюру, которую невзлюбил, возможно лишь потому, что она работала у Курбатова, а тот не очень-то учтиво обошелся с Толь Толичем… Вызвал и с усмешечкой посоветовал:

— Растить надо молодые кадры, Анна Васильевна. Почему вы не приучаете ученицу — лаборантку Чупикову к самостоятельной работе? Закиснет она в аккумуляторной. Смелее, смелее выдвигайте молодежь! Вам еще рано бояться конкуренции.

С тех пор Римма занималась чем угодно, вернее, тем, что ей больше нравилось. Например, ходить с озабоченным видом по всему институту, что-то искать, проверять и таким образом коротать время до звонка.

Вот и сейчас, ей очень повезло с находкой ботинка, иначе бы она не осмелилась войти в зал, где хозяйничает суровый Борис, — за глаза Римма и молодых и старых называла только по имени. Сегодня никто с ней не любезничал, хотя и времени было много свободного. Ведь аппараты включаются по часам, а в перерывах дежурные свободны.

Но сейчас все «переживают». Удивительный народ! Римма хотела было уйти: скукота. И в эту минуту снова запрыгали перья самописцев, зажглись контрольные лампочки. Все ожило точно от глубокого сна. Борис Захарович бросил на рычаг телефонную трубку. Нюра порывисто обняла свою помощницу. Значит, дело не в аккумуляторах. Возможно, что-то заело в автоматике. Это иногда бывает даже на АТС, на что уж там техника освоенная.

Зря Нюра сомневалась в автоматике. Перед отлетом ее дотошно исследовал сам Борис Захарович. Сейчас у него все больше и больше крепла уверенность, что причину надо искать в аккумуляторах. Трудно сейчас догадаться, где она скрывается, посмотреть придется после того, как «Унион» опустится на ракетодроме Ионосферного института. Была одна мыслишка, но бредовая. Допустим, Багрецов и Бабкин все же проникли в «Унион», но можно ли поверить, что они занимаются там устранением технических неполадок? Явная несуразица…

Большинство операторов и других специалистов из тех, кто дежурил у приемников и приборов, давно работали с Борисом Захаровичем и сюда приехали по его вызову. Разве могли они сдержать радостные улыбки, — ведь испытания продолжаются, и надо надеяться, что беда пронеслась стороной, что явление это абсолютно случайное и больше уже не повторится.

Пользуясь случаем, что попала в зал, где можно встретить Серафима Михайловича, Римма ждала его, делая вид, будто крайне заинтересована, нормально ли работают аккумуляторы в переносных контрольных приборах.

Наконец-то она дождалась. В дверях появился Поярков. Никого не замечая, он прошел мимо улыбающейся Риммы и, вытащив изо рта папиросу, обратился к Дерябину:

— Вы знаете, что мне заявил уважаемый Толь Толич? Говорит, что фокус с ребятами это я придумал. Вроде как бы оправдаться, что диск перетяжелен. Но все-таки он сменил гнев на милость и даже приветствует испытания по седьмому пункту программы. Итак, по нашим расчетам, «Унион» сейчас должен быть где-нибудь над мысом Форос.

Дерябин отогнал от себя папиросный дым и молча подвел Пояркова к затененному от света экрану. На нем четко вырисовывались очертания крымского берега. Пенная кромка прибоя, остроконечные скалы, дорога, поднимающаяся в горы.

— Разве вы не знаете, что десять минут тому назад на экране ничего не было? — спросил Дерябин.

— Я разговаривал с Москвой. Кстати, мне сказали, что Багрецов взял дополнительный трехдневный отпуск за счет переработки. Наверное, хочет в Киеве погулять. Ну, а здесь как дела?

— Вероятно, отказали аккумуляторы. Боюсь, как бы это не повторилось.

Поярков напряженно потер висок и укоризненно посмотрел на Дерябина:

— Ну что ж, Борис Захарович, вопросов больше нет.

Неверными шагами он прошел вдоль столов, где чуть слышно гудели аппараты, шелестели магнитофонные и бумажные ленты, и, возвратившись назад, остановился за спиной Нюры.

— Там наверху ярцевские аккумуляторы?

Нюра испуганно обернулась и, встретившись с его глазами, опустила голову. За всем этим с явным любопытством смотрела Римма. И если ее никогда не интересовали особенности тех или иных аккумуляторов, то в данном случае полезно кое-что разузнать. Она подошла ближе.

— Вы меня, конечно, извините, — с нарочитым смущением заговорила Римма, теребя кружевной платочек. — Но, Серафим Михайлович, мне дуже треба спытать у Анны Васильевны, це яки ярцевские? Жовтии, смугастии? Желтые, полосатые? — и, заметив, что та кивнула головой, повернулась к Пояркову. — Прямо замучилась с ними. То заряжай, то разряжай. А все попусту. И вообще я даже удивилась, когда мне Анна Васильевна сказала, что будем устанавливать эти полосатые.

Она хотела посочувствовать Пояркову, намекнуть, что есть такие неблагодарные, которые только к начальству подлаживаются. А Серафим Михайлович хоть и проявляет к Анне Васильевне дружеские чувства, а никакой он ей не начальник. Вот и подвела его Анна Васильевна. Все это Римма обдумала, нашла подходящую форму, как сказать, но Борис помешал, подошел он злющий-злющий и, не считаясь с девичьим очарованием, — куда ему, возраст не тот, — попросту выставил ее за дверь.

— Прошу вас возвратиться к рабочему месту, — проскрипел он, и обиженная Римма, круто повернувшись, показала ему спину.

Дерябин сделал знак Пояркову, и они вместе вышли в коридор. Облокотившись на перила лестницы, устланной красной дорожкой, Борис Захарович спокойно проговорил:

— Мы с тобой здесь на равных правах, Серафим, но возраст мой позволяет предупредить по-отечески. С какой стати ты начинаешь расспрашивать рядовых работников, какие им приказано установить аккумуляторы? Анна Васильевна здесь вовсе ни при чем. Спросил бы у меня.

Поярков беспокойно скользил рукой по перилам.

— Я не хотел вас обижать, Борис Захарович. Но что бы вы делали на моем месте? Из-за каких-то несчастных аккумуляторов все идет прахом. Высота гораздо меньше расчетной, неожиданные перерывы в работе телеметрических аппаратов. И вдруг новое дело: «Унион» нельзя испытать по одному из самых главных пунктов программы! Будь они неладны, эти аккумуляторы!..

Поярков поставил было ногу на ступеньку, чтобы спуститься вниз, но Борис Захарович его остановил:

— Не торопись. Все аппараты «Униона», которые участвуют в системе телеуправления, питаются от обычных аккумуляторов. Ярцевские тут ни при чем.

— Но вы сами говорили, что из-за них не работал панорамный телепередатчик?

— Абсолютно точно. Больше того, я его вынужден выключить, чтобы не расходовать энергию, которая нам необходима для других аппаратов.

Пояркову ничего не оставалось, как только развести руками.

— И вы хотите проверять управление диском, не видя земли?

— В данном случае не земли, а воды, — поправил его Дерябин. — Не знаю, как ты, но я охотно доверяю радиолокаторам.

Не обращая внимания на недовольство Бориса Захаровича, Поярков опять закурил.

— Откровенно говоря, Борис Захарович, мне как-то не по себе. Боязно. Разве только пробовать на большой высоте.

Борис Захарович обнял конструктора за плечи и легонько подтолкнул его к двери:

— Пошли, пошли. Нечего киснуть. Испытаем, как положено, на разных высотах. И я вовсе не собираюсь сбросить в воду твою летающую пуговицу. Она еще нам пригодится.

Сказано это было с шутливой бодростью, но, несмотря на абсолютную уверенность в аппаратах телеуправления, Борис Захарович чувствовал, как щемит и покалывает сердце. Даже у телеги ломаются оси, а здесь… Кто знает, что может случиться?

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Здесь Багрецов мечтает о космических лучах и небесном золоте. Мечты эти, по мнению Бабкина, абсолютно безответственные. А потом нашим друзьям пришлось встретиться с жестокой реальностью, и оказалось, что не всякий орел — птица.

Бабкин знал, что первая конструкция диска управлялась с земли по радио. То же самое осталось и в «Унионе». Но мог ли он предполагать, а тем более Багрецов, что Борис Захарович будет испытывать телеуправление на такой маленькой высоте?

Сейчас диск просто падает. Уже видны пузырьки на зеленой воде. Багрецов закричал, и в ту же минуту появился Тимофей.

— Прыгай, Димка! Прыгай! Доплывем…

Вода приближается, закроет люк, тогда не вынырнешь. Бабкин трясет Димку за плечи, а тот смотрит в одну точку и молчит.

— Доплывем… Близко, — уговаривает и тащит его за собой Тимофей.

— Не умею. Плавать не умею! — со злостью и отчаянием выкрикивает Багрецов. — Что ты от меня хочешь? — бросился от люка и исчез в темноте коридора.

Но что это? Диск на мгновение повис в воздухе и стремительно пошел вверх. Пенные узоры волн расплывались, становились все меньше и меньше.

Облегченно вздохнув, Тимофей хотел было поискать Димку, но тот уже стоял рядом, прижимая к животу увесистый аккумулятор.

— Вот… вроде балласта.

Как потом выяснилось, Багрецов хотел выбросить из кабины испорченные аккумуляторы.

Бабкин успокоился, тихая радость словно обволакивала все его существо. Молодец Димка! Головастый. Здорово придумал. Кто же знал, что Борис Захарович проверяет телеуправление? Чуть в воду диск не загнал. Ошибись он на десяток метров, пришлось бы несчастным пассажирам рыб кормить. Правда, Димка успел бы выбросить балласт. Хорошо, что не выбросил. Надо же выяснить, что случилось с аккумуляторами, кто их поставил и кто за это дело должен отвечать?

— Отнеси аккумулятор. Чего стоишь? — сказал Бабкин хмуро, все еще переживая возможную неприятность. — Погоди, а паспорт от него где?

У каждой из банок должен быть целлулоидовый квадратик, на котором записывались основные данные аккумулятора: сколько циклов он прошел, то есть сколько раз заряжался и разряжался, когда он был заряжен последний раз и прочие показатели. Все это скреплялось подписью проверяющего. В данном случае подписи на попорченных банках были неразборчивы. Но Вадим все же успел оторвать паспорта от банок и сунуть их в карман, чем и заслужил молчаливое одобрение Тимофея.

На старое место Вадим аккумуляторы не поставил — так, на всякий случай, а привязал их галстуком к стойке каркаса.

Возвратившись к люку, Вадим предложил:

— А что, если как-нибудь добраться до радиостанции и дать радиограмму?

— Зря ты отсюда не выпрыгнул, — со злостью прервал его Тимофей.

Вадим обиженно заморгал.

— Что же тут особенного?

— Ничего. Чудная твоя голова. Пока все идет нормально, а из-за твоей дурацкой радиограммы, которую ты и передать-то как следует не сумеешь, все дело прикончится. Сразу же на землю посадят.

— А ты этого не хочешь? — спросил нетерпеливо Вадим.

— А ты?

Особого удовольствия Вадим от полета не испытывал, тем более после того, как диск чуть не нырнул в воду. Но признаться в этом не мог. Все-таки они не зря здесь остались. А вдруг опять какой-нибудь аккумулятор подведет?

Не дождавшись ответа, Тимофей спустился по лесенке, — хотелось узнать направление полета. Вадим лег на живот и, опершись подбородком на холодный край люка, смотрел вниз.

Море покрылось голубоватой дымкой, и тень диска растаяла. Только сейчас Вадим убедился, как точно можно управлять этой оригинальной летающей конструкцией. Уменьшил объем — и диск пошел вниз. Отпустил стягивающие рычаги — и он сразу же взлетает вверх. Дирижабль? Как это Тимка сказал? «У жабы жабры»?.. А если иначе: «Бывают жабы в дирижабле», или так: «Самым лучшим в мире жаб… будет этот дирижабль…» Можно и по-другому: «Мы ослабли, перезябли, пролетая в дирижабле». Чепуха. «Перезябли» — это для рифмы. Пока совсем не холодно.

— Ветер с севера! — подняв голову, крикнул Бабкин.

Приглядевшись, Вадим заметил, что бугорки волн освещались заходящим солнцем. Сильный ветер гнал «Унион» на юг. Отблески солнца на волнах ясно указывали, куда он летит.

Возникло неприятное ощущение. Ведь это первый дальний перелет после переделки диска. А вдруг откажет система управления? Вдруг он опять начнет снижаться? Надо быть готовым ко всему.

— Сколько часов ты сможешь продержаться на воде? — уныло спросил Вадим.

— Не знаю, не считал.

Вадим досадовал на себя, что до сих пор не научился плавать. Сразу же пойдет на дно, как чугунная чушка.

И все-таки Вадим не верил этому, гнал от себя тревогу — зачем же мучиться попусту? — и втайне лелеял надежду, что в «Унионе» есть двигатели и что Борис Захарович действительно сможет посадить диск на ракетодроме Набатникова.

— Зря ты меня пугал, Тимка, — начал Вадим. — Уверен, что двигатели здесь остались.

Тимофей говорил, что раньше в диске были космические уловители Набатникова, Находились они наверху и через сложные фокусирующие устройства передавали принятую энергию в камеры, куда закладывались разные химические элементы. На земле наблюдали за самыми ничтожными их изменениями. Вадим знал, что можно превратить один элемент в другой, например металл литии в газ гелий, а Набатников решил заняться чудесными превращениями более стойких элементов с помощью космической энергии.

Мечтатель Багрецов представлял себе будущий, необыкновенный мир. Люди уже изучили природу невидимых частиц и овладели полностью атомной энергией. Начались чудесные превращения вещества. Интересно, что скажет Тимка?

— Вообрази себе, — крылато взмахивая руками, продолжал Вадим, не замечая, что у Тимофея не сползает с лица скептическая усмешка. — В специальные камеры диска наливается, предположим, ртуть. Диск летит вверх на тысячу километров, где с помощью космических уловителей Набатникова ртуть превращается в золото. Ну, а потом ничего не стоит диск опустить на землю… Каково?

Опять молчит Тимофей. А ведь такая изумительная идея! Но вот он перестал иронически улыбаться, сейчас что-нибудь скажет по существу.

— Теперь я понимаю, почему тебе не везет, — ни с того ни с сего заключил Тимофей. — Всю жизнь будешь одиноким, если годам к шестидесяти, когда у тебя появятся настоящие деньги, за тебя не пойдет какая-нибудь кукла, вроде…

Вадим сжал кулаки.

— Опять?

— Да что, мало ли таких? Я твою Римму и вспоминать не хочу. А только знай, что романтиков и чудаков девушки не любят. Им нужны люди поспокойнее. И рыцарство твое они презирают, и твое волнение… Ты же ничего не можешь скрывать — ни восхищения, ни радости… Даже ревность из тебя прет наружу.

— Ну и пусть! — Вадим хрустнул пальцами и закинул руки за голову. — Почему ты за всех говоришь? А Римму не трогай. Я же о твоей Стеше ничего не сказал.

Тут пришлось и Тимофею обидеться.

— Спасибо за сравнение.

Неожиданный толчок, свист, шипение форсунки. В открытый люк врывается ветер и мчится дальше по коридору.

Но вот все стихло. Диск летит уже по инерции. Видно, Дерябин, стоявший за пультом радиотелеуправления, несколько изменил направление полета и выключил двигатели «Униона». Теперь можно не опасаться, что он опустится на чужом берегу.

— Я же говорил, что двигатели остались, — умиротворенно проговорил Вадим, наклоняясь вниз, точно он мог их увидеть. — Тимка, смотри, орел! Неужели орлы так далеко залетают? Рыбу он, что ли, высматривает? Сумасшедшая птица!..

Бабкин нехотя посмотрел вниз. Действительно, распластав широкие крылья, неподалеку парил орел. Казалось, что ветер его несет вслед за диском.

Всем корпусом наклонившись над люком, Вадим пригляделся и с тревогой обернулся к Бабкину.

— Мне что-то не нравится эта птичка. Из-за такой вчера самолет разбился.

— У нас скорость другая… Не столкнемся. Правда, я слыхал, что орлы иногда нападали на планеристов. Но здесь мы в безопасности.

— Да я не о том. Приглядись получше.

Не надо было особенно напрягать зрение, чтобы заметить странное радужное сияние над крыльями птицы. Похоже, что мельчайшая водяная пыль играла в лучах солнца. Крылья вздрагивали от ветра и казались неживыми, не было в них упругости и воли, орлиной воли, коей человек так часто наделяет эту могучую птицу.

Ветер подогнал ее к диску, и теперь Тимофей уже ясно видел прозрачный воздушный шар и привязанное к нему чучело орла. Даже не чучело, а схематический макет, чем-то напоминающий первые конструкции юных авиамоделистов. Крылья были обтянуты черной тканью пли целлофаном, хвост картонный. Однако, несмотря на примитивность этой игрушки, Бабкин прекрасно отдавал себе отчет, что сработана она не в кружке моделистов где-нибудь поблизости отсюда, скажем в Артеке, что это не забава пионерская.

— Поймать надо, обязательно… — прошептал Вадим. — Здесь не просто шар с листовками.

— Почему с листовками? Наверное, с фотоаппаратом.

— А я-то думал, что с такими подлыми штуками давно покончено, — вздохнул Вадим и неожиданно стукнул кулаком по звенящему металлу. — Но что же мы будем делать? Любоваться?

— Выходит, что так. Сама она в люк не залетит. — Бабкин пристально смотрел на черную птицу и мысленно как бы ощипывал ее, сдирал кожу, чтобы добраться до нутра. — Интересно, какой у нее там приемничек? На транзисторах, наверное?

Вадим рассердился.

— Тебя только это интересует. А подумал ли ты, что про такую птицу никто ничего не знает? С земли шар не заметишь. Да и с самолета тоже трудно: промелькнет — и все. А птичка эта спокойненько пролетает над нашими пограничными и военными объектами и снимает, что нужно. Кто догадается, что орел может быть воздушным разведчиком?

— Но мы ведь расскажем.

— А доказательства где? Мало ли что померещилось двум чудакам. Мягко выражаясь, мы лица с тобой не официальные. Да и поверить трудно. Спрятались в диске, а потом, чтобы заслужить прощение, проявили бдительность и разоблачили наглые происки капиталистов. У них, мол, даже птицы шпионят. Действительно, курам на смех. А кроме того, еще неизвестно…

У Вадима чуть было не вырвалось признание, что он не уверен в благополучном исходе путешествия. Будут ли они живы? Но вовремя спохватился. Даже думать об этом нельзя.

— До чего же обидно, — злобно проговорил он. — Болтается шпионка под самым люком, а достать нельзя. Веревкой бы как-нибудь зацепить.

— Специально ее для нас припасли, — скептически отозвался Тимофей, но вдруг быстро поднялся по лесенке.

Где-то здесь была лебедка. Вот она — под прозрачным колпаком из пластмассы. Трос стальной, но где же он заканчивается? Пришлось Бабкину снова спуститься вниз. Высунув голову из люка, он сразу заметил втулку, сквозь которую проходил трос с грушевидной гирькой на конце.

— Не достать, — сказал он с сожалением.

Вадим осматривал закрытую лебедку. Надо как-то освободить трос. Барабан удерживается электромагнитной собачкой, а к ней подходит кабель. Если его отсоединить, цепь разорвется, реле освободит защелку у зубчатого колеса, гирька потянет трос, барабан завертится и начнет разматываться.

Он достал из кармана отвертку, освободил винт и вытащил из-под него наконечник. В кожухе что-то щелкнуло, барабан нехотя повернулся и завертелся все быстрее и быстрее.

Бабкин крикнул снизу:

— Пошел!

— Тащи к себе.

— Попробую достать, — проворчал Бабкин, поспешно расстегнул ремень армейского образца и опустил в люк.

Взмахивая несколько раз ремнем, Тимофей старался зацепить трос и подтянуть его к себе. Это было нелегко. Но вот ремень обвился вокруг троса, и Тимофей потащил его в люк.

Уже наверху, возле лебедки, он вытер со лба пот и стал вытягивать трос, который оказался очень длинным — метров сто, не меньше.

— Наконец-то! — облегченно вздохнул Тимофей, когда гирька стукнулась о край люка, и, подкинув ее на ладони, сказал: — Конечно, можно и этой попробовать зацепить, но «кошкой» куда удобнее.

— Что за «кошка» такая?

— Обыкновенная. Ну, как тебе рассказать? Упустишь в колодец ведро, а «кошкой» достанешь. Якорь такой четырехлапый. Ну да ладно, попробуем гирькой.

Бабкин спустился на предпоследнюю перекладину лестницы и, подсунув ноги под нижнюю планку, принялся раскручивать гирьку. Со стороны это напоминало детскую игру. Есть такая: ребята перепрыгивают через вращающуюся веревку с привязанным камнем. Однако Вадим вспомнил не игру, а лассо ковбоев… Раскручивается веревка с петлей. Бросок — и вот уже бьется на земле дикий мустанг. Впрочем, какой там бросок? Тимофей, далекий от романтики, планомерно и осторожно освобождая трос, описывал гирькой все более широкие круги, чтобы она оказалась под летящим шаром.

Вот она уже совсем близко от шнура, на котором подвешена птица. Неуловимое движение — и Вадим восторженно всплескивает руками. Трос коснулся шнура, гирька обежала вокруг него несколько раз, и теперь уже ничего не стоит подтянуть орла-разведчика к люку.

Прозрачный шар в люк не пролезал. Бабкин осмотрел тонкий нейлоновый шнурок и, заметив, что в нем не было антенного провода, чиркнул ножиком и отпустил шар на волю.

— Напрасно, — возразил Багрецов. — Нужно было сохранить оболочку.

— А если в ней горючий газ? Мне такие опыты не нравятся.

Затаив дыхание, Вадим следил за Бабкиным. С какой величайшей осторожностью он втаскивал чучело в люк, боясь помять крылья, повредить картонный хвост. Пользуясь тем, что внизу светлее, Тимофей стал исследовать устройство орла-разведчика прямо на лесенке.

— Вот и антенна нашлась, — пояснил он, сосредоточенно наморщив лоб. Видишь провод на крыльях? Теперь посмотрим, что снизу.

Тимофей с трудом повернул крылатое устройство. Блеснул фотообъектив.

— Голубая оптика, — с видом знатока заметил Вадим. — Просветленная. Короче говоря, та же летающая фотокамера — их немало выловили в разных странах. Только вот оформление другое. Для маскировки, наверное.

— Не думаю. Здесь что-то новое.

— Старье. — Димка небрежно махнул рукой и вдруг засмеялся. — Смотри, смотри! Из твоей птицы песок сыплется.

Действительно, внутри нее что-то звякнуло, и на руку Тимофея посыпался песок.

— Вполне закономерно. Ты догадался почему? — обрадованный своим открытием, спросил Вадим. — Какой-нибудь собачий сын сидит на том берегу под пальмами и, удивляясь, почему его птичка не поднимается выше, выбрасывает из нее балласт. В шарах-разведчиках тоже можно было это делать.

Молча исследовал Бабкин механическую птичку. Как бы заглянуть в ее нутро? Он заметил, что вся нижняя часть из топкой пластмассы представляет собой как бы крышку. Но где у нее запоры или винты? Ничего похожего. Крышка удерживалась двумя шпильками, стоило лишь потянуть за них, и она сразу же освободилась.

Под крышкой оказались хорошо знакомые радиотехникам детали. Вот транзисторы, похожие на те, что у Вадима и Тимофея были в приемниках, вот мощная батарейка, разные катушки. Все эти детали были собраны на изоляционных панелях, а по ним серебрились узоры печатной схемы. Ничего особенного, все то же, что и в нашей бытовой радиоаппаратуре. Но…

— Узнаешь? — спросил Бабкин, указывая на стеклянную трубку, покрытую изнутри золотистым налетом.

— Значит, не фотосъемка? — выдохнул из себя Вадим. — Тут гораздо серьезнее.

И над птицей-шпионом опять склонились две головы, Море темнело, наступал вечер.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Сейчас автор познакомит вас с Афанасием Гавриловичем Набатниковым, директором Ионосферного института. Это очень порядочный человек, и он не будет притеснять изобретателей. Автор спешит об этом предупредить, ибо пойдет разговор насчет изобретателя «космической брони». Не подумайте, что он лицо страдающее.

В горах Кавказа еще сохранились старинные башни. О них складывались легенды, их воспевали поэты. «Вот башня револьвером небу к виску разит красотою нетроганной», — писал Маяковский. Столь же прекрасна была и другая башня. Вокруг нее ходило много легенд, но ни стихов, ни песен о ней не слагали.

Поэтические образы Тамары и Демона не витали над этой башней, здесь творилась иная легенда. В самом деле, что может быть общего между «вольным сыном эфира» из надзвездных краев и профессором Набатниковым, пожилым, грузным мужчиной в обыкновенном мешковатом костюме? Разве только общий интерес к этим надзвездным краям, куда Демон обещал умчать свою подругу.

У профессора желания поскромнее. Он лишь познавал, изучал эти неведомые края, надеясь, что рано или поздно сумеет заставить работать на человека вечную и неиссякаемую космическую энергию. А тогда уже какой-нибудь потомок сможет путешествовать в надзвездных краях с товарищами или подругой.

Жители окрестных поселков видели, как по ночам в полупрозрачном куполе башни зажигались неведомые огни, как поднимались вверх мерцающие световые столбы. А иногда из-за башни вдруг взвивалось вверх огнедышащее чудище и, оставляя за собой раскаленную, долго не гаснущую полосу, скрывалось в облаках.

Они видели плавающие над башней светящиеся шары, слышали подземные толчки, рев и шипение огненных струй. Над многоцветным куполом вдруг расступались облака, и оттуда вниз спускалась тонкая, ослепительная пряжа. А иной раз появлялась хвостатая комета, она долго кружила над горами, и на их вершинах дробился зеленоватый беспокойный свет.

Все эти чудеса жители видели собственными глазами. Люди они были грамотные, с восьмиклассным образованием и повыше, кое-что понимали в научных явлениях, но все равно таинственная башня казалась им абсолютной загадкой. Что там творилось — непонятно.

Школьники, начитавшиеся фантастики, говорили, что возле башни испытывается космический корабль, что отсюда ведутся дипломатические переговоры с марсианами… Иные утверждали, будто марсиане уже прибыли и живут в башне, куда напустили специального марсианского газа, которым они только и могут дышать.

А сегодня предположение это почти подтвердилось. Пастушонок искал пропавшую овцу и, оказавшись неподалеку от таинственной башни, видел, как из нее вышел огромный толстый марсианин в каком-то прозрачном костюме.

— Голова — во! Как тыква, — запыхавшись, рассказывал пастушок. Безглазая! Безротая!

Кто-то усомнился:

— Врешь. А как же они едят, коли рта нет? — И слушатели разошлись, оставив мальчугана в печальном недоумении.

Знал бы он, что видел самого обыкновенного человека, но только в специальном защитном костюме. Профессору Набатникову приходилось работать с радиоактивными веществами. Он уже надел защитный костюм, но в эту минуту услышал рокот самолета, с которым должен был прилететь Дерябин. Вот и вышел посмотреть, не он ли это в самом деле.

Что пастушонок? Даже старый инженер Борис Захарович, близко знакомый с подобными костюмами, и то был немало поражен, увидев странную фигуру, у которой вместо головы сиял золотой шар, какие раньше ставили на клумбах.

Фигура шла к Дерябину, широко расставив руки, как бы для объятия, но Борис Захарович что-то не очень к этому стремился.

— Борис, друг ты мой! — обрадованно воскликнул Набатников, но друг сто слышал только невнятное бормотание. — Не беспокойся, пока все в порядке.

Набатников прежде всего должен был его успокоить, так как во время полета Дерябин точно не знал, как идут испытания «Униона». Правда, отошел он от пульта управления всего лишь три часа назад, причем оставил возле него своего ученика, весьма толкового инженера, но разве не бывает случайностей.

Именно боязнь этих случайностей и мнительность Пояркова заставили Бориса Захаровича поспешить сюда к Набатникову. Скоро «Унион» придется сажать на здешней площадке ракетодрома. Конечно, Дерябин мог бы это сделать, не прилетая сюда. «Унионом» можно управлять за многие сотни километров, из того же НИИАП. Однако Борис Захарович предпочел лететь на место посадки, где диск видишь непосредственно, а не на экране радиолокатора. Зачем испытывать судьбу, тем более что после модернизации «Униона» его еще ни разу здесь не опускали.

Сквозь дымчатую позолоту, которой был покрыт изнутри пластмассовый шлем, Дерябин наконец рассмотрел знакомое добродушное лицо Набатникова и, обнимая его, выругался:

— Фу ты черт, каким страхолюдным вырядился! Перепугал до смерти.

Набатников хотел было с ним по привычке расцеловаться, но лишь ткнулся холодной пластмассой в щеку.

— Да сбрось ты этот дурацкий колпак! — рассердился Дерябин. — Ничего не пойму, что ты там бормочешь.

Потянув петельку застежки, Набатников расстегнул комбинезон и, облегченно вздохнув, откинул назад золотой колпак.

— Тяжел, проклятый…

Давно не видел Дерябин своего друга. Пожалуй, целый — год. Впрочем, когда тебе перевалило за пятьдесят, лишний прожитый год уже никак не отражается на внешности. Морщинок столько же, такие же припухшие красноватые веки. Как всегда, чисто выбритый упрямый подбородок, изрядно поседевшая и поредевшая шевелюра, ласковая усмешечка на губах. И абсолютно молодые, невыцветающие карие глаза.

После дружеских приветствий и выяснения некоторых особенностей текущих испытаний Набатников взял друга под руку и потащил к башне.

Дерябин вновь заинтересовался защитным колпаком.

— Первый раз такое чудище встречаю. Да что ты видишь сквозь него?

— А ты погляди.

Борис Захарович заглянул. На просвет пластмасса оказалась зеленоватой, сквозь нее было видно хорошо, как в солнцезащитные очки.

— Влип я с этим делом, Борис, — жаловался Набатников. — Теперь вот хожу и маюсь. Как-то давно в министерстве я сказал, что обыкновенный прозрачный шлем — а им я иногда пользуюсь при работе — надо бы усовершенствовать. Болят глаза от слишком ярких вспышек на экранах, да и на других приборах часто бывает такая иллюминация, что прямо ослепнешь. Пробовал я надевать темные очки, но под гермошлемом они меня раздражали. Не лучше ли сделать верхнюю его часть потемнее. Сказал — и забыл об этом. И вдруг дело завертелось. Нашелся предприимчивый человек. В институте, где он работал, оформили задание, включили его в план, получили средства. Через год приезжает ко мне некий развязный молодой человек и сует под нос удостоверение аспиранта какого-то научно-исследовательского института новых стройматериалов.

— Почему стройматериалов?

— А я откуда знаю? Видимо, в этом институте не сумели разработать дешевую пластмассу для строительства и занялись пустячками. Так вот, этот молодой человек забрал у меня старый шлем и оставил золотой. Я даже глазом не успел моргнуть.

Борис Захарович с наслаждением вдохнул чистый горный воздух.

— Так и ходишь в медном горшке?

Набатников говорил, как большинство волжан, выделяя букву «о».

— Я тебе сказал, что в золотом. Старая вещь, давно известная. Раньше в богатых домах покрывали стекла изнутри тонким слоем золота. Стоит дама у окна, смотрит на улицу, а с улицы даму не видно. Но мне такая забава ни к чему. Не хочу я прятаться и пугать людей. Вместо головы — самовар пузатый. Но это еще не все. Занялся я другой работой, где защитный костюм не требовался, и совсем позабыл о золотом колпаке. Но мне напомнили. Сегодня разворачиваю один научно-популярный журнал — и глазам своим не верю… — Набатников порылся в боковом кармане и вытащил вырезанную из журнала страничку. — Как тебе это нравится?

Борис Захарович поправил очки, взял вырезку и вдруг почувствовал нечто знакомое.

— «Космическая броня»?

— Она самая, — подтвердил Афанасий Гаврилович. — А ты читай, читай.

На странице под широковещательным заголовком было написано:

ЗАЩИТНЫЕ СКАФАНДРЫ И КОСМИЧЕСКАЯ БРОНЯ

(Беседа с доктором химических наук В. И. Литовцевым)

Наш корреспондент побывал в лаборатории, руководимой известным советским ученым — доктором химических наук В. И. Литовцевым. Помимо основных работ, связанных с проблемами новых строительных материалов на базе пластических масс, Валентин Игнатьевич ведет работы огромного перспективного значения, связанные с извечной мечтой человечества — полетами на другие планеты. Вот что нам рассказал доктор химических наук Валентин Игнатьевич Литовцев:

«Освоение космических пространств ставит перед учеными множество труднейших задач, из которых особое значение приобретает проблема стойких и сверхпрочных материалов, необходимых для постройки космического корабля. Я не буду касаться жароупорной керамики для двигателей и металлической основы корабля. Нашей лабораторией разработан новый материал, названный «космической броней».

Это легкий, прозрачный материал высокой прочности, обладающий защитными свойствами против космических частиц. Так, например, иллюминаторы, сделанные из этого материала, не мутнеют от вредных излучений, обладают высокой морозостойкостью, не боятся высоких температур. Наш скромный коллектив гордится некоторыми успехами, достигнутыми в создании новых материалов для будущих космонавтов.

Но мы не успокаиваемся на достигнутом. В результате упорного труда нами разработаны скафандры, которые найдут широкое применение не только в космических полетах, но и в народном хозяйстве.

Новые скафандры, защищающие от всевозможных вредных радиации, от ослепляющих вспышек и прочих явлений, связанных с атомным распадом, уже испытаны и дали положительные результаты. Эти же скафандры используются летчиками для высотных полетов. Так, например, один из руководителей одного научно-испытательного аэрологического института широко применяет их в работах аэрологических лабораторий…»

— «Один из руководителей одного института…» — рассердился Дерябин и, не дочитав страницу, вернул ее Набатникову. — Да ведь это же о Медоварове. Врет он все. Мне летчики говорили, что не хотят пользоваться золотыми набалдашниками Литовцева. Как я раньше не догадался, откуда их выписал Медоваров.

— А я его понимаю. Пластмассы — это давнишнее увлечение Анатолия Анатольевича. Так сказать, «пунктик». Явление абсолютно положительное. Иногда человек становится от этого благороднее.

— Не уверен. Ведь Медоваров из своих полимеров только брошки да клипсы прессовал. Да, кстати, а что за деятель к тебе приезжал? Аспирантом назывался.

— Не помню фамилии. То ли Поваров, то ли Пирожков.

— Плешивенький такой?

Набатников рассмеялся:

— Прошу без намеков. А вообще верно, мальчик был довольно лысоват.

— Ну, тогда это Пирожников. К нам он приезжал с «космической броней».

Протягивая Дерябину журнальную страницу, Набатников указал на фотографию:

— Слона ты и не приметил. Узнаешь?

— Какой-то дурак даже снялся в таком огромном блестящем колпаке. Действительно, вместо головы самовар.

— Благодарю покорно. — Афанасий Гаврилович прижал руку к груди и комично поклонился. — Ведь это я оставил свою личность потомству. Впервые в жизни мой портрет появился в журнале.

— Хорошо, что без подписи. А товарища Литовцева я уже могу на улице узнать. Привык к его портретам в разных журналах. Два раза по телевидению лицезрел.

— Но чем же он все-таки знаменит? Наш Серафим — ведущий конструктор «Униона», он его создал, а пишут про окошки Литовцева. Ерунда какая-то! Набатников взял Дерябина под руку. — Ты еще не видел, как мы здесь устроились?

Войдя в прохладный вестибюль главного пункта космических наблюдений, то есть в башню, о которой даже Борис Захарович знал только понаслышке, Набатников открыл дверцу лифта.

— Не бойся, сюда можно входить без колпака. Это я вниз собирался спуститься, в подземный зал, — говорил он, поднимаясь вместе с Дерябиным. — А наверху у нас только контрольная аппаратура. Кстати, там можно следить за координатами «Униона». Когда я уходил, то видел, что он примерно в сотне километров отсюда. Я не тороплюсь, хочется еще кое-что проверить, пока мы его не посадим.

Лифт остановился на пятом этаже. Вдоль стен круглого зала выстроились в длинную очередь десятки стеклянных дверей. Похоже было, что притащили сюда телефонные будки. Но первое впечатление обманчиво. Какие там будки! За каждой дверью находилась сравнительно большая комната с окном во всю стену. Некоторые из окон были зашторены, а в остальных горели отблески заходящего солнца.

Набатников задержал Бориса Захаровича у одной из дверей и показал сквозь стекло:

— Узнаешь? Все твои самописцы работают. Ты их встретишь чуть ли не на каждом контрольном пункте.

Действительно, не только за этой дверью Борис Захарович видел знакомые ему автоматы-самописцы, они были повсюду. В некоторых кабинах за длинным столом у стены сидели люди, сосредоточенно смотрели на приборы и что-то записывали без всякой автоматики, от руки. Перед ними то вспыхивали, то гасли небольшие экраны, мигала разноцветные лампочки. Надо попять их язык и, сопоставив многие данные, записать выводы. Вся эта обстановка была Борису Захаровичу знакома, но тут его поражала глубокая продуманность каждой мелочи, каждой детали: и эти отдельные комнаты с полной звукоизоляцией, с толстыми двойными стеклами в дверях, чтобы сотрудники не мешали друг другу, и сосредоточение множества приборов на одном пульте, и видеотелефоны в каждой кабине.

Специалисты разных профилей находились в отдельных кабинах, но были связаны друг с другом через центральную диспетчерскую, где хозяйничал профессор — человек поистине энциклопедических знаний, говорящий на нескольких языках. Он выполнял заявки как советских, так и зарубежных ученых.

Астрофизики, занятые в данный момент изучением солнечных протуберанцев, могут видеть на контрольных экранах своей кабины характер космического излучения. Метеорологи могут попросить диспетчера включить магнитофонную пленку с записью сигналов анализатора Мейсона именно в те минуты, когда «Унион» находится в грозовом облаке.

Ученых было пока немного. Очередная высотная ракета запускалась совсем недавно, а следующая будет запущена не так скоро. Что же касается «Униона», то о нем знали лишь единицы и официальных приглашений на предстоящие испытания никто еще не получал.

«Да, это не «последний полустанок», — подумал Дерябин. — Здесь Медоварову делать нечего».

Набатников подвел Бориса Захаровича к следующей двери. За стеклом можно было рассмотреть склонившегося над столом человека с пышной шапкой седых волос.

Называя фамилию известного ученого, Набатников спросил:

— Слыхал, наверное?

— Ну еще бы! Датчанин. Недавно получил от него в подарок новую книгу о воздушных течениях в верхних слоях атмосферы.

— Ему нужен экспериментальный материал. Не в каждой стране запускаются высотные ракеты. Дорогое удовольствие.

В соседней комнате о чем-то спорили два инженера: сухощавый венгр и немец с солидным брюшком — специалисты по электронной оптике.

На «Унионе» сейчас включились самонаводящиеся телескопы с телевизионным устройством. Их можно было направлять на любую планету или далекую звезду. Эти телескопы представляли собой изумительное достижение электронной оптики, и даже сам Борис Захарович, повидавший всякие технические чудеса, при установке этих телескопов в «Унионе» ахал и восхищался.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Речь пойдет о «подлой технике». В научной и справочной литературе этот термин не употребляется, но автор не мог назвать иначе технику, что создана для целей весьма неблагородных. Даже в тех необыкновенных условиях, в которых оказались наши молодые инженеры, подленький аппаратик доставил им немало треволнений.

Техника бывает разная. Одна направлена на благо человечества, другая на смерть и разрушение. Но существует еще и «подлая техника». Первые упоминания о ней теряются в глубине веков.

Пыточные орудия испанских инквизиторов, «железная дева», сжимающая жертву в своих объятиях, гильотина — дьявольское изобретение французского врача Гильотена, электрический стул американцев, немецкая «душегубка»… Все это подлая техника, придуманная для расправы с беззащитными.

Проходили годы, техника совершенствовалась, и если электрический стул не претерпел каких-либо изменений, то в других отраслях подлой техники произошла целая революция. В самом деле, до чего же раньше была примитивная техника подслушивания, подглядывания, шантажа! Запись телефонных разговоров, автоматические фотоаппараты… Все это абсолютно устарело! А сейчас любому американцу можно подложить под шкаф карманный магнитофон, малюсенькую радиостанцию с чувствительным микрофоном или подсунуть телепередатчик. Ведь такие «автоматические сыщики», «механические шантажисты» и «сплетники» выпускаются разными американскими радиофирмами.

Подлая техника! А разве воздушные шары с фотокамерами и радиостанциями, шары с автоматами для сбрасывания листовок не подлость? Правда, техника эта не очень совершенная. Выловленные в разных странах шары с фотоаппаратами далеко не всегда опускались там, где можно воспользоваться заснятой пленкой. Воздушными шарами управляли по радио, чтобы приземлить их на территории стран, правители которых с удовольствием возвратили бы аппаратуру своему хозяину, но капризы воздушных течений еще мало изучены. Пролетит такой шар над Чехословакией, сфотографирует, что нужно, а найден будет где-либо под Орлом.

Чем же был удивлен Багрецов, когда Бабкин показал ему в летающем разведчике маленькую золотистую трубочку? Глаз фотообъектива, смотрящего вниз, ничего не фиксировал на пленке. Никаких кассет внутри не было. Но зато все, что видел этот глаз, мгновенно воспринималось чувствительной телевизионной трубкой. Сигналы усиливались транзисторным усилителем, преобразовывались и поступали на передатчик. Таким путем по желанию радиооператора, управляющего этим летающим разведчиком, можно было в любой момент включить его и видеть на экране многое из того, что интересует военные ведомства некоторых стран. Но это еще не все. С экрана телевизора можно сделать сколько угодно снимков и составить подробную карту пограничных и других районов того или иного государства.

— Ты обратил внимание, что здесь очень мало металлических частей? — склонившись над аппаратом, спросил Багрецов. — Батарейка. Ну, еще что? Крохотные детальки, катушки и то напечатаны. Объектив в пластмассовой оправе, антенна из тонкого провода. Догадываешься, зачем это сделано?

— Догадываюсь. Дело не только в весе, а чтобы даже чувствительным радиолокатором нельзя было эту птицу обнаружить. Чтобы следить за шаром-пилотом, к нему привешивается металлическая пластина. А такую игрушку не заметишь на экране радиолокатора. Особенно на большом расстоянии.

Кстати говоря, Бабкин считался довольно опытным оператором радиолокационной станции. Но увидеть на экране, как где-то за сотни километров плывут в воздухе малюсенькая батарейка и несколько проводничков, пожалуй, так же невероятно, как разглядеть комара на верхушке сосны.

— Хитро задумано, — Бабкин вполне объективно восхищался изобретательностью конструктора. — Импульсная схема. Сигналы редкие, запеленговать трудно.

Внимание Вадима привлекла маленькая ребристая коробка, как в барометре. С нею были связаны рычажки и контакты. Вполне возможно, что этот прибор, как и в радиозондах, служил для определения высоты. Но дело в том, что здесь это было устроено иначе. Только при достижении определенной высоты посылались сигналы на землю, что заметно по гребенке, где скользил рычажок барометра. К пей припаян лишь один проводничок.

— Куда он идет? — нетерпеливо спросил Вадим.

Бабкин проследил, и взгляд его остановился на желтой пластмассовой трубке.

— Взрывной патрон?

Какие же тут могут быть сомнения? На патроне предупреждающие надписи по-английски и забавные рисунки. Человек пытается вскрыть патрон, и рядом показан результат: взрыв, пламя, летящие руки и ноги.

Ничего удивительного. Как Багрецов, так и Бабкин не раз встречались со старыми трофейными радиостанциями. Например, с авиационными. В случае необходимости летчик должен был нажать две кнопки на панели аппарата. Внутри происходил маленький взрыв, и от схемы, ламп, деталей ничего не оставалось, кроме мусора. В данной конструкции применен тот же принцип, чтобы сохранить не только секретность схемы, но и тайну существования птицы-разведчика. Как известно, поднявшись на большую высоту, шар радиозонда лопается, и легкий аппаратик падает на землю. Но разве можно допустить, чтобы секретная птица-разведчик мягко спланировала на территории чужого государства? Необходимо, чтобы она исчезла. А потому, когда будет сброшен весь балласт и птица поднимется на такую высоту, где ее никто не увидит, автоматически срабатывает барометрическая система, ползунок касается контакта, в патроне проскакивает искорка. Взрыв — и от телевизионного разведчика ничего не остается.

Все это было без слов понятно нашим друзьям. Однако соседство с «адской машиной», которая в любой момент может взорваться, им вовсе не правилось.

Багрецов осторожно показал на одинокий проводничок, припаянный к гребенке:

— Интересно, на какую высоту это рассчитано?

— Законное любопытство, — буркнул Тимофей и озабоченно посмотрел вниз.

Море казалось темно-фиолетовым, как чернила. Разглядеть ничего нельзя. Лишь красномедная полоса угасающего солнца тянулась далеко на запад.

— Мы, кажется, опять поднимаемся. — Держа птицу за крыло, Тимофей инстинктивно опустил ее пониже. — Выбросить, что ли?

— Ты с ума сошел! — рассердился Вадим. — Неужели тебе не понятно, отчего погиб самолет? Он ведь загорелся. Ясно, что птица взорвалась, и мы ее должны сохранить как доказательство.

— У нас здесь тоже горючего достаточно.

Вадим помолчал и спросил неуверенно:

— А если отсоединить провод от взрывателя?

— Очень остроумно, — с грустной иронией сказал Тимофей. — Ты, может быть, подробно изучил эту схему? Откуда ты знаешь, что не предусмотрена защита от любопытных? Разорвешь цепь, щелкнет какое-нибудь пустяковенькое реле, и будь здоров. Привет товарищам! Я и другого боюсь. Ты видишь, как я держу этого стервятника? Пузом вниз. Кто знает, может, он сейчас передает вид моря. А поверни я птицу объективом вверх — на экране покажутся паши физиономии не в фокусе… Хозяева нажимают кнопку. Ба-бах! Ни разведчика, ни любопытных нет!

Не понравились Вадиму эту шуточки.

— Что это ты развеселился? В конце концов, не я открывал крышку. К ней тоже могли пристроить защиту от любопытных.

— Могли. Но раньше я не думал о такой подлости, пока собственными глазами не убедился.

— А если отсоединить антенну, чтобы нельзя было принять команду с земли?

Казалось бы, что найден самый простой выход. Без антенны «стервятник», как его назвал Бабкин, перестанет подчиняться своему хозяину. Но Тимофей не без оснований опасался, что конструкторы предусмотрели и здесь защиту. Шар может лопнуть, зацепившись за дерево на высокой горе. Даже в этом случае конструкция не попадет в чужие руки. Почему? Легко предусмотреть такой выход: если в течение определенного времени приемник разведчика не получает специальных контрольных сигналов, то срабатывает примитивная автоматика и взрывной патрон опять-таки выполняет свою задачу.

Рассказывая об этом, Тимофей торопливо привязывал нейлоновый шнурок к тросу.

— Так-то оно будет надежнее, — пояснил он, опуская птицу в люк, и, заметив протестующее движение Вадима, успокоил: — Ничего, не оборвется.

В самом деле, это решение было наиболее разумным, хотя Вадим и не очень верил в предположения Бабкина насчет хитроумности конструкции. По его мнению, в ней все должно быть предусмотрено. А это встречается далеко не всегда.

— Кстати, ты обратил внимание, что крепление всех деталей там сделано на клею, — напомнил Багрецов, в данном случае вполне справедливо ссылаясь на заграничный опыт и тем самым сводя давнишние счеты с Тимофеем. — Просто, дешево и надежно.

— Насчет надежности помолчал бы. Не приклей ты этот несчастный конденсатор в нашем ЭВ-2 — глядишь, сейчас бы дома чай пили.

— Даже шестеренки склеивают. Даже мосты… — попробовал оправдаться Вадим.

Впрочем, разве Тимку переубедишь! Вот, например, клей БФ, ведь это изумительное достижение современной химии! А есть и другие, более совершенные. В свое время Багрецов предложил использовать клей для крепления некоторых деталей в сверхлегких радиозондах, получил премию за это, но потом, понадеявшись на успех, начал клеить им все, что попало, доказывая, что применение пайки, сварки, заклепок и винтов в современной аппаратуре сплошная архаика, консерватизм и с этим уже нельзя мириться.

В подтверждение своей мысли он предъявил Борису Захаровичу конструкцию первого варианта ЭВ-2. Как всегда, такие аппаратики испытываются на тряску. Прикрепили Димкино творение ремешками к площадке, включили мотор, и площадка начала подпрыгивать.

Через полчаса мотор остановили, вскрыли коробку ЭВ-2, и, к общему удивлению присутствующих, в ней, как в погремушке, болтались разные детали, те, что нерасчетливый конструктор приклеивал клеем БФ.

Тимофей частенько напоминал об этой истории, но зачем же сейчас говорить ерунду, будто из-за какого-то конденсатора они остались в диске?

— Неужели ты не понимаешь, что нам просто повезло? — доказывал Вадим. Авария с аккумуляторами могла бы закончиться очень плачевно. Ну, а если бы ты знал, что «Унион» вот-вот полетит, как бы поступил?

— Позвал бы на помощь.

— Но ведь нельзя же было. Нет, ты не выкручивайся, а скажи по совести. Полетел бы?

Бабкин наклонился над люком — посмотреть, не оторвалась ли птица, и раздраженно пробормотал:

— Если бы да кабы… Откуда я знаю?

— Вот-вот, — подхватил Вадим. — Не знаешь. И я не знаю. Наверное, все бы побросал в истерике и — скорее к люку. А помнишь Зину? Впервые в жизни прыгнула с парашютом, чтобы спасти мое доброе имя.

— Но ведь она все-таки летчик, — неуверенно оправдывался Тимофей. Привыкла к воздуху.

Чуть смутившись, боясь, что Тимка может упрекнуть его в хвастовстве, Вадим проговорил:

— Не знаю почему, но я уже перестал бояться высоты. Вероятно, это случилось…

Вадим на секунду запнулся, и сразу же раздался взрыв, точно неподалеку от люка взорвалась граната. По обшивке диска забарабанили осколки.

Инстинктивно прижавшись к стенке, друзья замерли, и, когда все утихло, Тимофей облегченно вздохнул:

— Так я и знал…

Вадим беспокоился, что осколки аппарата могли пробить обшивку диска и тогда он начнет снижаться. Но диск, наоборот, набирал высоту. Вероятно, осколки уже были на излете. Ведь Тимофей опустил птицу на всю длину троса. И чувство глубокой благодарности к другу согревало сердце. Умен Тимофей, дальновиден. Но чем объяснить неожиданный взрыв? До предельной высоты птица еще не добралась, телепередатчик работал. В чем же дело?

— Спасибо, Тимка. — Вадим ласково потрепал его по плечу и спросил: — Но почему уничтожили разведчика?

Гордясь своей догадкой, однако внешне ничем этого не проявляя, Тимофей вытащил из люка теперь уже бесполезный трос, тщательно осмотрел его растрепанный конец и лишь тогда ответил:

— Трудно догадаться, какие у них были соображения насчет взрыва. Возможно, разведчик уже выполнил свою задачу и энергия батареи была на исходе. Тогда его лучше уничтожить здесь, над морем, где никто не видит. Но думается мне, что была другая причина. По наивности мы его затащили прямо в люк, в металлическую трубу, сквозь которую радиоволны не проходят. Там, внизу, ждут-пождут передачи, а ее все нет. Приемник разведчика тоже не действует. Проходит время, автомат срабатывает, и все разлетается на куски.

Пришлось согласиться с этой версией, она показалась Вадиму правдоподобной, но пришлось и пожалеть, что орла-разведчика больше не существует.

— Как теперь докажем, отчего погиб самолет? — Вадим вздохнул, вытащил из кармана приемник и открыл крышку. — Ну что ж, продолжим наши наблюдения.

Передача уже началась. ЭВ-2 работал нормально, другие приборы тоже. Настала очередь анализатора. Вместо прерывистых сигналов — ровное гудение.

— Анализатор дурит. Слышишь? — сказал Вадим, трогая Бабкина за плечо. Наверное, во время грозы скис.

— Не знаю, зачем его сюда поставили? Новая конструкция, недостаточно проверенная.

Вадим обиделся. Ведь он сам испытывал этот прибор и писал о нем положительное заключение.

— А ты с ним работал? Испытывал, проверял? А я два месяца возился. Механика довольно сложная, но остроумная.

— «Остроумная, остроумная», — проворчал Бабкин. — Интересно, что скажет Набатников? На больших высотах ему до зарезу надо знать состав воздуха. Я же помню, как он этим делом интересовался. Надо бы старый аппарат оставить.

На всякий случай Вадим спросил:

— А где он раньше устанавливался?

— В третьем секторе, наверху, почти рядом с лестницей.

Опустившись пониже в колодце люка, Тимофей посмотрел на большие скобы, закрепленные на нижней части диска. Они шли до самой его кромки, образуя лестницу, по которой, или, точнее, внутри которой, Бабкин поднимался на верхнюю часть диска для установки приборов.

Скобы отстояли друг от друга на полметра. Лазить по этой лестнице можно было только обратившись лицом вниз, что даже на небольшой высоте, когда диск находился на причальной мачте, было не очень-то приятно.

Тимофей нагнулся и, как бы оценивая путь, по которому он когда-то лазил, взглядом ощупал каждую скобу, все дальше и дальше, до самого ребра диска.

Но что это? На одной из антенн, расположенных по кромке диска, болталась уже знакомая Бабкину черная птица. Прозрачный шар, почти невидимый в сумерках, силился оторваться, но шнурок не пускал его, затягиваясь все туже и туже вокруг изолятора.

«Унион» поднимался вверх. Неизвестно, на какой высоте произойдет взрыв. Он не только уничтожит антенну, из-за чего может быть потеряно управление, но и пробьет обшивку, газ начнет улетучиваться… И вдруг, почему-то как о самом маловажном, Тимофей вспомнил о баках с горючим, спрятанных в толще диска. Во что бы то ни стало надо сбросить вниз проклятого стервятника. Сколько же их летает в этом районе?

— Тимка, не смей! — закричал Вадим, заметив, что тот уже ищет рукой скобу.

Но слышал либо не хотел слышать его Тимофей. В матовой поверхности диска отражался бледный свет моря. Море действительно становилось черным, оправдывая свое название. И только на гребнях невысоких волн прыгали огоньки — мерцающие отблески заката. Казалось, что при первом порыве ветра они погаснут как свечи.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Вы же помните Бориса Захаровича Дерябина? В этой главе он во весь голос клеймит человечество, которое «неизвестно о чем думает», он предсказывает жителям городов неисчислимые беды, и все из-за того… Впрочем, об этом вы сейчас узнаете. Автор лишь хочет добавить, что во многом согласен с Дерябиным.

В Ионосферном институте у Набатникова за этот час никаких особенных событий не произошло. Уставшего с дороги Бориса Захаровича хозяин пригласил к себе.

Он открыл перед гостем дверь в маленькую прихожую. За ней оказался довольно большой кабинет, обставленный изящно и скромно. Здесь не было ни цветистых ковров, ни тяжелых кожаных кресел, ни старинных резных шкафов, ни картин, ни портретов. На месте мраморного прибора на столе лежали куски частично отшлифованного и грубого мрамора. Тут же стоял небольшой ящичек видеотелефона.

Гладкие светлые стены как бы перерезаны надвое широким стеклянным поясом. Это длинные книжные полки. Одной стены совсем нет — окно от пола до потолка. Низкая удобная мебель, пол покрыт голубоватой ворсистой тканью. В углу плоский экран телевизора, а под ним несколько самых необходимых приборов, которые позволяли бы определить местоположение «Униона», высоту, скорость полета и кое-какие другие данные.

Набатников включил приборы и, подойдя к стене, откинул замаскированную доску стола.

— Теперь твое сердечко будет спокойно. Можем и обедать и следить за тем, что наверху делается. Ты, конечно, извини, я здесь на холостяцком положении хозяйка моя пока в Москве. Вот и приходится самому управляться.

Откидная доска закрывала нишу, где оказались четыре дверцы, как у большого холодильника. Набатников нажал одну из ручек и стал вынимать из шкафчика прозрачные герметические кастрюльки.

— Не знаю, чем тебя и угостить. Впрочем, у меня здесь кавказская кухня. «Пити» хочешь? Великолепная еда! Приготавливается в глиняных горшочках. Думал, что в стеклянной посуде не получится, но я, оказывается, недооценил высокочастотную технику.

Борис Захарович рассматривал сквозь небьющееся стекло кастрюлек всевозможные заготовки будущих кушаний. В кастрюльке, где должно было быть «пити», лежали кусочки сырой баранины, крупный горох, сушеная алыча, две целые картофелины…

— Почему высокочастотной? — спросил он, беря другую кастрюльку.

— Вместо газовой пли электрической кухни у меня высокочастотная.

Набатников открыл второй шкафчик, где оказались гнезда для кастрюлек, и стал опускать их туда одну за одной, потом закрыл плотную дверцу и щелкнул переключателем. Над ним сразу же засветился красный глазок.

— Через пять минут будем обедать.

Внутри высокочастотной печки Борис Захарович заметил маленькую вытяжную трубочку. Это на всякий случай, если из клапанов кастрюлек будут выходить излишние пары. Действительно, такую кухню можно организовать где угодно, даже в кабинете. Ни малейшего запаха. Тот же чистый воздух, который больше всего в жизни ценил Борис Захарович.

Он похваливал одно блюдо за другим. Потом, отставив от себя чашку с кофе, начал издалека:

— Чудной ты человек, Афанасий. Занимаешься самой слоистой в мире наукой, атомом, космическими лучами — и вдруг тебя заносит неизвестно куда. Помнишь, когда ездил по Волге, какие-то фильтры со студентами придумывал?

— Правильно. За рыбу надо заступаться, иначе она вся вымрет от разной химии, что спускается заводами в реку. Наконец-то за это дело крепко взялись.

Потирая переносицу, где краснела полоска от очков, Борис Захарович тяжело вздохнул.

— Еще бы не взяться, когда по рыбе план не выполняется. Нельзя воду отравлять. Рыба этого не любит. А как ты думаешь, воздух можно отравлять? Ведь рыба от этого не пострадает?

— Философствуешь, Борис. — Афанасий Гаврилович отхлебнул глоток кофе. Крой дальше, коли сел на своего конька.

— А ты не смейся. Я от дыма задыхаюсь. Послали меня зимой на курорт. Врачи заставили, говорят, что в этом месте воздух особенный, целебный. Приехал — и свету божьего невзвидел. Чуть не у каждого санатория вроде как заводская труба. Все соревнуются, дымят наперебой, кто больше этого воздуха целебного испакостит. Всюду бегал, кричал, размахивал руками. Говорю, что я не рыба бессловесная, чтобы меня травили. Нельзя же так, товарищи хозяйственники. А они вежливенько отвечают: а мы, дескать, ни при чем, нам не тот уголь завозят…

Набатников сокрушенно покачал головой:

— История знакомая и, надо сказать, довольно безрадостная. Я бывал в Лондоне. Там дым смешивается с туманом, а это еще страшнее. Но англичане не могут отказаться от старых традиций и отапливают дома каминами. Попробуй запрети, ни одно правительство — ни лейбористы, ни консерваторы — на это не пойдет.

— Но ведь у нас плановое хозяйство. Все можно сделать. И незачем мне жизнь сокращать. Пусть даже дней на десять. Дни мне сейчас дороги, их остается все меньше и меньше.

— Не крохоборничай, Борис, — вставая и кладя ему руки на плечи, сказал Набатников. — Мы еще с тобой поживем. Что дым? Пустячное дело. Насчет автомашин надо подумать. В некоторых американских и европейских городах с большим движением случалось, что полисмены, стоящие на перекрестках, падали в обморок, настолько воздух был насыщен выхлопными газами.

— Окисью углерода. Как в «душегубках». — Борис Захарович подышал на стекло очков и аккуратно протер их большим платком. — Может быть, я давно выживший из ума старик с навязчивой идеей, но я не знаю, о чем думает современное человечество? Господин Даймлер и многие другие изобретатели создали автомобиль. Машина, конечно, полезная, а в ряде случаев и незаменимая. Но в городах эта машина постепенно превращается в свою противоположность. Здесь она потеряла основное качество — скорость. И не забывай, Борис, что для многих машина не только игрушка, но и символ власти, преуспевания, финансового благополучия. Даже у нас, в социалистическом государстве, нет-нет да и потянется за машиной эдакий противный обывательский душок.

Борис Захарович сердито отмахнулся:

— Я тебе о человечестве говорю, а ты мне обывателем в нос тычешь. Не душок за машиной тянется, а синенький дымок — отравляющий газ. Немцы его в первую мировую войну применяли, потом Женевская конвенция газы запретила. И вдруг опять, неизвестно чего ради, человечество занимается самоотравлением. Я не помню цифр, но ученые подсчитали, что в иных городах на улицах скапливается окиси углерода до одной пятой смертельной дозы. Хорошенькая забава!

— Преувеличиваешь, Борис. Это, наверное, в редких случаях.

Совсем рассердился Дерябин, вскочил с места, забегал по кабинету.

— А я тебе уже сказал, что попусту не отдам ни одного дня жизни. Мне нужен чистый воздух. И мне, и тебе, и детям, которые живут на первом этаже подо мной. Неужели мы все скоро будем ходить в противогазах или в дурацких колпаках, вроде того, что ты надевал? Вот, извольте видеть, один занятный документик. Что вы на это скажете?

Дерябин вытащил из кармана пластмассовую коробочку. В ней находился моток бумажной ленты с перфорацией, как у кинопленки.

Действительно, документ оказался интересным. На ленте было записано в форме кривой содержание окиси углерода в воздухе. Этот специальный прибор, вроде самописца, Дерябин установил на окне кабинета в своей московской квартире.

— Недавно я болел, врачи запретили выходить из дома, — рассказывал Борис Захарович, водя пальцем по ленте. — Вот отсюда начинается запись. Раннее утро, окно открыто, с реки доносится приятный ветерок. Окиси углерода почти нет, линия ровнехонькая. Теперь один скачок, второй, третий, процент газа повышается. Это заработали двигатели «машин чистоты». Машины чистят, моют и поливают улицы, но, к сожалению, загрязняют воздух. Вот новый скачок. Это подали «персональный грузовик» начальнику снабжения одной фабрички. А это появился мой главный враг — один восемнадцатилетний оболтус вроде нашего Аскольдика. Папа подарил ему новый «Москвич». По полчаса дымит и чихает его игрушка, которую он еще осваивает. Тут уж я закрываю окно, иначе сдохнешь.

— Устрой у себя в кабинете искусственный климат, с очисткой воздуха. Можешь дышать хоть кислородом, — все так же подтрунивая, посоветовал Набатников.

— Кислородную подушку обычно перед смертью дают, — зло огрызнулся Дерябин. — А не лучше ли подождать дарить детишкам дорогие и, главное, вредные игрушки. Я-то могу устроить домашнюю теплицу с любой техникой. А внизу живут две девчушки, крохотные. Они пусть дышат как хотят? Мать у них уборщица.

— Милый мой, ты уже затрагиваешь проблемы социальные. Все это не так просто.

— Ошиблись, батенька. Не социальные, а моральные! Я понимаю, что нельзя запретить родителям дарить сыновьям дорогие подарки вроде «Москвича». Но ведь можно сделать так, чтобы их совестно было и дарить и принимать.

— К сожалению, у этих людей совесть еще нужно пробуждать. Процесс весьма сложный, долговременный. А нельзя ли, пока суд да дело, решить вопрос техническим порядком? Ну, скажем, проветриванием городских улиц. Устроить внутри высотных зданий систему вентиляционных труб и сквозь них втягивать вниз чистый воздух московских вершин.

— Какое там чистый? — поморщился Борис Захарович. — А заводские трубы, а летучие газы? Я думал, нельзя ли приспособить «машины чистоты» не только для поливки, но и для кислородного обогащения воздуха. Думал, считал, а получилась чепуха. Сначала такая машина отравит воздух окисью углерода, а потом кислородиком освежит. Сама на себя и будет работать. Можно, конечно, сделать в тротуарах специальные поглотители окиси углерода, поставить ионизаторы. Но все это очень дорого и сложно. Есть другой путь… Конечно, я не специалист… Не знаю, что из этого дела получится.

— Ну, выкладывай, выкладывай свою идею, — шутливо торопил Афанасий Гаврилович. По глазам вижу, что где-то она у тебя копошится, покоя не дает.

Ничего сверхъестественного в предложении Дерябина не было. И вовсе не из-за болезненной мнительности, когда каждая городская улица, где скапливаются сотни машин, представляется ему гигантской «душегубкой», старый инженер готов лишить своих сограждан удовольствия пользоваться машинами.

Он консультировался с врачами и удивлялся, почему столько написано о вреде курения; приводились страшные примеры, когда ничтожная доза никотина сразу же убивает лошадь, писали о вреде сырой воды, немытых фруктов, чтении лежа, о насморке и сухости кожи — обо всем, но почему-то стыдливо умалчивается о вредности окиси углерода на улицах.

— Люди давно поняли, что летом в городах дышать нечем, — жаловался Борис Захарович. — Выезжают на дачу. А я, например, очень люблю Москву, и, хоть врачи доказывают, что летом мне в ней жить нельзя, я всегда остаюсь в городе. Природы мне и здесь достаточно. Сады, парки, бульвары… Сколько лип высажено за последние годы, сколько цветов! Летняя Москва прекрасна, как и Ленинград, и Киев, и многие города. Но если бы не мои проклятые враги — машины… Вот смотри…

Дерябин вытащил из кармана коробочку, похожую на фотоэкспонометр.

— Индикатор радиоактивности? — спросил Набатников.

— Какой там радиоактивности! — опять рассердился Борис Захарович. — Я с твоей атомной техникой дела не имею. Это газовый индикатор. Раньше в шахты канареек брали, чувствительны птички к вредным газам, чуть что — и лапки кверху. А я вот такую коробочку ношу. Погуляешь по улицам часок, другой, посмотришь по шкале, сколько процентов всякой вредности вдохнул, и бежишь домой, чтобы раньше времени лапки не протянуть. — Он невесело усмехнулся.

Доказывая, что пора бы на это дело обратить самое серьезное внимание, Борис Захарович жаловался на химиков, конструкторов двигателей внутреннего сгорания, что до сих пор они не придумали, как свести до минимума вредные отработанные газы. А если так, то до поры до времени надо убрать из городов автобусы, грузовики и максимально сократить индивидуальный автотранспорт, пока он не будет заменен электрическим.

— Да, да, только электрическим. Могут быть высокочастотные машины или, вернее всего, аккумуляторные. Ты представляешь себе, какой тогда рай наступит на земле! У машины нет вонючего мотора, копоти, грязи, бензинных паров.

Набатников заметил, что с существующими аккумуляторами машина получается громоздкой и нерентабельной. Во всяком случае, заменить автомобиль она не сможет.

— Но ведь ярцевские аккумуляторы… — попробовал возразить Дерябин. Впрочем, опять что-то с ними неладно.

В кабинет постучали. Вошел взбудораженный от волнения инженер и сдавленным голосом проговорил:

— Невероятная космическая вспышка. Посмотрите.

Набатников и Дерябин выбежали в центральный зал. Замирая от восторга и удивления, один из лаборантов подозвал к себе Набатникова:

— Что же это творится, Афанасий Гаврилович? Никогда такого не было.

Действительно, на шестом контрольном пункте приборы показывали небывалое увеличение энергии космических частиц. Они хлынули на землю мощным потоком, и даже толстый слой атмосферы не повлиял на столь невероятное излучение. Хитро придуманные уловители, расположенные на диске, были по-разному сфокусированы и, если можно так сказать, настроены на разные виды космических частиц. Вот почему лишь в уловителе номер шесть, рассчитанном на один из видов наиболее распространенных частиц, впервые обнаружилось резкое увеличение космической энергии.

Но это было лишь началом. Афанасия Гавриловича подзывали то к восьмому пункту, то к двенадцатому, и везде приборы отмечали совершенно потрясающее излучение.

— Ко мне, Афанасий Гаврилович! — звал инженер с девятого контрольного пункта. — Приборы уже ничего не показывают. Все стрелки за шкалой.

— Ко мне! — перебивал другой.

— Я не знаю, что записывать, — жаловалась растерянная лаборантка.

— Прошу вас, Афанасий Гаврилович, — учтиво поднимаясь, говорил пожилой физик. — Явление очень странное.

Набатников перебегал с одного пункта на другой, кружился точно конь на цирковой арене, которую напоминая этот круглый зал. Нельзя было остановиться. Все стрелки приборов, все перья самописцев словно с ума сошли, готовые разбить стекла и выскочить на свободу. На экранах осциллографов зеленые змейки покинули привычную середину и поскакали вверх. А на больших контрольных экранах, где раньше просматривался путь чуть ли не каждой частицы светлой капелькой, скользящей по стеклу, сейчас шел такой ливень, словно в башню ворвалась весенняя гроза, захлопала дверями, рамами и хлынула бушующим потоком.

Радуясь и немного пугаясь, люди вскакивали с мест, ослепленно прикрывали глаза. Куда ринется эта брызжущая светом неуемная стихия?

Она перекинулась уже на четырнадцатый экран, хлынула как из разбитого окна, заметалась в пятнадцатом, постепенно затихая на противоположной стороне башни.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Автор никак не ожидал, что Димка Багрецов, особой храбростью никогда не отличавшийся, вдруг решится на такой отчаянный шаг. Но разве узнаешь заранее, кто будет героем?

Прозрачный шар уже не виден, исчез, растворился в сумерках, но черная птица резко выделялась на фоне лилового неба.

Тимофей поднял голову, стараясь рассмотреть лицо Димки.

— Ничего страшного. Доберусь.

Спустившись вниз, Вадим схватил его за руку:

— Не пущу… Понимаешь, не пущу!..

Бабкин повернул к нему удивленное лицо, и Вадим устыдился своей горячности. Похоже на то, что Тимофей отказался от рискованного опыта.

Сдвинув кепку на ухо, Тимофей почесал висок.

— А может, обойдемся? Мы, кажется, перестали подниматься.

— Боюсь, что над горами пойдем выше, — неуверенно сказал Вадим.

— В темноте ничего не сделаешь. — И, как бы приняв окончательное решение, Тимофей начал привязывать трос к ремню на всякий случай, для перестраховки.

Тонкие стальные жилки кололи пальцы. Тимофей морщился, совал палец в рот и сплевывал вниз, где темнело море. Потом придирчиво осмотрел ремень, подергал привязанный к нему стальной трос и туго подпоясался.

Тимофей понимал, сколько неприятных минут он вынесет, прежде чем доберется до ребра диска. Но это было необходимо. А кроме того, хотелось проверить анализатор. Он обязательно должен работать, иначе нарушится вся система исследований. Правда, Тимофей не знал мейсоновского аппарата, но, может быть, там пустяковое внешнее повреждение? Кроме того, смущала и другая неприятность: а что, если диск опять сделает какой-нибудь неожиданный разворот? Ведь этак и сорваться можно. Однако скорость истечения газов тут невелика — во всяком случае, так было раньше, — и только на большой высоте, в разреженной атмосфере, двигатели работали на полную мощность.

Опять и опять проверяя, сколь крепко он привязал трос к ремню, Бабкин инстинктивно медлил, оттягивал время. Стоило ли рисковать? Ведь пока еще диск летит низко.

Вадим с болью смотрел на друга, ясно представляя себе, что его ждет. Вот он вылезает из люка, хватается за первую скобу, протискивается под нее, затем, перебирая руками и ногами, ползет дальше. А кругом свистит ветер и манит вниз холодная пустота. Но почему это все должен испытывать Тимка? Почему? Птицу он сбросит, а что делать с анализатором?

Моря уже не было видно. Густая мгла поднималась к самому люку. Вадим покосился на часы, стал собраннее, спокойнее, вынул из кармана гребенку, расчесал свою пышную шевелюру и слегка дернул за трос, чтобы Тимофей обернулся.

— Погоди, Тимка. Через три минуты включится радиостанция. Послушаем. Вдруг ЭВ-2 опять испортился или еще какой-нибудь прибор? Исправлять — так заодно.

— Ну что ж, проверим. — Тимофей вздохнул, снял ремень, аккуратно положил его около лебедки и пошел в центральную кабину.

Багрецов сделал вид, что идет за ним, но тут же возвратился и, чтобы не раздумывать, затянул на себе ремень, потом свернул в кольца метров сорок троса и закрепил его в отверстии шпангоута. Но это так, на крайний случай, обыкновенная предосторожность.

Торопливо, чтобы не застал Тимофей, он спустился вниз по лесенке. Мелкая дрожь пробежала по телу.

— Димка… — как сквозь вату, глухой и хриплый, донесся голос Тимофея.

Нельзя медлить. Вадим опустил ногу вниз, точно пробуя, холодна ли вода, и действительно холод, леденящий холод подкатился к сердцу. «Трус, жалкий трус…» — шепчет кто-то на ухо. И опять кричит Тимофей, он уже беспокоится. Сейчас прибежит…

Вадим застыл на лестнице. Не в силах оторвать глаз от манящей глубины, он чувствует, как немеют руки. Вот когда настала проверка. В такие минуты вспоминается самое главное, самое яркое в жизни. Зина спасала твою радиостанцию. Нет, не просто аппарат, а честь твою. А можно ли считать тебя честным, если Тимку пошлешь на риск? Ты одинок, а у него Стеша. Как посмотришь ей в глаза, чем оправдаешься? Другой, осторожный голосок увещевал: «Откажись, признайся, что струсил. Разве ты виноват?» Жгучая краска стыда будто разливается по телу, теплеет в сердце, разогреваются мускулы, нога в люке уже не чувствует холода и ищет опоры.

Вадим пригибается, берется за скобу, пролезает под нее и поочередно перебирает руками. Он видит только скобы, и больше ничего. Повиснув всем телом над пустотой и чувствуя под собой лишь холодные прутья, он переставляет ноги. Иногда нога скользит, отрывается от опоры. В эти мгновения останавливается сердце, судорожно сжимаются пальцы на холодном металле и словно примерзают к нему.

Но вот скоро и конец пути. На ребре диска колышется черная птица. Багрецов протягивает к ней руку, но прочный шнурок разорвать трудно. Разгрызает зубами. Воздушный шар, как легкое облачко, скрывается в вышине.

Что же теперь делать с орлом-разведчиком? Возможно, его все-таки удастся сохранить? В конце концов, не каждую такую птицу будут взрывать? На всякий случай ее надо привязать к тросу, как это сделал Тимофей. А пока прикрепить к поясу, чтобы случайно не выронить.

Где же здесь мейсоновский анализатор? Тимка говорил, что совсем рядом. Вадим уцепился за поручневую антенну из толстой трубки и перелез на другую сторону диска.

Здесь блестели странные объективы, похожие на огромные зрачки. Таких приборов Вадим никогда не встречал. Интересно, для чего они предназначены? Вполне возможно, что это и есть уловители Набатникова, о них Вадим слышал от Тимофея, но видеть не приходилось. А вон там повыше — элементы солнечной батареи Курбатова. Эти блестящие шестиугольники узнать нетрудно.

На четвереньках, удерживаясь за маленькие скобки, похожие на дверные ручки, Багрецов пополз вправо, где в третьем секторе, как говорил Тимофей, должен быть анализатор.

Вадим передохнул, осмотрелся. В черных тучах у горизонта светилась красная тонкая полоска, похожая на остывающий раскаленный прут. Внизу, в темноте, серым графитовым блеском отсвечивало море.

Радостное волнение охватило Вадима. Он поборол страх. На шнурке болтается захваченный трофей. Еще немного усилий — и можно подобраться к анализатору. Откуда-то пришло настоящее спокойствие, сознание исполненного долга. Тишина настала в мире, и мир этот по-настоящему хорош. Правда, к этому радостному ощущению примешивалось и что-то вроде запоздалого сожаления — зря он тогда сбросил записку в ботинке. Пусть перелет продолжается нормально. Случайные пассажиры здесь очень пригодились.

Диск плыл, слегка покачиваясь. Иногда он поднимался вверх и снова, точно с ледяной горки, бесшумно соскальзывал вниз. А снизу чернела вода, и в ней, как казалось Вадиму, рождались тусклые, мерцающие звезды.

Но вот и третий сектор, об этом говорила огромная тройка, нарисованная на металле. Чуть выступающие крышки с дырочками, как у перечницы, закрывали всевозможные метеоприборы. На одной из них Вадим различил фирменную марку Мейсона.

Теперь надо эту крышку отвинтить, потом снять верхний колпак и посмотреть, что же там случилось? Темно. Вадим по привычке сунул руку в карман и достал приемник. Загорелся голубой прямоугольник. В этом фосфорическом свете хоть и трудно было разглядеть всю механику и монтаж мейсоновского анализатора, но Вадим сразу же заметил, что в нем прекратилась подача ампул с пробой воздуха. Видимо, когда отсоединяли испорченный аккумулятор и тем самым прервали ток, одна из ампул оказалась не запаянной, что и нарушило работу всего механизма.

Хорошо, что Багрецов почти никогда не расставался с инструментом: нашлись в кармане и отвертка, плоскогубцы, кусачки. Надо было освободить заклинившуюся во втулке стеклянную ампулу и наладить их подачу.

Все оказалось не так-то просто. Работать пришлось одной рукой, а другой держаться. Приемник лежал прямо внутри анализатора, но светил не туда, куда нужно. Пальцы не слушались, немели, сил не хватало, чтоб затянуть гайку подшипника, рука дрожала, плоскогубцы стучали о холодный металл, и так же нервно стучали зубы.

Наконец-то!.. Теперь анализатор будет работать. Вадим посидел еще немного, передохнул и пополз обратно.

Наверху почти по всей окружности диска вспыхнул свет в иллюминаторах. А вдруг они откроются снаружи? Тогда можно пробраться внутрь, минуя страшную лестницу. Сейчас стемнело, и возвращаться тем же путем будет еще труднее, тем более что поднялся ветер и диск изрядно покачивает.

Вадим пополз к ближайшему окну, чувствуя себя как на крыше качающегося дома. Голова кружилась, противная тошнота подступала к горлу. Подскакивая на ребристой поверхности диска, точно живая, тащилась за Вадимом черная птица.

Кто-то потянул за ремень. Вадим похолодел, осторожно протянул руку назад. Да ведь это трос. Неужели он дальше не пустит? Зря оставил такой маленький запас. Вот если бы Тимка догадался освободить еще десяток метров!..

Чуть заметное подергивание подсказало, что Тимофей на месте и сигнализирует об этом. Вадим сильно дернул трос, подождал, потом еще дернул. Натяжение ослабло.

Осторожно передвигая колени, боясь хоть на мгновение оторвать руки от скобок, ползет Багрецов. Страшно. Вот-вот диск наклонится, не успеешь удержаться за скобу и скатишься вниз…

Светится окно. Интересно, что там может быть? Почему включили свет? А главное — как? По радио, автоматически или в «Унионе» оказался пилот? Вряд ли Тимофей стал бы трогать выключатели.

Еще усилие, рука протягивается к последней скобке, и Вадим заглядывает в окно.

Оскаленная морда в прозрачном колпаке. Багрецов в страхе отшатывается, и в этот момент с противоположной стороны диска слышится злобное шипение, шум водопада… Диск вырывается вперед.

Встречный ветер сразу делается плотным, как стена, и сталкивает Багрецова. Он еще пытается уцепиться за какую-то медную трубку, но поздно…

Падая вниз головой, Вадим видит свои ноги и пламя, вылетающее из сопла…

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

А на земле никто и не догадывался, что случилось в «Унионе». Жизнь шла своим чередом. Набатников старался разгадать причины удивительного космического явления и странной непоследовательности Медоварова. Одна загадка стоила другой, и были они тесно связаны с судьбой наших героев.

Набатникова многие не понимали и некоторые его поступки объясняли чудачеством. Мало ли про ученых анекдотов ходит. Но самое странное, что в характере этого строптивого профессора ничего анекдотического не было: ни забавной рассеянности, ни смешных привычек, ни подчеркнутой старомодности золотые часы с двумя крышками, латынь и своеобразный лексикон, чем иной раз козыряют ученые мужи, знавшие дореволюционное общество, как правило, лишь по книгам.

И дело не в том, что виднейший специалист по космическим лучам занимается то атомной техникой, то носится с идеей «теплых городов». Все это может быть присуще увлекающемуся ученому. Но он не хочет ограничиваться только наукой, он вмешивается в чужие дела, требует перестроить организационную структуру научно-исследовательского учреждения, систему подбора кадров, не считается с обычной практикой присвоения степеней и званий. Он добивается персональных ставок для каких-то самоучек инженеров-изобретателей, и получают они у него больше, чем кандидаты наук в столичном институте.

При организации Ионосферного института Набатникову поручили составить штатное расписание. И что же вы думаете? Он сократил в два раза отдел кадров.

— Но поймите, Афанасий Гаврилович, — доказывал начальник управления, — вы поступаете опрометчиво, Кто же будет заниматься приемом работников? Надо подобрать не только научные кадры, но и технический персонал, — продолжал он, перелистывая страницы штатного расписания. — Институту нужны инженеры, а потом, когда закончится строительство экспериментальных цехов, потребуются мастера и, наконец, самые обыкновенные рабочие.

— Почему обыкновенные? — возразил Набатников. — Знающие, умелые и, главное, смекалистые. Ведь у нас особые условия.

— Совершенно верно. Значит, работников надо подбирать специально. Кто это будет делать?

— Я.

Начальник управления поднял от бумаг удивленные глаза:

— Извините, профессор. Но мы не вправе загружать вас подобной работой. Директора и научного руководителя института ждут дела поважнее.

— Важное не бывает. И не может быть. Создать способный и дружный коллектив — наипервейшая задача. А остальное приложится.

Так и получилось, что Набатников сам беседовал с будущими сотрудниками, сам и решал их судьбу.

С учеными, инженерами-исследователями, то есть с людьми, которые могут предъявить не только анкеты, но и печатные работы, изобретения, конструкции, чертежи, дело обстояло довольно просто. Опытный глаз такого разностороннего ученого, как Набатников, сразу мог оценить способности претендента на ту или иную должность в лабораториях Ионосферного института.

Но вот почти накануне испытаний «Униона» закончилось оборудование экспериментальных цехов, где в основном должна была работать молодежь, и профессор с помощью райкома комсомола сам решил подобрать смышленых ребят. А только такие сюда и годились.

Как узнать, что у парня за душой? На что он способен? Прежде всего Набатников отказался от привычных критериев в оценке будущих специалистов. Мальчик-отличник, кончил десятилетку с золотой медалью. Ну и что ж из этого? А если он обыкновенный зубрила или тот, кто медаль получает благодаря стараниям ничем не брезгающих родителей? Всякое ведь в жизни бывает.

В райком комсомола прислали и нескольких ребят, закончивших техническое училище. Выбирали самых дисциплинированных. И, несмотря на то, что им уже были присвоены разряды, определяющие квалификацию, Набатникова это не удовлетворяло. Он должен убедиться, что у парня кроме золотых рук есть еще и голова, а самое главное — страсть, увлеченность, беспокойство… Иначе ему нечего делать в научном институте.

Возле кабинета секретаря райкома толпились ребята и девушки. Они знали, что сегодня тут будут принимать на работу в научный институт, где все загадочно и даже немного страшновато. Одних привлекала необычайная романтика кто знает, не удастся ли в космос слетать; других — более земные интересы.

Профессор сидел за одним столом с недавно избранным секретарем райкома комсомола, быстроглазым армянином, который никак не мог понять, что же это происходит в его кабинете? Зачем знаменитому профессору экзаменовать токарей и слесарей? Да и вопросы он задает какие-то странные.

— Судя по характеристике, токарь ты первоклассный, — с одобрительной улыбкой говорил Набатников очередному кандидату. — Теперь скажи, какую ты последнюю книжку прочитал?

Парень смущенно рассматривает фуражку.

— Да вот эту… Про войну.

— Давно?

— Да, зимой еще…

— А с тех пор к книжке и не притрагивался?

— Зачем не притрагивался? Чего задавали, то и читал.

— Например? — И после затянувшегося молчания профессор отпускает парня. Ну что ж… Видно, нам с тобой не о чем разговаривать.

Действительно странно, но Афанасий Гаврилович был убежден, что интерес к книге во многом определяет способности юного умельца к настоящему творческому труду. Попадались Набатникову ребята, которые, кроме книг про шпионов и уголовников, ничего не желали читать, грызли их как семечки и оставались такими же ограниченными и равнодушными. Не было в них беспокойного огонька, жажды познания… Не таких ребят Набатников хотел видеть в экспериментальных цехах.

Только в связи с испытанием «Униона» Афанасию Гавриловичу пришлось отложить прием будущих специалистов. Он рассчитывал, что каждый из них будет учиться, и кто его знает, не станут ли они потом конструкторами космических кораблей и новых аппаратов для изучения неизведанных пространств.

А пока в Ионосферном институте работают специалисты, у которых за плечами десятки лет упорного труда в науке.

По всей окружности центрального зала Ионосферного института, точно аквариумы, вделанные в стены, светятся экраны. Под каждым из них расположены записывающие приборы, счетчики, на которых выскакивают цифры. А на потолке поблескивает металлический круг с нумерованными матовыми плафонами по числу уловителей, расположенных на диске «Униона». Плафоны то вспыхивают, то медленно угасают. Возможно, это сделано для наглядности, чтобы видеть интенсивность космических частиц, попадающих в разные чаши уловителей, под разными углами направленных в пространство.

В этих делах Борис Захарович разбирался не очень хорошо. Он знал, что важно определить, с какой стороны летят космические частицы, как они взаимодействуют с ядрами воздуха, какие это частицы и сколько их. Даже при первых опытах с летающим диском, способным плавно подниматься и опускаться точно по вертикали, несущим на своей поверхности десятки уловителей, что недоступно ракете, были получены совершенно исключительные результаты.

Но беспокойная мечта торопила Набатникова. Мало ли что сделано. А сколько еще осталось? На Землю, на Землю надо спустить космическую энергию, и не в частицах, что могут лишь мелькнуть на экране или отметить свое существование на счетчике. Работать, работать должны эти частицы, бесцельно рассеянные по всей вселенной.

Борис Захарович поражался, как за такой короткий срок можно было не только построить целый институт с ракетодромом, башней для специальных наблюдений, но и оснастить все это новейшей, ранее не известной Дерябину аппаратурой.

Только ограниченные люди, дельцы и карьеристы могли предположить, что ученые, в том числе и Набатников, должны обязательно цепляться за высокий пост, столичный институт, степени и звания, льстивое внимание прихлебателей, квартиру в Москве и лишние доходы, получаемые чаще всего не за труд, а за положение.

Набатникова не отпускали из Москвы, им дорожили, его ценили не за профессорское звание, не за почетные должности и даже не за то, что он сделал, а в основном за то, что он сделает. У него все впереди.

Вот он ходит, грузный и высокий, с большим открытым лбом мыслителя и творца. На его лице вы всегда прочтете, доволен он или нет, радостен или хмур. Никакой маски, тем более равнодушной. Он слушает, и каждое ваше слово, претворяясь в его сознании, как бы отпечатывается на лице. Вы уже знаете, что он ответит. Не любит и не может скрывать он своего отношения к людям, к событиям. Впрочем, так же как и сейчас, к тому, что происходит на экранах.

Немного успокоившись, шагает он по кругу и из-за спин сидящих возле каждого экрана исследователей нетерпеливо заглядывает в разграфленные листы, где отмечаются результаты наблюдений. На северной стороне зала сейчас тихо. Щелкают фотокамеры, запечатлевая на пленке вспыхивающие голубые звездочки. Звезды катятся по экрану. Кажется, что смотришь в окно, где видишь их в вечернем, еще прозрачном небе. Это загадочные частицы материи попадают в уловители «Униона», превращаются в радиоимпульсы и мчатся вниз, чтобы блеснуть на экране радостным или печальным вестником рождающегося или гибнущего мира далекого мира, от нас он, возможно, в сотнях миллионов световых лет.

Внизу под большими экранами, среди записывающих приборов темнеют круглые окошки. Иногда на них появляются голубые нити, потом словно брызгами фосфоресцирующей жидкости заливается одно окошко, другое, третье. Но вот они все темнеют, и опять вспышки, звезды, искорки.

А Набатников стоит рядом, смотрит в мир сквозь эти окна, за которыми угадываются пока еще неясные контуры большой человеческой мечты.

Не солнечные вспышки, не космические лучи ближайших звезд залили своим светом экран южной стороны. Посмотрите вверх. Там, на потолке, совершенно ясно видно, что не все уловители принимают столь мощный поток энергии. Больше половины плафонов светятся еле-еле. Космические частицы падают на Землю, из какого-то определенного места вселенной. Но не это сейчас волновало Афанасия Гавриловича. Подобные вспышки могут продолжаться несколько часов, и эти часы надо во что бы то ни стало использовать. Возможно, что при такой невероятной мощности удастся проверить опыт с превращением вещества. Для этого стоит только поднять «Унион» за пределы атмосферы, где космическая энергия возрастает во много раз.

Он подошел к Борису Захаровичу, несколько опешившему от всех этих впечатлений, и спросил, что он думает насчет подъема «Униона» в ионосферу.

— Как говорится, прямо с ходу. Не приземляясь.

Борис Захарович понял, чем это вызвано. Нельзя терять такую редкую возможность, — в конце концов, подобные явления бывают и неповторимыми. Он мало что понимал в этом деле, но если бы ему довелось встретиться с чем-нибудь похожим в своей специальности, то разве стал бы он раздумывать?

— С точки зрения технической я не вижу препятствий, — сказал он, все еще с удивлением глядя на пылающие экраны. — Поярков даже настаивал, чтобы перегонять «Унион» на большой высоте. Но меня интересовала проверка новых метеоприборов, и Серафим согласился. Во всяком случае, с ним можно переговорить.

Охваченный нетерпением, Набатников потянул Бориса Захаровича за собой:

— Так пойдем скорей, вызовем Серафима по радио. А Медоварову скажем, чтобы он распорядился передать управление тебе. Понимаешь, что мне важно? Именно сейчас, останавливая диск через каждые десять километров, поднять его в ионосферу, ну хотя бы километров до ста пятидесяти. И если вспышка не угаснет…

— Это я все понимаю, — перебил его Дерябин и досадливо поморщился. — Но ведь есть подозрения…

— Опять ты насчет ребят? Но за Багрецова я головой ручаюсь. Ни за что он такую штуку не выкинет.

— А Бабкин тем более. Человек семейный, осторожный, — протирая очки, как бы с самим собой говорил Дерябин, потом быстро надел их и зло усмехнулся. Черт его знает, чему тут верить? Медоваров клялся, божился, что все печати осмотрел… А для него печать самое главное. Тут он не ошибется.

Набатников взял его под руку и настойчиво потащил вниз по лестнице.

— Пустая мнительность. Но я все же попрошу Медоварова разыскать ребят. Пусть поручит узнать домашний адрес Багрецова, позвонит матери. Наверное, она скажет, у каких киевских знакомых мог бы он остановиться. Чего-чего, а такие дела Медоваров проворачивать умеет.

— Хорошо, — неохотно согласился Дерябин. — Только пока мы не будем абсолютно уверены, что в «Унионе» никого нет, поднимать его выше нельзя.

Для Набатникова вся эта история казалась нелепостью, по, не желая сердить старика, он не стал возражать. Спустившись этажом ниже в переговорную будку, Афанасий Гаврилович приказал радисту вызвать НИИАП и тут же заручился согласием Пояркова на подъем «Униона».

Однако когда уже все было решено и Набатников попросил к микрофону Медоварова, чтобы он распорядился передать радиоуправление Дерябину, произошло непонятное осложнение.

— Нет уж, дорогой Афанасий Гаврилович, увольте, — ласково запел Толь Толич. — Программа утверждена, согласована и с вами и с другими заинтересованными представителями. Какое же мы с вами имеем право ее нарушать? В пункте втором указана высота, или, как говорят у нас, задан эшелон. Мне еще придется расхлебывать вчерашнюю историю. Столкновение…

— Какое же у нас может быть столкновение на высоте в сотню километров? Да и потом «Унион» поднимется в районе, где не проходят авиалинии.

— Не знаю, не знаю, уважаемый Афанасий Гаврилович…

— Как не знаете? — постепенно раздражаясь, спросил Набатников. — Вы же всё это согласовывали с Аэрофлотом и другими организациями?

— Да разве я им подчинен? — плаксиво заговорил Толь Толич. — Вот дадут санкцию сверху, тогда пожалуйста. Забирайте свой «Унион» и командуйте как хотите. А я человек маленький. Мне приказано его только доставить.

— Но я беру ответственность на себя.

— Пожалуйста, Афанасий Гаврилович. Берите, но когда «Унион» прибудет на место назначения. А пока, я очень глубоко извиняюсь, с меня никто ответственности не снимал. Вы же это прекрасно понимаете. В крайнем случае запросите Москву.

— Сегодня воскресенье, и к тому же вечер. Да и вообще никто в это дело не будет вмешиваться. Сами должны решать.

— Ну что вы от меня хотите, золотко? Я стрелочник и выполняю утвержденную программу. Инициативу, конечно, от нас сейчас требуют, но ведь к этому привыкать надо. Хорошо вам, Афанасий Гаврилович…

Набатников еле сдерживался. Самым неприятным в этом разговоре было то, что в свое время, по долгу секретаря партийной организации, Набатникову пришлось заниматься персональным делом Медоварова, в результате чего тот получил выговор и был освобожден от работы в институте. Если сейчас чересчур нажимать на пострадавшего Толь Толича, то его друзья могут приписать Набатникову травлю, сведение личных счетов с осознавшим свою ошибку честным коммунистом, тем более что выговор с него давно сняли за самоотверженную и безупречную работу.

Этим умело пользовался и сам Медоваров. Тогда на партсобрании Набатников во всеуслышание признался, что за нечестный поступок в экспедиции в пылу раздражения оскорбил коммуниста Медоварова, назвав его «паршивым человеком». Толь Толич подал жалобу, и Набатникову пришлось извиниться перед обиженным.

А потом, когда по просьбе самого Набатникова на отчетно-выборном партсобрании его кандидатуру отвели, друзья Толь Толича пустили слух, что это неспроста, что где-то в более высоких инстанциях разобрались в деле Медоварова и предложили освободить профессора Набатникова от обязанностей секретаря партбюро. Слухи есть слухи, не до каждого они доходили, проверять смысла не было, к тому же Набатников уехал, а Медоваров вновь воскрес на руководящей должности. В НИИАП его даже выбрали в партбюро. Справедливость восторжествовала, и теперь Толь Толич мог разговаривать с бывшим своим врагом весьма снисходительно. — У вас все, Афанасий Гаврилович? А то меня здесь народ ждет. Готовлюсь к отлету.

— В Москву? Согласовывать?

— Зачем же? Все давно уже согласовано. Вместе с Поярковым к вам прилечу, Афанасий Гаврилович. Как положено: печати проверить, пломбы. Сам ведь ставил, сам и отвечать должен.

— Но сюда прилетел Борис Захарович. Вы что, ему не доверяете?

— Отнюдь, товарищ профессор. Только вот что-то там с аккумуляторами стряслось. С анализатором неблагополучно. По чьей вине? Нашей или временно прикомандированного к НИИАП товарища Дерябина? Проверим сообща, так сказать, для выяснения истины. Согласны?

— Хорошо, — отмахнулся Набатников. — Теперь скажите…

— Одну минуточку, — прервал его Толь Толич. — Разрешите взять с собой кое-кого из специалистов…

Но тут ему уже не дал договорить Афанасий Гаврилович.

— Меня это не интересует. Я не пойму вашего упорства. Почему вы противитесь подъему «Униона»? Есть какие-нибудь серьезные возражения, кроме тех, которые вы уже называли?

— Простите, товарищ профессор, но они не для телефонного разговора.

— Здесь Борис Захарович упоминал насчет двух парней… Это, что ли, вас останавливает?

— Шутки изволите шутить, Афанасий Гаврилович. Я сам проверял, с вашего разрешения.

— Но ведь они куда-то пропали? Матери Багрецова звонили?

— С вашего разрешения, сумели и это сделать. Днем она получила телеграмму от сына: «Жив, здоров. Привет от Люды».

— А кто такая Люда? Где она живет? Узнавали?

— Мы слежкой не можем заниматься, дорогой Афанасий Гаврилович. Не положено, здесь дело сугубо личное.

— Но если вы уверены, что этих данных вполне достаточно, что людей в диске нет, тогда чего же упорствовать?

— Ах, Афанасий Гаврилович, не жалеете вы нас, грешных. Простите, вызывает Москва. — В репродукторе послышался щелчок, и все замолкло.

Набатников бессильно откинулся на спинку стула.

— Ну что ты на это скажешь?

— А если он прав? — рассеянно поглаживая щеточку седых усов, сказал Борис Захарович. — Прав со своей точки зрения. Предположим, что из-за него ты упустил время и не смог исследовать… ну, вроде как необыкновенное явление природы. Завтра ты устроишь скандал, скажешь, что тебе мешают работать. Ну и что же? Кто-нибудь из начальства пожурит Медоварова — дескать, надо было пойти навстречу уважаемому профессору, и этим дело кончится. Так, собственно говоря, и рассуждает Медоваров. Но ему прекрасно известно, что ежели бы он взял на себя смелость нарушить утвержденную программу да, избави бог, здесь бы приключилась какая-нибудь неприятность… Кто тогда будет в ответе? Профессор Набатников?

— Да. Конечно.

— Ну и что же? В чем виноват профессор? Обыкновенный неудачный эксперимент. Мало ли чего не бывает, смягчающие вину обстоятельства и прочее. А Медоварова выгонят, да еще с треском… Зачем же ему рисковать?

Из громкоговорителя послышался долгий гудок, затем голос радиста:

— Афанасий Гаврилович, вы еще здесь? НИИАП спрашивает.

Через минуту сквозь провод протиснулся льстивый голосок Медоварова:

— Добился, добился, Афанасий Гаврилович. Все улажено. Передаю управление. Только не подведите меня. Осторожненько.

— С кем согласовали? — спросил Набатников.

— Замнем для ясности, Афанасий Гаврилович. Для вас я человек маленький, но ведь есть люди, которые и со мной считаются.

Набатников сразу подобрел и, уже посматривая на дверь, чтобы скорее бежать наверх, благодушно заметил:

— Ну что вы, Анатолий Анатольевич? Разве я когда-нибудь в этом сомневался?

Выходя из будки, Набатников повернулся к Борису Захаровичу:

— Неужели Медоваров запрашивал Москву? Звонил кому-нибудь домой? Или просто сам рискнул?

— Для риска у него должны быть очень серьезные основания. Во всяком случае, мне непонятна эта игра. Помните, как он медлил с отправкой? Вдруг звонок — и все решилось.

— Оставим его в покое, — перешагнув сразу через две ступеньки, сказал Набатников. — Смотрите…

Он остановился в дверях и, протягивая руки к самому яркому экрану, где бушевал весенний ливень, облегченно вздохнул:

— Все тот же. Летим к нему навстречу.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Теперь посмотрим, что делается наверху. До чего же подлая птица этот черный стервятник! Не будь его — все обошлось бы иначе.

Бабкин уже несколько раз окликал Димку, чтобы тот пришел в кабину и послушал работу ЭВ-2 и других приборов. Димка не отвечал. Обеспокоенный молчанием, Тимофей возвратился в коридор. Никого!

Синий сумеречный свет проникал сквозь люк и отражался на потолке бледным круглым пятном.

— Нашел время для шуток, — пробормотал Бабкин, стараясь подавить охватившее его волнение. — Димка! — со злостью крикнул он в темноту. И уже тревожно: — Димка!..

Ответа не было. Неподалеку что-то зашуршало. Бабкин подошел ближе. По краю люка скользил блестящий трос.

— Димка, вернись! Вернись, я тебе говорю!

Трос натянулся. Бабкин осторожно подергал его в надежде, что Димка заметит этот сигнал и возвратится. Сигнал был принят, но Димка не возвращался.

Все еще не понимая, как Димка, никогда не отличавшийся храбростью, смог решиться на такой поступок, Тимофей немного освободил трос. В голову лезли всякие тревожные мысли. Хорошо ли Димка застегнул ремень? Не сорвется ли случайно? В руках холодной струйкой скользил трос. Тимофей боялся выпустить его из рук и часто сжимал до боли в ногтях.

Резкий рывок! Тимофей падает, ударившись о край люка. Трос обдирает кожу с ладоней и проваливается в пустоту. Трещит лебедка.

Сквозь шипение и вой двигателей прорывается сдавленный крик. Барабан лебедки продолжает вертеться.

Бабкин скользит по ее гладкому кожуху окровавленными руками. Барабан остановить невозможно: все закрыто. Сквозь прозрачный кожух видно, как блестят и, пересекаясь, вздрагивают последние метры стального троса.

Выдержит ли он рывок, когда Димка повиснет в пустоте? Что делать? Оторвать провода от реле? Но, может быть, трос тогда выскользнет? Не знает этого Тимофей. Не знает! В отчаянии всем телом он падает на лебедку.

Снова толчок. Барабан останавливается. Диск вздрагивает…

Все давно уже затихло. Двигатели выключены. А Бабкин еще лежит, не в силах оторвать руки от мокрого кожуха. Наконец приподнял голову. Казалось, прошло несколько часов с того момента, как замолкла лебедка.

Он подполз к люку. Над морем стояла тишина. Легкий ветер обвевал лицо, мокрое от пота, а возможно, и слез. В этом никогда бы не сознался Тимофей.

Трос, тонкий и блестящий как лунный луч, тянулся к морю, где, казалось, плавали легкие сверкающие монеты. И в этом беспокойном дрожащем свете, далеко внизу, Тимофей увидел качающуюся темную фигуру.

— Димка! — крикнул он и не узнал своего голоса: чужой, хриплый…

Опять стало томительно тихо. Слышался плеск моря, шипение пены на гребнях волн. Нет, это в люке посвистывает ветер.

И еще раз крикнул Тимофей и опять не дождался ответа.

Багрецову казалось падение вечным. Он не чувствовал за собой троса и ждал, что через мгновение ударится о воду и все будет кончено. Мелькали огненные струи, летели звезды. Море падало на него сверху, вставало стеной, уплывало куда-то, и на волнах качался серп лупы, будто срезая невидимые колосья.

Трос натянулся, заныл, загудел, резко рванул за пояс. Остановилось дыхание, как от удара под ложечку. В глазах — сплошная чернота, потом завертелись какие-то красные колеса, взвились пылающие ракеты… Ослепительная вспышка, и все пропало…

Очнулся Вадим от ощущения холода. В первый момент никак не мог понять, что же все-таки произошло? Он раскачивается, летает, как во сне. Вот взметнулся вверх и снова падает. Тревожно замирает сердце. В руке веревка, но она холодная, как сталь… Трос… Все становится ясным.

Вадим боится открыть глаза, боится опять увидеть море. Неужели он висит в пустоте? Невольно приоткрываются веки. Темно. Мерцают далекие огоньки, цепочкой тянутся вдоль моря. Наверное, дорога.

А наверху, точно спустившись с дальних высот, застыла луна. Нет, это светится диск, покрытый такой же полупроводниковой краской, что и крышка приемника.

Рука инстинктивно нащупывает его в кармане.

Холодные капли поползли по спине. Дождь? Нет. Это вернулся страх. Немеют руки, словно намертво прикованные к тросу, кружится голова, и снова в отчаянии колотится сердце. Что может быть страшнее высоты, когда ветер раскачивает тебя, как муху на паутинке? Подует сильнее, закружит, сорвет с троса и бросит вниз.

Или не то. Вдруг там, наверху, уже раскручиваются жилки троса, выскакивают из-под болта, свертываются в спирали, блестящие, колючие. Те, что остались, начинают лопаться. Одна, другая, третья. Еще минута, две, оборвутся последние волоски…

Вадим холодеет от страха. А ветер раскачивает и раскачивает его, как гигантский маятник. Он отсчитывает последние секунды.

Нет, это, наверное, сон. И вновь выплывает откуда-то из глубины оскаленная морда в прозрачном колпаке. Такое может только сниться. А черный стервятник? Ведь это все из-за него. Неужели тоже сон?

И вдруг сверху послышался знакомый голос.

— Слышу! Слышу!.. — кричит Вадим, пробует подтянуться на руках, но трос слишком тонок, руки скользят. — Тащи меня, тащи!..

Но крик его обрывается и замирает. Тащить невозможно, из люка не дотянешься до троса, ремня у Тимки нет. Да и все равно ремнем ничего не сделаешь — трос сильно натянут.

Внизу родная земля. Горы, как расплавленным оловом, залиты лунным светом. Черные долины, где, точно искорки в золе, вспыхивают огоньки селений. Блестящая бетонированная дорога рекой течет вокруг горы и прячется в ущелье. По дороге плывут, как пароходы, тяжелые грузовики и несут перед собой светящиеся веера.

Из глубины взлетает вверх веселая песня, стеклянные дробные звуки саза, похожие на трели мандолины.

Земля манит, спокойная, счастливая, протягивая к нему, как заботливые руки, ветви раскидистых буков.

Ветер свистит над головой. Трос дрожит, как натянутая струна. Вадим вцепился в него, подняв руки, словно в последней мольбе о помощи.

А за ним, распластав черные, как пиратские паруса, крылья, летит птица, привязанная на шнурке.

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Здесь о «Ноевом ковчеге», о стенной печати, и чистых, нет, даже стерильных руках. А в основном это грустный рассказ о влюбленных, которым автор искренне сочувствует.

Аскольдик оказался существом довольно мстительным. И нечего тут ссылаться на воспитание в семье, в школе, в комсомоле. Да, родители потакали всем его капризам, но в доме царила весьма благодушная обстановка — ни ссор, ни скандалов. Любвеобильные супруги воспитывали в сыне самые лучшие, добрые чувства, помогали бедным родственникам, заставляли малыша кормить рыбок и по утрам целовать руку бабушке.

В школе мальчика любили, он был тихим и ласковым. В комсомоле ценили за умелое оформление стенгазеты, за деловые выступления на собраниях и за то, что у него не бывало двоек.

И все же, несмотря на столь идиллическое воспитание, Аскольдик, как уже было сказано, таил в себе подлую мстительность, о которой никто не мог подозревать. В самом деле, откуда у девятнадцатилетнего парня такой позорный пережиток?

Раньше оскорбления смывались кровью. Око за око! Зуб за зуб! Да и сейчас какой-нибудь распоясавшийся хулиган может пригрозить обидчику ножом или поколотить обидчицу. Мерзко, конечно, но все же и это бывает.

Аскольдик тоже не прощает обид. Он оскорблен в самых своих лучших чувствах. Обыкновенная незаметная девчонка, и вдруг: «Сорняк, мальчишка». Да как она смеет!

В глубине его злого сердечка притаилась и другая обида. Поярков, конечно, постарше, он уже кое-чего достиг в жизни, но нельзя же только с ним проводить время. Девчонка должна быть поосторожнее, а то люди могут заметить. Мало ли какие пойдут толки?

Именно это старое и ржавое оружие выбрал Аскольдик для своей мести.

— Что вы скажете, Риммочка, по поводу нашей тихони? — спросил Аскольдик, провожая ее в столовую. — Липнет к женатому человеку. Хоть бы людей постеснялась.

— Хиба Поярков женатый? — оживилась Римма и, вспомнив, что Аскольдик совсем не знает украинского языка, перешла на русский: — Кто сказал?

— Я сплетен не собираю, — с достоинством ответил Аскольдик. — Но подумайте сами, человеку, наверное, уже за тридцать. Можно было успеть обзавестись семьей? Так или нет?

— Не знаю. Намекала я Анне Васильевне, чтобы спросила своего ухажера. Обиделась, губы надула. Говорит, что это ее вовсе не интересует.

— Прикидывается. А скажите, пожалуйста, почему они всегда вместе? В ресторане мы их видели? Видели, С работы кто ее провожает? Сам ведущий конструктор, А нам плевать, что он ведущий. Не таких осаживали! До того обнаглел, что даже в столовой у всех на виду садится вместе с лаборанткой.

Римма кокетливо опустила глаза.

— Вы тоже иногда рядом со мной садитесь.

— Мы люди свободные, нам все можно. Да и потом, все знают, что здесь самая обыкновенная дружба. Ничего плохого не подумают.

— И у них, наверное, дружба, — стыдливо потупившись, с полуулыбкой заметила Римма.

— Скажите вашей бабушке. Сам видел, как Поярков у нашей тихони руку целовал. Кстати говоря, у нее это не первый роман. Я краем уха слышал, что на прежней работе она даже выговор по такому делу схлопотала. Не верите? Спросите у Толь Толича.

Римма повисла на руке Аскольда и, оглядевшись по сторонам, горячо зашептала:

— Расскажите, расскажите! Я давно догадывалась…

Но что мог знать Аскольдик? Как-то Медоваров намекнул ему: не очень, мол, золотко, заглядывайся на эту скромницу. Девица она опасная. Как ни пытался Толь Толич выяснить, что за история с ней приключилась и за что она получила выговор, девица лишь стискивала зубы и бледнела. Явно романтическая подоплека, хотя в личном деле сказано просто: выговор за нарушение трудовой дисциплины. Медоваров шутливо намекнул на Багрецова — никакого впечатления, но стоило только упомянуть фамилию Курбатова, как Мингалева изменилась в лице и, не говоря ни слова, вышла из кабинета.

— Ясно, что ее этот Курбатов бросил, — безапелляционно решил Аскольдик. Теперь она бегает за другим начальником.

Римма не преминула об этом сообщить подружкам. Аскольдик тоже кое-кому сказал доверительно. С тех пор Нюру провожали любопытствующими взглядами все, кому только было не лень. Если видели ее одну, то сразу же удивленно шарили глазами вокруг — нет ли здесь Пояркова?

В перерыве, как всегда, Серафим Михайлович ждал Нюру, чтобы идти в столовую, но сегодня Нюра проскользнула другим ходом и села за стол к Римме и Аскольдику.

— Правильно, Анна Васильевна, — шепнула ей Римма.

До этого она улучила подходящий момент, когда поблизости от Нюры никого не было, и предупредила;

— Вы не обидитесь, если я кое-чего скажу?

Нюра ласково улыбнулась:

— Думаю, что нет.

— Разговоров вокруг вас очень много. Я-то, конечно, не верю, мало ли что люди брешут. Но ведь нельзя же так. — Римма как пчела жужжала над ухом. — Все на глазах и на глазах. Сам-то он должен понимать или нет?

Нюра нервно передернула плечами.

— Я не вижу здесь ничего плохого. Человеку сейчас тяжело. Неудачи, срывы… Ему хочется бывать со мной, Вот и все.

— Помните, когда вы были в ресторане? Ничего особенного, а люди взяли и придумали, что вы совсем домой не возвращались.

— Мало ли на свете грязных сплетников.

— Не чую, на що вам эти байки сдались? Можно сразу всем рты заткнуть. Не бывайте с ним на глазах, тогда и разговоров не будет.

Предупреждение Риммы подействовало. Если Нюра раньше ничего не замечала ни двусмысленных улыбок, ни шепота за спиной, то сейчас она чувствовала, как ее обволакивает липкая паутина сплетни. Как тяжело дышать! Как страшно жить! Она встречала Толь Толича и видела на его лице ироническую всепонимающую улыбку.

— Таете прямо на глазах, Анна Васильевна. В чем только душа держится. Ах, молодежь! Молодежь!

Аскольдик старался вовсю. Это он распустил сплетню, что видел Нюру с Поярковым в ресторане, а потом встретил ее рано утром в городе. Ничего особенного — возможно, заночевала у подруги. Но в том-то и дело, что подруг у Нюры не было ни в городе, ни в институте. Это все хорошо знали.

Играя роль преданной подруги, Римма нашептывала Нюре:

— А вы знаете, что еще говорят… — И предупреждала: — Не подходите к нему. Делайте вид, что не замечаете.

Все это было глубоко противно Нюре, но она не нашла в себе мужества раз и навсегда освободиться от этих разговоров, от надоедливой Риммы с ее захлебывающимся шепотком, сказать ей, что довольно, что она и слышать об этом не хочет. Нюрой овладело тупое безразличие, и ей было уже все равно… Пожалуй, даже лучше, если она перестанет разговаривать с Серафимом Михайловичем. Так спокойнее. К тому же она чувствовала свою вину в истории с аккумуляторами, это ее мучило и заставляло избегать Серафима Михайловича.

Поярков ничего не мог понять. Нюра старалась не попадаться ему на глаза, а если он и видел ее, то при первой попытке подойти и заговорить Нюра сразу же оказывалась в обществе Аскольдика и Риммы. Какой уж тут разговор!

Оставалась единственная надежда, что можно перемолвиться с Нюрой словом, когда они сядут в самолет. Медоваров все-таки разрешил Нюре командировку, как и многим другим сотрудникам НИИАП. Непонятно, зачем он взял с собой Аскольдика? Вряд ли от него будет какая-нибудь польза в Ионосферном институте.

У Серафима Михайловича были особые причины для недовольства. Аскольдик завладел местом рядом с Нюрой, и Пояркову пришлось сидеть одному в самом конце самолета, или, вернее, аэрологической лаборатории, которая использовалась в НИИАП для всевозможных испытаний.

Медоваров тоже недоволен, но по другим, не личным, а общественно значимым причинам. Представьте себе такую наглость: сегодня вечером, перед самым отлетом, поднимаясь по лесенке в эту самую летающую лабораторию с надписью «НИИАП», он обнаружил приписанные карандашом буквы «ЧХИ». Получается что-то уж очень обидное и безобразное: Научно-испытательный институт АПЧХИ!

Он знал, чьи это штучки. Схулиганил кто-то из молодых летчиков. Им на все начихать. Разве они что понимают? Разве они могут оценить широту и многообразие тематики НИИАП?

Насчет этой тематики у Пояркова было свое мнение. Работая в конструкторском бюро, тесно связанном с заводами, Поярков никак не мог примириться с мыслью, что «Унион» загнали в маленький тупичок с полустанком, именуемым «НИИАП». Все, что здесь делалось, конструктору казалось нелепым и фантастическим. Не только аэрологические приборы испытывались на высоте, но и другие объекты. Поярков не понимал, зачем в самолет грузили гусей. Наверное, какой-нибудь аспирант взял на себя серьезную и трудную тему: «Методика определения возможности акклиматизации гусиных пород в условиях кислородной недостаточности».

Несмотря на то что НИИАП был институтом испытательным, к тому же техническим, будущие кандидаты самых различных отраслей науки обосновались здесь довольно прочно. Еще бы, такая великолепная экспериментальная база!

Наблюдая, как несколько раз в неделю в аэрологическую лабораторию носили горшочки с сеянцами, Поярков усмехался. Все ясно. Значит, готовится диссертация на степень кандидата сельскохозяйственных наук. Будущий кандидат выбрал себе актуальную тему о разведении льна-долгунца на горных пастбищах.

У Пояркова возникали эти ассоциации в связи с многочисленными фельетонами, посвященными деятельности карликовых научных институтов. А кроме того, сам Поярков коллекционировал, как курьезы, некоторые вырезки из газет, где объявлялись темы диссертаций. Не надо также забывать, что Поярков — инженер, и ему была свойственна некоторая недооценка сугубо научной работы, что среди инженеров встречается довольно часто.

Набатников и Дерябин считали, что сегодня ночью на ракетодром Ионосферного института прилетят главный конструктор «Униона» Поярков, лаборантка Мингалева, инженер-механик, врач и, наконец, Медоваров. Он счел необходимым после спуска «Униона» проверить печати и пломбы НИИАП. Но разве мог товарищ Медоваров, знающий цену государственной копейке, из-за пяти человек гонять взад и вперед двухмоторный самолет? Ведь это не просто самолет, а научная лаборатория, она должна использоваться по назначению, а не для транспорта. Горючее, смазочное, амортизация. Такой полет дороговато обойдется.

А что, если воспользоваться самолетом не как средством транспорта, а для научных исследований по пути на Кавказ — так сказать, соединить полезное с приятным? Здорово придумано — комар носа не подточит!

И вот в аэрологическую лабораторию с удобными мягкими креслами, как в самолетах Аэрофлота, погрузили ящики с приборами, клетку с гусями, трех поросят в специальных станках, горшочки с сеянцами и всякие другие объекты для экспериментов.

Самые лучшие места возле кабины пилотов заняли начальник и Римма. Пришлось взять бедную девочку. Во-первых, она никогда не бывала на Кавказе, а во-вторых, и для нее там дело найдется. Пусть помогает Мингалевой, которую вызвал Дерябин устанавливать дополнительные приборы для будущих испытаний.

Товарищ Медоваров гордился своим демократизмом. Вот и сейчас он сел не с ведущим конструктором, не с каким-нибудь заслуженным инженером или аспирантом. Нет, он посадил с собою ученицу, маленького человека, производственницу. Нельзя отрываться от масс, надо с ними постоянно общаться. Ну, а чтобы ничего дурного не подумали, он во всеуслышание болтал с Риммой о разных пустяках, снисходительно похохатывал рокочущим баском и говорил как с трибуны:

— Растить, растить надо молодые кадры! Для вас мы создали все условия. Нельзя успокаиваться на достигнутом. Сегодня вы ученица, а приложите соответствующие усилия-до кандидата дойдете. — Он поправил на голове свою академическую шапочку. — Подпишем тогда приказ о зачислении на должность младшего научного сотрудника. — И уже доверительно сказал вполголоса: — От женихов, золотко, отбоя не будет.

Римма не успела сесть в самолет, как уже занялась едой.

— Женихив, як кажуть, багато, — усмехнулась она, с аппетитом разгрызая куриную кость. — Подходящих нема.

Толь Толич обернулся назад, где в самом конце самолета одиноко скучал Поярков.

— Какой случай упускаете! Я бы на вашем месте, золотко, призадумался.

— Зараз! — Римма оторвала куриную голову и жадно начала сдирать жирную кожу. — Терпеть не могу смурных.

Толь Толич захохотал и сразу же прикрыл рот ладонью, будто подавился.

— Кто же вам тогда нравится?

Облизав пухлые яркие губы, Римма деланно рассмеялась.

— Ну, як скажу, що вы?

Толь Толич даже крякнул от смущения. Помолчав, он вытер платком вспотевшую шею.

— Издеваетесь, золотко. Вот бы моя мадам услышала!..

— Хай себе слухае. Вредюга. — И потянувшись за другим свертком, Римма предложила: — Кушайте, будь ласка, пончики. Дуже смачные. — Спасибо, не хочется.

— Это вы с перепугу, или, как у них говорят, «з переляку». Злякались, що скажуть вашей мадам, що я вас пончиками угощала?

Медоваров чувствовал себя не в своей тарелке. Вот до чего доводит демократизм. Девчонка, ученица, и вдруг начинает говорить с ним, как с равным. Жену оскорбила, самого упрекнула в трусости. Слишком много на себя берет, как бы не пришлось раскаиваться.

Дул сильный ветер с моря. Самолет часто вздрагивал и проваливался. У Риммы пропал аппетит, удивленно и грустно смотрела она на недоеденный пончик.

При каждом порыве ветра поросята взвизгивали. Торопливые сборы привели к тому, что животные оказались не привязанными в станках. Уши их, растянутые и зажатые в специальных приборах (для определения кислорода в крови с помощью фотоэлементов), испытывали страшную боль, когда самолет покачивался или проваливался, — все равно что поросят дергали за уши. Гуси тоже были недовольны, они стукались головами о жесткую проволочную сетку и выражали свой гнев свирепым гоготаньем.

Все это раздражало Толь Толича, он уже несколько раз порывался сделать замечание своим подопечным. Но будущие кандидаты были столь заняты научной работой, что у начальника даже язык не поворачивался нарушить их «творческий, самоотверженный труд».

У окна, опутанный резиновыми трубками и проводами, с какими-то широкими браслетами на руках, с пластинками-электродами на ногах, закатав до колен брюки, сидел молодой аспирант. Перед его глазами на портативном аппарате в чемоданчике прыгали стрелки, мигали лампочки, ползла лента самопишущего регистратора. Но аспирант, почти мальчик, в больших круглых очках, что придавало его лицу еще более испуганный вид, не смотрел на приборы. По лбу его катился холодный пот, руки посинели от напряжения. Он так судорожно вцепился в подлокотники кресла, что казалось, никакой силой не оторвешь его от сиденья.

В сердце Медоварова шевельнулось что-то вроде участия. Впрочем, он ведь и должен заботиться о кадрах, об их самочувствии и настроении. Плохо парню, очень плохо. Но как бы его не обидеть.

И Толь Толич, поднимая выпавшую из рук исследователя авторучку, вежливо осведомился:

— Я помню, золотко, что вы уже сдали кандидатский минимум. Но позабыл, как у вас сформулирована тема?

Диссертант попробовал изобразить на лице благодарную улыбку, но в этот момент самолет мягко подпрыгнул, как бы на следующую облачную ступеньку. Улыбка превратилась в болезненную гримасу, и мученик науки выдавил из себя, заикаясь:

— Ммоя тте… ма: «К вво… ппросу о ссуб… ссубъективньгх ощщу… щениях пер… вого полета».

Покровительственно похлопав его по плечу, Медоваров прошел на свое место.

Римма безмятежно и сладко спала, на губах ее вместе с капелькой варенья застыла детская улыбка.

Толь Толич искренне любовался ее открытой красивой шеей, глубоко дышащей грудью, всем обликом молодого, здорового существа. Ни думы, ни заботы не омрачали девичьего, чуть выпуклого лба.

А Медоварову не до сна. Аэрологическая лаборатория сейчас работает. Люди заняты научным трудом, и Толь Толич на правах начальника института и руководителя данной экспедиции также не должен отдыхать.

Его несколько смущала встреча с Набатниковым, но, после того как вопрос об испытаниях на больших высотах разрешился благополучно, вряд ли Набатников окажется столь злопамятным, что будет возражать против нескольких молодых ученых, которые пожелали ознакомиться с работой Ионосферного института. Надо воспитывать молодые кадры, делиться с ними опытом, тем более что расходы по этой командировке идут по смете НИИАП.

Умел Толь Толич завоевать расположение своих подчиненных. Да разве какой-нибудь другой начальник смог бы так о них позаботиться? А тут пожалуйста — собственный транспорт, и вы уже на Кавказе, где предстоят очень интересные встречи с зарубежными учеными. Да за такую заботу о молодых научных кадрах в ножки надо кланяться.

И кланялись, восхваляли на собраниях, писали в стенной газете о чуткости и демократизме Толь Толича, даже приводили его в пример другим руководителям.

Для Набатникова или Пояркова, тем более для молодых специалистов Багрецова или Бабкина, для множества людей, не искушенных в искусстве делать карьеру (что же, приходится и в наше время упоминать это, казалось бы, давно похороненное слово), представлялись необъяснимыми неожиданные скачки Толь Толича по служебной лестнице. То он работал на ответственной должности в столичном институте, то опустился пониже и стал директором галантерейной фабрики в Ташкенте и, наконец, оказался на приличном месте в НИИАП.

Кстати говоря, этим заинтересовалась и Римма. Она проснулась, проглотила пончик и, рассматривая пластмассовые клипсы-розочки, подаренные ей Толь Толичем как образец продукции фабрики, где он начальствовал, наивно спросила:

— А як вы сюда устроились, Толь Толич? Я увесь Киев оббигала. Колы б не вы…

Медоваров сжал ее руку и, глазами указав на окружающих, покачал головой:

— Руководители сами не устраиваются, золотко. Где прикажут, там и работаешь…

— Вызвали просто с Ташкента? А чего не в Москву?

— Начальству сверху виднее, золотко.

Самолет набирал высоту. Медики и прочие экспериментаторы брали очередные пробы крови у «транспортируемого молодняка». Сонных гусей начали кормить, освещая их люминесцентными лампами. Гуси пугались, кричали, хлопали подрезанными крыльями. Молодое свиное поголовье, измученное уколами и необычной обстановкой, выражало явный протест и никак не хотело примириться с методикой исследований, предложенной аспирантом НИИАП.

Крики, визг, гоготанье и прочие шумы, связанные с экспериментальной деятельностью молодых диссертантов, все больше и больше раздражали Медоварова. Но что поделаешь? Научная работа!

Он приоткрыл дверь в носовую часть корабля и поманил к себе радиста:

— Найди какой-нибудь маячок, золотко. Дай сюда музычку, а то голова кругом идет.

У каждого окна находились маленькие репродукторы. Толь Толич повернул ручку громкости до отказа и через минуту уже наслаждался мелодией старинного вальса.

Закрыв глаза и плавно раскачиваясь, Толь Толич похвастался:

— Дома у меня этих вальсов штук сорок. Каждый день проигрываю на магнитофоне. Особенно люблю старинные, прямо за сердце хватают.

Римма с треском разломила яблоко.

— Пополам. Чур не отказываться. Обижусь.

Толь Толич машинально взял половинку и фальшиво замурлыкал:

Что призадумалась ты, В бездну печально глядя? Или боишься волны Ты, дорогая моя?

Совсем расчувствовался Толь Толич, но Римма властно выключила репродуктор.

— Який нудный танец! Вальс я не танцую. Старовизна!

Жизненный опыт такого начальника, как Толь Толич, всерьез заинтересовал Римму. Устраиваются же люди! Все у него есть. Хорошая квартира, не то что у Риммы — живут в одной комнате. На дачу только на машине ездит, Жена, конечно, старуха, а ходит в каракуле с двумя чернобурками. Откуда такое счастье свалилось? За что?

И Римма опять вернулась к начатой теме:

— Мабуть, вы с самим министром балакали? Який вин? Молодой чи старый? Здается мне, що министр вас сюда устроил?

— О таких вещах, золотко, не расспрашивают. — Толь Толич пригладил похожие на подсолнушки усы. — Может, и министр, а возможно, и кто-нибудь другой. — И опять по привычке, как бы невзначай, поглядел на потолок.

Римма вздохнула:

— Вот бы познакомиться…

Будем к ней снисходительны. Не только пустенькую девчонку, но и зрелых, умудренных опытом людей Толь Толич не раз вводил в заблуждение своим многозначительным поглядыванием на потолок. Кто знает, кого он имеет в виду?

В самолете стало жарко. Поярков повернул блестящий цилиндрик над головой и направил на себя освежающую воздушную струю. Его мягкие, уже с проседью волосы поднялись вверх.

Он придержал их ладонью, потом, как бы вспомнив о чем-то, встал и, опираясь на спинки кресел, прошел в кабину, к радисту, чтобы узнать, нет ли сообщений от Дерябина.

Как и было намечено по новой программе, согласованной с Поярковым, «Унион» будет подниматься вверх, останавливаясь на разных высотах. Даже в ионосфере он может висеть в пространстве, словно вертолет в воздухе. В данном случае используется система, в принципе похожая на реактивные винты. Таким образом, исследования высших слоев атмосферы могли производиться гораздо полнее и точнее, чем с помощью ракеты, хотя некоторые из них и достигали больших высот, чем «Унион».

Из разговора с Дерябиным выяснилось, что Набатников доволен испытаниями. Диск взобрался как бы на новую ступеньку и сейчас отдыхает на высоте около трех километров. Все приборы работают, в том числе и мейсоновский анализатор.

Поярков поспешил поделиться приятной новостью с Медоваровым:

— Только что говорил с Борисом Захаровичем. «Унион» сразу пошел вверх. Подъем идет почти по расчетному графику.

— Но ведь вы доказывали, что туда забрались два молодца, — не преминул съехидничать Толь Толич. — Куда же девался лишний вес?

— Не знаю.

Медоваров благодушно усмехнулся и погрозил пальцем:

— Вот то-то и оно, что не знаете. А почему, золотко, не хотели заменить тяжелые стекла, как я предлагал?

— Опять вы за свое, Анатолий Анатольевич! — ободренный успехом, укоризненно проговорил Поярков. — У каждого из нас есть свой «пунктик». У Бориса Захаровича — чистота воздуха, у меня — «Унион». А у вас — «космическая броня». Неистовый болельщик.

— А как же? Я ведь практически этими полимерами занимался. Знаю, что к чему.

— Ради постоянной вашей любви к этим самым полимерам я готов застеклить все иллюминаторы «космической броней». Конечно, если она выдержит высотные испытания.

— Не сомневайтесь, золотко, не сомневайтесь, — солидно проговорил Толь Толич.

Римма помедлила, пока Поярков пройдет на свое место.

— Действительно, чушь какую придумали, — обратилась она к Медоварову. — За длинного хлопчика ничего не скажу. Смурной какой-то. Но який жонатый дурень смертяку на небе буде шукаты? Чи ему жить надоело?

— Это вы насчет Бабкина?

— А я знаю? Бабкиным его кличуть чи Лодыжкиным? Белобрысенький, а с-под щетинки кожа просвечивает, розовая, як у того порося. — Римма тоненько хихикнула, но потом посерьезнела. — За яким бисом вы заставили меня до Москвы звонить. Аж две годины у телефона сидела.

— Не понимаю я украинского, — оборвал ее Толь Толич. — Говорите по-русски. Какие две годины?

— Два часа. Этого даже не знаете? Звонила, звонила… А мама багрецовская так это важно спрашивает: «А почему вы, девочка, сыном моим интересуетесь?» Не могла же я сказать, что сынок ее либо полетел, либо сквозь землю провалился? Вы же сами говорили, чтобы старуху не волновать.

— Говорил. Ну, а чем же вы объяснили ваш звонок?

— Не помню. Соврала что-то. Но старуха мне точно сказала насчет телеграммы.

— А вы не спросили, когда она была отправлена?

— Зачем? И так старуха подозревать начала, не гоняюсь ли я за ее сынком. Очень мне он нужен…

Толь Толич почувствовал, что поручение было выполнено точно. Но если «Унион» поднимается по расчетному графику, то подозрения отпадают. Людей там нет, а где они сейчас находятся, руководству НИИАП безразлично. Пусть ищут с места их постоянной прописки.

Подошел Аскольдик:

— Я считаю, Анатолий Анатольевич, что общественная жизнь должна продолжаться в любых условиях, на любой высоте и любой глубине. Материальчик у меня кое-какой есть. Разрешите выпустить «молнию»?

— Действуй, комсомол! — одобрительно разрешил Толь Толич. — Заворачивай.

Возвратившись к Нюре, Аскольдик хотел было сесть рядом, но Поярков предупредил его:

— Простите, Нюрочка, оторвитесь от книги, я должен вам рассказать одну интересную новость.

Аскольдик понимающе усмехнулся и, обиженно шмыгнув носом, прошел вперед.

— Я слушаю, Серафим Михайлович, — холодно проговорила Нюра, заметив, что многие обернулись назад. — На нас смотрят.

Поярков презрительно пожал плечами:

— Меня это не касается.

— А обо мне вы подумали?

Он посмотрел на нее виновато и умоляюще:

— Если бы я мог не думать! Но что случилось, Нюрочка? С самого утра вы бегаете от меня — может, обидел случайно? Не так посмотрел? Сказал не то?

Нюра уронила книгу на колени. Теплая волна нежности поднималась к горлу. От нее и захлебнуться можно. Казалось, что нет сейчас человека ближе ей и дороже. Она отвернулась к окну. Откуда-то из темноты выплыло лицо Курбатова и сразу же исчезло, растаяло. Губы готовы были прошептать Серафиму Михайловичу, что все остается по-старому, что она сама не знает, как это все получилось. Пусть не тревожится.

Хотела сказать, уже обернулась, но опять встретилась с любопытствующими взглядами Риммы, Аскольдика и других. Даже несчастный аспирант, изучающий субъективные ощущения полета, застыл с пакетом у подбородка и тупо смотрел на Нюру сквозь очки.

Все исчезло — и теплота и нежность. Нюра вздохнула и равнодушно спросила:

— Вы обещали новость? Рассказывайте.

Лицо Пояркова передернулось. Не обращая внимания на иронические взгляды и перешептывания, он наклонился к Нюре:

— Да, новость очень странная. Мне больно и противно об этом говорить. Вы отказались от моей дружбы и каждую свободную минуту отдаете пустому мальчишке, Римме… Кому угодно. Раньше вы находили время и для меня, а сейчас я должен вымаливать у вас минуты, отбирать их у Аскольдика. Скажите, что произошло? Я места себе не нахожу…

Покоренная его горячей искренностью, Нюра не могла лгать.

— Вы хороший, Серафим Михайлович, и мне не хочется вам делать больно. Но разве вы не догадываетесь, почему я хожу с Аскольдиком, Риммой? Почему стараюсь вас избегать?

— Боитесь меня?

— Вас? Никогда. Но есть страшные люди. Если бы вы знали, что о нас говорят!

— И знать не хочу.

Нюра машинально перевернула страницу.

— Вам, конечно, безразлично… А я уже не могу, мне трудно дышать.

— Но что мы такое совершили?

— Ничего.

— Тогда плевать на пошляков. Вчера Толь Толич встретил меня с усмешечкой: «Вы, оказывается, здесь не скучаете, Серафим Михайлович, нашими молодыми кадрами интересуетесь?» Пришлось вежливо осадить. Теперь уж не заикнется.

— Хотелось бы верить, — с грустью сказала Нюра. — А с другими что делать?

Поярков крепко сжал ее локоть.

— Позабудем про них. — Он облегченно вздохнул. — Прямо от души отлегло. А я-то думал… Значит, все остается по-старому?

Нюра захлопнула книгу и устало закрыла глаза.

— Пусть будет так.

— Я счастлив, Нюрочка…

Никто не слышал, что он говорил. А ему самому слова казались пустыми, банальными. Говорил, как он будет скучать без Нюры, наконец в приливе смелости отбросил все, что мешало высказаться.

— Нет, я так не хочу. Без вас не вернусь в Москву. И не ждать, нельзя больше ждать. Если нужно, поговорю с Медоваровым. Не отпустит, тогда поговорю…

— Со мной. — Нюра, не поднимая головы, разглаживала платье на коленях. Об этом вы забыли? Я не могу, — и Нюра еще ниже склонила побледневшее лицо.

— Почему? — вырвалось у Пояркова, он нервно закурил и, как бы опомнившись, сунул папиросу в карман. — Простите, я не о том.

Дрожащими пальцами нажал он рычажок у кресла. С глухим стуком спинка откинулась назад. Так лучше — Нюра сидит согнувшись и не видит его. Запахло паленой шерстью. Папироса? Обжигая пальцы, потушил. «Почему? Почему? — мысленно повторял он. — Да не все ли равно! Не нравлюсь? Любит другого?»

Нюра выпрямилась и, смотря на Пояркова серыми открытыми глазами, проговорила:

— Не сердитесь. Вы ничего не знаете.

В голосе ее слышались боль и стыд, она вновь переживала свою давнюю ошибку, готовая провалиться вниз сквозь пол самолета, только бы не видеть удивленного скорбного взгляда Пояркова.

— Не мучайте меня, — нервно перебирая стеклянные цветные бусы, прошептала она. — Спросите у Багрецова. Он знает.

Зачем Пояркову расспрашивать какого-то мальчишку? Что за тайна связывает их? Он глушит неясные подозрения, веря, что Нюра не может лгать. Видно, ей боязно признаться. Но в чем?

— Я верю вам, Нюрочка. — И, склонившись за высоким креслом, робко поцеловал руку.

— Не троньте! Грязная она. — Нюра быстро, словно от ожога, выдернула руку и, вытащив из сумки платок, отвернулась к окну.

В самолете стало тихо. Утихомирились и гуси и поросята, их оставили в покое до следующего часа, когда придется лететь на большой высоте, через отроги Кавказского хребта.

Проходя мимо Пояркова, старый врач Марк Миронович тряхнул редкой седой бородкой и неодобрительно покачал головой. Уж очень ему не нравилось за последние дни состояние Серафима Михайловича. Прямо хоть в больницу клади. Покой ему нужен, а кругом суетня. Ноев ковчег, а не лаборатория.

Аспирант, изучающий субъективные ощущения полета, застонал. Марк Миронович вытер ему рот куском ваты и предложил таблетку аэрона.

— Не могу, доктор, — упавшим голосом пролепетал аспирант. — Нужна… чистота эксперимента… — И он опять схватился за пакет.

— Если хотите знать мое мнение, — теребя бородку, рассерженно проговорил Марк Миронович, — это не эксперимент, а игрушки. Раньше ученые себе чуму прививали… А вы… — Он посмотрел на мокрую вату и бросил ее в раскрытый пакет. — И за это еще деньги платят.

Аскольдик наглотался аэрона и чувствовал себя неплохо. Он оттеснил Марка Мироновича в сторону и, размахивая раскрашенным листом, подбежал к Медоварову:

— «Молния» готова, Анатолий Анатольевич, завизируйте.

Медоваров взял с собой Аскольдика, который доказывал, что эта командировка связана с темой его курсового проекта, но дело было в другом: Толь Толич хотел угодить отцу Аскольдика. Не раз приходилось обращаться к нему по разным хозяйственным делам. Кстати говоря, и сам Аскольдик — мальчик полезный, способный, прекрасно рисует карикатуры, пишет критические заметки, выступает со стихами. До него стенгазета НИИАП «К высотам науки» выходила лишь к Маю и Октябрю, а сейчас чуть ли не еженедельно.

Мальчик выпускал «молнии», где бичевались растяпы и бракоделы, зазнавшиеся товарищи, которые слишком гордо несут свою голову и подчас забывают даже с начальником поздороваться.

«Всем, всем достается, — привычно думал Медоваров, расстилая на коленях раскрашенный лист. — Критика способствует выполнению плана, борьбе за нового человека… Вот и сейчас в нашем маленьком, но сплоченном коллективе, работающем в трудных условиях кислородной недостаточности, не замирает общественная жизнь. Своевременная критика, не взирая на лица… Ну что же, посмотрим, посмотрим…»

Нарисован летящий самолет. На борту выведены буквы «НИИАП». В хвосте как бы сквозь прозрачную стенку видны фигуры Пояркова с портфелем, на котором написано «Ведущий конструктор», и Нюры, льстиво засматривающей ему в глаза.

— А ведь похожи, — рассмеялся Медоваров. — Рука у тебя, братец, бойкая. Только надо подписать, «дружеский шарж». На всякий случай, чтобы не обижались зря. А так — дружеский и дружеский, все в порядке.

— Совершенно справедливо, Анатолий Анатольевич, — признательно согласился польщенный автор. — Подпишу.

Под названием «Ноев ковчег» шли рифмованные строки:

Нет здесь «чистых» и «нечистых», Все сдружились с высотой, Самолет несется быстро Над тридцатой широтой.

— Вообще, неплохо, золотко: мысль о дружном коллективе ясна, поощрительно резюмировал Медоваров. — Только насчет широты надо проверить. А может, она тридцать вторая?

— Но ведь тридцатая тоже, наверное, была?

— «Наверное, наверное»… — передразнил Медоваров. — Наука, золотко, требует точности.

— Конечно. — Аскольдик скорчил обиженную рожицу. — Только ведь это не наука, а вроде поэзии.

— Вот именно «вроде». Нет уж, золотко, не спорь. В научном коллективе точность обязательна.

— Ну хорошо, — согласился Аскольдик. — Напишем: «Над какой-то широтой».

— Пожалуйста. Тут уж не ошибешься. — И Медоваров продолжал читать:

И для нас совсем не ново, Что с Поярковым сидя, Наша Нюра Мингалева Презирает всех и вся. Он талантлив, спора нет, И дождется большей славы, Но какой бывает вред Льнуть к тому, кто самый «главный».

Передавая «молнию» Аскольдику, Медоваров похвалил:

— Молодец, комсомол. Демократично. Критика правильная, не взирая на лица. Можешь вывешивать, золотко. Кнопки-то захватил?

— Обязательно, Анатолий Анатольевич.

Людям было скучно. Все сгрудились возле «молнии». Кто-то хихикая, поглядывая назад, где сидели Поярков и Нюра. Кто-то удивленно пожимал плечами.

Римма уже успела посмотреть «молнию» в руках у Толь Толича, и ей захотелось увидеть, какое впечатление произведет на Анну Васильевну критическое выступление стенной печати. Сама-то Римма привыкла к этому. Ее рисовали в разных видах, то с одной прической, то с другой, дразнили «стилягой», чем она даже гордилась: завидуют, мол, вот и рисуют.

Заложив руки в карманы узких модных брюк, Римма подошла к Нюре.

— И вас намалевали. Вредюги.

Неверной походкой — самолет слегка покачивало — Нюра приблизилась к двери в кабину летчиков, где был приколот раскрашенный лист, прочитала и молча опустила голову.

— Не журитесь, Анна Васильевна, — чувствуя неладное, утешала ее Римма. Це «дружеский шарж». Бачите, що написано?

Пробежав через весь самолет, Нюра бросилась в кресло и закрыла лицо руками.

Поярков спросил, что случилось, но, понимая ее состояние, вскочил и сам поспешил выяснить причину.

— Пошляки! — он протянул было руку к размалеванному листу, но Медоваров предупредил:

— Опомнитесь, Серафим Михайлович, Вы же знаете, что за это бывает? Это стенная пресса.

— Какая там к черту пресса? Грязные пасквилянты.

Медоваров встал и внушительно произнес:

— Мы не позволим так относиться к критике. Да и потом, я не пойму, в чем дело? О вас написано очень уважительно…

— Признается ваш талант, — пискнул из-за спины Толь Толича перепуганный Аскольдик.

Отодвинув в сторону Медоварова, Поярков оказался рядом с Аскольдиком, автором, художником и редактором злополучного листка.

— Бросьте вы о таланте. Когда всякие мокроносые мальчишки выносят на посмешище самое… Когда… — Поярков не мог продолжать, не хватало воздуха.

Подбежал Марк Миронович и усадил его в кресло.

— Если хотите знать мое мнение, — сказал он, обращаясь к Медоварову, — то в старое время за такие дела мальчикам уши драли.

— Старики, конечно, глуповаты, — будто про себя сказал Аскольдик. — Но что поделаешь, история им простит.

Столь откровенная наглость возмутила даже Медоварова. Однако, стараясь замять неприятный инцидент, он мягко пожурил Аскольдика, оправдывая его банальными словами, что-то вроде «молодо-зелено», затем, повинуясь настоянию Марка Мироновича и с молчаливого всеобщего одобрения, приказал снять «молнию».

— Но это в виде исключения, — не преминул заметить Толь Толич. — Так сказать, по требованию врача. Он отвечает за состояние здоровья и товарища Пояркова и всех других членов экспедиции.

— Простите, Марк Миронович, — прошептал Поярков, силясь подняться.

Марк Миронович удержал его за плечи.

— Сидите, пожалуйста. И не прощу. Никогда не прощу. Если из-за каждого дурака мы будем за сердце хвататься, то эдак и до пятидесяти не доживешь. — Он подергал свою седую бородку и, глядя вслед Аскольдику, пробормотал: — Ох, и устроил бы я ему Аскольдову могилу!..

Медоварова подозвал к себе еле живой диссертант, изучающий субъективные ощущения, и, стыдливо заталкивая под кресло наполненные так называемые гигиенические пакеты, спросил:

— А когда под…нимемся в зону кисс…лородной недостаточности?

— Правда, Анатолий Анатольевич, — поддержали его другие. — По программе уже пора.

Медоваров хотел было пройти в кабину летчиков, чтобы отдать приказание о подъеме, но его остановил Марк Миронович:

— Что вы хотите делать? — И, услышав ответ, категорически запротестовал: Не разрешаю. Абсолютно не разрешаю.

Похлопывая себя по голенищу свернутой в трубку «молнией», Толь Толич удивленно спросил:

— Но почему?

— Если хотите знать мое мнение, — как обычно начал Марк Миронович, — то я должен сказать, что на больших высотах сердцу трудно работать, тем более после этого, — он указал на «молнию». — Как врач, я бы хотел обратить ваше внимание на охрану труда и элементарные требования-гигиены. А что представляет собой наша стенная печать? В условиях кислородной недостаточности, да и во всех других условиях, ею надо пользоваться умно и осмотрительно и доверять ее лишь чистым рукам. Абсолютно стерильным и опытным. Вы улавливаете мою мысль? Ну вот и договорились.

Поярков все время порывался встать, чтобы пройти к пилотам и посмотреть «Унион» на экране радиолокатора. Сейчас его должно быть видно хорошо — ведь самолет уже находится близко от того места, где диск стал подниматься в ионосферу.

— Виден как на ладони! — обрадованно воскликнул радист, высовывая голову из двери. — Скорее, Серафим Михайлович!

Тут уж Пояркова не удержать. На круглом экране, точно на большом голубоватом блюдце, вмонтированном в стол, отчетливо виднелась светящаяся овальная пуговица. На ней даже различались темные точки иллюминаторов. Но их видел радист, а Поярков, еще не оправившийся от сердечной боли, от обиды за Нюру и свое большое чувство, видел все как в тумане.

У самого диска повисла паутинка. Радист не знал устройства «Униона», не знал, что это трос. А у Пояркова затуманены глаза, не рассмотрел он паутинку, а то бы догадался сразу, что трос спустился не случайно. Значит, в «Унионе» оказались люди.

Радист считал, что паутинка недостойна внимания, — местное отражение, пустяковый недостаток в работе аппарата.

Светлое пятнышко постепенно тускнело. «Унион» поднимался все выше и выше.

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ,

в которой рассказывается о том, как человек может летать без крыльев, и о том, когда можно увидеть две большие луны.

Председатель колхоза «Рассвет», старик Соселия, шел по темной улице уснувшего селения. Походка его была не совсем твердой, приходилось опираться на руку своего гостя — Миколы Горобца, тракториста.

— Вы, Симон Артемович, не извольте беспокоиться, — говорил Микола, с трудом подыскивая слова. — Не извольте…

Но слова, как нарочно, ускользали из памяти. Найдет Микола подходящее слово, а оно, «як та птица, порх — и нема ее», исчезло. Лови за хвост… «Ну и хмельная эта… как ее?.. «кахетинская горилка», — благодушно сокрушался Горобец и, путая украинские и русские слова, уже в который раз начинал:

— Вы, Симон Артемович, як кажуть… не извольте беспокоиться. Мне здесь дуже нравится. Такий вежливый, инте… инте… интеллигентный, обходительный народ.

Микола Горобец в числе других трактористов был прислан сюда для испытаний специальных горных тракторов. Миколе действительно понравились здешние люди, жаркое солнце и виноградники. Он даже примирился с опасными горными склонами, где трактор водить нелегко. Того и гляди, поедешь аж к самой Куре. Но как только закончатся испытания, он все равно уедет к себе на родину.

Председателю колхоза тракторист пришелся по вкусу. Дело свое знает, парень положительный. Жил у Соселия целый месяц. Хотелось бы и трактор купить, и тракториста при нем оставить. Говорят, что машину еще можно приобрести, а с человеком как быть?

Не купишь Миколу никакими трудоднями. На свадьбе сейчас были. У невесты много красивых подруг. Нет, никто не приглянулся трактористу. Почему? Почему он хочет уехать?

Еще звучали веселые и протяжные песни, тамада не выдал и части из своего запаса острословия, вина оставалось много, но Соселия покинул праздник и решил именно сейчас поговорить с гостем о самом важном, о самом неотложном.

Ночь выдалась лунная, серебрились вершины гор. С гор этих и начался разговор. Не мог Соселия сразу приступить к делу — невежливо.

— Посмотри, дорогой, — он указал палкой на снежную гору. — Такие горы у вас есть?

— Ни, Симон Артемович. Не бачив.

Соселия поглядел на курчавый горный склон.

— А такой виноград?

— Нема, такого нема, — с сожалением признался Горобец.

Сухая, темная рука старика протянулась в сторону белеющей отары у скотного двора.

— Такие барашки есть?

— Тоже нема. Но не извольте беспокоиться, — оживился Горобец, повторяя полюбившуюся ему фразу. — Все будет!

— Такие барашки? — удивился Соселия.

— Угу.

— Такой виноград?

— А як же? Опытный сад завели.

— И горы? — уже гневно спросил старик.

Горобец посмотрел на него, хотел признаться, что таких гор не может быть на Черниговщине, что это самые лучшие горы в мире и пусть старик не думает, что ему здесь не нравится. Но уверенность в том, что человек может сделать все, заставила ответить иначе.

— Колы треба… Будуть и горы!

Старик молчал. На светлый серп луны набежало легкое облачко. Все потемнело. С гор сползло серебро, и они стали будто ниже, приземистее. Виноградники почернели, барашки стали серыми.

Молчание затянулось. Соселия ворошил палкой дорожную пыль, жалел, что начал этот разговор. Конечно, такой тракторист, как Горобец, очень подходящий человек для здешнего колхоза. Хотелось поговорить с ним — не останется ли? Почему останется? Нет, дорогой, никогда. Он считает, что даже горы можно сделать на Черниговщине. Гордый человек — очень хорошо. Смелый — тоже хорошо, а вот хвастун — совсем, совсем плохо.

Микола почувствовал, что ответ не очень-то по нраву председателю. Перегнул трошки. Не так его понял Соселия.

— Послухайте меня, Симон Артемович, — начал Микола, бережно поддерживая старика под руку и стараясь при этом не шататься. — Що я казав? — вопрошал он гордо, поглядывая по сторонам. — Тильки одно… Советские люди, колы треба, все могут сделать. И реки, мабуть, и горы…

Соселия неодобрительно покосился на Миколу.

— Та нет, — поспешил поправиться Горобец, — за яким бисом горы. На Черниговщине поле ровненьке, трактор иде гарненько… Подывышься — небо кругом. Но я, Симон Артемович, бачив машину яку. Экскаватором называется. Ковш у нее, як хата, — такий великий. Зачерпнет землю в яме — та высыпе. Зараз гора вырастае… Як кажуть, все можно зробить.

Старик шел молча, постукивая палкой по дороге.

— Я бачу, Симон Артемович, вы мне не верите, — уже растерянно сказал Микола.

Ему никак не хотелось огорчать старика, к которому за этот месяц он уже успел привязаться. Нехорошо получается. От этой неприятности Микола даже начал трезветь.

— Вы, Симон Артемович, мабуть, видели самолет? — Микола старался на живых примерах пояснить свою мысль.

Соселия не поворачивал к нему головы, обиделся еще больше. Зачем спрашивать о самолете, когда он, Симон Соселия, не только видел самолет, но и летал на нем в Тбилиси. Ай, как нехорошо, дорогой!..

Микола понял, что разговор не получается, но все же надеялся исправить свою ошибку.

— А когда не було ще самолетов… мабуть, рокив… — Он задумался, припоминая, когда же все-таки появились первые самолеты. — Мабуть, лет пятьдесят назад. Тогда вы, Симон Артемович, не верили, що могуть люди летать?

Опять не так сказал. Старик мог обидеться, если годы его вспоминают не к месту, и, не дожидаясь ответа, Микола продолжал:

— Бачив я у Киеви дуже быстрые самолеты — реактивными называются.

— Видел, дорогой, в Тбилиси. «Ту-104» называется.

Ничем старика не удивишь, но Микола обязательно хотел, чтобы его правильно поняли.

— А есть ще самолеты без людыны, — выпалил он. — Сами летають, сами садятся.

Старик не проронил ни слова, освободил руку — один дойдет — и, опираясь на палку, пошел независимо. Надоели ему эти детские сказки. Он спутников видел, самолетами не удивишь.

— Не верите, Симон Артемович? — Микола безнадежно махнул рукой. — Думаете, брехня? Ни. Сдается мне, що скоро не только самолеты без людей, но и сами люди будут летать без самолетов. Взяв в руки якую-нибудь бисову ракету — и зараз поднявся выше хаты.

Соселия презрительно посмотрел на гостя. Немножко выпил — и уже заговаривается. Совсем не умеют пить у них на Черниговщине.

— Дывысь! — крикнул Горобец, указывая вверх.

Старик нехотя поднял голову.

Высоко в небе летел человек. Он протягивал руки навстречу луне, огромной и яркой.

Соселия разглядел не только человека, но и любопытного орла, который, не отставая, летел следом. Луна уплывала, а вместе с ней и человек без крыльев.

Собственные глаза никогда не соврут. А если так, то зачем не верить, что люди могут делать горы? Люди — они все могут. Правильно сказал Микола.

И если старик Соселия поверил в человека без крыльев, то Микола в эту минуту уже ничему не верил. Стоял посреди улицы, протирал глаза, махал перед собой руками, чтобы отогнать странное и непонятное видение. Он озирался по сторонам, смотрел на незнакомую ему улицу, горы, старика, стоящего рядом, прислушивался к звучному хохоту загулявших гостей и тоже не верил. Не верил, что сейчас он в грузинском селе, около скотного двора, — это только кажется…

Почему-то сразу стало светло. Горобец поднял голову и увидел две луны. Одна выглядывала из-за облака, другая, огромная, опускалась за линию гор. Микола заморгал, зажмурился, вновь открыл глаза. Две луны, и почти что рядом!

— О, бисова горилка, чого ты не зробиш! — сказал он, почесывая в затылке, и ему сразу стало легко от этого простого объяснения загадки летающего человека.

 

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Если вы случайно не заглянули в последующие главы, то вам ничего не известно о Багрецове, но представьте себе положение Бабкина, когда он увидел… Нет, так ничего не получится, нужен обстоятельный рассказ…

Диск пролетел над самой горой. Бабкин несколько раз окликнул Димку, потом заглянул в люк и заметил, что трос пропал. Оказалось, что он тянется вдоль нижней светящейся поверхности диска и дальше конец его болтается на ветру.

Димка исчез…

Убегала земля. Расплывалась в тумане река, будто наполненная сверкающей ртутью. Черные зубчатые тени гор теряли свои очертания. У самого люка мелькнуло рваное облако, похожее на елочную вату, осыпанную блестками, и сразу стало темно.

Тимофей поежился от холода, поднялся вверх по лесенке. Хотелось разобраться спокойно. Он не любил торопиться с выводами, но думал, что Димка поступил правильно. Наверное, пролетая над горой, зацепился за какое-нибудь дерево и решил освободиться от троса. Может быть, уже сегодня доберется до жилья. Тимофеи и мысли не допускал, что с Димкой могло случиться несчастье.

Он вспомнил, что скоро включится радиостанция. Надо послушать, работает ли анализатор? Возвратившись в кабину, Бабкин включил приемник. Анализатор работал четко. Значит, Димке удалось его исправить. Но как же все-таки он решился взобраться на диск? Неужели за столько лет дружбы Тимофей не сумел изучить Димкин характер?

Он был довольно противоречив. Димка не боялся пойти наперекор мнению большинства, был честен и принципиален, часто говорил, что думал, отчего наживал себе врагов, но страха перед ними не испытывал, хотя некоторых следовало бы и опасаться. И в то же время в пустяковых случаях Димка оказывался самым последним трусом. Мог испугаться ужа, боялся мышей и особенно пиявок: если пиявка присосалась к ноге — все кончено, целое лето не станет купаться. Димка стороной обходил коров, потому что в детстве какая-то комолая буренка прижала его к забору. Да если вспомнить все, что с ним случалось, то, пожалуй, Димку никто бы не назвал храбрецом.

И вдруг такое мужество! Конечно, выхода не было. Стервятник со взрывчатой начинкой рано или поздно уничтожил бы «Унион».

Холодно. А там наверху будет еще холоднее. Неужели, чтобы перевалить через отроги Кавказского хребта, надо забираться так высоко? И Тимофей понял, что это не просто перелет, а самые настоящие испытания диска.

Он по-хозяйски осмотрелся: все ли здесь в порядке, готов ли «Унион» к высотному полету. О себе не хотелось думать. Кабина закрывается герметически, воздуха здесь и в коридоре хватит. Смущало другое. Диск испытывался не раз, а вот новая конструкция «Унион» — вряд ли. Его огромная гофрированная оболочка должна была расширяться от внутреннего давления газа при уменьшении давления на высоте. А вдруг там наверху она лопнет?

Словно ледяная вода, холод растекался по кабине. Тимофею казалось, что вода уже подобралась к нему и тонкими струйками ползет дальше по ребристому полу.

Надо закрыть люк. Тимофей прошел коридором, в последний раз посмотрел на землю — она обледенела, приближался рассвет — и захлопнул обе крышки люка. Диск продолжал подниматься. Чтобы сохранить в кабине хоть остатки тепла, Тимофей закрыл дверь в коридор.

Чувствуя повсюду обжигающий холод металла, Тимофей искал места, где бы пристроиться. На краю аккумуляторного каркаса было теплее — при работе аккумуляторы немного нагревались. Надо бы двигаться, похлопать себя по спине, помахать руками. Но здесь, на тонком ребре, приходится лишь балансировать. Спрыгнуть нельзя, ноги примерзнут к полу. Вот когда Тимофей по-настоящему пожалел о потерянных ботинках. Второй бы хоть остался. Стоял бы Тимофей, как аист, на одной ноге. Все-таки легче.

Думал он об этом с усмешкой, чтобы подбодрить себя, отогнать страх, иначе ослабеет воля, помутится разум, все станет безразличным, ненужным. Мороз будет медленно сковывать движения, усыплять. Уже не сможешь лишний раз потереть руки, пошевелить пальцами ног.

Сбросив пиджак, Тимофей подложил его под ноги и, размахивая руками, запрыгал на одном месте. Нет, так еще хуже, надо поскорее одеться.

«Унион» набирал высоту. Приборы покрылись мелкой изморозью.

Если бы знали Набатников, Дерябин, Поярков, все, кто строил «Унион», устанавливал в нем аппараты и приборы, все, кто сейчас радуется каждому километру завоеванной высоты, что там, наверху, далеко от теплой земли, вместе с испытанием конструкции испытывается воля и мужество человека!

Чувствуя, что деревенеют ноги, Тимофей поджал колени к подбородку и стал растирать занемевшие пальцы. Сердце словно остановилось от холода.

В приемнике послышалось знакомое булькание сигналов. Высота… семь тысяч пятьсот… Давление?.. Какое маленькое давление на этой высоте! А выше еще меньше… Если бы там, наверху, открыть люк, то станешь похожим на рыбу, вытащенную из черной океанской глубины. Вспомнилась картинка в учебнике: рыба с огромными выпученными глазами. Тимофей невольно вздрогнул. Температура… минус сорок пять. Хорошо, что воздух в кабине еще не совсем охладился. Здесь все-таки теплее, чем снаружи.

Бабкин соскочил с жердочки, забегал, запрыгал. Он бил себя по груди, по бокам, по ногам, выкручивался в невероятной гимнастике. Все, что угодно, только бы не поддаться холоду.

Желтый кабель змейкой тянется от аккумуляторов. Оторвать, отсоединить бы его, тогда сразу выключатся радиостанция и метеоприборы. Раньше все приемники и все устройство телеуправления диском были подключены к другой группе аккумуляторов. Там, внизу, поймут, что здесь неладно, и диск начнут спускать на землю. Постепенно станет теплеть, потекут по стенкам весенние капели, растает иней. И вот уже настоящее земное лето горячим ветром ворвется в люк…

А вдруг сейчас все переделано иначе? Отсоединишь провод — и диск потеряет управление. Нет, надо ждать. Не имеет права Тимофей прекращать испытания. Наверное, они скоро закончатся или Димка предупредит…

И окоченевшая рука, протянутая к желтому кабелю, бессильно опускается.

Хотелось спать. Спать, только спать… Разбудил пронзительный крик. Где он? Что с ним? Так кричат обезьяны в тропических лесах. Опять визжит обезьяна? Неужели начинается сумасшествие? Еще и еще крики!

Тимофей вскакивает, прислушивается. На полу лежит приемник. Вот откуда крик. Но почему такая страшная передача? Ни одного человеческого слова… Опять дремота, сон… Нельзя спать, нельзя…

Наверху, у незнакомого аппарата, трубка покрывалась льдом. Этого не должно быть. Надо записать, записать… Но пальцы уже совсем не держат карандаш. Тимофей вытащил из кармана два обрывка тонкой проволоки, присоединил их к аккумулятору и дотронулся зачищенными концами проводов до графита.

Карандаш быстро нагревался. Тимофей держал его, как маленькую грелку, чувствуя в замерзших пальцах живительное тепло. Через несколько минут он уже записывал свои наблюдения в карманную книжку Багрецова.

«Что с ним сейчас?» — с тоской подумал Тимофей и положил карандаш на колени. Как никогда, хотелось увидеть Димку. Добрался он уже до селения? Ведь в горах нетрудно заблудиться, можно ослабеть от голода… Сегодня с самого утра Димка съел лишь несколько вафель, а больше половины пачки отдал Тимофею. Лимонные вафли. Бабкин их сжевал и, казалось, возненавидел навсегда.

По желобу ребристого ледяного пола, еле живой, ползет мышонок, и Тимофей провожает его сочувственным взглядом. Ноги мерзнут нестерпимо, спустить их на пол нельзя. А если пробраться к двигателям? Там должно быть теплее, ведь они не сразу остывают после работы. И Тимофей уже представляет себе, как он шевелит окоченевшими пальцами над теплым кожухом двигателя. Но разве дойдешь туда в одних носках? Пол от мороза будто раскаленный.

Быстро сбросив пиджак, Тимофей снимает с себя нижнюю рубашку, рвет ее пополам и обматывает ноги точно портянками. Так уже легче.

Чувствуя леденящий холод трубы, стараясь не прикасаться к ее стенкам, Бабкин ищет переход во второй кольцевой коридор. Все перестроено. Когда-то здесь было несколько труб, пересекающих диск по радиусам, в них гуляли сквозняки, а сейчас повсюду — перегородки и глухие запертые люки.

Что же теперь делать? Свет от крышки приемника отражается в зеркальной поверхности трубы, она кажется совсем прозрачной, как из тончайшего стекла.

Тимофей в отчаянии, будто желая разбить, ударяет по стене кулаком, и в эту минуту слышится голос Риммы:

— На место, Тимошка, дурень! На место!

Чуть опешив, Тимофей тупо смотрит на сетку маленького репродуктора, откуда вылетело это приказание, и, покачав головой, возвращается в кабину.

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

В ней рассказывается о многих важных вещах, о «счастливом детстве», «счастливой юности» и о том, как один солидный профессор оказался стилягой. А кроме того, здесь происходит «оптический обман».

Стоя с непокрытой головой, Набатников крепко сжимал кепку в руках и всматривался в черное небо. Сейчас должен приземлиться самолет, откуда Медоваров сообщил по радио, чтобы приготовили санитарную машину.

Можно было всерьез обеспокоиться. Недавно старый друг Набатникова Марк Миронович жаловался по телефону на Пояркова. Пренебрегая не только медициной, но и вообще здравым смыслом, он, по словам врача, «жжет свечу с обоих концов». Курит чрезмерно и часто, работая по ночам, подбадривает себя крепким кофе и разными тонизирующими таблетками. Никаких советов не слушается, злится и говорит, что иначе не успеет довести дело до конца, что отдыхать и нежиться на пляже он не имеет права. Попробовал однажды и через неделю улетел в Москву.

Врач понимал состояние Пояркова, разводил руками и впервые в своей практике мог твердо сказать, что именно тут медицина бессильна. Единственная надежда была на скорейшее окончание испытаний «Униона». Набатников делал все возможное, чтобы не оттягивать этого срока. К соображениям чисто научного порядка здесь примешивались и другие, не менее серьезные: сохранить здоровье талантливого конструктора и редкостного человека.

Поярков был известен лишь в узких технических кругах, да и то как конструктор универсальной летающей лаборатории, у которой потолок гораздо ниже орбиты любого из спутников.

Мировая слава советских спутников и космических ракет затмила все, что до этого было сделано в освоении межпланетных пространств. Разве можно сравнивать «Унион» со звездами, рожденными человечеством, или с искусственной планетой?

Именно так, чувствуя свое скромное место в огромных по размаху и необычайных делах, Поярков относился к людям, которые проектировали и строили эту необычайную технику.

Ученые — физики и математики, конструкторы и технологи, инженеры самых различных специальностей причастны к этому делу. Многих Набатников знал лично, работал вместе с ними, а потом, познакомившись с Поярковым, убедился, что этот молодой конструктор является учеником по меньшей мере десяти талантливейших ученых — создателей спутников и ракет.

Да так и должно быть. Какой настоящий ученый будет держать в секрете драгоценный опыт, накопленный всей его жизнью, отданной на благо человечества. Однако только достойнейшим можно его передать, если речь идет о работах особого значения. Ведь ракета способна нести не только мирный спутник, но и смертоносный груз, который враги хотели бы использовать против твоего народа.

Вот почему во имя общей безопасности не всем доступно испытывать ни с чем не сравнимое волнение при запуске нового небесного тела, не каждому позволено ласково похлопать по корпусу гигантской ракеты, перед тем как она вынесет в космос еще одну звезду, рожденную на советской земле.

Вместе с Набатниковым Поярков присутствовал при запуске спутников, холодел от восторга, когда ослепительный язык пламени, как бы упираясь в землю, выталкивал ракету в неизведанные просторы.

Но однажды, когда Пояркова пригласил к себе в кабинет начальник особого конструкторского бюро, где занимались и спутниками и ракетами, с предложением возглавить отдел, то Поярков перепугался всерьез. Он считал себя неспособным к решению таких ответственных задач, а кроме того, это означало, что надо поступиться техническими принципами, заложенными в «Унионе», потому что конструкторское бюро работало в ином направлении.

Пришлось поблагодарить за лестное предложение и отказаться. Он попробует довести свою конструкцию до конца. А там, если сочтут, что Поярков принесет больше пользы на новой работе, он охотно ею займется.

Ничего не нужно Пояркову. В маленькой московской квартире, наполненной птичьим щебетом и лаем мохнатой собачонки, хозяйничает древняя старушка дальняя родственница. К деньгам он абсолютно равнодушен: принесет зарплату, сунет в ящик письменного стола — и забудет.

Люди практичные, деловые, знающие цену деньгам и умело прикапливающие их «на черный день», считали Пояркова либо блаженненьким, либо глупцом, которого природа наделила талантом, а он не знает, как им распорядиться.

Афанасий Гаврилович частенько захаживал к Пояркову, ругал его за жизненную неустроенность, но как нельзя лучше понимал, в чем тут дело. И сколько бы ни говорили, что времена аскетов и бессребреников прошли, что советский ученый или изобретатель, конструктор, человек высокого творческого накала, должен пользоваться всеми жизненными благами, предоставленными ему народом и государством, — далеко не всегда так получается. И часто стремятся к этим благам люди бесталанные, но хитрые, умеющие незаметно подползти и урвать себе довольно приличный кусочек от общего пирога.

Набатников знал, что в последние дни, полные волнений, нравственного и физического напряжения, когда Поярков глаз не мог сомкнуть, за него особенно тревожился Марк Миронович. Якобы для испытаний новых медицинских приборов, он затаскивал конструктора к себе в кабинет, с шуточками и смешком проверял пульс, кровяное давление и другие показатели, интересующие обеспокоенного врача.

Самолет задерживался. Помахивая палкой, Набатников ходил неподалеку от взлетной дорожки, смотрел на часы и думал: почему Медоваров так лаконично передал насчет санитарной машины? Видимо, не хотел, чтобы раньше времени здесь узнали о болезни Пояркова. Пойдут всякие толки, предположения. «Кто еще там в самолете?» — припоминал Афанасий Гаврилович. За Медоварова беспокоиться нечего. Это здоровяк, каких мало. Лаборантка Мингалева? Инженер-механик? Сам врач Марк Миронович? Старик. Однако на здоровье он никогда не жаловался.

Вспыхнули посадочные сигналы, далеко протянулись они цепочкой вдоль цементной дороги, через весь ракетодром. Послышался отдаленный рокот, и в небе замерцали бортовые огни. Потом включились фары, похожие на две ослепительные шаровые молнии, и поплыли над землей.

Пробежав по светлой дороге, самолет остановился. Винты еще лениво вычерчивали в воздухе блестящие полосы, а Набатников был уже рядом. Он смотрел на тонкий, еле заметный контур самолетной дверцы и тревожно ждал, когда она откроется. Боясь, что в самолете притаилась беда, Набатников сравнил его с Троянским конем, в котором оказался маленький «десант» противника.

Что случилось с Поярковым?

Как бы испытывая терпение Набатникова, сначала приотворилась дверца, потом из нее выползла тонкая лесенка. По лесенке спустилась худенькая девушка в клетчатом плаще, потом — другая, полная, в спортивных брюках. Ее поддерживал паренек в щегольской куртке, исчерченной «молниями». Куртка ему была широка, а потому при каждом его движении застежки извивались, что производило странное впечатление, словно по груди ползали блестящие гусеницы.

А потом, на ходу надевая пальто, плащи и шляпы, посыпались из дверцы, как в групповом парашютном прыжке, неизвестные молодцы. Оживленно о чем-то споря, они выкрикивали:

— Это вполне диссертабельно.

— А я вам докажу, что нет.

— Оппонент зарежет.

— Минимум сдан. Автореферат уже готов.

— Напечатают?

— Старик поддержит.

— Черных шаров набросают.

— Не беспокойтесь, уже обговорено. Люди свои.

— А ВАК?

— И там найдутся. Старик обещал замолвить словечко.

Не замечая Набатникова, скромно одетого человека в черном пальтишке и кепочке, чуть ли не задевая его плечами и продолжая спорить, неизвестные остановились поодаль.

Санитары прошли с носилками в самолет и вскоре вынесли прикрытое простыней неподвижное тело. За ними спустился Марк Миронович.

Еще издали он увидел Набатникова, приветственно помахал ему рукой и крикнул:

— Принимай гостей, Афанасий Гаврилович! Прибыли в целости и сохранности.

Удивленный поведением врача, Набатников бросился к носилкам и откинул простыню.

Сквозь большие круглые очки на него смотрели умоляющие глаза.

— Прошу вас… еще один пакет. Я, кажется…

Подоспел Марк Миронович и, оттеснив Набатникова, занялся пациентом.

Крепко держась за поручни, из самолета спускался пожилой инженер, затем показался Поярков. Плащ, перекинутый через руку, свисал почти до самой земли, галстук перекошен. Да и взгляд какой-то отсутствующий. Все это обеспокоило Набатникова, и после дружеских приветствий он спросил осторожно:

— Что с тобой, Серафим? Укачало?

— Чепуха. Просто устал немного.

Медоваров легко спрыгнул с последней ступеньки и вытащил из-за спины большой букет розовых пионов.

— Приветствую вас, Афанасий Гаврилович, — сказал он, снимая свою академическую шапочку. — Здоровеньки булы, как говорят у нас в Киеве. Примите от всего нашего колхоза.

Набатников удивленно посмотрел на пышный букет, потом оглянулся на носилки — их уже поднимали в санитарную машину — и, извинившись перед Медоваровым, подозвал медсестру.

— Что там, серьезно?

— Пустяки.

— А ты что же, врач, смотрел? — недовольно спросил Набатников подошедшего Марка Мироновича. — Неужто и здесь медицина бессильна?

— Если хотите знать мое мнение, Афанасий Гаврилович, — усмехнулся врач, то данный прискорбный случай скорее всего относится к психиатрии. Навязчивая идея обязательно получить степень.

Медоваров все же сумел всучить букет Афанасию Гавриловичу, но он передал его медсестре:

— Вот вам награда за спасение. — И, повернувшись к Медоварову, спросил: Однако я не совсем понимаю, что за свита с вами прибыла? Мы же договорились, кто здесь нужен.

— Ничего не поделаешь, Афанасий Гаврилович. Это молодые ученые. Так сказать, наша смена: Виктор Леонидович Сокольский, Эдуард Кузьмич Петелькин, Альфред Иванович…

— Помню, помню. Вы присылали их работы. Но мы же занимаемся совсем другими делами.

Медоваров оглянулся и, заметив, что рядом никого нет, понизив голос, сказал:

— Неудобно получается, Афанасий Гаврилович. Будут упрекать в пренебрежении к молодым кадрам. Слухи разные пойдут. Ведь эти люди сдали кандидатский минимум, успешно работают над темами…

— А кому эти темы нужны? — уже не скрывая досады, перебил его Набатников. — Я прошу вас, Анатолий Анатольевич, извиниться перед товарищами и объяснить, что разместить их негде. До утра как-нибудь устроим, а завтра с этим же самолетом пусть отправляются домой.

Медоваров чувствовал, что настоять на своем невозможно, и попробовал добиться хотя бы половинчатого решения.

— Посмотрим по списку, Афанасий Гаврилович.

Пробежав его глазами, Набатников остановился на фамилии Риммы.

— Чупикова. Ученица-лаборантка. Чему она здесь будет учиться?

— Зачем учиться? Она помощница Анны Васильевны Мингалевой. Вы ее знаете?

— Лично нет. Но я верю Борису Захаровичу. Он считает Мингалеву очень способной. Говорит, что по существу на ней вся лаборатория держится.

— Ну это он преувеличивает. Заведует лабораторией кандидат наук…

— Какая мне разница, — нетерпеливо отмахнулся Набатников. — Так что же делать с вашей ученицей? Впрочем, узнаем у Мингалевой.

Медоваров подозвал Нюру, познакомил с Набатниковым и, проницательно смотря ей в глаза, спросил:

— Вам нужна была помощница?

Нюра не понимала, что от нее требуется, тогда Набатников пояснил:

— Мне Борис Захарович говорил насчет установки новых приборов. Ваша ученица Чупикова в этом деле полезна?

Надеясь с помощью Риммы разобраться в истории с аккумуляторами, а также не желая навлекать на себя гнев Толь Толича, Нюра ответила утвердительно.

— Вот и хорошо. Значит, оставим, — согласился Набатников и, глядя вслед уходящей Нюре, признался: — Вообще, как-то больно и неприятно девушку обижать. Не по-рыцарски. Все-таки, как ни говорите, Анатолий Анатольевич, в каждом из нас это рыцарство нет-нет да и заговорит. Будь на месте Чупиковой какой-нибудь парень, вопрос решался бы проще. Ну да ладно, оставим эти дела до утра. Есть поважнее. — И Афанасий Гаврилович запрокинул голову, как бы желая среди звезд рассмотреть светящуюся монетку диска.

Все уже далеко ушли вперед. Отставшие Набатников и Медоваров продолжали беседу. Профессор не торопился. Интенсивность космических лучей значительно ослабла, поэтому «Унион» сейчас поднимался медленно, подолгу останавливаясь на заранее обусловленных высотах, чтобы проверить автоматическую наводку телескопов, проверить кое-какие ранее не испытывавшиеся приборы, взять пробы воздуха и определить его состав с помощью анализатора Мейсона.

Эти испытания не требовали постоянного внимания Набатникова, он вполне доверял Борису Захаровичу, который сейчас дежурил у пульта управления. А кроме того, коллектив института, подобранный самим директором не только по анкетным данным и, конечно, не по протекции, а по деловым качествам каждого работника, обладал той необходимой слаженностью, какая характерна для здорового и растущего организма.

Толь Толич прежде всего должен был выяснить мнение профессора о «космической броне» Валентина Игнатьевича Литовцева.

— Я ведь не специалист по вашим полимерам, — признался Набатников, шагая рядом и постукивая палкой по бетонной дорожке, — но, судя по всему, два окошка, что согласился поставить Поярков, ведут себя нормально. Не обижайтесь, дорогой Анатолий Анатольевич, ведь эти два окошка для «Униона» все равно что две обыкновенные заклепки, да и то в местах, где от них ничего не зависит. Но мне нравится ваша увлеченность. Значит, работа с полимерами, или, проще говоря, пластмассами, пробудила в вас творческую жилку. Ведь, насколько я помню, вы кончали какой-то химический институт?

Толь Толич расчувствовался, его тронуло внимание Набатникова и светлые воспоминания юности.

— А хорошее было тогда время, Афанасий Гаврилович!.. Я ведь тоже мечтал о научной работе, но тут должность солидная подвернулась. Слаб человек, ох как слаб! Квартира, машина… Да и потом, сознание, что ты начальник, что от тебя судьбы многих людей зависят. Заманчиво, конечно. — Он натянул пониже свою академическую шавочку. — Думал, что пробирки и реторты от меня никогда не уйдут. Ан нет, исчезли, испарились, улетучились, как дым, вместе с формулами, реакциями, галлоидами и металлоидами. Поверьте, Афанасий Гаврилович, я позабыл, что такое галлоиды. Хоть убей, не вспомню.

— Я тоже многое позабыл. Но таково уж устройство человечьей памяти. Она сама отбирает, что нужно хранить всю жизнь и чем пренебречь. Так, например, я не могу забыть студенческие годы, когда из меня сделали человека. И не кто-нибудь, а товарищи по комнате. Мы жили тогда в университетском общежитии на Ильинке, как в те годы называлась улица Куйбышева. В комнате восемнадцать человек. Длинный, покрытый линолеумом стол, за ним мы по вечерам занимались. Ну и дисциплинка у нас была! Кое-кто из ребят работали грузчиками на железной дороге, приходили попозже и сразу же у входа снимали сапоги, чтобы стуком каблуков не помешать товарищам. А сердечность какая была! Какая дружеская поддержка и теплым словом и последним рублем перед стипендией!.. Жили трудно, впрочем, как большинство студентов всех времен и народов. В нашей крепкой семье из восемнадцати человек мужали и перековывались характеры. Мы не знали ни пьяниц, ни похабников. Человек был весь на виду, и в то же время мы друг друга не стесняли, ценили способности и таланты, в чем бы они ни проявлялись. Через два года нас захотели перевести в разные комнаты, по три-четыре человека. Упросили коменданта общежития не делать этого. Не хотелось расставаться.

— Так никто и не ушел?

— Никто. Но к чему я это рассказываю? В прошлом году ко мне прислали молодого специалиста-почвоведа, он только что окончил Московский университет. У нас есть одна работа по созданию искусственной почвы для будущего космического вокзала, или маленькой планетки, где должны находиться люди и выращивать всякие плоды для собственного пропитания. Работа перспективная, интересная, имеющая практическое значение даже в земных условиях. Так этот мальчик, когда я его временно, до окончания строительства нового дома, поселил с товарищами в одной комнате, запротестовал. «У меня, говорит, в университетском общежитии была отдельная комната, и со всеми удобствами. Почему же сейчас я должен жить в худших условиях? Так, — говорит он мне, — вы понимаете заботу партии и правительства о молодых специалистах?»

Медоваров спрятал ехидную улыбочку и спросил:

— Любопытно, что вы ему ответили?

Набатников гневно стукнул палкой.

— Ничего! Буду я еще разговаривать со всякими спекулянтами! Противно. Отправил обратно по месту бывшей прописки, за невозможностью использования. Почвоведы нужны повсюду — и на целине и в необжитых краях Сибири. Может быть, там ему сразу дадут отдельную квартиру. Пока, я знаю, бывает, что и ученые, инженеры и строители живут во временных бараках, в вагончиках и порою даже в палатках.

— Избаловали мы нашу молодежь, — сочувственно заметил Толь Толич.

— Нет, зачем же так говорить? Вообще-то ребята милейшие, во всем мире поискать. Но грешны мы во многом. Ой как грешны! Не успел человек грамоте научиться, как уже мама прикалывает над его кроваткой плакат «Счастливое детство». Растет товарищ, кончает школу и слышит лишь одно: «счастливая юность», «счастливая юность». Привыкает к лозунгу и спекулирует им вроде того молодца, которого я отсюда отправил.

— Это еще что! — с воодушевлением воскликнул Толь Толич. — Недавно мой сынок не такую штуку выкинул. И откуда это у них берется! От горшка два вершка, пятиклассник еще, а законы наши изучил до тонкости. Приходит из школы и спокойно заявляет: «У меня сегодня двойка по арифметике». Я, конечно, всякие слова говорю, к совести его взываю, а он только посмеивается. Не стерпел я и вроде как схватился за ремень — попугать. Дома он у нас даже грубого слова не слышит, не только чтобы его ремнем. И вдруг он с ухмылочкой нагло спрашивает: «Папа, а тебе разве партийный билет не дорог?» У меня даже руки опустились. «То-то, — пригрозил сынок. — Позвоню сейчас в милицию. Узнаешь, как детей истязать».

— Чем же дело кончилось?

— Плюнул и ушел. Что я мог сделать?

— А надо бы сделать. И конечно, не за двойку, — беда поправимая. За спекуляцию. Вот за что! Простите, я не очень-то почтительно отзываюсь о вашем сыне. Но из таких ребят могут вырасти страшнейшие спекулянты.

Дойдя до жилого дома сотрудников института, Набатников распорядился устроить вновь прибывших в свободных комнатах для гостей, а сам прошел на пункт управления, где дежурил Дерябин. Он был, как говорится, в «своей стихии» и в буквальном и переносном смысле. Пока «Унион» еще не покинул земную атмосферу, Борис Захарович с группой исследователей проверял приборы, созданные в метеоинституте, радовался удаче молодых конструкторов ЭВ-2, прибора, который сейчас показывал исключительную точность, более высокую, чем в универсальном аппарате Мейсона. Борис Захарович уже думал об изменении схемы анализатора, чтобы внести в него некоторые усовершенствования, предложенные Багрецовым.

— А все-таки ночи здесь прохладные, — сказал Набатников, потирая закоченевшие руки. — Наверно, градусов десять тепла. Интересно, сколько сейчас наверху?

— Сорок пять градусов мороза, — ответил Борис Захарович, указывая на медленно движущуюся ленту.

Договорившись, что «Унион» будет находиться в воздухе до утра, после чего, если не возникнет новой вспышки космической энергии, он пойдет на посадку, Набатников спустился вниз, где в вестибюле главного здания ждал Медоваров.

Афанасий Гаврилович шумно уселся в кресло напротив.

— Стекла ваши, Анатолий Анатольевич, ведут себя прекрасно. Сорок пять градусов мороза выдерживают. Утром можете их потрогать, полюбоваться.

— Почему утром? — недовольно спросил Толь Толич. — Разве диск не поднимется в ионосферу?

— Пока нет необходимости.

— Но что такое сорок пять градусов для «космической брони»? Она должна выдерживать абсолютный нуль.

— Для этого «Унион» должен подняться на сотни километров. Успеется, мой друг, успеется.

Это не понравилось Медоварову, он думал, что уже в данном полете «космическая броня» будет испытана всесторонне. Но когда Набатников сказал ему, что все зависит от новой вспышки космической энергии, Толь Толич успокоился. Мало ли что может случиться до утра.

Хлопнула дверь, и на пороге показался Аскольдик. Он сунул Афанасию Гавриловичу покрасневшую от холода руку, буркнул свою фамилию и сел в кресло напротив.

— Скажите, товарищ директор, где я могу найти секретаря комсомольской организации?

Не очень была по сердцу Набатникову подобная манера разговора, да и вообще манера держаться: первым сует руку старшему, садится без приглашения.

— Видите ли, молодой человек, — извиняющимся тоном начал Афанасий Гаврилович, — нет у нас пока еще секретаря.

— До сих пор не выбрали? Странно.

— Прошу извинения, но выбирать не из кого. Комсомольцев нет.

— Молодежь, значит, не охвачена. Так. — Аскольдик полез в карман за блокнотом. — О чем же думает райком комсомола?

— Этого я вам сказать не могу.

— Значит, молодежь предоставлена самой себе? Странно!

Сидя в кресле, Афанасий Гаврилович опирался подбородком на палку и сочувственно смотрел на Аскольдика.

— Нет у нас молодежи. Пока работают только старики. Все-таки ученые, профессора, доктора. Возраст у них не комсомольский.

Аскольдик нерешительно перелистал блокнот и сунул его в карман.

— Впрочем, это не имеет значения. Извините, пожалуйста, а общественная жизнь у вас существует? Стенгазета выпускается?

— Вероятно.

— А вы точно не знаете?

Набатников растерянно посмотрел на Медоварова:

— Я не пойму, что хочет от меня ваш молодой товарищ?

Толь Толич уже заметил, что Аскольдик ведет себя чересчур непочтительно. Конечно, Набатников не бог весть какая персона, об этом мальчик мог знать хотя бы от самого Толь Толича, но всему надо знать пределы.

Приходится мальчика выручать.

— Вы таких — ребят обожаете, Афанасий Гаврилович, — весело сказал Медоваров и метнул в Аскольдика свирепый взгляд. — Не успел прилететь — и уже с места в карьер начал искать секретаря комсомола. Энтузиаст! Не терпится ему скорее свой талант проявить. Прекрасно оформляет газету, рисует, выпускает сатирические листки. Увлекается этим делом. Горит на работе.

— На какой работе?

— Вот я и говорю: обличительные стихи, дружеские шаржи. Так сказать, критика сверху донизу. Не взирая на лица. — И, заметив удивление Набатникова, Толь Толич пояснил: — Ну да, конечно, в нерабочее время. А специальность у парня рабочая, скромная, фотолаборантом числится, даже не самим лаборантом, а его помощником.

Афанасий Гаврилович недовольно заметил:

— Но поймите, Анатолий Анатольевич, здесь солидный научный институт. И вдруг прилетают какие-то помощники, ученицы…

— Без них не обойдетесь, дорогой. — Толь Толич шутливо погрозил пальцем: Отрываетесь от народа, Афанасий Гаврилович. С пренебрежением относитесь к маленьким людям. Возможно, это ваш будущий космический пассажир. Нехорошо, очень нехорошо.

— Мне не до шуток, Анатолий Анатольевич. Удружили вы мне своим Троянским конем, — сухо заметил Набатников и повернулся к Аскольдику: — Фотолаборанты нам пока не нужны. А что вы еще умеете делать?

Аскольдик замялся, но потом лицо его приняло привычное высокомерное выражение.

— Видно, в вашем институте критика не в почете. А то бы я мог предложить вам вполне квалифицированный «БОКС».

Опираясь на палку, Набатников приподнялся.

— О чем вы говорите? Какой бокс?

— Странно, что вам неизвестно. «БОКС» — это одна из разновидностей стенгазеты — «Боевой орган комсомольской сатиры». Понятно?

Внутренне подсмеиваясь над самим собой и желая пополнить свое недостаточное образование в этой отрасли культуры, Афанасий Гаврилович опять опустился в кресло и спросил:

— Ну, а чем обычно занимается этот уважаемый орган? И какую пользу он может принести нашему институту?

Аскольдик снисходительно повел плечом:

— Я еще не имею местного материала. Ну, допустим, так… Бракоделы у вас есть?

— Как вам сказать? Есть у нас один профессор. Он выдвинул гипотезу насчет происхождения некоторых малоизвестных элементарных частиц. Трудился целый год, поставил ряд экспериментов и убедился, что гипотеза его несостоятельна. Может, он действительно, как вы изволили сказать, бракодел?

Несмотря на грозный предупреждающий взгляд Толь Толича, Аскольдик черкнул карандашиком в блокноте и задал новый вопрос, правда, уже с меньшей дозой уверенности:

— А стиляги есть?

— Прошу несколько расшифровать это понятие, — вежливо попросил Афанасий Гаврилович. — Я как-то смутно представляю себе…

— Вот странно. Ведь о стилягах много писали. Я, например, считаю… Ну, это такой человек… носит длинные волосы, зеленый пиджак… Ну, еще что? Проводит вечера в ресторанах, на танцплощадках… Потом… потом… припоминал Аскольдик. — Да, самое главное. Не ведет никакой общественной работы, отлынивает.

— Знаю такого стилягу, — без тени улыбки подтвердил Афанасий Гаврилович. Работает в нашем институте. Профессор.

— Профессор? — неуверенно переспросил Аскольдик.

— Совершенно верно. Ведь эта болезнь заразительная. Значит, какой, вы изволили сказать, первый признак? Ах, да, — длинные волосы. Правда, седые, но ему обязательно надо подстричься. Зеленый пиджак? Есть у него такой, и даже брюки с эдакой прозеленью. Представляете себе? Насчет ресторанов не скажу, здесь, на горе, их нет, а если бы открыли такое веселое место, то ходил бы туда обязательно. Вот на танцплощадку не ходит, возраст не тот. Что же касается общественной работы, то у профессора типичные замашки стиляги. Отлынивает, да еще оправдывается, говорит, что занят. Недавно приезжал сюда культурник из дома отдыха пищевиков и предложил профессору прочитать отдыхающим лекцию на тему «Будет ли конец мира?». Так что же вы думаете? Отказался!

— Наотрез?

— Наотрез.

Удовлетворенно улыбнувшись, Аскольдик перевернул листок блокнота.

— Я полагаю, что материал для «БОКСа» все-таки есть. А вы сомневались, товарищ директор. Как фамилия этого стиляги?

— Пишите, молодой человек. Фамилия его Набатников. — Афанасий Гаврилович встал и, протягивая руку насупившемуся Медоварову, сказал: — Покойной ночи, Анатолий Анатольевич. Видите, до чего я самокритичен.

Ночь для Набатникова оказалась беспокойной. В своем кабинете он потушил свет, лег на диван напротив контрольного экрана, чтобы, приоткрыв глаза, можно было видеть голубую звездочку «Униона». И когда она подолгу задерживалась на одном месте, Афанасий Гаврилович вскакивал с дивана и, шлепая босыми ногами по колючему, точно жнивье, ковру, подбегал к приборам. Испытания идут нормально, по программе. Сейчас, например, ровно три часа, — значит, диск остановился на очередной заданной высоте.

Афанасий Гаврилович засыпал, и тогда ему мерещился какой-то маленький человечек, заспиртованный в банке. Стоит эта банка в музее, и все на нее смотрят. Человек в зеленом пиджаке, длинноволосый. Вдруг он начинает расти, пухнуть. Банка лопается, и на столе уже извивается в уродливом танце не кто иной, а сам Набатников.

Он просыпается, протирает глаза. Приснится же такая чертовщина! На экране мерцает далекая звезда, ее отблеск лежит на мраморных шлифованных срезах, на страницах начатой рукописи. Все живое, теплое, настоящее.

Рассветало. Неровная мохнатая линия лиловой горы становилась все четче и четче, будто по ней с нажимом проводили карандашом. С неба смывалась темная краска, постепенно уходя в высоту. И вот когда над горой прочертилась золотая полоса, когда у подножия башни заблестели мокрые камни, Набатников взял свою походную сумку, вытащил из шкафа ружье и отправился в горы.

Так бывало каждое утро. Часа два Афанасий Гаврилович бродил по окрестностям, но вместо ружья предпочитал пользоваться геологическим молотком. Тоже охота, но бескровная и не менее увлекательная. А ружье брал на всякий случай. Места дикие, малообжитые, встречается и всякое зверье.

Какие только мраморы не находил в здешних горах Афанасий Гаврилович! Он знал прекрасные черные, с золотыми прожилками хорвирабские мраморы Армении, находил куски мрамора цвета запекшейся крови, похожие на знаменитые шрошинские мраморы Грузии. В его коллекции были шлифованные осколки серо-фиолетовых, бледно-зеленых, голубых местных мраморов, с изумительным многообразием рисунков и оттенков. Каждый такой кусок Набатников рассматривал как неповторимую картинку. Он видел в сочетании пятен, линий, нежнейших переходах одного цвета в другой, то горный пейзаж, то бурное море, то закатное небо.

В опытной мастерской института он приспособил станочек для распиловки и шлифовки мраморных кусков и частенько по вечерам проводил время за своим любимым занятием. Это было одно из маленьких его увлечений, причем началось оно недавно, только здесь, когда пришлось столкнуться со своеобразным великолепием высокогорной природы. Она не балует ни тенистыми лесами, ни цветами, ни виноградниками, суровы и каменисты берега здешних рек. Но именно камни, молчаливые и прекрасные, покорили нашего физика, хотя он ими никогда не занимался, и профессия его — изучение невесомых частиц материи — очень далека от тяжелых, чересчур уж земных каменных глыб, так поэтично и тонко воспетых академиком Ферсманом в его «Песне о камне». Но для Ферсмана камень был всем: его трудом, наукой, жизнью. А для Набатникова — второй, возможно недолгой, любовью, но чистой и благородной.

Сегодняшнее утро не принесло Афанасию Гавриловичу ни радости, ни удовлетворения, если не считать бодрящего ощущения утренней прогулки. Далеко уйти он не мог — беспокоился за испытания, — а ближайшие тропинки были им все исхожены. Попались два довольно интересных полупрозрачных халцедончика, которые из-за своей твердости трудно обрабатываются, тем более при таком примитивном оборудовании, какое имелось в распоряжении Набатникова. Ничего другого заслуживающего внимания, а главное, того, чего не было в его коллекции, Афанасий Гаврилович не нашел.

Возвращаясь обратно, он увидел высоко в небе орла-ягнятника. Зная, сколько неприятностей приносят эти орлы чабанам, Набатников прицелился и выстрелил.

То ли ему так показалось, то ли ружье было заряжено не дробью, а разрывной, зажигательной гранаткой — что уж совсем маловероятно, — но орел не просто упал, а как бы вспыхнул и превратился в облачко.

Сколько потом Набатников ни искал хотя бы орлиное перышко, никаких следов не осталось.

Дома он проверил несколько патронов и ничего особенного в них не нашел. Единственным правдоподобным объяснением столь странной случайности он мог считать оптический обман. Какой-нибудь отблеск на фоне облаков. Что же касается убитой птицы, то, видно, она упала в ущелье. Не заметил, как падала? Ну что ж, ничего удивительного — охотник он неопытный, выстрел ослепил его, пришлось зажмуриться. Вот и проморгал.

Смущало другое обстоятельство: уж очень подозрительно совпадают два факта — столкновение с орлом самолета и сегодняшний «оптический обман». Во всяком случае, над этим надо призадуматься, и не только самому, но и другим товарищам, более компетентным.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Получилась она как сугубо приключенческая. Тут есть и ночные неизведанные тропы, и воющий шакал, и таинственный голос. Но, честное слово, автор не хотел этого. Наоборот, он старался возможно короче и проще рассказать об одном трудном путешествии, без чего нельзя продолжать повествование.

На освещенную луной поляну из зарослей ежевики выполз шакал, тощий, похожий на бездомную собаку. Выступающие ребра едва скрывала облезлая шерсть. Старый, он уже с трудом добывал себе пищу, питался лягушками, ящерицами, падалью.

Пренебрегая мудрой осторожностью более молодых соплеменников, понурой рысцой домашнего пса перебежал он поляну, поднял голову, заскулил и вдруг смолк.

Из листвы чинары безжизненно свисала рука. Шакал попятился в кусты и боязливо выглянул оттуда. Человек не шевелился. Крадучись, шакал приблизился, зевнул, лениво вылизал свою облезшую шкуру и завыл.

…Как сквозь сон Вадим услышал вой. Опять ветер? Провел рукой по лицу. Липкое до самой шеи. Веки тоже слиплись, темно. Боль растекается по всему телу. Откуда она? Что было раньше? Мелькают обрывки воспоминаний. Он висел на тросе, горы подступали все ближе и ближе. Высокая зубчатая стена двигалась навстречу. Как черным мхом, заросла она лесом, и только на самой вершине торчали остроконечные скалы.

Вот уже различаются ветки деревьев, мелкий кустарник, отдельные камни… Вадим боялся услышать треск над головой. Диск налетит на скалу. А ведь там Тимофей. Чтобы диск перелетел через гору, надо выбросить балласт. Совсем рядом, казалось, что рукой достанешь, проплывали темные, густые деревья. Ветка хлестнула по ноге, оторвала болтающуюся внизу птицу-разведчика. Другая ветка больно ударила по руке.

Не задумываясь больше, Вадим расстегнул ремень. В эту же самую минуту из светящегося диска вырвались огненные струи и он помчался в высоту. Что было потом, Вадим уже не помнит…

Он приподнимает веки, расклеиваются ресницы. Сквозь листву просвечивают звезды.

Диск исчез.

Нельзя пошевелиться. Жгучая боль, будто на теле нет живого места. Острый сук, как гвоздь, впился в бок, плечо онемело. Надо спуститься на землю. Ничего не видя, Вадим инстинктом угадывает, куда поставить ногу. Наступает на нее — и в глазах кровавая пелена. Неужели сломал? Нога соскальзывает. Падая, он цепляется за сучья, обдирает руки о шершавый ствол.

Чуть опомнившись, ощупывает лоб, рассеченную бровь, оглядывается. Горный склон. Трава будто покрыта инеем. Черные, уродливые тени деревьев.

Багрецов приподнимается и вскрикивает. На ногу наступить нельзя. Ждать до утра? Тоже нельзя. Надо предупредить, что там наверху Тимофей. Он подползает к кустарнику, выламывает палку, кривую, суковатую, и, опираясь на нее, пробует идти. Нога распухла, отяжелела, словно налилась свинцом.

Еле пересиливая боль, поминутно отдыхая, Вадим пересек поляну и добрался до лесной чащи. Но как найти там дорогу? Он предполагал, что идти надо вниз, по склону, в долину, где должны быть селения.

Послышалось злобное рычание. Багрецов оглянулся назад и оторопел. Возле куста метался зверь. Он припадал на задние лапы, кружился и что-то трепал в зубах. Холод в сердце. Неужели пантера? В Армении они встречаются иногда. А сам он где? Возможно, что и в Армении. Стоял в нерешительности, раздумывал. Добежать до дерева, попробовать вскарабкаться?.. Но ведь пантера его достанет. И как добежать?

Зверь насторожился. Стоит, не шелохнется… Выжидает?

Раздумывать некогда. Вадим бросился вперед, высоко поднял над головой суковатую палку и…

Страшный зверь, оказавшись тощим шакалом, с жалобным визгом метнулся в кусты.

Но что обрадовало Вадима, — шакал оставил растрепанное чучело орла.

Оторвана крышка, торчат провода от взрывателя. Странно, что взрыва не произошло, и это, конечно, к лучшему.

Багрецов закинул чучело за спину и поковылял в лесную чащу. Трудно идти, кровь течет из рассеченной брови прямо в глаз. От раны на боку рубашка мокреет и прилипает к телу.

Оставалась робкая надежда: может быть, «Унион» прилетел на место? Тогда не надо торопиться, а просто лечь на траву и ждать утра. Но как узнать? Вадим вспомнил о приемнике, что был у него в кармане, посмотрел на часы. Скоро будет метеопередача.

И вот опять тонкие стеклянные звуки. Какая высота — непонятно. Давление низкое. А вот и температура: больше сорока градусов мороза! Тимка погибнет. Скорее бежать, предупредить!

Он сунул приемник обратно в карман и, опираясь на палку, пошел напролом сквозь чащу. Нет, так он не дойдет. Боль не унималась. Вадим опустился на землю, сбросил пиджак, разорвал рубашку и непослушными, неумелыми руками стал перевязывать рану. Повязка съезжала, свертывалась жгутом. Но вот как будто бы ничего. Теперь самое трудное — встать на ноги. Нестерпимая, немыслимая боль. Наконец поднялся, остатками рубашки вытер лицо и пошел опять.

Сквозь черную узорчатую листву пробивается лунный свет. Лучи как прозрачные, стеклянные трубки упираются в землю. При каждом шаге Вадиму чудится стеклянный хруст, будто острые осколки впиваются в тело, и он обливается кровью.

Добравшись до ближайшего дерева, он повисал на нем, отдыхал, боясь опуститься на землю, — тогда уже не поднимешься.

Он слышал голос Риммы, она кого-то увещевала, подбадривала. Все это казалось слуховой галлюцинацией, хотя стоило лишь сунуть руку в карман, чтобы обнаружить невыключенный приемник.

Наступало утро. В просветах деревьев виднелись кусочки неба, бледно-лиловые, как жидкие чернильные кляксы. Скрылась луна, и лес потерял всякую таинственность.

Черные узловатые стволы бука и ореха вставали сплошной стеной. Багрецов уже не чувствовал под ногами пологого склона — наверное, потерял направление. Как же спуститься в долину? Он свернул вправо, где темнел высокий кустарник.

От потери крови, от голода кружилась голова. Споткнулся о выступающий корень, упал. Хотел подняться, скользил по траве руками, искал за что бы уцепиться. Какая-то ягода попалась между пальцами, поднес к лицу, почувствовал запах кизила. Ягода сохранилась с прошлой осени. Еще нашел несколько и съел с жадностью.

Небо розовело, будто окрашенное кизиловым соком. Пора идти. Он поднялся и, наклонившись вперед, стал пробираться сквозь кустарник. Острые колючки впивались в тело, цепкие плети ежевики тянулись за ним, как зубастые змеи, обвивались вокруг ног, тащили назад.

Одежда разорвалась в клочья. Длинные иглы терновника подстерегали везде. «Тимка, а Тимка!..» — шептал он искусанными от боли губами, будто, повторяя имя друга, легче найти в себе мужество дойти до конца. И кажется ему, что из далеких межзвездных пространств слышится голос: «Скорее, Вадим, скорее! Здесь холод и черное небо. Я не вижу земли».

Вадим рванулся вперед, нога повисла в воздухе, и он покатился по крутому склону.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

О больших делах и маленьких спекулянтах, о попытках управлять «Унионом» без всякой техники и о человеке, который пожелал бы остаться неизвестным.

Набатников понимал, что Медоварову здесь делать нечего. Но разве ему можно запретить проверить собственноручно поставленные печати и пломбы в некоторых отсеках «Униона», тем более что кое-какие приборы отказывали по самым неизвестным причинам. Кто в этом виноват? Дерябин или сотрудники НИИАП? Ясно, что Толь Толич должен убедиться лично, иначе будет писать во все инстанции снимаю, мол, с себя ответственность за любые аварии, кои могли произойти в «Унионе».

Для Медоварова и его сотрудников «Унион» был обыкновенной экспериментальной лабораторией, вполне понятно, что о возможном ее использовании для исследования космоса на больших высотах никто из них не предполагал.

А если так, то по разным соображениям «Унион» оставался конструкцией незасекреченной, тем более что первый ее вариант был достаточно известен в научно-технических кругах. Тогда этот летающий диск чаще всего использовался для испытаний двигателей, аппаратуры радиоуправления, связи, телевидения и метеоприборов. Комплексная лаборатория, и больше ничего.

Не будь этого обстоятельства, да разве к «Униону» подпустили бы близко деятелей вроде Медоварова или его практически беспомощных сотрудников?

Впрочем, как мы помним, задача, поставленная перед НИИАП, была несложной: временно установить аппаратуру управления и контроля в зале и несколько приборов в «Унионе», необходимых для короткого перелета в Ионосферный институт.

Но кто же ожидал, что за это время произойдет столь необыкновенное космическое излучение, ради которого «Унион» подняли в ионосферу?

Сейчас эта необходимость прошла. Излучение ослабло, и Набатников готов был хоть сию минуту спустить «Унион» на землю, тем более что Поярков просил дать ему время для подготовки к основным испытаниям.

Однако Набатников не оценил настойчивости бывшего директора галантерейной фабрики товарища Медоварова, который слезно умолял поднять «Унион» в ионосферу, чтобы «космическая броня» показала там свои изумительные свойства.

— Хотя бы на часок, Афанасий Гаврилович! — упрашивал Толь Толич.

Он доказывал, что нельзя пренебрегать полимерами, когда о них было решение, когда с невиданным размахом строятся заводы синтетических материалов, когда…

Впрочем, можно дальше не продолжать. Толь Толич умел спекулировать на больших делах. Он плохо представлял себе значимость «космической брони», но верил ее изобретателю, доктору наук Литовцеву, убежденный в том, что на пути каждого изобретения должны стоять препятствия. Значит, надо сделать все возможное, чтобы справедливость восторжествовала. Нельзя сейчас опускать «Унион» на землю.

Но ведь в «хозяйстве Набатникова» Толь Толич голоса не имеет. Придется искать союзников.

Осторожно, шепотком он убеждал конструкторов, что только сейчас, без всякой спешки, можно испытать двигатели как следует, по-дружески советовал медикам и биологам поторопиться с проверкой явлений невесомости, так как он слыхал, что потом все радиоканалы будут заняты техниками, а для физиологических исследований выделят лишь один, да и то на короткое время.

— И не забудьте, золотко, — вполголоса предупреждал он какого-нибудь биолога. — Приедут иностранцы, — сами понимаете, долг гостеприимства: придется отдать им все ваши рабочие места. Торопитесь, пока не поздно.

Нашлись испуганные этой перспективой молодые ученые, аспиранты и, не объясняя ничего Набатникову, попросили от своего имени продолжать испытания «Униона» именно сейчас, чтобы закончить цикл начатых исследований.

Так шутка Набатникова о Троянском коне в какой-то мере оказалась пророческой.

Обиженные сотрудники НИИАП решили написать коллективное письмо в министерство, обвиняя Набатникова в том, что он затирает молодежь, не дает ей ходу, что он бюрократ и самодур. Но Медоваров попросил этого не делать, ибо он сам совершил ошибку: надо было заранее согласовать с Набатниковым состав экспедиции. А кроме того, здесь действительно негде разместиться. Ожидается приезд уважаемых гостей.

Аскольдик поймал Медоварова в коридоре и с усмешкой спросил:

— Товарищ начальник, как вы думаете, и мне уготована общая судьба? Вот удивится папан! Впрочем, насколько я понимаю в медицине, здесь критика не в почете. Зря я вчера растрепался Набатникову, испугался старик.

Кисло улыбнувшись, Толь Толич успокоил Аскольдика:

— Старик, конечно, не из пугливых. Но я, золотко, попробую с ним переговорить.

В кабинете Набатникова долго спорили о дальнейших испытаниях «Униона», нужно ли его сейчас поднять выше. Поярков возражал, говорил, что все ясно, надо готовиться к основному полету.

— Ну а если медики просят? — оправдывался Афанасий Гаврилович.

Поярков оглянулся на дверь. Никого, кроме него и Набатникова, в кабинете уже не осталось.

— Медики потом на мне отыграются, — вполголоса сказал Поярков.

— Неизвестно, пустят ли тебя в «Унион». Марк Миронович докладывал, как в самолете ты за сердце хватался.

— Там была особая причина…

Послышался осторожный стук, и в дверь просунулась голова Толь Толича.

— Можно мне к вам на секундочку? — проговорил он заискивающе. — На пару слов.

Поярков махнул рукой и вышел из кабинета. Афанасии Гаврилович с сожалением проводил его взглядом.

— Что-нибудь серьезное, Анатолий Анатольевич?

— Пустяки, Афанасий Гаврилович. Прошу извинения за беспокойство. Наши сотрудники вылетают обратно в десять ноль-ноль.

— Обижены?

— Есть немножко. Но я хотел бы вас просить одного из них оставить. Для нашего института это очень важно.

Афанасий Гаврилович равнодушно повел плечами:

— Вам виднее, Анатолий Анатольевич. Из-за одного человека не будем спорить. А какая у него тема?

— Да пока только присматривается. Космическими полетами интересуется. Хочет быть первым человеком на Марсе.

— Скромное желание. Ну, а на Земле что он делает?

Толь Толич сказал нечто уклончивое, потом решил действовать напрямик.

— А что он может делать без специальности? Но человек он нужный. То есть, я хочу сказать, не он, а отец — директор комбината. Мы этой весной полностью отремонтировали институт. Морока страшная. Мои снабженцы, с ног сбились — все обивку искали.

— Обивку? Для чего?

— Для кресел, для диванов. Портьеры в кабинетах надо было сменить, ковры, дорожки. Нашелся добрый человек, пошел нам навстречу…

— Директор комбината?

— Какой там комбинат! Громкое название. Набивные ткани делают, ковровые дорожки. Шарфики, абажуры разрисовывают. Кустарная фабричонка. Но руководство там крепкое. Пообещал товарищ — и сделал.

Набатников недоумевал:

— Что ж тут особенного? Ведь это же не подарок и не для вас лично?

— Какое там «лично»? По безналичному. — Толь Толич обрадовался каламбуру. — Расчетец такой есть, как вам известно. Эх, Афанасий Гаврилович, побывали бы вы в моей шкуре! Ведь за прекрасные глаза ничего не делается.

Трудно было понять Афанасию Гавриловичу, что это, дружеская откровенность или обыкновенный цинизм? Он сам непосредственно занимался строительством здешнего института, вникал в разные хозяйственные дела архитекторов, строителей, транспортников. Знал, что иногда они договариваются между собой о взаимных услугах: одним нужен лес, другим камень, третьим обещали помочь автомашинами. Но чем хочет отблагодарить Медоваров своего благодетеля за ковровые дорожки?

— Посудите сами, Афанасий Гаврилович, — между тем продолжал Толь Толич. Человек постарался для нашего института, сделал что мог. А я ему плачу черной неблагодарностью. Совесть-то у меня есть или нет?

— Боюсь, что мы понимаем ее по-разному;.

Спорить на столь щекотливую тему Медоварову не хотелось.

— Пусть будет по-вашему. Но слово руководителя что-нибудь должно значить?

— Не «что-нибудь», а все! — сухо поправил Набатников.

— Тем более. Я, например, обещал этому директору взять его сына в командировку. Разве я мог предполагать, что вы всех отправите обратно? А потом, Афанасий Гаврилович, к чему нам лишние разговоры? Мальчик приехал с чистой душой, хотел помочь… А вы вроде как убоялись критики, игнорируете ее… Он так и заявил мне.

Глаза Афанасия Гавриловича покраснели от гнева.

— Это вы о том мальчишке? Вот спекулянт паршивый! Чтобы духу его здесь не было!

Вздохнув, Толь Толич протянул уныло:

— Не любите вы молодежь, Афанасий Гаврилович. Но поймите, если он уедет, то это произведет скверное впечатление. Зажим критики.

Набатников уставился на Толь Толича округлившимися глазами, потом, словно одумавшись, быстро зашагал по коридору.

Можно было смириться с неумным приспособленчеством Медоварова. В конце концов, он виден насквозь, а потому не так уж страшен. Сам признался в мелких спекулятивных грешках — нечто вроде товарообмена. За ковровые дорожки и диванную обивку сынку директора комбината устраивается приятная командировка. Взятка? Ни в коем случае! «Безналичный расчет» и обыкновенная дружеская услуга. Правда, командировка оплачивается из средств государства, но попробуйте доказать, что она не нужна. Будущему специалисту полезно ознакомиться с работами Ионосферного института. Дорогу молодежи!

— Да разве в этом Дело? — жаловался Набатников Борису Захаровичу. — Всякие бывают спекулянты. Одни рыщут по магазинам, чтобы потом перепродать модные тряпки и босоножки. Другие, вроде Медоварова, используют выгоды начальственного положения, тоже этим спекулируют. Но нет отвратительнее спекулянтов принципами, гуманностью и чистотой. Медоваровский отпрыск пригрозил папаше партийным взысканием, когда тот попугал его ремнем. Самодовольный хлыщ, именуемый Аскольдиком, спекулирует высокими принципами нашей печати. Он же, как и тот молодой почвовед, которому я не мог дать отдельную квартиру, спекулирует нашей любовью к молодежи. А разве нет спекулянтов от науки?

Дерябин саркастически усмехнулся:

— Ни на чем не основанные предположения. Попробуй докажи.

Его подозвал Поярков, и они вместе прошли в зал, где устанавливались дополнительные приборы для будущих испытаний «Униона».

Глядя на движущуюся ленту самописца, Поярков удивился:

— Мейсоновский анализатор опять работает? Вы уверены, Борис Захарович, что так и должно быть?

Борис Захарович сам мучился в догадках. Хорошо бы сию минуту, не дожидаясь окончания испытаний, посмотреть, что в нем случилось.

— А какая сейчас скорость подъема? — вместо ответа спросил Дерябин, подходя к другому регистрирующему прибору.

— Почти расчетная величина, — пояснил Поярков, указывая на зеленую линию. — Ваши опасения, что «Унион» не достигнет нужного потолка, пока преждевременны.

— Посмотрим, посмотрим, — ворчливо заметил Дерябин. — Но вы же сами считаете, что его пора посадить? Чем вы объясняете этот скачок? — ткнул он пальцем в график, где еще до включения двигателей линия высоты резко пошла вверх. — Воздушными течениями? Здесь они не отмечены.

Рядом с линией высоты записывались восходящие течения, направление ветра и другие данные. Они говорили, что атмосферные условия тут ни при чем, диск поднялся выше от неизвестных причин. Поярков беспокоился: не случилось ли чего? Возможно, где-нибудь отказали стягивающие трубы? Надо все это проверить сейчас, пока не случилось чего-нибудь более серьезного. Непонятно, почему Набатников не прекращает испытаний?

— Ничего, потом разберемся, — сочувственно проговорил Борис Захарович. Простите старика, всю ночь не спал, пойду часок вздремну.

Поярков опустился на диван и обхватил руками холодный кожаный валик. Так он сидел бездумно, потом вскочил, закурил, смял зажженную папиросу и быстро подошел к столу. Вот журнал испытаний «Униона». Здесь записаны все показания приборов. Высота, температура, влажность, давление. Но почему «Унион» сразу подскочил вверх? Неужели конструктор не знает всех особенностей своего творения? И, главное, он бессилен. Что делается там, наверху, неизвестно. Скорее бы узнать.

За стеклянной дверью он увидел мутное белеющее пятно. Несколько раз открыл и закрыл глаза. Это Нюра склонилась над каким-то аппаратом.

— Я вам не помешаю? — спросил Поярков и, не дожидаясь ответа, сел к столу.

В комнате, кроме Нюры, никого не было. Она только что установила один из контрольных приборов, который вскоре должен использоваться при испытании новой курбатовской фотоэнергетики.

Серафим Михайлович спросил о каких-то пустяках и замолк. Нюра понимала его состояние. Как бы хотелось сказать ему ласковое слово, ободрить, прикоснуться к его щеке!.. Она колючая — забыл побриться. Нет, не скажешь ему ничего, не поглядишь ласково. Нельзя.

Нюра прятала зябнущие руки в рукава халата, думая уже об ином — о письме Курбатова, которое она до сих пор не получила от Багрецова. Это не официальное приглашение, напечатанное на бланке. Письмо личное. Любовь ее была как иго, хотела сбросить, но не могла. Досадовала на Димку и письмо. Ведь мог бы оставить у дежурного, чтобы сейчас не мучиться нетерпением. А где-то в тайных закоулках ее сердца пряталось робкое желание, чтобы письма совсем не было. Пусть потеряется.

Серафим Михайлович долго молчал, наконец решился.

— Почему тогда, в самолете, вы вспомнили Багрецова? Что он должен рассказать? Поймите, кроме вас, я никого не хочу слушать…

Холодными пальцами Нюра робко притронулась к его руке.

— Потом… — И, щелкнув выключателем на пульте, смущенно проговорила: — Я долго думала, Серафим Михайлович…

— О чем? — голос его задрожал.

— Говорят, что самолет Охрименко столкнулся с орлом. А может самолет столкнуться с диском?

Поярков укоризненно посмотрел ей в глаза и тяжело вздохнул.

— Невозможно. «Унион» ярко светится, к тому же на самолетах установлены радиолокаторы.

— А если диск налетит на гору?

— И это невозможно. В «Унионе» тоже есть радиолокаторы, — устало и разочарованно сказал Серафим Михайлович. — Вы должны это знать не хуже меня.

Он пояснил, что радиолокаторы через специальную автоматику управляют двигателями. Впереди гора — радиолуч отразится от нее и с помощью приемника включит нужный двигатель с газовыми рулями. «Унион» свернет в сторону или поднимется выше. А кроме того, им можно управлять с земли.

— Вот и получается, что человеку там делать нечего, — равнодушно добавил Серафим Михайлович.

— Это, конечно, верно, — с некоторым сомнением подтвердила Нюра. — Но вот сейчас там что-то случилось, а вы…

Она не закончила фразы. Лицо Серафима Михайловича стало жестким, напряженным.

— Не будем говорить об этом.

За стеклом показался Аскольдик. Он гримасничал и делал какие-то знаки Нюре. Поярков заметил ее удивленный взгляд, вскочил и распахнул дверь:

— Милости прошу.

Не повернув головы, Аскольдик прошел мимо Пояркова.

— Имею честь попрощаться с вами, Анна Васильевна.

— Почему? — спросила она безразлично.

— Высылают как нежелательного иностранца. — Аскольдик язвительно хмыкнул. — Пишите до востребования. — И, заметив, что идет Набатников, юркнул в приоткрытую дверь.

Вежливо уступив ему дорогу, Набатников вызвал Пояркова в зал.

— Я должен с тобой посоветоваться, Серафим. У нашего друга Медоварова появились новые сторонники. Уже немцы и датчанин просят продлить испытания, хотя раньше не настаивали. Зачем именно сейчас им это понадобилось, ума не приложу.

Поярков огорченно вздохнул:

— Как хотите, Афанасий Гаврилович, но мы планировали иначе.

— Так-то оно так, — согласился Набатников, — только ведь гостям неудобно отказывать. Наверное, тут не обошлось без агитации Медоварова. А спрашивать у них неловко. До чего же человек дошел, все средства использует, чтобы продвинуть свои полимеры. Завидная настойчивость. Даже тебе, Серафим, есть чему поучиться.

— Ни я, ни Борис Захарович не верим в благородство Медоварова. Так бороться за чужое изобретение… Странно.

Афанасий Гаврилович укоризненно посмотрел на Пояркова:

— Будто бы мы тебе не помогали, Серафим.

— Благодарю за сравнение… Какие-то несчастные окошки — и…

— Дело не в масштабах, — перебил его Набатников. — Возможно, для Медоварова эти окошки дороже всей твоей конструкции. Он в них хоть что-нибудь понимает, а остальное для него дело темное.

— Мне эта «космическая броня» тоже не кажется прозрачной. Чересчур уж ее рекламируют. Почему?

На этот вопрос даже сам Медоваров не смог бы точно ответить. Попробуем здесь кое-что прояснить, для чего необходимо рассказать об истории изобретения «космической брони».

В свое время в печати промелькнуло сообщение о том, что в лаборатории доктора химических наук В. И. Литовцева разработан один из видов так называемого «увиолевого» стекла. Оно пропускает ультрафиолетовые лучи, а потому весьма подходит для яслей, школ и больниц. У этого стекла были некоторые преимущества перед обычным плексигласом, а кроме того, хорошо организованная реклама. Но когда встал вопрос о его массовом производстве и заводские работники подсчитали, сколько такое стекло должно стоить, то выяснилось, что не дешевле богемского хрусталя и даже старинных изделий из баккара. Больница с такими драгоценными окнами стоила бы многие миллионы. В те времена Литовцев и глазом бы не сморгнул, услышав, что руководимая им лаборатория два года работала вхолостую и практически ничего не дала. При чем тут практика, когда есть авторское свидетельство на изобретение и, главное, научные труды?

Но вот началась перестройка управления промышленностью, что повлияло и на работу научно-исследовательских институтов. Проверили, чем занимается лаборатория Литовцева. Ему надо было как-то оправдать непроизводительные затраты на разработку новой рецептуры увиолевого стекла. Пусть говорят, что из этой затеи ничего не вышло. На больницах и яслях свет клином не сошелся. Дорого? Пожалуйста, не берите. А для космических кораблей подойдет органическое стекло Литовцева? Почему же нет? Тут экономика ни при чем, тем более что серийный выпуск подобного вида транспорта пока еще не запланирован.

С помощью друзей-приятелей была развита активнейшая деятельность по внедрению в жизнь «космической брони» Литовцева. Нашлись знакомые популяризаторы, которые в журнальных заметках доказывали, что необычайная прочность этой прозрачной брони может защитить межпланетный корабль даже от метеоритов, что крыши будущих оранжерей в космосе обязательно надо делать из столь необыкновенного материала.

Люди, занятые серьезной теоретической и практической работой в этой области, пожимали плечами. В конце концов, не все ли сейчас равно, из чего будут сделаны иллюминаторы? Есть стекла и пластмассы вполне подходящие.

По разным соображениям не писали о работах Пояркова. Да и сам он не хотел этого, считая конструкцию экспериментальной, несовершенной. Даже когда первый вариант ее был принят государственной комиссией и вездесущие корреспонденты облазили все его коридоры и закоулочки, Поярков предупредил, что писать об этом преждевременно.

А Литовцеву нужна была популярность, ему и его лаборатории. И он добился этого. От различных организаций стали поступать заказы, просьбы о консультациях, лекциях, научном редактировании, рецензировании. Все это оплачивалось довольно неплохо. Выросла собственная дача, выросли престиж, уважение. Настоящие ученые кисло отзывались о деятельности своего коллеги, но все же — докторская степень, общественное внимание… Не каждому это дается.

Медоваров с придыханием произносил фамилию Валентина Игнатьевича, Набатников ему в подметки не годится.

Как-то в гостях у Литовцева, немного подвыпив, Толь Толич высказался:

— Можете вы объяснить, Валентин Игнатьевич, что случилось с Набатниковым? Ведь так хорошо начал! В московском институте у него был целый отдел, причем, заметьте, самый важный. Министр к нему запросто приезжал. Был Набатников секретарем партбюро, депутатом Моссовета. Потом, когда я ездил с ним в экспедицию, все ведь хорошо получилось. — Но, заметив кривую улыбку Литовцева, Толь Толич тут же поправился: — Не для меня, конечно. Хорошо для Набатникова. Атомным взрывом он перебросил целую гору. Его «теплые города» тоже нашли поддержку, один город уже построен… Правда, потом, когда мы отказались от испытаний ядерного оружия, решили и вовсе не делать никаких взрывов, чтобы там, на Западе, ничего плохого не подумали. Но ведь в этом Набатников не виноват, заслуги его налицо. А что в результате? Другого бы за такие успехи замминистра сделали. И вдруг узнаю, что вроде как по собственному желанию Набатников переводится из Москвы в какую-то дыру директором института. Меня хоть в Ташкент перевели — столицу республики. А Набатникова и в бюро не выбрали, самоотвод уважили — так сказать, не задерживаем, золотко, скатертью дорога. И сидит он, раб божий, в башне на голой скале и локти себе кусает. Квартиру московскую отдает, все связи оборваны — заступиться некому. Да и кто попробует заступиться, когда наверху все решено. Вот уж погорел человек так погорел…

Литовцев никогда не откровенничал с Толь Толичем, считал себя выше этого, но частенько пользовался его услугами, в свою очередь оказывая ему покровительство. Что же касается судьбы Набатникова, то она меньше всего занимала Литовцева. Каждый идет своим путем.

Но какие же разные эти пути! Пусть литовцевы и медоваровы думают о судьбе Набатникова как хотят, но ему самому она представляется необычайно счастливой.

Да, действительно, много сделал Набатников, но башня на голой скале, о которой с сожалением говорил Медоваров, была для того не местом изгнания, где придется грустить о столице, а пограничным пунктом, откуда начинается дорога в неведомое.

Литовцев любил латинские поговорки, и если бы к нему, а не к Толь Толичу обратилась Римма с вопросом, кто устроил Медоварова в НИИАП, то получила бы ответ: «Ис фецит куй продест», что означает: «Тот сделал, кому это выгодно».

Возникает законный вопрос, какими способами доктор химических наук мог устраивать Медоварова на разные места, подчас абсолютно не связанные с химией, устраивать в другие города, причем никто бы и никогда не догадался, что здесь действует осторожная и ловкая рука.

Не забывайте, что Литовцев занимался пластмассами с давних пор, когда они были еще диковинкой. Органическим стеклом и другими пластмассами интересовались разные ведомства, и Литовцев предлагал их всюду для изготовления деталей экспериментальных аппаратов. Потом, когда рецептура его пластмасс безнадежно устарела, а нового Литовцев ничего придумать не мог, ему пришла в голову счастливая мысль искать для старых пластмасс совершенно неожиданные применения.

Так, например, резиновую кишку, которую глотают для исследования желудочного сока, Литовцев предложил заменить жесткой пластмассовой трубкой, вводимой в пищевод. «Больно? Ничего подобного. Вспомните шпагоглотателей». Всюду у него были связи в исследовательских институтах, находились точки соприкосновения с производственными и кооперативными организациями.

Но вот пришло другое время. Надо торопиться. Ведь сейчас, когда синтетическим материалам придается всенародное значение, когда в разных институтах и даже в заводских лабораториях никому не известные химики создают все новые и новые пластмассы, прочные, стойкие и, главное, дешевые, на былой славе не проживешь… Тебя позабудут сразу же.

Вот почему Литовцев цеплялся за малейшую возможность хоть как-то заявить о себе изобретением пластмассовой кишки или «космической брони», которая как бы объединяет вместе и проблему завоевания космоса и народнохозяйственную задачу создания новых материалов.

Сейчас, пока не поздно, пока не перебежали тебе дорогу молодые и талантливые, надо ловить момент. И Литовцев, растерянный и жалкий, не гнушался ничем. Друзья попробовали протолкнуть давным-давно «изобретенную» в его лаборатории пластмассу, обладающую исключительной морозостойкостью. Однако ничего не получалось. Во-первых, сейчас это уже не новость. А во-вторых, разве эта пластмасса может заинтересовать производственные предприятия, которые делают мыльницы и зубные щетки? При шестидесяти градусах мороза на улице не умываются. А самое главное, уж очень дорога будет такая щеточка. Никто ее не купит.

Литовцев спал и видел, как бы протащить свою «космическую броню» в серьезные институты и конструкторские бюро, которые занимаются спутниками, межконтинентальными ракетами и где проектируются космические корабли. Но допуска к этим работам у Литовцева не было, проникнуть он туда не мог, а приглашений почему-то не последовало.

Несомненно, что эти организации обладают гигантскими возможностями, и талантливые ученые-химики работают над созданием настоящей «космической брони». А кроме того, существует стекло, прочное и жароупорное, из которого пробовали делать колпаки ракет. Разве «космическая броня» сравнится с таким стеклом? Или весьма совершенной керамикой?

Но не только эта причина, как догадывался сам Литовцев, закрывала ему доступ к работам, которые вынуждены пока вестись в обстановке строгой секретности. Видимо, понимающие люди не во всем могут доверять доктору химических наук Литовцеву. Видимо, они помнят о нарушении им некоторых моральных принципов, бытующих в советском обществе. Речь идет о косвенном заимствовании кое-каких чужих экспериментальных работ для своей докторской диссертации. Литовцеву удалось вывернуться, друзья это дело замяли, но темное пятнышко осталось и несколько подпортило репутацию Валентина Игнатьевича.

Но ведь об этом знают немногие. А на новом месте работы — почти никто. С Медоваровым поступили жестче. За нарушение несколько иных моральных принципов (подробно об этом мог бы рассказать Багрецов, когда, по вине Медоварова чуть было не погибла изобретенная Вадимом радиостанция) Толь Толич был освобожден от должности помощника начальника института, ему вынесли партийный выговор и отпустили на все четыре стороны. Пусть сам устраивается.

— Дело дрянь, — заключил Литовцев, выслушав покаянную речь Толь Толича. Но попробуем иной ход. Бросим тебя, как у нас принято говорить, на производство. Постарайся, так сказать, своим самоотверженным трудом снять выговор. Пойдешь по линии местной промышленности. Ташкент тебя устраивает?

В Ташкенте, по совету Литовцева, Толь Толич работал на два фронта: кроме руководства фабрикой «Полимер» читал еще лекции в каком-то кооперативном или торговом техникуме. Потом, пользуясь связями Литовцева — а он во время войны защищал кандидатскую диссертацию в Ташкенте, — пошел по его стопам и странными, неведомыми путями получил степень кандидата педагогических наук. Говорят, что Толь Толич защищал диссертацию на тему о методе преподавания бухгалтерского учета в системе торгового ученичества или что-то вроде этого.

— Нон схоле, сэд вите дисмус, — напутствовал своего друга Литовцев: «Учимся не для школы, а для жизни». Теперь со степенью у тебя и жизнь будет другая, — так по-своему повернул он смысл поговорки. — Не пропадешь. Вытащим.

И вытащил, но, конечно, чужими руками.

Валентин Игнатьевич не оставит после себя серьезных научных трудов, так же как и «эпистолярного наследства». Писем он почти не писал, не давал никаких рекомендаций, избегал письменных просьб, характеристик. Зачем, когда можно встретиться с человеком с глазу на глаз и так, небрежно, между прочим, сказать, что существует-де на белом свете мало знакомый Литовцеву опытный и преданный работник по фамилии Медоваров, пострадавший от клеветы. «Всякое бывало. Недаром сейчас многие реабилитированы». Потом можно вздохнуть и перейти к другому разговору, представляющему общественный, а иногда и личный интерес для человека, могущего повлиять на судьбу невинной жертвы.

Впрочем, что нам до судьбы Медоварова? Ведь сейчас «Унион» поднимается на огромную высоту, где человеку грозит смерть. И человек этот — Тимофей Бабкин. Мы еще не знаем, где сейчас Багрецов. Об этом, конечно, узнаем, но вряд ли кому-нибудь станет известным, как без всякой техники некий изобретатель «космической брони» пробовал управлять «Унионом». Он добился того, что задержали полет до тех пор, пока не поставили окошки из этой брони. (Разве можно возражать против испытаний синтетических материалов?) Он дергал за ниточки марионетку Толь Толича, и тот покорно выполнял его приказания, уверенный, что это необходимо для реализации ценнейшего изобретения.

Да и сам Литовцев часто успокаивал себя могущественным словом «изобретатель». Всегда и всюду изобретателям приходилось бороться за свою идею. Современники обычно ее не понимали, а потому гибли на корню великие открытия и изобретения. Кто знает, не родилась ли «космическая броня» преждевременно? Может быть, только потомки ее оценят. Но это никак не устраивало Валентина Игнатьевича. Он должен привлечь к своему изобретению общественное внимание. Пожалуй, даже хорошо, что он не работает в секретной организации. Тогда бы о «космической броне» не писали ни строчки.

И Валентин Игнатьевич, рассчитывая на «помощь общественности», вступил на путь борьбы за «технический прогресс».

Вспомните «таинственные звонки». Толь Толич испугался катастрофы и задерживал подъем «Униона», но по телефонным нитям протиснулся властный голос Литовцева: «В высших инстанциях настаивают на скорейших испытаниях иллюминаторов — таковы сегодняшние обстоятельства». Никто, конечно, не настаивал, и ларчик открывался просто: готовилась большая статья о работах Литовцева, и надо, чтобы в ней было упомянуто о последних практических испытаниях «космической брони».

Необходимо это сделать до подписания номера журнала к печати.

Небывалая вспышка космических лучей. Навстречу им должен лететь «Унион». Но Медоваров не согласовал этого вопроса с Литовцевым. Мало ли что может случиться с иллюминаторами? Лопнут от разницы давлений, потрескаются.

Срочно позвонил на дачу, но Валентин Игнатьевич изволили гулять. Только после ответного звонка выяснилось, что иллюминаторам эти беды не грозят и «Унион» может следовать по пути, намеченному Набатниковым.

Телефонные переговоры были тщательно законспирированы, а поэтому даже если бы их случайно услышали люди, заинтересованные в полете «Униона», то все равно бы не догадались, о чем идет речь: пустая обывательская болтовня.

Добившись согласия Набатникова на продолжение высотных испытаний «Униона», Толь Толич, поспешил похвастаться Валентину Игнатьевичу.

Заказал междугородный разговор и на вопрос телефонистки, кого вызвать, ответил обычно: «Кто подойдет».

Подошла жена Валентина Игнатьевича.

— Приветствую вас категорически, — весело, с хохотком начал Толь Толич. Не узнаете? Ваш постоянный вздыхатель… Какой? А разве другие есть? Не потерплю… Ах, золотко мое, попросите, пожалуйста, хозяина, мы с ним выясним это дело. — И когда отозвался Литовцев, Толь Толич на всякий случай не стал называть его по имени. — Хозяин, а хозяин, что же это у вас в доме творится?.. У меня? Лучше некуда. По просьбе многочисленных зрителей игра продолжается. Мяч в воздухе… Да, да, на очень высоком уровне…

Потом он осведомился насчет здоровья, передал приветы, говорил о погоде и наконец вспомнил о Троянском коне.

— Что за штука такая? Здешний хозяин смеется, что я ему Троянского коня подсудобил. Почему нехорошо?.. Вылезли оттуда и подожгли? Ничего себе!.. Открыли своим ворота? Выходит, что мои ребята поджигатели? Очень мило.

Толь Толич рассеянно положил трубку.

— Интересно, кто еще об этом слышал?

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Разве можно ненавидеть животных? При данных обстоятельствах это простительно, с чем, вероятно, согласится и читатель. Здесь впервые появляется еще один персонаж — «Яшка-гипертоник». От него тоже кое-что зависит, но об этом вы узнаете позже.

Окошко в полу кабины светлело. Вкрадчиво и незаметно вползало утро мертвое утро, без птичьего гомона, злобно молчаливое, а вместе с ним в сознание Тимофея вползала упрямая, скользкая мысль: неужели это его последнее утро? Там, наверху, куда он летит, — пустота и смертельный холод.

Надо что-то делать, пока ты мыслишь, двигаешься и живешь! Надо еще раз попробовать добраться к двигателям, раньше это было легко. Неужели все люки заперты?

Тимофей выходит в кольцевой коридор, бежит к боковому люку, который, как ему припомнилось, ведет в отсек двигателей. Бежит и с облегчением открывает крышку, прочную, надежную, с уплотняющими прокладками, как на морском теплоходе.

За ней видны тускло поблескивающие стенки радиальной трубы. Перешагнув через порог, Тимофеи, согнувшись, пробежал еще несколько метров и наконец достиг желанной цели. Здесь, в этом пустотелом кольце, расположенном почти по краю диска, должны находиться двигатели. Во всяком случае, так было раньше.

Опять неудача! Неизвестно зачем тут понастроили перегородок. Теперь уже нельзя пройти коридор насквозь и возвратиться на прежнее место. Бабкин уперся в закрытую дверь, вернее, в крышку люка. «Сектор № 2», — прочитал он четкую надпись. Интуиция, а главное, смутные воспоминания подсказывали, что стоит лишь проникнуть за эту перегородку, как там тебя ждет еще не остывшее тепло двигателя. Неужели и здесь заперто? Тимофей взялся за ледяную ручку, опустил ее книзу, как у дверцы машины, и потянул к себе.

Точно пламя вырвалось из пустоты, ударило в лицо, проникло в горло. Бабкин задохнулся и сразу же захлопнул дверь. Придерживая ее спиной, будто кто-то ломился сзади, Тимофей старался отдышаться, жадно ловя ртом разреженный воздух. Еще немного — и все было бы кончено. Потом он отчаянно корил себя за неосторожность. Ведь это же понятно: двигателям нужно охлаждение, а кроме того, при работе они выделяют вредные газы, от которых надо защитить аппараты «Униона». Вот и поставили перегородки.

А нельзя ли подойти к двигателям с другой стороны? Вдруг какой-нибудь из них стоит у самой стенки. Хорошо бы прижаться к этой теплой печке. И, опасливо покосившись на закрытую дверь, Тимофей поплелся обратно. Вот здесь он вышел в кольцевой коридор и повернул налево, — значит, теперь надо идти дальше.

Но что это? Впереди ярко сияют плафоны, как в вагоне московского метро. Кто их включил? Зачем они здесь?

Тряпка на ноге развязалась — чуть было не потерял ее Тимофей, — но он торопился, чувствуя, что все это неспроста. Да нет, это не лампы, не матовые плафоны, а оконца в солнечный мир. Играют зайчики на полу, радужные, веселые.

Наверху надпись «Сектор № 4». Тимофей переступил порог и подошел к первому оконцу. Не нужно тянуться к нему на цыпочках, стоит лишь чуть приподнять лицо. За толстым стеклом величиною с блюдце Тимофей не увидел неба, и солнце светило где-то в стороне, сквозь другое окно, побольше. Лучи падали на широкие листья, вроде как у тыквы, плети ее лежали на кирпично-красной земле. Все это было вроде игрушечной оранжереи в большой металлической байке.

Бабкин заметил знакомые ему телеметрические приборы, которые определяют температуру и влажность почвы, воздуха, отмечают процент кислорода, учитывают интенсивность солнечного сияния. Все эти приборы конструировались в лаборатории, где работал Тимофей. Знал он и о том, почему тыква растет на красной земле. Это вовсе не земля, а искусственный грунт, в который вводятся питательные вещества… Вот они, трубки, торчат. А наверху другая трубка, через нее отводится кислород, вырабатываемый листьями, если они освещены солнцем или даже электрической лампочкой.

Неясное предчувствие царапнуло по сердцу. Уже известно, что с одного квадратного метра листьев, примерно как в этой банке, можно получить столько кислорода, что его хватит для дыхания двух человек. Это подсчитали ученые, проектируя большой космический корабль. Уж не собираются ли там, внизу, попробовать загнать диск в далекие космические пространства? Бабкин хотел было узнать, куда идет трубка с кислородом, но это оказалось не так-то просто. В соседней испытательной камере плавали водоросли, в следующей росли какие-то лопухи.

Заглянув еще в одну камеру, Тимофей инстинктивно отпрянул. На него бросился одноглазый пес. Тычась мордой в окошко, он отчаянно лаял, но сквозь изолированные стенки камеры и двойные стекла, между которыми, вероятно, был выкачан воздух, звуки почти не проникали.

— Тимошка! На место! Фу! — послышался знакомый женский голос.

Вздрогнув, Тимофей оглянулся и со злостью щелкнул крышкой приемника. То же самое, что и ночью. Оказывается, радиоволны попадают внутрь диска, вероятно через антенны, которые соединены с разными приемниками. Вот и сейчас эта кукла успокаивает подопытного пса по радио. Наверное, в его камере громкоговоритель. Где ж он?

Как ни старался Тимофей рассмотреть внутренность собачьей камеры, но сделать ничего не мог. Пес прямо так и прилип к стеклу. Стоило лишь улучить мгновение, чтобы заглянуть хоть в щелочку, как оскаленная морда тут как тут. Тимофей опять включил приемник. Может быть, внизу скажут что-нибудь насчет испытаний.

— Будь ласка, одноглазик, успокойся, — ласково увещевал его голос с Земли. — Який дурень! На мышей гавкаешь.

Бабкин обозлился еще больше. Придумали тоже… «На мышей». Впрочем, чем он отличается от того несчастного мышонка, который так же случайно, как и Тимофей, оказался в диске?

Пес, видно, услышал знакомый голос, устыдился и лег на свою подушку. Теперь Бабкин мог подробно осмотреть его помещение. Кроме громкоговорителя в стене торчал объектив маленькой телекамеры. К сожалению, в поле ее зрения не попадало нижнее оконце, а то бы Тимофея заметили. Он не может просунуть руку, чтобы помахать ею перед объективом. Разбить стекло? Напрасная затея. Такие стекла не разбиваются, они должны выдерживать огромное давление, как в батисфере.

Под объективом — микрофон, похожий на перевернутое чайное ситечко. Каждый собачий вздох воспринимает он своим чутким ухом. А Тимофея, сколько бы ни орал под окошком, сколько бы ни стучал в него, — все равно на Земле не услышат. Этому одноглазому псу предоставлена временная конура с абсолютной звукоизоляцией. А если все-таки раздразнить его? Может, там внизу, догадаются, что здесь не мышонок застрял? В самом деле, разве порядочный пес будет выходить из себя по такому пустяку?

Носом прижавшись к стеклу, Тимофей строил, как ему казалось, самые оскорбительные для собаки рожи. Делал вид, что нагибается и поднимает камень, грозил кулаком. Пес показывал зубы, рычал, а Римма его стыдила:

— Ось дурило! Помовчи хоч хвылынку. Тут ликари кажуть, що у тебя давление повышается. — Послышались какие-то другие голоса, и она спросила: — Хочешь сахару?

Тимошка вскинул голову. Под репродуктором вздрогнула металлическая пластинка, на мгновение открылся наклонный желобок, и в Тимошкину пасть скатился кусок сахара.

Виляя хвостом, пес ждал, когда вновь бросят ему сахар, но Римма не торопилась и болтала всякую чепуху. Как же тут Тимофею не досадовать? Назвали пса человечьим именем, посадили в тепло, кормят. А ты приплясываешь от холода, со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было, дышать трудно. Псу хорошо, там, внизу, врачи о здоровье его заботятся…

От собачьего ошейника к втулке в стене тянулся кабель в металлической оплетке, соединенной с приборами на поясе. Наверное, к этому широкому поясу собака привыкла, ей не мешали ни микрофон для выслушивания сердца, ни электрический термометр, ни разные другие приборы, показания которых передаются на землю и автоматически записываются на ленте.

Бабкину не приходилось иметь дело с подобными исследованиями, но некоторые приборы этого типа конструировались, вернее, приспосабливались для медиков в лаборатории, где он раньше работал.

Тимошка не дождался сахара, равнодушно взглянул на страдающее лицо за стеклом и потянулся к кормушке. Она была устроена довольно занятно и чем-то похожа на автоматическую поилку. В маленькое блюдце, прикрытое сеткой, поступала полужидкая овсянка. Пес слизывал ее с сетки, а голодный Тимофей глотал слюну и в то же время прикидывал, чем можно объяснить столь сложное устройство. Выводы, к которым он пришел, оказались малоутешительными. Сетка нужна затем, чтобы удерживать кашу, когда диск поднимется так высоко, что ослабнет земное тяготение. Видно, в кормушке пружина, она постоянно прижимает кашу к сетке. Ведь собственной тяжести не будет.

— Не будет… — вслух прошептал Тимофей, еще раз глотнул накопившуюся слюну и перебежал к следующему окошку.

Здесь действительно были мыши. Но собака не могла их ни видеть, ни слышать. В такой же звукоизолированной, как и у нее, камере бегали нумерованные белые мыши. Да, да, нумерованные! На спинках их четко выделялись цифры. «Как у футболистов», — подумал Тимофей, и опять ему стало неприятно. Откуда-то вынырнула зеленая мышь, потом розовая, голубая. Мыши раскачивались на веревках, грызли хлеб и сыр. Аккуратно нарезанные кусочки великолепной пищи торчали в специальных зажимах. Тимофей не мог смотреть на это без головокружения.

За мышами смотрели глазом телекамеры — тут опять торчит ее объектив, микрофон прислушивался к веселому писку, приборы передавали вниз на Землю, не холодно ли мышатам, хватает ли воздуха, не прибавить ли кислорода? Ну конечно, — вон куда потянулась трубка из оранжереи. Этим же кислородом дышал и одноглазый. Своим именем Тимофей не хотел называть пса даже мысленно.

В соседней камере жили Тимофеевы предки — пара макак-резусов. Родство, конечно, далекое, но существа они живые, веселые. Чувствуют себя прекрасно, прыгают, резвятся, перебрасываются бананами. Рядом с окошком лежит апельсин. Протянуть бы руку, схватить и вцепиться зубами в сочную мякоть. Губы пересохли, пить хочется. Дразнится обезьяна проклятая, содрала апельсиновую кожу и брызжущие соком дольки бросает в окошко. Мякоть шлепается о стекло, и топкие обезьяньи пальцы размазывают ее по поверхности.

Обезьяны одеты довольно странно, в модные с «молниями» курточки. На одной из них — темная, на другой — в большую клетку. Видно, это сделано затем, чтобы лучше различать обезьян в телевизоре. Под куртками, наверное, датчики. А вон и кабели прикреплены к поясам.

Но до чего же хочется пить! Неужели макаки ничего не пьют и обходятся апельсинами? Впрочем, если «Унион» поднимется выше, где не будет тяжести, то вода выскочит из сосуда и шариком поплывет в пространстве. Попробуй тогда напейся.

Зря беспокоился Тимофей — обезьяны не умрут от жажды. Макаке, той, что размазывала апельсины по стеклу, надоело это занятие, она потянулась к резиновой соске, торчащей из стены.

Угол подъема диска постепенно увеличивался. Казалось, что вот-вот диск встанет совсем вертикально. Бабкин находился внизу, неподалеку от двигателей, и уже всерьез подумывал о том, как, он сможет возвратиться в центральную кабину. Неужели придется карабкаться вверх? Во всяком случае, по ближайшей радиальной трубе не доберешься.

Он с трудом преодолевает подъем в кольцеобразном коридоре, чтобы повернуть в более пологую радиальную трубу. Надо торопиться, иначе совсем замерзнешь. Теперь его уже не интересуют окошки испытательных камер, где зеленеют еще какие-то растения, кролики шевелят розовыми носами, порхают птицы.

Некоторые камеры пока еще свободны, и, самое главное, нижние окошки у них без стекол. В камерах — никакой живности, нет ни воды, ни кислорода. Но как бы хорошо протянуть руки навстречу теплому солнышку и хоть немного согреться!..

Под верхним иллюминатором поблескивают коробочки фотоэлементов. Видно, они служат для измерения интенсивности солнечных лучей, проходящих сквозь разные стекла. В одной камере стекло зеленоватое, в другой золотистое… А вот и совершенно прозрачное, как хрусталь. Здесь нет фотоэлемента. Наверное, не успели поставить.

Тимофей просовывает в камеру руки, растирает их, греет. Потом подходит к камере с фотоэлементами. По их поверхности бегают тени. А что, если таким способом просигнализировать вниз? Закрывая и открывая один из фотоэлементов, Тимофей передает знакомый всем сигнал бедствия. Затем, на всякий случай, машет рукой над другим фотоэлементом, над третьим.

Он занимался этим довольно долго, утомился и вдруг почувствовал всю никчемность своей затеи. Ведь система приборов включается на какие-то доли секунды, чтобы послать сигналы на землю. Разве угадаешь, когда это будет? Он оставил приемник включенным, но никаких своих сигналов не слышал. В конце концов, неизвестно, по какому каналу должны передаваться показания фотоэлементов.

Не успел Тимофеи положить приемник в карман, как почувствовал в пальцах острую боль, точно их обварили кипятком. Вероятно, прозрачное стекло иллюминаторов не защищало от ультрафиолетовых лучей. Здесь, наверху, где почти нет воздуха, эти лучи могут уничтожить все живое. Почему же раньше он не додумался? Теперь кожа будет слезать, как у некоторых чудаков, любящих до потери сознания загорать на пляже.

Помахивая обожженными руками, Тимофей поднимается вверх по кольцевому коридору и мельком заглядывает в камеры. Возле одной невольно останавливается. Еще бы: глядит на тебя какая-то оскаленная морда в прозрачном колпаке.

Из кармана, где лежит приемник, слышится мужской незнакомый голос:

— Яшка! На место! Ну, гипертоник, приготовились!

Морда исчезает. Тимофей заглядывает в окошко. Обезьяну в специальном костюме из голубой, плотной ткани с ремнями кто-то тащит к креслу. Ремни тянутся как будто бы в соседнюю камеру. Но Тимофей понимает, что никого там нет, ремни уходят под кресло и, вероятно, наматываются на барабан, который поворачивается по приказу с земли. От шарообразного колпака тянутся толстые резиновые трубки. Вполне возможно, что у Яшки-гипертоника изучается газообмен.

Кресло низкое, с далеко откинутой спинкой. Яшка лежит, туго привязанный ремнями. Но вот у Яшки начинает пухнуть живот. Бабкин глазам своим не верит: что же это творится с бедной обезьяной? Вздуваются пузыри на коленях.

— Ничего, ничего, Яшка, — кто-то уговаривает его с земли. — Если хочешь знать мое мнение, то это совсем не больно. Сидеть, Яшка, сидеть!

У Яшки такая страдающая морда, что Бабкину его искренне жаль. Издеваются над животным, а зачем, неизвестно.

В приемнике слышится какой-то разговор о бандажах, о перегрузке, о давлении. Разговор прерывается ласковыми обращениями к Яшке, и Тимофею кое-что уже становится ясным. Испытывается противоперегрузочный костюм. В нем есть резиновые баллоны, они заполняются сжатым воздухом, давят на живот и ноги, чтобы при перегрузке не отливала кровь от верхней части тела.

«А как же я? — неожиданно мелькает запоздалая мысль. — У Яшки костюм, он в кресле… С ним ничего не случится… А со мной… Спасибо, хоть предупредили».

Надо как-то устраиваться. И, понимая, что готовится нечто для него неприятное, Тимофей смотрит, как расположено Яшкино кресло, садится на жгучий морозный пол, вытянув ноги в том же направлении, как и Яшка, охватывает голову руками и замирает.

— Готов! — слышится спокойная команда.

Страшная сила прижимает Бабкина к стенке трубы, сдавливает грудь — не вздохнешь, — и диск стремительно вырывается в пустоту.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Самая короткая, но существенная, потому что автор не хочет оставлять Багрецова в беде. Теперь надо позаботиться о Бабкине, но что поделаешь, когда дежурный по НИИАП занят научным трудом? И все-таки попробуем.

— Дяденька, а дяденька! — звенит над ухом тонкий мальчишеский голосок. Чего это с вами? — И холодная вода льется в рот.

Багрецов приподнимает голову.

Перед ним на корточках сидит мальчуган с жестяной кружкой. Его черные живые глаза светятся сочувствием и любопытством.

— Чего это с вами, дяденька? — повторяет он тревожно.

На лбу у Багрецова — мокрая тряпка. Мальчик осторожно приподнимает его голову и подносит кружку ко рту. Вадим делает несколько глотков и пристально смотрит на мальчугана, как бы желая убедиться, не сон ли это?

Нет, мальчик живой, настоящий. Лет двенадцати, босоногий, в одних трусиках, загорелый, похожий на негритенка. Голова в мелких завитушках, словно обтянутая каракулевой шкуркой.

— Там хорошая вода, — проговорил он, кружкой показывая наверх. — Ждать надо немножко. — И, выплеснув остатки, побежал к высокому обрывистому склону.

Держа кружку в зубах, мальчик полез вверх, цепляясь за выступающие корни деревьев. Повисая на одной руке, он поворачивался к Багрецову и улыбался.

Минут через десять мальчик снова появился на краю обрыва. Спускаться было труднее — боялся расплескать воду, поэтому приходилось держаться не только рукой, но и цепкими, как у обезьяны, ногами. Наконец он спрыгнул на траву, ухитрившись не пролить ни капельки.

Вадим смотрел на него с восторгом и тайной завистью. Ни в детстве, ни тем более сейчас он бы не смог проделать такое путешествие. Он огляделся. Хорошо, что падать пришлось не с обрыва, а с более пологого склона. И орел-разведчик спланировал. Вот он лежит рядом, с поломанными крыльями. Днем он кажется жалким и отвратительным.

Мальчуган подбежал к Вадиму, помог приподняться и хотел было снять с него пиджак, чтобы промыть рану, но Вадим остановил:

— Подожди. Далеко отсюда деревня?

— Колхоз, — поправил мальчуган. — Не дойдете, через гору надо.

— А ты скоро добежишь?

— За двадцать пять минут. — Мальчик скосил глаза и, как бы невзначай, посмотрел на часы.

Только сейчас заметил Вадим, что его новый товарищ, кроме трусиков, носил еще и часы. Это было необычайно и трогательно.

Мальчик перехватил его взгляд и сказал с достоинством:

— Колхоз подарил.

— За что?

— Да так, — смутился мальчуган. — Волка прогнал…

— В колхозе есть телефон?

— Почему нет? Есть.

— Пусть вызовут междугородную… Киев… номер… — Вадим запомнил его, когда отправлял в ботинке записку. — Да тебе негде записать…

— Зачем писать?.. Так скажу.

— Перепутаешь, — Вадим, волнуясь, шарил по карманам. Записной книжки не оказалось. Вытащил ручку.

Мальчик протянул липкую от смолы ладонь:

— Пишите. Только покрупнее.

Вадим написал номер и объяснил, что нужно передать Дерябину или Медоварову. Мальчуган дрожал от нетерпения, понимая, что сейчас от него требуют.

— Меня Юркой зовут. А вас? — И, не дожидаясь ответа, засуетился, приподнимая Вадима. — В тень надо, здесь скоро — жарко будет. Держитесь за меня. Крепче, крепче!..

— Беги, Юрка, беги…

По склону, через овраги и расщелины, перепрыгивая с камня на камень на другой берег горной речки, сквозь заросли и по тропкам бежал маленький Юрка. На него надеялся Багрецов и не ошибся.

…В правлении колхоза скучал Горобец. После вчерашнего отчаянно болела голова.

— Вызывайте Киев! — еще в дверях крикнул мальчуган.

Прислонившись к стенке и задыхаясь от быстрого бега, он протягивал Миколе ладонь с номером телефона.

— Вот скаженый хлопец — гукает, як с неба свалился.

— Да не я свалился, а дяденька.

— Откуда?

— Да вы же сами сказали: с неба! — чуть не плача, ответил Юрка. Некогда было объяснять подробнее.

Горобец сразу же стал серьезным. Мальчик передал ему просьбу Багрецова. Так вот где разгадка летающего человека. И Горобец почувствовал себя виноватым. Надо бы раньше, еще вчера звонить.

Дозвониться было нелегко. Горобец сначала связался с районным центром, потребовал Киев и затем НИИАП. Телефонистка института соединила с дежурным. По образцу военных лет, Медоваров ввел в институте дежурства даже в праздники. Горобец попросил позвать Дерябина. Дежурный с досадой отложил свою диссертацию.

— Куда вы звоните? — Это был один из обиженных аспирантов, которого Медоваров не взял с собой в Ионосферный институт. — Нет сегодня Дерябина.

— Як нема? — теребя шнур, нетерпеливо переспросил Микола. — Дуже треба.

— А кто говорит?

— Горобец говорит… Треба зараз кинчати випробування.

— Извините, товарищ Горобец. Вы из какого министерства?

— Якого министерства? С колхоза я.

— По вопросам испытаний мы можем разговаривать только с официальным представителем заказчика.

— Якого заказчика? — сердился Горобец. — Покличте мне голову.

— Директора института тоже нет, — спокойно ответил дежурный и повесил трубку.

Горобец выругался и снова с остервенением стал крутить ручку аппарата. Наконец дозвонился, назвал дежурного бюрократом и сказал, что там, наверху, людына замерзает.

Дежурный что-то пробурчал насчет холодильных установок, которыми НИИАП не ведает, потом, узнав, что Горобец звонит с Кавказа, посоветовал обратиться в горноспасательную станцию.

Разговор прервался, так как телефонная линия была передана другому району. Дежурный вообще ничего не понял. Откуда ему знать, что разговор шел об «Унионе» и о том, что там мог оказаться человек. К тому же он сердился на Медоварова, который заставил его накануне защиты диссертации дежурить и отвечать на какие-то глупые вопросы.

Кроме телефона НИИАП, Горобец не знал, куда бы еще можно было звонить. Надо скорее взять того парня, которого нашел хлопчик Юрка, и тогда уже решать, что делать дальше.

Горобец не предполагал, что «Унион» поднялся уже к верхней границе стратосферы, где жгучий холод сковывает тело, где тишина и смерть.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Пожалуй, больше всего здесь рассказывается о медицине, хотя ни Набатников, ни Дерябин, ни тем более Поярков не питают к ней особого пристрастия. Почему же они так горячо обсуждают вопросы медицины и при чем тут «кресло чуткости»?

В институте у Набатникова работали и биологи, и медики, но, в отличие от НИИАП, здесь велись планомерные исследования, имеющие серьезное научное и практическое значение.

При запуске специальных ракет за пределы атмосферы ученые вели исследования роста и деления клеток, влияния космических лучей на живые организмы. Возникали также и другие практические вопросы, связанные с межпланетными путешествиями.

Борис Захарович оторвал Пояркова от каких-то расчетов и предложил посмотреть, как чувствует себя подопытная живность.

— Не боишься за своего Тимошку?

— Я бы с удовольствием его там заменил, — хмуро проговорил Поярков, спускаясь по лестнице.

— В порядке самопожертвования?

— Нет, потому что твердо уверен в абсолютной безопасности.

— Что и называется самоуверенностью.

— Не знаю. Я надеюсь не только на конструкцию, но и на вашу автоматику, уважаемый Борис Захарович. Я уже давно просил разрешения на полет. Увидите, что добьюсь своего.

Дерябин подумал, что от такой горячей головы всего можно ожидать, и сказал уклончиво:

— Тут уж врачи решают. Их особенно интересует Яшка-гипертоник. Ты знаешь, что эта несчастная обезьяна перенесла? Марк Миронович рассказывал. В детстве Яшке привили малярию, и стал Яшка маляриком. Потом у него развилась гипертония, и с той поры его так и называют — Яшка-гипертоник. Я полный профан в медицине, но врачи решили, что для чистоты эксперимента, так сказать, в самом трудном случае, в условиях перегрузки и невесомости, проверка должна производиться на Яшкином организме. Пусть пострадает ради нас, грешных.

— Но там еще есть обезьяны, — напомнил Поярков, входя вместе с Борисом Захаровичем в новую, лишь недавно организованную лабораторию.

— Вот они. Легки на помине, — подтвердил Дерябин, указывая на экран.

Цветной телевизионный экран. Две обезьяны в курточках напоминали карикатурных стиляг. На другом экране нумерованные и раскрашенные мыши.

Под экранами пульты с контрольными приборами, самописцами. Врачи и биологи изучают записи сигналов, переданные из камер четвертого сектора с животными и растениями. Наиболее интересные из них касались пребывания животного мира в ионосфере, где проверялись и перегрузка от ускорения, и падение в безвоздушном пространстве, где определялись допустимые дозы облучения ультрафиолетовыми лучами, испытывались разные защитные стекла, влияние космических лучей и незначительных, но вредных излучений при работе атомных двигателей. Камеры четвертого сектора были надежно защищены от вредных излучений топливными баками и специальными экранами.

С усмешкой и в то же время с завистью Поярков смотрел на обезьян: они прыгали, швырялись банановыми корками и вообще вели себя как в привычной земной обстановке, где задолго до сегодняшних испытаний, чтобы освоиться, жили в такой же камере, как в «Унионе». И если не считать каких-то странных падений и толчков, то жизнь на высоте в полтораста километров была не хуже земной.

Подойдя к Марку Мироновичу — главному врачу «Униона», Поярков спросил:

— Как наши пассажиры отнеслись к перегрузке?

— Стоически, — удовлетворенно ответил Марк Миронович и показал карандашом на ленту самописца. — Здесь все видно. Атомные двигатели включили в десять сорок пять. Теперь смотрите. Пульс, давление. — Он провел кончиком карандаша по стеклу. — Изменения есть, но через несколько минут все пришло в норму.

Поярков не без удовольствия подозвал Бориса Захаровича.

— Видите, ничего страшного.

— Я же насчет Яшки говорил. По нему тебе придется равняться.

Вмешался Марк Миронович:

— Не знаю, как вы предлагаете равняться? — И, пряча скупую улыбку в бородке, продолжал: — Но мне хотелось бы заметить, что Яшкин почтенный возраст и его гипертония представляют для нас серьезный интерес. Вот Яшкины показатели. — Марк Миронович повернулся к другому самописцу. — У нашего пациента весьма возбудимая натура. Прошу извинения, но в этом он походит на вас, Серафим Михайлович. Видите запись пульса? Он долго не мог прийти в норму. Пока все обстоит благополучно, но возможны рецидивы.

На экране сменялись кадры, как в кинохронике. Вот морские свинки, кролики. Яшка, подремывающий в кресле, и, наконец, Тимошка.

— Здравствуй, друг! — сказал Поярков в микрофон.

Тимошка, услышав знакомый голос, уперся лапами в стену и залился радостным лаем. Лай этот слышался из громкоговорителей, расположенных по бокам экрана, как в обычном звуковом кино. Тимошка прыгал, тычась носом в сетку своего репродуктора, будто бы за ним находился хозяин.

В соседней комнате Римма помогала Нюре устанавливать кодовые аппараты для новой серии испытаний.

— На кого цей вредюга гавкает? — спросила Римма, появляясь в дверях, и, заметив Пояркова, расплылась в улыбке. — Ах, вы здесь, Серафим Михайлович! Значит, моя помощь не требуется?

Она думала, что Поярков раскланяется: «Нет, нет, что вы, что вы? Вас Тимошка всегда слушается».

Здесь надо пояснить, что для успеха эксперимента важно убрать все раздражители, которые могли бы волновать животное. Зная привязанность Тимошки к Римме — она его всегда прикармливала, — Марк Миронович попросил ее о небольшом одолжении: если Тимошка почему-либо забеспокоится, то пусть Римма скажет ему пару ласковых слов, и он сразу же завиляет хвостом.

Римма ждала, что ответит Поярков. Конечно, и он умеет успокаивать Тимошку, мог бы сейчас успокоить и ее, Римму, сказать, что ничего особенного не произошло и он извиняется за свои слова… А было это сегодня утром. Случайно зашел разговор о погибшем Петре. Серафим расслюнявился, утешать ее начал. А почему, спрашивается? Ничего между ней и Петром не было, замуж она за него выходить не собиралась. Мало ли кавалеров на свете, по каждому реветь — слез не хватит. Конечно, она удивилась — при чем тут Петро? — пожала плечами и, чтобы Серафим ничего такого и не подумал, сказала, что к Петру она всегда была равнодушна и что он ей вовсе не нравился. Тут Серафим тоже вроде как удивился: ведь он часто видел их вместе, да и Петро говорил, что влюблен. Пришлось сказать, что не только Петро был влюблен — надо же как-то повысить себе цену в глазах Серафима, — но сердце ее свободно. Тут этот мальчик (а Римма всех знакомых мужчин, даже тридцатилетнего возраста, иначе и не называла) попросту схамил: «Откуда у вас сердце?» — сказал он, махнул рукой и ушел.

Вот и сейчас хамит. Перед ним стоит самая красивая в институте девушка, а он ее не замечает. Глядит как на пустое место.

Римма обозлилась, взяла оставленный Поярковым микрофон и, механически повторяя Тимошке ласковые слова, ждала, что Серафим обратит на нее внимание. Пес, непривычный к людской лести, больше воспринимал не слова, а интонацию, заерзал, завертелся, и Марк Миронович был вынужден прервать Римму:

— Что-то у вас сегодня не получается, девушка. Смотрите, — привычным жестом показал он на цветные линии. — Тимошка волнуется. Эдак из нормального пса вы сделаете Яшку-гипертоника. Серафим Михайлович, прошу вас, возьмите микрофон на минутку. Скоро мы опять должны проверять перегрузку.

Римма равнодушно отдала микрофон. На языке вертелась эффектная фраза: «Пожалуйста, говорите, Серафим Михайлович. Будь ласка! Вы краще балакаете с собаками, чем с людьми». Впрочем, зачем себе врага наживать? Очень нужно! Да и нет в нем никакого интереса. Подумаешь, ведущий конструктор! Толь Толич говорил, что его в статье здорово проработали. Могут и выгнать, дело обыкновенное.

Обиженно надув и без того пухлые губы, Римма подождала, пока Тимошка не успокоится, и ушла.

Борис Захарович с улыбкой посмотрел на ровные зубчики Тимошкиного пульса, на спокойные кривые всяких других показателей здоровья и вздохнул.

— Трогательная забота. Бережем Тимошкины нервы, проверяем давление. Эх, кабы такую заботу да о человеке, и не в космических пространствах, а на грешной земле… Вот вы, медицина, — обратился он к Марку Мироновичу, — что смотрите?

— Шутить изволите, Борис Захарович. Если хотите знать мое мнение, то это уже стариковское брюзжание. Есть и поликлиники, и больницы, и медпункты. А для вашего брата ученого и специальная диспансеризация. Зовете вы или не зовете, врач к вам все равно приходит.

— А как же? Приходит знающий старикан. Давлением интересуется. — Дерябин лукаво прищурился в сторону Пояркова. — Посмотрит на стрелочку: все как будто нормально. Через неделю опять является, и вдруг стрелочка показывает, что с давлением плоховато. Тут он спрашивает: «Скажите, пожалуйста, Борис Захарович, за эту неделю вас в каком-нибудь журнальчике не обругали?» — «Нет, говорю, бог миловал». — «А на собрании вас кто-нибудь прорабатывал?» — «За что же? — интересуюсь. — Мне давно уж седьмой десяток пошел. Воровать не воровал, физиономию никому не бил, хлеб задаром не ем, тружусь с малолетства. Чего же меня прорабатывать? Перетрудился, говорю, наверное, годы не те». — «Может быть, — усомнится старик, — но я же вас всех знаю. От работы ваш брат болеет редко, чаще всего от проработки. До инфаркта дело доходит».

— Опять Борис Захарович пугает народ кислородным голоданием? — весело спросил Набатников.

Он только что вошел, мешковатый, грузный и довольный. В Москве утвердили план испытаний «Униона», причем посоветовали это дело не откладывать.

— Нет, товарищ директор, — улыбаясь в усы, возразил Дерябин. — Мы говорим о чистом воздухе вообще.

Поярков придвинул Набатникову легкий металлический стул.

— Посидите с нами минутку. Я не могу понять, как в пашей среде иной раз создается такая тяжелая атмосфера, что уже думаешь о кислородной подушке. Конец твой пришел.

— Сквозняки надо почаще устраивать. — Афанасий Гаврилович откинулся на спинку стула и спросил: — А что по этому поводу думает Марк Миронович?

— В нашем институте надо постоянно держать открытыми окна и двери. И не только для проветривания, а чтобы все видели, какой чепухой мы там занимаемся. Но, к сожалению, у нас для всех, даже никчемных ученых создан щадящий режим.

Серафим Михайлович с шумом отодвинул стул и встал, облокотившись на пульт.

— Наивнейший вы человек, Марк Миронович. Вы думаете, что сразу определишь, чепуха это или чистая наука? Ведь на этом прожженные дельцы жизнь свою строят. Даже в технике, где все, как говорится, на виду, такого можно туману напустить, что и дороги не найдешь.

Набатников привлек к себе Серафима Михайловича и усадил рядом.

— Да не туман это был. Успокойся. Простая дымовая шашка. Так сказать, местного значения.

— Местного? — резко переспросил Поярков. — Но если именно в этом месте вся моя жизнь, мысли, работа? А кроме того, дым едкий, он проникает всюду. Вы помните, как-то давно меня попросили написать брошюрку о новых типах летательных аппаратов? Согласился сдуру и, по неопытности, не застраховался: не прикрылся видными именами. Знаете, как это у нас делается во многих популярных книжках: приношу, мол, глубокую благодарность за помощь в работе над книгой академику такому-то, члену-корреспонденту, доктору, кандидату… В общем, поминание за здравие, согласно званию. Другую ошибку сделал, кого-то там позабыл, кого-то не в том месте упомянул. Кто-то обиделся, кто-то заметил недооценку чьей-то роли в развитии современной авиации, обратил внимание на поспешные суждения насчет конвертоплана и еще какой-то новой конструкции. А главное, почему автор не сказал о будущем новых материалов? Хлоп, и по поводу моей несчастной брошюрки появляется разносная статья. Автор перечислил все ее грехи и в заключение обвинил меня в скудости воображения. Он возмущается: как это можно в эпоху завоевания космических пространств писать о турбовинтовых самолетах, о каких-то дирижаблях, когда все мысли человечества находятся далеко за пределами солнечной системы? Статья, конечно, спекулятивная, но автор выразил свое мнение, и это его право. Однако дело не в статье, а в ее последствиях. Засуетились мелкие перестраховщики, и разные беды посыпались на мою голову. Из научного журнала возвратили уже принятую к печати работу, сослались на отсутствие места. Потом я получил письмо, что мой доклад в научном обществе переносится на осень.

— Совпадение, — успокоил Набатников. — Это уже твоя мнительность, Серафим.

— Мнительность? Хорошо. Чем же тогда объяснить, что на открытом партийном собрании какой-то аспирант, всю жизнь состоявший холуем у академика, потребовал обсудить выступление общественности по поводу антинаучной брошюры инженера Пояркова и поставить вопрос о его пребывании на посту руководителя конструкторской группы? Мнительность? Даже товарищ Медоваров, как известно не числящийся в первых гениях человечества, размахивал этой статьей и упрекал в том, что я не сделал для себя выводов из выступлений общественности. До коих же пор всякие пошляки будут этим пользоваться: «Общественность осудила». А?

— Вот тебе, Борис, еще один пример спекуляции, — напомнил Набатников. Тут и доказательств не требуется.

Видно было, что все пережитое волновало Пояркова. Врач уже с укоризной посматривал на Дерябина: ведь он начал этот разговор. Поярков не спал несколько ночей, возбужден, измотан.

— Но в конце концов правда восторжествовала, — успокоительно напомнил Борис Захарович. — Все обошлось.

Поярков нервно закурил и, потрясая спичечной коробкой, заговорил вновь:

— Дорогой Борис Захарович. Я не мечтатель, не фантазер. Но думаю я как о несбыточном, что настанет время, когда нам, людям, что-то умеющим создавать в технике, науке, искусстве, придется испытывать лишь муки творения. Я хочу, чтобы с каждым годом нам было все труднее и труднее, но труднее за чертежной доской, в лаборатории, за письменным столом. Нам государство все дало, только работай. Мы же теряем силы на преодоление всяких искусственных препятствий: на борьбу с завистниками, карьеристами, спекулянтами. Я же знаю по себе. Просидишь весь день над чертежами — чувствуешь себя прекрасно, а поговоришь с Толь Толичем, как это было перед отправкой «Униона», — прямо хоть «Скорую помощь» вызывай.

Конечно, Поярков во многом прав, Набатников с ним согласен. Иной раз следовало бы избежать и крупного разговора, и не давать воли аскольдикам, если дело касается здоровья и творческой активности людей вроде того же Серафима. Ведь это же не по-хозяйски. А самое главное, надо до конца вскрывать, откуда тянутся нити всяких злостных «проработок» и кому это выгодно?

Афанасий Гаврилович мог бы поделиться и фактами и наблюдениями, но опять-таки «по-хозяйски» надо разрядить атмосферу. Серафим натерпелся, это его больная тема, — не лучше ли спустить ее пока на тормозах? Ничего не поделаешь — бережное отношение к человеку.

И Афанасий Гаврилович с шутливым негодованием обратился к представителю медицины:

— Действительно, чепухой вы занимаетесь, Марк Миронович, в своем институте широкого профиля. Предлагаю актуальнейшую тему. За время воины, да и за последние годы, мы немножко, как говорится, поизносились. По-вашему, тут виновата сердечно-сосудистая система. Лечить ее трудно, легче всего оберегать. Каким путем? Ну, допустим, в служебных кабинетах поставим специальные аппараты-ограничители. Приглашаю я Серафима для серьезного разговора. Усаживаю в кресло, в котором вделаны приборы для измерения давления, пульса. Я тоже сижу в таком же «кресле чуткости». Идет вежливый разговор. Серафим и я спокойны, давление, пульс — все в порядке, и на аппарате горят две зеленые лампочки. В общем, как на светофоре: путь открыт, можешь высказывать Серафиму мало приятные для него вещи. Проходят минуты, он начинает нервничать, давление повышается, пульс частит. На аппарате зажигается другой сигнал, желтый. Внимание, дескать, поосторожней! А я еще не выговорился, угрожаю: поставим, мол, вопрос перед вышестоящими органами, привлечем общественность… Вдруг вспыхивает красная лампочка. Стоп-сигнал! Тормози, дорогой товарищ! Я, конечно, сбавляю басок, но Серафим уже разъярился, начинает меня крестить бюрократом, консерватором. Говорит, что я душитель изобретательской мысли…

— Да что это вы, Афанасий Гаврилович? — взмолился Поярков. — Разве я похож на Литовцева?

— Не похож. Тот гораздо тоньше действует. Так вот, — продолжал Набатников. — Я ведь тоже человек, меня возмущает дикая несправедливость изобретателя Пояркова… Он замечает это по вспыхнувшему желтому глазку, извиняется… Я успокаиваюсь и предлагаю закурить…

— Стоп! — вмешался Марк Миронович. — Запрещаю! При повышении давления курить противопоказано. Да и вообще пора бы отказаться от этой дикой привычки.

— Хорошо, придумаем что-нибудь другое. Помните мечту Маяковского? «Выбрать день самый синий, и чтоб на улицах улыбающиеся милиционеры всем в этот день раздавали апельсины»?

Все это были забавные шутки, люди отдыхали после напряженного труда и волнений. Только Медоварову сейчас не до шуток. Он звонил дежурному в НИИАП, чтобы узнать, не пришел ли приказ о назначении нового директора. И здесь Толь Толич мог надеяться на своего благодетеля. Литовцев обещал похлопотать через друзей, чтобы директором НИИАП оказался «свой человек», который никогда не обидит Толь Толича.

Дежурный по институту ответил, что никакой почты из Москвы не было.

— А звонки? — нетерпеливо спросил Толь Толич.

— Кто-то спрашивал…

— Из Москвы?

— Нет, из райцентра. Слышно было плохо. Некий чудак просил прекратить испытания. Я не в курсе, какой мы заказ посылали в Грузию? Но я выяснил, что тот, кто звонил, не может являться представителем заказчика.

— Мы получаем заказы через управление. Какая-то ошибка.

— Я тоже так полагаю. Но он называл Дерябина. Вообще же думаю, что это мистификация. Ругал нас бюрократами, говорит, что где-то человек замерзает.

— Один человек? Вы это точно помните?

— Абсолютно. Я посоветовал обратиться в местную горноспасательную станцию. Мы же здесь ни при чем?

— Правильно. Мало ли кто мог звонить. Надеюсь, вы не дали ему адреса нашей экспедиции?.. Вот именно, золотко… должна быть бдительность. Вообще это не телефонный разговор, по, сами понимаете… Никому. Товарищи потом разберутся.

Медоваров глушил в себе всякие сомнения, что неожиданный звонок может быть связан с людьми в «Унионе». Замерзает один человек, а куда же другой делся?

Все эти оправдания для успокоения совести необходимы были Толь Толичу, чтобы не думать о последствиях, если вдруг придется спустить «Унион» на землю. Валентин Игнатьевич этого никогда не простит. К тому же все шансы за то, что в «Унионе» никого нет. Прав дежурный. Конечно, мистификация. Так-то оно спокойнее.

Толь Толич снял свою шапочку и вытер ею вспотевший лоб.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Здесь автор рассказывает о дальнейших неприятностях в «Унионе» и пользуется случаем напомнить читателю, что все произошло из-за испорченных аккумуляторов. Неужели мы так и не найдем виновника? И что это — ошибка или злой умысел?

Судя по всему, проверка действия ускорения на живые организмы закончилась вполне благополучно. Даже такой высокоорганизованный и чувствительный организм, как Яшка-гипертоник, когда были отпущены ремни, нащупал губами у себя в прозрачном колпаке питательную трубку и с удовольствием зачмокал.

Хоть этого и не слышал Тимофей, но видеть, как обезьяна наслаждается каким-нибудь апельсиновым соком или крепким бульоном, было выше его сил.

Никаких особых неприятностей в момент ускорения он не почувствовал, вероятно, потому, что правильно лег, по Яшкиному примеру.

Диск летел уже по инерции. Бабкин решил пройти обратно в кабину. Там все же теплее, можно хоть аккумулятор нагреть. Смекалка подсказала, что если один аккумулятор подключить к нескольким, то от перезарядки он будет нагреваться. Один взять можно, работа радиостанций и приборов не нарушится.

Так Бабкин и сделал. Пластмассовая банка, стойкая к высокой температуре, нагревалась как маленькая печка. Он жадно прильнул к ней, скользя по стенкам окоченевшими руками. Кажется, что и в кабине потеплело. Но это только кажется, будто сидишь в ванне и тело твое согревают ласковые, теплые струи.

Сквозь толстое стекло, чуть запорошенное инеем, видит он ослепительно белое море облаков. По ним скользит радужная тень диска.

Звонкий, сухой треск на щите у приборов. Что же могло случиться? Непослушными деревянными ногами приближается он к щиту. Лопнула стеклянная трубка, из нее вытекает какая-то жидкость. Еще минута — и прибор перестанет работать.

Надо скорее закрыть трещину. Но обмороженные пальцы не повинуются Тимофею. Он дышит на них, чувствует запах спирта, вытекающего из трубки, быстро растирает им руки и зажимает трещину в стекле.

Уже ни одна капля не сочится. В мертвой хватке пальцы застыли на трубке.

Знал бы Тимофей, что за трубку он держит в распухшей, покрасневшей руке! От нее зависит работа всех уловителей Набатникова. По тонким металлическим шлангам в камеры, соединенные с уловителями, подавались пары какой-то незамерзающей жидкости. В момент падения Багрецова от удара каблуком был поврежден основной распределительный шланг. Он сплющился, давление в нем повысилось, отчего контрольная стеклянная трубка внутри кабины не выдержала и лопнула.

Во всяком случае, это объяснение наиболее правдоподобно, хотя у специалистов могут быть и возражения. Но дело в том, что Бабкину сейчас объяснения не требовались. Новых аппаратов Набатникова он не видел. Да и вообще, не все ли равно, какой прибор испортился? Тут лишних нет.

С поднятой рукой он стоит, окаменевший, не зная, сколько времени это можно выдержать. Пальцы слабеют, капли просачиваются опять, бегут по заиндевевшей трубке.

Надо стянуть ее крепко-накрепко. Но чем? В кармане ничего подходящего нет, кроме маленького конденсатора, трубочки, залитой с обеих сторон битумом. Надо его расплавить. Аккумулятор можно замкнуть проводом, обмотанным вокруг конденсатора. Провод нагревается, черной струйкой течет битум. Пока он не застыл, Тимофей спешит залить стекло, потом вырывает из книжки листок, крепко обматывает трубку и снова заливает расплавленной массой. Надежный пластырь, теперь уже ни одна капля не просочится.

Испытывая что-то вроде удовлетворения, как всегда от законченной работы, Тимофей положил ноги на теплый аккумулятор. Немножко отогревшись, он опять замотал их остатками рубашки и подбежал к окошку.

Трудно понять, на какой высоте он сейчас находится, но такого в жизни он еще никогда не видел! Погода на редкость ясна. Каспийское море блестит, словно вырезанное из жести, со всеми своими заливами. Рядом так же аккуратно вырисовывается Черное море.

А вот и Крымский полуостров, он выглядит не больше пятачка. Как серебряные елочные нитки, Волга, Дон, Днепр теряются в лиловой мгле. Бабкину кажется, что видит он всю южную часть страны. Огромные черные пятна лежат на земле — это тени облаков. Сейчас в Ростовской области пасмурная погода, такая же и около Батуми. А горы — как засохшая глина на проселке.

Опять включаются двигатели. Диск в стремительном полете поднимается вверх. Тело отяжелело, стало чугунным, трудно поднять руку, оторвать ногу от пола. Но вот и это прошло.

Наклонившись над зеркальным люком, Тимофей смотрит на землю, подернутую туманом, где только два серебряных моря скупо просвечивают сквозь дымчатую синеву.

Настало время передачи. Еле шевеля обожженными и замерзшими пальцами, он поворачивает ручку настройки. Странные и непонятные сигналы пищат на разные голоса. Сквозь них слышатся трески включаемых и выключаемых реле, гудение моторов. Видимо, сейчас работают несколько передатчиков.

На основной волне передается температура. Не может быть, ошибка: тридцать градусов жары! «Тридцать», — читает Тимофей сигналы. А что будет выше? Ему представляется, как по стенкам кабины уже текут горячие струйки. Жарко, душно, словно в бане. Трещат волосы, лопается кожа на лице, глаза покрываются твердой скорлупой. Но почему же мерзнут ноги? Почему стекло иллюминатора такое холодное?

Трудно вздохнуть. Бабкин лежит на полу, жадно глотает воздух широко раскрытым ртом и смотрит на ребристый потолок, где дрожит синий отблеск то ли далекой звезды, то ли облаков.

Мучительно хотелось пить. Невозможно было пошевелить языком, словно весь рот наполнился горячим песком.

Тимофей нашел Димкину книжку, записал наблюдения и закрыл глаза. Димка стоял как живой, размахивал руками и что-то беззвучно говорил… А вдруг он разбился? Почему до сих пор не прекращаются испытания?

…Знакомое с детства жужжание послышалось над самым ухом. Бабкин невольно отмахнулся. На книжку упала пчела, самая обыкновенная земная пчела с желтым полосатым брюшком, и, неуклюже перебирая лапками, поползла. Он смотрел на ее трепещущие слюдяные крылышки, на мохнатые лапки, боялся пошевелиться, чтоб не спугнуть. Здесь беспомощны и человек, и мышь, которую он недавно видел, и пчела. У них у всех одна судьба.

Окошко покрылось густым слоем инея. Осторожно, чтоб не потревожить пчелу, опустив на пол записную книжку, Тимофей слизывает со стекла снежную пыль.

«Унион» набирает высоту. Давно уже позади остался плотный воздух тропосферы, пересечена граница стратосферы, и сейчас он летит в безвоздушном пространстве на высоте около сотни километров. Бабкин не выключает приемника. Но что за странности? На высоте в восемьдесят километров было холодно, а потом опять потеплело. Но тепла этого он не чувствует, здесь же почти нет воздуха. Ну да, конечно, как же он позабыл об этом? Ведь существуют и теплые пояса, и слой озона, который нагревается солнцем.

Он, смотрит на Землю и не может от нее оторваться. Далекие-далекие облака, а у самой их кромки выступает Земля. Именно «выступает», потому что с этой высоты она действительно кажется шарообразной. Горизонт обрывается сразу, пропадая в лиловой глубине. Кажется, это и есть «край земли», шагнешь, оступишься — и полетишь в космос.

И вдруг земной шар завертелся, как глобус. Поплыли моря, закачались горы. Тимофей зажмурился, вновь открыл глаза и никак не может понять, что же с ним происходит? Ослабел? Кружится голова? Нет. А вот и все прошло. Земля лениво останавливается вроде карусели, когда выключается мотор.

Эти странные явления повторялись уже несколько раз, и Тимофей мучился, думая, что наступают галлюцинации, что скоро он потеряет сознание. С Димкой, наверное, беда, он мог бы уже предупредить.

Тимофей сунул замерзшую руку под пиджак и во внутреннем кармане нащупал трубочку индикатора радиоактивности. Приходилось работать с изотопами, вот и остался в кармане этот контрольный прибор. Он показывал довольно значительное радиоизлучение… Наверное, космические лучи. Это уже новая опасность, о которой Тимофей раньше не думал.

Как передать вниз, что здесь человек? Тут радиостанции, работающие на множестве каналов. На Земле известно, тепло здесь или холодно, как светит солнышко, как себя чувствует Яшка-гипертоник, не повысилось ли у него давление от нервных переживаний? Врачи выслушивают обезьянье сердечко, проверяют пульс. Им все известно, кроме того, что здесь погибает человек.

Мысль работала торопливо, лихорадочно. Как бы подобраться к Яшкиному микрофону, что спрятан у него под сердцем? Невозможно. Стекло не разобьешь даже молотком, да и пройти в четвертый сектор сейчас труднее: холод нестерпимый.

Где бы достать микрофон? Ведь от всех камер этого сектора провода тянутся к радиостанциям, сюда, в центральную кабину. Можно было бы подключиться.

— Пей молоко, Яшка, — опять послышалось из приемника. — Да не торопись, не торопись. Захлебнешься.

«Итак, Яшка завтракает», — позавидовал Тимофей, вспомнив, что видел соску внутри прозрачного Яшкиного шлема. Громкоговоритель подбадривал, слышались аппетитные Яшкины причмокиванья, и все это было похоже на издевательство.

Тимофей протянул руку к приемнику — хотел выключить, но рука остановилась на полдороге. Так вот чем можно заменить микрофон: громкоговорителем. Еще в радиолюбительские годы Бабкин это пробовал, надо только подвести проводнички.

Когда это было, чтобы у Тимофея не болтались в кармане мотки проводов, отвертки, плоскогубцы, всякая радиолюбительская снасть? Вот и сейчас он пошарил в кармане, достал то, что ему нужно, быстро снял нижнюю крышку приемничка и прикрутил к выводным лепесткам громкоговорителя два тонких провода. Теперь надо было найти, куда их подсоединить. С трудом преодолевая слабость, Тимофей подобрался к радиостанции. Вот распределительный щиток, сюда подходят кабели от всех секторов диска. Верхний ряд от сектора метеоприборов, потом от аппаратов Набатникова… А вот самый нижний ряд, где написано «Сектор № 4».

Под крышкой, которую пришлось отвинчивать, были расположены нумерованные контакты, к ним подходили провода от разных камер. Бабкин нашел контакты от Яшкиной, двенадцатой камеры, но разве догадаешься, куда присоединить громкоговоритель? Где тут можно услышать Яшкино сердце?

Именно эти два контакта из многих других необходимы были Тимофею, потому что показания температуры, кровяного давления, пульса, анализ газообмена передаются для записи на ленту, а сердце, как думал Тимофей, обязательно выслушивается через репродуктор.

Поочередно присоединяя проводнички к контактным парам, Бабкин наконец услышал в своем маленьком репродукторе Яшкино сердцебиение. Даже ничего не понимая в медицине, можно было догадаться, что Яшка чувствует себя превосходно, — ровные, ритмичные толчки.

Как же поступить дальше? Мутилось сознание, а оно, как никогда, сейчас должно быть ясным… «Значит, так, — напрягая всю свою волю, размышлял Тимофей. — Надо проверить приемником, когда, после какой передачи включится Яшкино сердце». Пока слышны незнакомые сигналы. Звонкое бульканье, журчит ручеек… А это, конечно, сердце… Тук, тук, тук… Яшка жив-здоров. Скорее бы подключить репродуктор!

Не успел Тимофей сказать несколько слов, как диск снова вырвался в пустоту.

Тимофей что-то кричал, почти не слыша себя. Да не все ли равно, лишь бы поняли, что здесь человек. Он повторил это еще раз и еще, отсоединил концы и включил приемник. Сердце перестало стучать. Слышится веселый, заливистый лай Тимошки.

Но почему же диск не замедляет ход? Почему летит все быстрее и быстрее? Непонятно. Сигналы должны быть приняты обязательно.

Послышался треск, будто за спиной кто-то рвал полотно. Бабкин обернулся. Кварцевые трубки на щитке, связанные с уловителями Набатникова, загорелись фиолетовым светом. Ярко вспыхнули толстостенные колбочки с жидкостями. А в одной из них, у самого потолка, задрожал многоцветно переливающийся огонек.

Бабкин растерялся. Сейчас все взорвется. Нет. Пустая тревога — видно, так и должно быть. Надо записать наблюдения: время, продолжительность свечения, характер реакции.

Карандаш падает из рук, темнеет в глазах. Страшное, непонятное ощущение, точно сверху льется на тебя расплавленный металл, ползут по телу жгучие струи.

Космические лучи? Они, как бумагу, пронизывают стенки кабины, впиваются в мозг смертельными иглами. Нет, не они. Наверное, вредные излучения.

У Тимофея были все основания именно так и думать. В каких-нибудь графитовых коробках расщепляются атомы вещества. Вредоносные излучения заполняют всю кабину. Тимофеи беззащитен, он знает, что такое лучевая болезнь. Недаром даже ничтожные крохи изотопов, с которыми он имел дело в контрольных приборах, спрятаны в толстых свинцовых экранах. Недаром он носит в кармане индикатор радиации.

Вот он! Излучение выше всех допустимых норм! Далеко за красную черточку выскочил дрожащий лепесток.

Куда деваться? Открыть люк в кольцевой коридор? Но и там смертельные лучи. Тонкие металлические стены для них не преграда. Лучи пройдут, догонят и бросят тебя на жгучий от мороза пол.

Выхода нет. Перед глазами огненные круги. Мелькает родное лицо. «Стеша, прости!» И думает он уже не о себе, а о ней, о горе ее, ни с чем не сравнимом. Где-то далеко, как огонек в ночи, теплится едва заметная надежда. Жить, жить… во что бы то ни стало! Лишь бы не погибнуть здесь, не увидевши Стеши и теплой земли.

Как остановить полет? Как выключить, прекратить подачу горючего к двигателям? А если отсоединить все аккумуляторы, что питают приборы управления? Все кончится тогда. Все замрет.

И вдруг он понял, что спасения нет. Остановишь двигатели — и диск, уже не поддерживаемый ничем, ринется вниз, ударится о плотный воздух, разобьется и сгорит.

Бабкин подползает к окошку. На стекле лежит мертвый мышонок, серый и без номера.

«Унион» продолжает свой полет…

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Тут много событий, а кроме того, рассказывается о мальчиках, вытаскивающих кирпичи из нашего великого здания, и о настоящих людях, тех, кто поднялись на рекордную высоту мужества и долга.

В залах института готовились к проверке воздействия на животных искусственной тяжести. И животные и растения находились в камерах, расположенных по кромке диска. Следовательно, если бы он вертелся вокруг своей оси, то центробежная сила возместила бы отсутствие привычной нам земной тяжести. Кабина будущих космических путешественников также была устроена неподалеку от края диска. Следовательно, они могут и не чувствовать неприятной невесомости. Предусмотрено вращение диска с помощью газовых рулей. В безвоздушном пространстве «Унион» будет долго вертеться, даже от маленького толчка.

А пока эту карусель испытывали в нижних слоях ионосферы, Бабкин находился в центральной кабине и потому при вращении никакой добавочной тяжести не чувствовал. Ему казалось, будто прямо на глазах поворачивается земной шар.

Испытания прошли успешно. Приборы отметили, что в диске можно получить любую искусственную тяжесть, близкую земной или планеты поменьше. Скорость регулировалась в широких пределах.

Все бы ничего, но когда после этой проверки двигатели были включены на полную мощность, случилась неприятность, которая весьма обеспокоила Пояркова. Во второй раз Яшка уже не захотел примириться с ускорением.

Что же произошло? С пульсом творилось нечто невообразимое, он то пропадал совсем, то частил. Сердце готово было разорваться.

— А давление! Смотрите! Смотрите! — Марк Миронович размахивал карандашом, показывая на прыгающую вверх и вниз кривую. — Так не бывает. Наверное, приборы испортились.

— Сразу два? — иронически спросил Дерябин. — Довольно странное совпадение.

Он подошел к пульту технического контроля, где на экранах осциллографов можно было видеть и уровень принимаемого сигнала и другие показатели, характеризующие работу радиостанций «Униона», проверил напряжение, форму импульсов и возвратился обратно.

— Все нормально. Техника не виновата. Дело в пациенте.

— Неужели и с человеком такое может случиться? — упавшим голосом спросил Поярков.

Марк Миронович оглянулся по сторонам и растерянно пожал плечами:

— Трудно сказать. Но если хотите знать мое мнение, то я бы не разрешил вам испытывать влияние перегрузки в «Унионе».

Совсем помрачнел Серафим Михайлович. Подвел его Яшка-гипертоник. Ведь и ускорение не такое уж большое. В последнем толчке, чтобы «Унион» вырвался в космическое пространство, увеличение скорости должно быть еще значительнее. А Яшка уже теперь сдал, не выдержал. И Марк Миронович и другие врачи, конечно, перестраховщики: они будут выбирать для полета в «Унионе» людей с железным здоровьем.

А он, конструктор «Униона», будет с завистью смотреть по телевизору, как человек поднимается в ионосферу. И возможно, у этого человека лишь одно неоспоримое достоинство — огромный запас нерастраченных сил. Страшная несправедливость!

Можно ли согласиться с Поярковым? Сейчас в ионосфере оказался молодой инженер Бабкин. И кроме здоровья были у него другие, не менее ценные человеческие качества. Заслуги его в науке пока невелики, но, честное слово, этот случайный пассажир «Униона» не случайный человек на земле, и вряд ли стоит обижаться Пояркову, что Бабкин опередил его.

Но самое главное, что и Пояркову дороги не заказаны. Знал бы он, что Яшка себя прекрасно чувствует, что давление у него нормальное и пульс великолепный, что дело вовсе не в нем, а в поведении Бабкина.

Как он мог сообщить о себе? Записка в ботинке не помогла. Наверное, не нашли. Сигналы, переданные через фотоэлемент, не приняты. Осталось последнее средство — включить в линию, по которой передавалось биение Яшкиного сердечка, репродуктор от карманного приемника и крикнуть в него хоть несколько слов. Не было ведомо Бабкину, что врачам не требовалось выслушивать Яшкино сердце, его биение записывается на ленте так же, как и кровяное давление и температура. А кроме того, Тимофей не знал, что подсоединился не только к одному каналу, а и к другому, по которому в этот момент передавался пульс. Вот и получилась совершенно неожиданная картина Яшкиной болезни. Охрипший, слабый голос Тимофея записывался на ленте в виде дрожащих кривых. Перышки не смогли передать слов, однако упорно доказывали, что подопытный пациент Яшка-гипертоник — серьезно заболел.

Но заболел не он, а Поярков. В самом деле, когда у тебя отбирают последнюю надежду, то вряд ли будешь хорошо себя чувствовать. Правда, на основании этого опыта нельзя еще ничего решить окончательно, но конструктор, истомленный неудачами и сопротивлением противников, был мнителен.

Единственным утешением он мог считать, что навсегда покинул «последний полустанок» — НИИАП. Здесь и воздух другой. Правда, все еще путается под ногами Медоваров, но после посадки «Униона» ему здесь делать будет нечего.

Это вполне закономерно. Впрочем, поживем — увидим.

Мы простились с обиженными сотрудниками НИИАП, которые на другое утро после прилета в Ионосферный институт отправились восвояси. Простимся пока и с Аскольдиком. Он выпросил у Медоварова двухнедельный отпуск за свой счет и проследовал на отдых к морю.

— Точка, — сказал он на прощанье. — В атмосфере культа личности Набатникова я дышать не могу. Я свободный человек. Точка.

Этой точкой закончилась бесславная командировка Аскольдика. Все его похождения, обычно начинающиеся на танцплощадках, представляли собой нечто вроде многоточия мушиных следов. Такова была основная деятельность борца за «свободного человека».

Впрочем, не стоило бы и вспоминать о нем, но перед самым отлетом Аскольдик сумел и здесь наследить. Правда, в несколько ином роде.

Медоваров искал случая, чтобы похвастаться самолетом-лабораторией НИИАП, как она здорово оборудована и какими важными работами в ней занимаются. Не умея объясняться ни на одном иностранном языке и в то же время не желая прибегать к помощи переводчиков, он решил показать лабораторию польскому геофизику, который говорил по-русски не хуже самого Медоварова и мог сказать всякие лестные слова.

Во время осмотра лаборатории иностранному гостю представили сотрудников НИИАП, в том числе и Аскольда Семенюка.

Выбрав подходящую минуту, Аскольдик подкараулил геофизика и, вроде как обращаясь к «международному мнению», высказал наболевшее: он говорил о том, что ему запретили издавать рукописный журнал «Голубая тишина». Жаловался на учебные программы. Почему в них не предусмотрено изучение известных в свое время поэтов-мистиков и символистов, а все часы отданы классикам и социалистическому реализму? Он, например, пишет стихи в духе Бодлера, а их почему-то не печатают, впрочем, так же, как и других «инакомыслящих» поэтов. Рассказал также, что попробовал перейти на сатиру, стал критиковать начальство в стенгазете. Сначала ничего — разрешили вывесить, а потом начальство обиделось и газету сняли. Все это совсем недавно произошло в самолете.

Аскольдик даже показал место, где висела злополучная «молния», просил весь разговор держать в тайне, хотя, кроме примитивной демагогической болтовни, в нем ничего не было.

Польский ученый считал себя другом Советского Союза, но ничего не понимал в политике, даже гордился этим, ставил науку превыше всего и ничем другим не интересовался. Слова обиженного советского студента поляку показались откровением, и, вспомнив кое-что из случайно услышанной передачи «Голоса Америки», гость захотел поговорить с Набатниковым и выяснить его отношение к затронутому вопросу.

Трудно определить причины странной в наши дни аполитичности польского ученого, — ведь его народ столько перестрадал в минувшую войну. Но дело в том, что задолго до этих страшных лет он уехал в Швецию, где даже глубокие старики не могли бы припомнить, когда их страна воевала. Потом он вернулся в Варшаву, почти уже восстановленную, поехал в Женеву, где никогда не темнело небо от вражеских самолетов. Так и получилось, что за всю свою пятидесятилетнюю жизнь он не познал ни особых горестей, ни страха, он не видел смерти, обездоленных детей, и только оставшиеся еще разбитые дома Варшавы могли напомнить ему, что пережили его соотечественники.

Набатников пригласил геофизика к себе в кабинет и разлил по чашкам кофе.

— Боюсь, что я не смогу ответить на многие вопросы, — сказал он, садясь напротив гостя. — Вы интересуетесь атмосферной оптикой? Ведь по существу нам только сейчас утвердили программу испытаний «Униона». Это внеплановая, так сказать, инициативная работа, и о ней пока не будут писать.

— У вас не обо всем пишут, пан Набатников. Почему?

Прихлебывая с ложечки кофе, человек, проживший большую жизнь в науке, но далекий от окружающей его действительности, смотрел на Афанасия Гавриловича и ждал ответа, вовсе не касающегося ни атмосферной оптики, ни геофизики вообще.

Набатников это понимал и чувствовал, что все равно, кто бы ни сидел сейчас перед ним — друг или враг, — надо разъяснить ему многое, причем откровенно. Игра в прятки не в нашем характере.

— Я уточню этот, возможно несколько странный, вопрос, — откинувшись на спинку кресла, начал гость, и Набатников догадался, что здесь не простое любопытство. — У меня нет ни сына, ни дочери, но я очень люблю молодежь. Она во всем мире одинакова. В той или иной степени ей присуще и фрондерство, и своеобразный нигилизм, отрицание многих традиций. Они хотят говорить громко о том, что им нравится или не нравится. У них свой вкус, и очень часто дурной. Но будем снисходительны. Дайте им свободу выражать свое мнение. Зачем связывать юношескую инициативу? Чего вы боитесь?

— Это не то слово, дорогой коллега. Мы не боимся, но подчас с тревогой поглядываем, как неразумные и нахальные мальчики, наслушавшись опытных демагогов, отрицают все, что нами завоевано и трудом и кровью. Тут болтался у нас один такой молодец. Мы строим новое счастливое общество. Представьте себе огромное высокое сооружение, но построить его скоростными методами нельзя, каждый тащит наверх кирпичи. Один взял побольше, другой поменьше. Многие несли непосильную ношу, чтобы приблизить счастливые дни, надрывались и гибли, сердце отказывало. И вот когда здание уже почти готово, на самую его вершину, ничем не обремененные, взбегают некие молодцы и, подбадриваемые чужими голосами тунеядцев и врагов, пробуют сбрасывать вниз кирпич за кирпичом.

— Странный пример, пан Набатников. Но чем они оправдывают это нелепое разрушение?

— Ошибками строителей. Ошибки были, и мы их не скрываем. Но в том-то и дело, что по молодости лет и общей ограниченности эти мальчики могли видеть совсем немногое: чуть перекосившийся кирпич, выщерблинку, застывшую струйку раствора. И вместо того чтобы устранить это руками мастера, они готовы орудовать ломом. Нашлись и другие молодцы, эстеты, им, видите ли, не нравится оттенок облицовки. Долой ее! А иные демагоги знали лишь одно: что среди строителей предпоследних этажей оказались люди, которые хоть и много сделали для стройки, но, как потом выяснилось, пользовались не очень гуманными методами. Значит, надо повытаскивать все кирпичи, что заложены в прошлые годы? Нашлись и доморощенные теоретики, они уже подбирались к фундаменту поковырять его ломиком, вытащить один кирпичик, другой, чтобы посмотреть: а все ли там, внизу, благополучно? Зря стараются! Наш дом стоит на прочнейшем фундаменте коммунистических идей и будет стоять вечно.

— Мне нравится ваша убежденность, пан Набатников.

— Дорогой коллега, это не только моя убежденность.

Неизвестно, как воспринял польский коллега слова Набатникова, но вскоре он опять вернулся к этому вопросу, а потом уже в свободную минуту стал обсуждать его с датчанином и венгром, которых не менее других волновали проблемы воспитания. Да это и понятно.

В связи с реорганизацией НИИАП и передачей его в республиканское подчинение Набатникову звонили из Киева: «Кого бы вы, Афанасий Гаврилович, рекомендовали директором? Вы же непосредственно связаны с этим институтом. Мы собираемся расширить его производственную базу и совершенно изменить профиль работы. Посоветуйте, Афанасий Гаврилович».

И, ярый враг всяких протекций, использования родственных и дружеских связей, профессор Набатников с чистым сердцем посоветовал назначить директором НИИАП своего друга — инженера Дерябина. «Не пожалеете».

Афанасия Гавриловича попросили переговорить с Дерябиным, о котором в Киеве много слышали, встречались с ним и были о нем самого лучшего мнения.

Борис Захарович отказался категорически:

— Не в мои годы, Афанасий. Да и способностей руководителя у меня нет. Сколько народа, и я их всех должен знать, чем они живут и что у каждого за душой. Характер у меня колючий, неуживчивый, не со всеми могу ладить.

— Зачем же со всеми? Это называется подлаживаться. Рабская привычка, отвратительная. Такой руководитель никому не нужен.

— Пусть другого подберут.

— Это не очень легко. Хочешь, чтобы остался Медоваров? Ведь свято место пусто не бывает.

— В том-то и дело, что место руководителя для меня действительно свято. А если не справлюсь? Ведь я народу должен смотреть в глаза. И потом, если говорить откровенно, зачем мне все это нужно?

— Спасибо за откровенность. Но уж если ты вспомнил о народе, то надо ставить вопрос правильно. Не тебе это нужно, а ему. Понял?

— Хорошо, я подумаю.

Не желая быть навязчивым — как-никак, а есть же у него мужское самолюбие, — Поярков не искал встречи с Нюрой. Все равно это ни к чему не приведет, — как говорится, «насильно мил не будешь». Но какая-то глупая ревность к Багрецову все чаще и чаще заставляла сжиматься сердце. В самом деле, куда он исчез? Почему Нюра должна мучиться? Дурной он человек, непорядочный, хотя Бабкин отзывался о нем хорошо. Но ведь дружба, как и любовь, часто бывает слепа. Кто знает, не прав ли в данном случае Медоваров? Он всерьез недолюбливает Багрецова и говорит, что это «тот мальчик».

А Медоваров чувствовал себя хозяином положения. Выбрасывая вперед маленькие ножки и постоянно прихлопывая спадающую шапочку, он бегал по всем этажам, делал вид, что все его интересует, хотя, кроме восхищения «космической броней», никто от него ничего не слышал.

— Признайтесь, Серафим Михайлович, — вкрадчиво начал он, останавливаясь возле линии контрольных самописцев, где отмечались технические показатели некоторых узлов «Униона», — довольны вы нашими иллюминаторами? Смотрите, какой мороз выдерживают!

— Нужны более длительные испытания, — сухо отозвался Поярков. — И на больших высотах.

— Теперь уже немного осталось, Серафим Михайлович.

Вошел Дерябин, сказал, что Медоварова вызывает дежурный по НИИАП. Толь Толич недовольно поморщился и побежал на переговорный пункт. Впрочем, это, наверное, насчет приказа о новом начальнике.

На переговорном пункте Толь Толич встретил Набатникова. Он заказал Москву и, в ожидании, когда освободится нужный телефон, рассматривал бумажную ленту с записью вредных излучений, которые неожиданно появились внутри центральной кабины. Как они просочились туда из уловителей? Ведь была предусмотрена полная защита внутренних приборов. Правда, что-то странное случилось с давлением жидкости: то оно резко повысилось, то упало ниже нормы.

Разве мог подумать Набатников, что виной тому лопнувшая трубка, которую Тимофей все же исправил, но часть жидкости успела вытечь?

Разговаривать в присутствии Набатникова Медоварову не хотелось, тем более что все слышно через репродуктор, но ведь хозяина не выгонишь, это не частный разговор, а служебный, и Набатникову даже в голову не придет оставить Толь Толича одного. Вежливость здесь ни при чем.

Он придвинул к себе микрофон.

— Медоваров слушает.

— Извините за беспокойство, Анатолий Анатольевич, — как бы оправдываясь, начал дежурный. — Обязан сообщить. Звонили из Голубевского сельсовета. Найден ботинок с запиской. В «Унионе» остались двое. Подпись неразборчива.

Толь Толич стукнул кулаком по столу.

— Что за глупые шутки?

— Я обязан доложить, товарищ начальник, — обиженно заметил дежурный. — Но если сопоставить это с другим звонком…

— От вас этого не требуется, — быстро прервал его Медоваров, боясь, что дежурный выболтает нежелательное. — Других новостей нет? До свидания. — И, повернувшись к Набатникову, развел руками: — Слыхали, Афанасий Гаврилович? Но кому нужны эти подлые шутки?

— Потом разберемся. А сейчас — на посадку.

— Что вы, Афанасий Гаврилович! Абсолютный вздор. Я сам осматривал кабину и все печати.

Но Афанасий Гаврилович уже шагал по коридору.

— На посадку, — сказал он Дерябину, торопливо входя в зал пункта радиоуправления. — У тебя все готово, Борис?

Борис Захарович узнал, чем вызвано столь срочное приказание, и молча подошел к пульту, где многоцветной россыпью светились контрольные глазки. За огромным окном, от пола до самого потолка, открывалось широкое поле ракетодрома, куда нужно было посадить «Унион».

— Неужели поздно? — нахмурившись, сказал Дерябин, нервно протирая очки.

По самолетной посадочной площадке мчалась полуторка. За ней бежали, кто-то размахивал флажком. Все напрасно. Но вот машина развернулась, на мгновение наклонившись левым бортом, и резко затормозила у главного здания.

В кабине сразу же открылись две дверцы. Выскочили водитель и оборванный, с перевязанной головой Багрецов. Прихрамывая, подбежал он к вышедшему ему навстречу Набатникову и, не в силах произнести ни слова, поднял руку к небу.

Афанасий Гаврилович усадил Вадима на скамейку и, понимая, что сейчас не до расспросов, поспешил к Дерябину.

Пока не пришел врач, Нюра хлопотала возле Вадима, поправляла повязку, осматривала его, отряхивала и не знала, что делать. Он отвертывался, чтобы скрыть слезы. Неужели Тимка погиб?

Микола Горобец, он же случайный водитель полуторки, беспокойно ходил возле человека, летающего без крыльев, за которым он ездил в горы. Когда Багрецов узнал, что в НИИАП ничего толком добиться не удалось, он попросил Миколу хоть как-нибудь связаться с Набатниковым. Для Миколы это было проще простого, ведь институт совсем неподалеку. Можно доехать за полчаса.

— Где вы там были в кабине? — спросила Нюра, забинтовывая руку Вадима. Почему остались?

— Аккумуляторы… Замыкание…

Ничего больше Нюра уже не спрашивала.

Подбежал Медоваров и сразу же набросился на Багрецова:

— Оправдываетесь? При чем тут аккумуляторы? Да кто вам разрешил? Из-за вас сорваны испытания.

Нюра умоляюще посмотрела на Медоварова:

— Анатолий Анатольевич, дайте же человеку опомниться. Он не виноват. Могла быть авария.

— Кто ставил аккумуляторы? Кто проверял?

Нюра коротко ответила:

— Я.

— Ну что ж, — скривив губы, усмехнулся Толь Толич, — выясним. Посоветуемся коллегиально. — И, неодобрительно покачав головой, исчез.

Торопясь к Дерябину, Серафим Михайлович на минутку задержался возле Багрецова, сказал ему несколько успокаивающих слов, стараясь не смотреть на ласковые Нюрины руки, что гладят его по лицу и нежно обнимают… Нет, никогда и ничего Поярков не спросит о Нюре. Да и зачем, когда многое становится понятным.

Стыдясь своего эгоизма, он побежал к Дерябину. Разве можно думать о чем-то личном и постороннем, когда надо спасать человека.

Строгий и сосредоточенный стоит у пульта Борис Захарович. Ведь сейчас от его искусства зависит не только целость изумительной конструкции, но, возможно, и жизнь человека, если он не погиб раньше.

В таких условиях трудно быть спокойным.

На пульте одна за одной вспыхивают цветные лампочки. Это значит, что телемеханические устройства «Униона» готовы принимать команду.

Вращающееся зеркало радиолокатора уставилось в зенит. На темном экране рядом с пультом управления светится голубая жемчужина.

Больше всего беспокоило Бориса Захаровича, что неожиданно проникшие в центральную кабину вредные излучения в какой-то мере могли повлиять и на человека и на приборы, которые будут нечетко принимать команды с земли.

Дерябин легко придавил красную кнопку. Вспыхнула сигнальная лампочка, показывая, что там, наверху, команда принята. Жемчужина на экране чуть заметно сползла вниз.

Пока еще работают двигатели. Но вот «Унион» приближается к более плотным слоям атмосферы. По приказу Дерябина стягивающие рычаги уменьшают объем диска, и он быстро начинает снижаться.

Радиолокатор не выпускает его из поля зрения. По масштабной сетке определяется высота.

— Двадцать тысяч метров, — Дерябин вытирает пот, вздыхает. — Далеко еще.

Успокаивает лишь одно — диск покорно слушается команды. Значит, радиация не повредила приборов, да и, судя по контрольной ленте, она быстро угасла. Сейчас в кабине ее почти нет.

Из окна видно, как в ярком синем небе появляется серебряная точка. Борис Захарович включает двигатели и, управляя газовыми рулями с помощью штурвала, как у самолета, ведет «Унион» на посадку.

Точка постепенно растет. Уже можно рассмотреть блестящую паутинку, что тянется за диском. Это — трос, выпущенный без сигнала с земли.

Все сотрудники Ионосферного института, все наши и иностранные гости выбегают на балконы, раскрывают окна, чтобы лучше видеть, как опускается на землю «Унион».

Сверкающий на солнце диск, похожий на барометрическую коробку, словно отдыхая после трудного пути, устало склонившись на один бок, лежал на мягкой траве. Оба люка, что вели в центральную кабину и кольцевой коридор, были покрыты ледяной коркой.

К диску подвезли многоярусный самолетный трап и установили его возле центрального люка, который из-за огромных размеров всего этого сооружения оказался действительно высоко.

Первым бросился к трапу Вадим. За ним спешил рассерженный его поведением Марк Миронович.

Перескакивая через ступеньки, Багрецов поднялся к люку, скользил руками по обледеневшим запорам.

Горобец вытащил из-под сиденья машины гаечный ключ и, мигом взбежав по трапу-лестнице, стал откалывать лед. Вверх уже поднимались Набатников, Поярков и Марк Миронович. Внизу дожидались санитары с носилками.

Пользуясь правом врача, Марк Миронович категорически отослал Багрецова. Возле лестницы Вадим бессильно опустился на траву, но подбежала Нюра и увела его в сторону.

Открыли люк. Он зиял как черная глубокая нора. Люди прошли туда и долго не показывались.

Нюра сохраняла внешнее спокойствие. Не менее других ее тревожила судьба Тимофея. Но и Димку жалко… Зубы стучат от волнения, бледный, еле сидит… Она вытерла кровь у него под глазом. Сильно исцарапался, раны заживут не скоро. Но самое мучительное, что она, Нюра, чувствовала себя виноватой и перед Димкой и перед Бабкиным. Не согласись она тогда с доводами Бориса Захаровича, что надо ставить ярцевские аккумуляторы, возможно, не было бы такой беды. Проклятые аккумуляторы, сколько горя они принесли!..

В темной дыре люка появился Набатников, он поддерживал ноги Бабкина. Поярков и Марк Миронович несли Тимофея за плечи. Несли бережно, чтобы не задеть о борт люка.

Подбежал Вадим, увидел Тимкино посиневшее лицо с закрытыми глазами, распухшие болтающиеся руки. Спустили Тимофея вниз, положили на носилки, голова его соскользнула на землю.

— Не надо, потом, — прошептал он побелевшими губами, когда ему хотели подложить подушку. — Земля…

Он приоткрыл глаза, увидел Димку, потянулся к нему, но даже головы поднять не смог. Прижавшись щекой к горячей от солнца траве, жадно вдыхая запах земли, оп чувствовал ее материнское тепло, живительный ток растекался по телу. Вот так бы и лежать, долго-долго, чтобы забыть навсегда холодное и черное небо… Земля. Родная земля…

Тимофея увезла санитарная машина. Сейчас она вернется за Вадимом. Надо поскорее отдать птицу-разведчика. Она лежит в кузове.

Несмотря на протесты Нюры, Вадим, прихрамывая, подошел к грузовику, приподнял брезент и увидел там мальчика в школьной фуражке.

— Юрка?

Вадим не ошибся. Растрепанную птицу сторожил мальчуган, — он и птицу нашел, и «дяденьку, упавшего с неба». Разве можно было удержаться от любопытства, чтобы не посмотреть на летающий корабль, откуда без всякого парашюта человек выпрыгнул? А кроме того, надо же узнать, что случилось с тем, кто там остался? И не долго думая, захватив из дома только фуражку, Юрка проскользнул в кузов. Хотелось еще раз увидеть смелого человека, которого Юрка нашел. И вовсе он не герой, про каких пишут в книжках, он самый обыкновенный. Настоящий герой не стал бы кричать, когда Юрка попробовал оторвать прилипшую к ране рубашку. Какой же он герой? Совсем не похож. И все-таки спрыгнул вниз, чтобы спасти воздушный корабль и своего товарища. Да и сейчас за него страдает.

Вадим попросил Юрку вытащить птицу из кузова, и ее унесли в лабораторию.

Сидя рядом с Вадимом на скамейке, Юрка болтал ногами, говорил какие-то успокаивающие слова, а сам думал, что бы такое хорошее сделать для Багрецова. Часы подарить? Но у него уже есть. А не подарить ли тот золотистый осколок, что недавно нашел? До чего же здорово он горит на солнце, переливаясь огнями, прямо как драгоценный камень. Ребята говорят, что это стекло. Только они врут. Может быть, это какое-нибудь особенное вулканическое стекло? Сквозь него посмотришь на солнце и видишь радугу и много-много маленьких звездочек.

Юрка очень ценил этот осколок и чуть не каждую минуту вытаскивал его из кармана, чтобы полюбоваться. Он куда интереснее калейдоскопа. И вот с этим своим сокровищем Юрка решил расстаться.

— Возьмите, пожалуйста, — сказал он, протягивая Вадиму сверкающий осколок.

Ничего не понимая, Вадим рассеянно взял его.

— Спасибо. — И, чтобы не обидеть мальчика, спросил: — Где нашел?

— Там, — Юрка неопределенно махнул рукой. — Посмотрите насквозь.

Подбрасывая на руке осколок, Вадим заметил, что стекло покрыто особым слоем, характерным для мельчайшей мозаики телевизионных передающих трубок. Да ведь точно такая трубка была в орле-разведчике!

Подъехала санитарная машина, и Марк Миронович приказал положить Багрецова на носилки.

— Если хотите знать мое мнение, молодой человек, то это вам нисколько не повредит.

Пришлось согласиться, но Вадим прежде всего попросил, чтобы чучело орла и осколок сразу же передали Борису Захаровичу.

— Потом я ему все расскажу.

Пока Багрецова укладывали в машину, Поярков отозвал Марка Мироновича в сторону.

— Как вы думаете, с Бабкиным серьезно? Обморозился, а главное — сильное облучение.

— Надеюсь, что облучение не очень повлияло. Он оказался предусмотрительным. Помните, где мы его нашли?

— Под аккумуляторным каркасом.

— Совершенно верно. Множество металлических пластин и масса сухого и жидкого электролита послужили отличным экраном. Вот что значит умелое сочетание теории и практики. Не то что у нас, на «полустанке».

— Последнем, Марк Миронович, последнем. Я слышал, что уже приказ готовится. Полная реорганизация.

Марк Миронович заторопился к машине, а Поярков пошел навстречу Набатникову. Шагая вдоль бетонной дорожки, тот перелистывал записную книжку с наблюдениями Бабкина.

— Важнейшие и точные детали. Молодец Тимофей, — заметив Пояркова еще издали, заговорил Афанасий Гаврилович. — Вот что значит видеть собственными глазами. — Он поднял голову и мечтательно поглядел в синеву. — Запряжем мы эту вечную, неиссякаемую… Ты знаешь, — он захлопнул книжку, — что космическая энергия сотворила в одном из уловителей?

И Набатников рассказал о том, как в его уловителе сконцентрировалась такая огромная энергия космических частиц, что превратила легкие ядра вещества в средние. Освободилась атомная энергия.

— Неужели вы все-таки надеетесь спустить эту энергию на землю? — удивленно спросил Поярков. — Откровенно говоря, я скрепя сердце пошел на ваши требования в перестройке «Униона». Столько места занято!

— Не зря, не зря, дорогой Серафим, — радостно похлопал его по плечу Афанасий Гаврилович. — А Бабкин-то, ведь он, наверное, поставил рекорд высоты для аппаратов легче воздуха. Двигатели включены были позже. Жаль, что не соблюдены формальности, а то бы могли этот рекорд зарегистрировать… Впрочем, не это главное. Ты понимаешь, каких огромных высот мужества и гражданского долга достигли эти ребята. Бесценный рекорд, самый высокий!..

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

О колючих ветрах, ранимой душе и о том, как Нюра Мингалева делает еще одну ошибку. О жалостливости и точном расчете. А главное — о том, к чему может привести низкая зависть.

Поярков чувствовал себя абсолютно разбитым — сказалось напряжение последних дней. Растянувшись на траве, он прикрыл утомленные глаза.

Рекорды, смелость, мужество… Не каждому приходится испытывать самолеты, спускаться на морское дно. Не каждому случается спасти тонущего, поймать врага на границе, рискуя жизнью, предупредить катастрофу или вообще сделать что-нибудь героическое. Бывает, доживешь до старости, а вспомнить нечего никакой героики. Даже неизвестно, есть ли у тебя мужество. Как бы ты себя чувствовал на узкой тропинке при встрече с врагом?

И в то же время никто не скажет Пояркову, что он слизняк, трус. Сколько нужно смелости, чтобы наперекор противникам, равнодушным авторитетам, консерваторам и маловерам, доказать ценность твоей конструкции и добиться ее постройки. Ведь таких ионосферных лабораторий никогда не существовало. Другие утверждают, что, наоборот, это вчерашний день. Да и сейчас борьба не закончена. Точно еще ничего не известно, но у некоторых существует опасение посылать «Унион» с человеком. Конструкция экспериментальная, недостаточно проверенная, есть более надежные решения. Единственная надежда на опыт Бабкина. Он не один час пробыл в ионосфере, а это кое-что значит.

Послышался шелест травы. На ходу перелистывая страницы лабораторного журнала, куда-то торопилась Нюра.

Поярков приподнялся, окликнул ее. Нюра от неожиданности вздрогнула, увидела Серафима Михайловича и, замахав руками, как бы отгоняя от себя незримую опасность, убежала.

Лежа на спине, как бывало в детстве, когда он мог часами следить за плывущими облаками, Поярков видел сейчас над собой металлические ребра диска. Здесь все знакомо ему, каждый шов, каждая деталь. Все это было им продумано, выстрадано. И он уже победитель — «Унион» прошел самые важные испытания.

Но, оказавшись смелым и настойчивым в этой борьбе, Поярков потерпел жалкое поражение на пути к личному счастью, никак не связанному со сварными швами и заклепками. Он посмеивался, что в иных бесталанных опереттах и примитивных песенках влюбленный обязательно косноязычит и никак не может объясниться. Да разве так в жизни бывает? Но почему Нюра не ответила на его смелое признание? Почему нужно говорить с Багрецовым? Почему боится сказать сама? Все бы простил ей: любые ошибки, проступки, увлечения. Однако случается и непоправимое.

Подошел Набатников и, с тревогой заглянув в осунувшееся лицо Пояркова, сказал:

— Хотел я тебя, Серафим, в комиссию включить по проверке «Униона», но потом подумал: сами справятся.

— Правильно сделали, Афанасий Гаврилович. А то я опять со всеми переругаюсь.

— Ну и характерец! — вздохнул Набатников. — Несчастная у тебя будет жена.

Поярков отвернулся.

— Не будет, Афанасий Гаврилович. Никогда.

Подобная категоричность несколько удивила Набатникова — тут что-то неспроста, — но сейчас некогда было вмешиваться в личные дела ведущего конструктора «Униона».

Враг всякой официальщины в науке, Набатников все же должен был создать комиссию для проверки технического состояния «Униона» после высотного полета. В комиссию вошли инженеры, конструкторы двигателей, радисты и механики, врачи и биологи. Последние сразу же проскользнули в четвертый сектор, чтобы собственными глазами без всяких телевизоров посмотреть на своих питомцев.

Главный врач «Униона» Марк Миронович беспокоился за Яшку, но, как ни странно, несмотря на угрожающие сигналы, принятые по телеметрической системе, сердце его и общее состояние были весьма удовлетворительны, Придется провести дополнительные исследования.

Председателем комиссии был назначен один из самых видных специалистов по реактивным двигателям. Медоварова тоже ввели в комиссию. Набатников знал, что пользы он особой не принесет, но зачем же обижать человека?

Больше всего Толь Толич интересовался, как Багрецов и его дружок смогли проникнуть в кабину? Он уже допросил Багрецова и сейчас старался доказать, что приятеля залезли в «Унион» уже после того, как им, Медоваровым, был произведен осмотр центральной кабины.

Так же как и перед отлетом, сейчас он осматривал не двигатели, не аппаратуру, а целость пломб и печатей. С особым пристрастием обследовал он печать на двери кабины, откуда можно было бы управлять диском непосредственно, а не с земли. Наверное, мальчишки не нашли эту кабину, где при первых испытаниях обычно сидел летчик. Вообще все подозрительно. А вдруг они хотели перегнать «Унион» за границу? Откуда Багрецов достал орла-разведчика? Говорит, что снял с антенны диска. Чепуха! Разве туда доберешься?

Медоварова сопровождал Дерябин. Стенки туннелей были холодными. Они еще хранили в себе ледяное дыхание заоблачного мира. Хорошо, что Дерябин предусмотрительно надел пальто и шляпу. А Толь Толич храбрился, пошел в одной гимнастерке, с непокрытой головой. Возвращаться не хотелось, а потому, чтобы не замерзнуть, он должен был вихрем носиться в гулких морозных трубах.

— Ну, вот и все, — сказал он, отогревая дыханием озябшие пальцы. Двигатели без нас осмотрят, зоосад меня не интересует. Да, да. Самое главное, вы еще не видели иллюминаторов Валентина Игнатьевича?

— Опять «космическая броня»? — недовольно переспросил Дерябин. — Что вы к ней прицепились? Идите смотрите, а я узнаю, что там с аккумуляторами.

Медоваров сразу же выпрямился, лысиной коснулся ледяного потолка.

— Извините, уважаемый Борис Захарович, — потирая затылок, сурово проговорил он. — Тут вы не правомочны. Насчет аккумуляторов подождем, ибо центральная кабина опечатана по причине аварии с ними. Создадим специальную, так сказать, аварийную комиссию, выявим виновных… Доложим по инстанции. Все как полагается.

Борис Захарович понимал, что Медоваров прав, но творческое нетерпение, когда хочешь разгадать, в чем же причина неудачи, заставляло протестовать. При чем тут какая-то особая аварийная комиссия? Разве сами не разберемся?

Толь Толич быстренько добежал до люка, откуда, как из печного отдушника, так и дышало жаром, спустился по лестнице и, глядя снизу вверх на хмурого Дерябина, спросил будто ни в чем не бывало:

— Как вы думаете, Борис Захарович, кого мы можем ввести в комиссию по оценке испытаний «космической брони»? В исключительных условиях полета она как будто бы показала себя неплохо? Небольшая комиссия, рабочая. Ну, скажем, под председательством ведущего конструктора Серафима Михайловича. Потом вы, конечно, войдете…

— Не войду, потому что в пластмассах ни черта не смыслю. Да и к чему такая спешка?

— Должен прилететь оператор из студии научно-популярных фильмов. Они готовят специальный фильм.

Спустившись из люка, Борис Захарович отдышался и, крепко сжимая узловатыми пальцами ручку тяжелой трости, категорически заявил:

— До тех пор пока мы не проверим самое основное, то есть причину аварии, ни о каких других комиссиях не может быть и речи. А ваш оператор пусть подождет.

Водя, что старика не переубедишь, да и ссориться с ним невыгодно, Толь Толич миролюбиво согласился:

— Да я разве что говорю? Обязательно причину надо расследовать. Возможно, Афанасий Гаврилович поручит это дело нашей комиссии. Так сказать, в рабочем порядке. Потом протоколом оформим.

Набатников согласился, и уже через полчаса центральная кабина была тщательно осмотрена. Для выяснения некоторых подробностей в кабину пригласили Нюру. Она сразу же заметила в аккумуляторной батарее два пустых гнезда. А внизу под ними, привязанные к металлической стойке пестрым Димкиным галстуком, виднелись злополучные банки, из-за которых так много пришлось пережить и ему и Тимофею.

Нюра бросилась было к этим банкам, но Медоваров сурово предупредил:

— Отставить. Мы сами разберемся, в чем дело, гражданка Мингалева.

И оттого, что он назвал ее гражданкой, как на суде, и не доверил хотя бы только отвязать испорченные банки, Нюре стало мучительно горько. Действительно как подсудимая, и взяли ее сюда, чтобы допросить на месте преступления.

— Почему эти аккумуляторы без паспортов? — спросил Дерябин, заметив на банках пустые металлические рамки. — Откуда вы их взяли, Анна Васильевна? Неизвестно, когда они заряжены, сколько циклов было до этого? Ничего не понимаю!

Нюра тоже ничего не понимала. В последний раз ей пришлось проверять эту группу аккумуляторов уже здесь, в кабине. Напряжение было нормальным, а что касается целлулоидовых паспортов, то их отсутствие она бы сразу заметила. Вот и все, что Нюра могла сказать.

Она подумала, что паспорта взяли Багрецов или Бабкин, но сразу же отбросила эту мысль. Они знали, что банки испортились, тем более надо сохранить паспорта, чтобы потом выяснить причину аварии. Ведь на паспорте все указано — и номер серии, и дата изготовления.

— Вы свободны. Можете идти, — милостиво разрешил Медоваров и, когда Нюра скрылась в люке, обратился к председателю комиссии: — Ну что ж, товарищ инженер-полковник, больше нам здесь делать нечего. Попросим Бориса Захаровича организовать экспертизу, так сказать, вещественных доказательств. Пусть проведут соответствующие измерения, а потом посоветуемся коллегиально. Как вы думаете?

Председатель комиссии пожал плечами:

— При чем тут «вещественные доказательства» и судебная терминология вообще? Всякая новая техника полна неожиданностей и капризов. А вы этой желторотой специалистке хотите приписать чуть ли не вредительство.

— Приписывать мы ничего не собираемся, — обиженно проговорил Медоваров. Но если бы вы ознакомились с личным делом «этой желторотой», как вы изволили сказать, то кое-что вас бы там заинтересовало.

Дерябин стукнул палкой по звонкому полу.

— Погодите, Анатолий Анатольевич! Не здесь бы надо проявлять вашу бдительность. Да, Мингалева совершила ошибку и получила выговор. А вы готовы ей всю жизнь этот выговор помнить. Нехорошо.

— Вам кадрами не приходится заниматься, дорогой Борис Захарович. А у меня они вот где сидят, — и Медоваров похлопал себя по розовой шее.

Нюра ничего этого не слышала. Тяжело спускалась она по лестнице и лишь внизу, ступив на твердую землю, вдруг поняла, что второй ошибки ей не простят. И самое главное, что Нюра не знает, как эта ошибка произошла. Надо подробно расспросить Римму, — возможно, что-нибудь и прояснится.

При абсолютном равнодушии и даже презрении к труду Римма увлекалась вязанием. Шапочки, шарфики, какие-нибудь пояски помогали Римме убивать время и в автобусе и даже на работе, когда никто не видит.

Сейчас Римме нечего таиться. Она может вязать сколько душе угодно до тех пор, пока не придет машина за мальчишкой, который притащил сюда какой-то там золотой осколок и должен показать место, где он его нашел.

Римма лениво перебирала спицами, нанизывая на них петельку за петелькой. А вообще она злилась. Ученица-лаборантка в няньки не нанималась, а тут ей пришлось водить мальчишку в столовую, кормить его, ходить за ним по пятам, чтобы не совал свой нос куда не следует. Приехал сюда зайцем, глядишь, в какую-нибудь ракету залезет. Милиционера к нему надо приставить, а не няньку. Детей она вообще терпеть не могла и заранее решила никогда не обременять себя пискунами. Очень они ей нужны! Взять хотя бы этого пацана, — ни минуты покоя, бывают же такие любопытные.

Она беззвучно шевелила губами, считая петли, а Юрка, сидя рядом, болтал босыми ногами и расспрашивал:

— А где вы работаете? А что делаете? А давно? А сколько вам лет?

— Тебе что? Моя анкета нужна? — сбившись со счета, рассердилась Римма. — И запомни на всякий случай, что у женщин про года не спрашивают. Неприлично.

Юрка обиженно хмыкнул.

— Зачем неприлично? Это если бы вы были старая… А когда он еще полетит? — показал он пальцем на сверкающий диск. — А из чего он сделан? А он сварной или клепаный?

— Сам ты клепаный. — Римма надвинула ему фуражку на глаза. — Тоже мне, специалист нашелся. Помалкивал бы лучше.

Мальчик недовольно приподнял козырек.

— Зачем вы такая сердитая, тетя?

— Я тебе дам «тетя»! Тоже мне, племянничек нашелся. — И, завидев подъезжающую «Волгу», Римма замахала рукой: — Наконец-то! Забирайте свое сокровище.

Пустым взглядом смотрела она на удалявшуюся машину. С ума можно сойти от расспросов мальчишки. Что? Как? Для чего? Ну, не все ли равно, клепаная эта погремушка, золотая, серебряная? Кому какое дело?

«Вот и неулыба идет, — заметив подходившую Нюру, неприязненно подумала Римма. — А макинтошик на ней ничего, приличный. Опять насчет аккумуляторов будет допрашивать. И как ей только не надоест?»

Римма не ошиблась. Нюра ей надоедала постоянными расспросами: не уронила ли та или не замкнула ли случайно аккумуляторную банку, из тех, что задержались в лаборатории. Римма вначале отшучивалась, а потом стала злиться. Действительно, привязалась по пустякам. Да разве Римма не научилась хотя бы вольтметром пользоваться? Не поставит она разряженный аккумулятор. А кроме того, сама Анна Васильевна проверяла. Просто-напросто ярцевские аккумуляторы никуда не годятся. Серафим против них возражал, а Борис настаивал на своем. У Анны Васильевны рыльце тоже в пушку, почему она не сказала Серафиму, что старик хочет поставить ярцевские? А ведь Серафим в ней души не чает, по уши влюбился. Разве можно быть такой неблагодарной? Конечно, если Анна Васильевна мальчиками увлекается, тогда понятно. Багрецов покрасивее Серафима, да и в герои вылез. Наверное, в газетах про него напишут.

— А хлопчик-то ваш гарнесенький, — чтобы предупредить ненужные расспросы, начала Римма, откладывая вязанье. — Вин хто? Инженер чи начальник лаборатории?

Нюра посмотрела на еще клубившуюся пыль от машины, с которой уехал Юрка, и удивленно переспросила:

— Какой хлопчик? Тот, что здесь сидел?

— Не прикидывайтесь, Анна Васильевна. Хиба я не чую? — Римма вытащила из сумки зеркальце и пригладила брови. — Щастя людыне. Два закоханца. Тильки дуже они неспокойные… Серафим, конечно, посолиднее…

— Бросьте, Римма, — отмахнулась Нюра как от назойливой мухи. — Не до шуточек мне. Испорченные аккумуляторы сейчас проверяются. Непонятно, почему они оказались без паспортов. Я точно помню, что паспорта были у всех.

Римма почувствовала назревающую неприятность. В самом деле, что же это такое получается? Ей поручили поставить банки в гнезда и присоединить к шинам. Из второго ряда паспорта не вытащишь, — значит, вся вина ложится на нее. Начнут докапываться, кому и зачем она отдала паспорта? А кто их знает, может, эти аккумуляторы секретные? Правда, ее об этом не предупреждали, но вдруг сейчас, после испытаний, взяли и засекретили ярцевские аккумуляторы?

Откуда знать Римме, что испорченные банки были вынуты из своих гнезд, а если так, то и паспорта можно вытащить. В кабину ее не допустили, а Нюра не сказала, что банки стояли отдельно под каркасом.

Римма перепугалась не на шутку. Самое главное доказать, что никаких паспортов она не брала. И, позабыв, что всегда кокетничает украинскими словами, поспешно заговорила по-русски:

— Очень даже странно, Анна Васильевна. Ведь у нас в аккумуляторной нет ни одной банки без паспорта. Только ремонтные… Да разве я…

— Постой, постой! — перебила ее Нюра. — А ты не заезжала тогда в аккумуляторную? Возможно, перепутала как-нибудь?

— Вы что же, меня за дурочку считаете? — Римма поджала губы и вновь взялась за спицы. — Ремонтные — значит испорченные. А я могла поставить только проверенные. Слава богу, не один раз вы меня заставляли их заряжать и разряжать. Числятся они у меня отдельно.

Хоть и трудно было Нюре, но она ничем не выдала своего волнения.

— Ты говоришь о тех банках, которые я после тебя испытывала? Их, что ли, поставила?

Метнув вопрошающий взгляд и не заметив в поведении Нюры ничего особенного, Римма призналась:

— Дождь был. Заехала в аккумуляторную протереть банки. Потом испугалась, думаю, не перепутала ли? Проверила напряжение. Все в порядке.

— Ремонтные не попали?

— Конечно нет. Они же без паспортов. — Римма зашевелила губами, считая петли, по, чувствуя нетерпеливое ожидание Нюры, добавила: — Могли попасть только те, что вы сами проверяли.

Нюра схватилась за голову. Все позабыла, проклятая девчонка! Сколько раз ее предупреждали, что ярцевские аккумуляторы, прошедшие больше сотни циклов, то есть зарядов и разрядов, могут отказать в работе. Им нельзя доверять. «Доверять? — переспросила себя Нюра. — А девчонке-пустышке ты могла доверить?» И сразу припомнилось, как, блуждая отсутствующим взглядом по потолку, Римма слушала надоевшие ей инструкции. При чем тут циклы? У Риммы свои дела, свои заботы, а на все остальное наплевать.

Лишь сейчас Римма поняла, что совершила непростительную ошибку, надо спасать положение.

— Сами напутаете, а я виновата. Откуда я знала?

— Да говорила же я тебе тысячи раз, — чуть не плача, доказывала ей Нюра. Ну чем забита твоя голова? Скажи, пожалуйста?

— Чего вы на меня вскинулись? Ничего особенного не случилось.

— Не случилось? — Нюра даже привстала от удивления. — Из-за тебя люди остались в кабине, чтобы предупредить аварию. Из-за тебя диск попал в грозу. Ведь приборы не работали. Из-за тебя люди чуть не погибли.

Ого! Это дело посерьезнее. Римма почувствовала непривычное волнение. Да разве так можно клепать на человека? Она не виновата нисколечко. И Римма бросилась в атаку:

— А кто вам позволил законы нарушать? Я еще в профсоюз пожалуюсь.

— Какие законы?

— Обыкновенные. В субботу заставили работать, да еще на два часа задержали.

— Но ведь это особый случай. Срочное испытание.

— А мне какое дело? Очень мне интересно отгуливать в будние дни, когда все на работе.

— Мало ли что тебе неинтересно, — терпеливо разъясняла Нюра. — Но космические лучи…

— А мне все равно… Космические, электрические, — в руках Риммы лениво шевелились спицы, — какие угодно. И нечего рабочего человека прижимать. Все говорят «забота о человеке». А где она, эта забота? Никакой охраны труда. Целую неделю спину гнешь, и нате вам, в субботу отдохнуть не дадут. Поневоле ум за разум зайдет. Не то что банки перепутаешь, отца с матерью не различишь.

Глядя на то, как Римма спокойно нанизывает петли, Нюра еле сдерживалась. Все кипело в ней. Ну еще бы, Римма знает свои права, знает и законы, профсоюз вспомнила, охрану труда. Замучилась от безделья, устала, бедная. И если бы не тайная радость, что все наконец выяснилось, что отказали не новые аккумуляторы, а те, которые и должны были прийти в негодность, то вряд ли Нюра смогла бы сдержаться.

— Все ясно. Тебе были даны новые, хорошие аккумуляторы, а ты их заменила испорченными. Можно сейчас позвонить в институт и проверить, где находятся банки, которые ты взяла из лаборатории. Так и скажу Борису Захаровичу.

Повернувшись к Римме спиной, Нюра медлила, наконец решилась и пошла.

Римма вскочила, удержала ее за платье:

— Но надо, Анна Васильевна! Не говорите. Новые тоже могли испортиться.

Нюра всплеснула руками:

— Какая же ты сквернавка! Слов не нахожу. Ради собственной шкуры готова погубить труд и счастье человека. Он всю жизнь работал над этими аккумуляторами. Да разве ты можешь понять? У… корова!

В это слово Нюра вложила всю глубину ненависти, которой раньше за собой не замечала.

А Римма даже не оскорбилась. Подумаешь, Художественный театр! Пусть себе ругается — все равно никто не слышит. Ей просто завидно, что сама она тощая, в чем только душа держится. Римме, конечно, придется стерпеть и не огрызаться.

Зная Нюрин мягкий характер и душевную теплоту, которую Римма определяла как «бабскую жалостливость», можно было бы на этом сыграть. У мамы такой же характер, и Римма часто пользовалась ее слабостью.

Удивительно сочетались в Римме и ханжеская стыдливость — в музее при виде гипсового Аполлона она всегда отводила глаза — и жесточайший цинизм. Она никогда не позволяла себе поддаться влечению к кому-нибудь из своих друзей. Никто бы из них не смог признаться, что поцеловал ее хоть раз. Никогда не обнимали ее горячие мужские руки. Как и тысячи постоянных посетительниц танцплощадок, она танцевала лишь с подругами, автоматически вышагивая за вечер целые километры. А если и отвечала на приглашение какого-нибудь завсегдатая, то даже в тесной толчее умела сохранять нужное расстояние между собой и партнером.

Она любила смотреть французские фильмы, но, когда там целовались, обязательно опускала ресницы. Чуточку грубоватое словцо, шутливый намек на увлечение пли возможную любовь к Римме, чем грешили летчики, сразу же делали ее недоступной и строгой.

Мать гордилась высокой нравственностью и чистотой дочери и в то же время не понимала, что за всем этим у нее скрывается и высокомерие и ложь, холодное равнодушие и пустота. Мама считала ее несчастной девочкой. В вуз поступить не удалось, балериной она не стала, актрисой тоже. Из секретарш перебросили на производство, ученицей сделали.

А ученица эта, несмотря на свою молодость, прекрасно усвоила те жизненные принципы, которыми столь умело пользовался ее наставник и руководитель Толь Толич Медоваров.

И не будь на свете таких людей, как Нюра, с ее легко ранимой, отзывчивой душой, с ее незащищенностью от колючих ветров, от людей, шагающих по жизни тяжелой поступью, плохо бы пришлось Римме.

— Вы добра людына, Анна Васильевна, — стараясь придать своему голосу искреннее волнение, слезливо заговорила Римма. — Неужели из-за какой-то ошибки вы хотите, чтобы меня уволили? Ну куда я денусь? Ведь у вас специальность, а у меня? Вешаться мне, что ли? — она уткнулась лицом в недовязанный шарф.

Нюра стояла в нерешительности, грызла горькую травинку и думала, что, скажи она правду, Римму ни минуты не будут держать в институте. Даже Толь Толич умоет руки.

— Нет, не могу. — Нюра выбросила травинку. — Не могу допустить, чтобы все подумали, будто испортились новые аккумуляторы, — злясь на свою мягкотелость и как бы оправдываясь, возразила она. — Или ты хочешь, чтобы всю вину я взяла на себя?

Все еще не открывая лица, Римма захныкала:

— Анна Васильевна, родненькая! Да вам же ничего не будет. Ну, я очень прошу! Так трудно было устроиться. Хотела даже на целину поехать, на сибирские стройки, да маму жалко. Она у меня совсем больная, совсем беспомощная…

И явная ложь, и кое-какие нехитрые артистические способности, и слезы, которые Римма могла вызывать у себя, вспомнив что-либо особенно неприятное, вроде того, что у нее под самым носом перекупили нейлоновую кофточку или как ей не хватило денег на модные венские босоножки, — все было использовано для убеждения Нюры.

Много испытавшая в жизни, зная, сколь горьки девичьи слезы, но никогда не плача по пустякам, Нюра разжалобилась, в носу защекотало, и, чтобы не выдать своей слабости, она сурово сказала:

— Ну, довольно, довольно. Расскажи подробно, как все случилось.

Римма достала из сумочки кружевной платочек и аккуратно вытерла ресницы.

— Мне вообще в этот день не повезло. С утра у мамы что-то было с сердцем нехорошо. А потом я с Петром поссорилась и вроде как предчувствовала, что никогда его больше не увижу. — Римма поднесла платочек к глазам и всхлипнула. — Так тяжело!.. Так тяжело…

Дальнейшие подробности были излишними. Нюра по себе знала, что такое любовь, из-за нее всякое может случиться. Потеряла девочка голову и все перепутала. Правда, Нюра не думала, что Римма способна на глубокое чувство, но ведь у каждого оно проявляется по-своему. Вполне возможно, что за внешней маской равнодушия Римма прятала свою любовь, ведь не всегда о ней должен догадываться твой избранник, а тем более окружающие. Все это давно было пережито Нюрой, как же тут не посочувствовать девичьему горю?

А Римма, прижимая платочек к глазам, украдкой наблюдала за Нюрой и жалобно рассказывала, что до сих пор сама не своя, что трудно сдерживаться и что истинное горе молчаливо. Только ей, чуткой Анне Васильевне, Римма может признаться, что она и Петро хотели пожениться.

Садясь рядом, Нюра обняла Римму за плечи и, ласково перебирая ее жесткие локоны, увещевала:

— Успокойся, успокойся, девочка. Я же ничего не знала. Не догадывалась.

— Пора бы уже разобраться в истории с перепутанными аккумуляторами. Тут ни при чем ни девичья растерянность, ни болезнь матери и, тем более, ни любовные переживания. Все это придумала Римма. И не зря она поначалу вспомнила об охране труда и о том, что нельзя покушаться на субботний отдых трудящихся.

Римму не предупредили, что именно в субботу надо будет задержаться на работе, чтобы подготовить «Унион» к срочным испытаниям. А у Риммы были свои планы. Только не думайте, что она обещала встретиться с Петром — ни он и никто из ее друзей здесь ни при чем. Больше того, Римма даже обрадовалась, когда Петро улетел, а то бы опять потащил на Днепр соловьев слушать да луной любоваться. Глядишь, стихи бы начал читать, от которых Римму еще в школе тошнило. Обыкновенное нытье, и непонятно, как люди могут этим увлекаться.

Петро терпеть не мог танцплощадок. Говорил, что в этой круглой железной клетке, похожей на ту, что устанавливается в цирке, когда зверей показывают, он чувствует себя тигром. А Римма могла танцевать ежедневно и редко отказывала себе в этом удовольствии.

Но в ту субботу, когда «Унион» должен был подняться в воздух, Римму ожидало двойное удовольствие. Наконец-то она поразит в самое сердце одну ненавистную ей девчонку, которая приходит на танцплощадку только по субботам и каждый раз в новом сногсшибательном платье. Римма давно готовила ей ответный удар, и каково же было разочарование, когда выяснилось, что придется задержаться на работе.

— Анна Васильевна, миленькая! — умоляла Римма. — Я сегодня никак не могу.

Ну что с ней поделаешь? И Нюра, после того как Римма взяла из лаборатории последние аккумуляторы, сказала, что пусть она установит их в гнезда и отправляется домой.

Оставалось не больше получаса до автобуса, с которым Римма намеревалась ехать. Ведь надо же еще переодеться. Не опоздать бы только! Все были заняты своими дедами, а потому добровольных помощников не нашлось. Римма огляделась по сторонам и, вздохнув, поставила банки на аккумуляторную тележку. Надо торопиться.

Не сбавляя хода, Римма попробовала объехать лужу, круто повернула, и две банки упали прямо с грязь. Вот незадача! Пришлось вытирать их платком, иначе Анна Васильевна увидит при проверке и заставит переменить. Но грязь только размазывалась по стенкам. Возвратиться обратно? Опоздаешь на автобус. Недалеко по дорого находилось здание аккумуляторной, там можно сменить банки на чистые. Ничего особенного не произойдет, ведь Римма не возьмет испорченные или незаряженные аккумуляторы. Слава богу, за несколько месяцев она научилась кое-чему. Кстати, хорошо, что паспорта на банках не испачкались.

В помещении, где находились ярцевские аккумуляторы, никого не было. Сотни раз проверенные полосатые банки стояли на стеллаже у стены, только вчера их Римма заряжала. Правда, Анна Васильевна что-то там говорила насчет непригодности этих «полосатеньких» — слишком долго работали. Но ведь она типичная перестраховщица, вот и придирается. То недозаряжены банки, то перезаряжены, все по минутам рассчитывает.

Римма проверила вольтметром несколько банок и, убедившись, что все они дают нормальное напряжение, отогнула отверткой лапки у рамок паспортов, вынула их оттуда и заменила на те, что сняла с грязных банок. Ненужные банки она затолкала под стол — завтра вымоет.

В центральной кабине Римма сидела как на иголках. Анна Васильевна удивительно медленно проверяла напряжение, придиралась по пустякам, заставила даже вынимать банки из гнезд, чтобы сворить по тетрадке номера и даты изготовления… Вот-вот заметит подмену, спросит, почему на старых банках новые паспорта? Но банки-то одинаковые. Как их можно различить?

Все обошлось благополучно. Римма послала Анне Васильевне воздушный поцелуй и побежала к автобусу.

Но, как на грех, ей встретился Медоваров и попросил передать командировки каким-то молодым инженерам.

— Вместе и поедете, Риммочка.

— Опаздываю, Анатолий Анатольевич, — взмолилась Римма. — Автобус уйдет.

— Сегодня дадим дополнительный.

Пришлось покориться.

Успела ли Римма сразить свою соперницу, — это к делу не относится, однако Нюра жестоко могла поплатиться за свою доверчивость.

И вот сейчас, сидя на скамейке возле главного здания Ионосферного института, Нюра утешала Римму, говорила, что все обойдется и пусть девочка не беспокоится, Нюра ее не выдаст.

— Не скажете? — Римма чмокнула ее в щеку мокрыми губами.

— Постараюсь.

В дверях главного здания появился Толь Толич, заметил девушек и засеменил к ним.

— Плохи ваши дела, товарищ Мингалева, — с подчеркнутой откровенностью и тем самым проявляя вполне уместный в данном случае демократизм, проговорил он. — Предварительный анализ показал, что вы поставили заведомо негодные банки. Дружок ваш, Багрецов, говорит, что у них были паспорта, которые он якобы потерял. Все это, конечно, шито белыми нитками. Объясняться будете в другом месте, но мне любопытно, с какой целью вы поставили бракованные аккумуляторы?

Нюре и в голову не могло прийти, что с ней могут говорить таким образом. Ошибка, халатность, все, что угодно, но при чем здесь цель? Странные подозрения! Она не находила слов для ответа, и этим умело воспользовалась Римма.

— Шутник вы, товарищ начальник, — лениво потянувшись, сказала она. — Дуже потребны Анне Васильевне ваши банки. Все смугастенькие, все одинаковые. Перепутать ничего не стоит.

Это выглядело как заступничество, и Римма, боясь, чтобы Нюра не выдала ее, пустилась в дипломатию. В конце концов, она за двоих старается. Анна Васильевна тоже виновата.

Кто должен отвечать за халатность ученицы? Конечно, Анна Васильевна!

Но до чего же Борис смешной! До седых волос дожил, а сам вроде того хлопчика. Прибежал из лаборатории, обнял Анну Васильевну, радуется, говорит, что он всегда верил в ярцевские аккумуляторы, и какое это счастье, что произошла ошибка и отказали уже отработанные банки, а не новые. Поздравляет, руку ей целует.

Ясное дело, что Толь Толич должен был вмешаться.

— Позвольте, — говорит он Борису. — Мне непонятны ваши восторги. Ведь это полное притупление бдительности. Я должен передать дело Мингалевой в судебные органы, а вы ее поздравляете. Не понимаю.

Старик почему-то отмахнулся:

— И ничего не поймете, любезнейший Анатолий Анатольевич. Никогда.

Что он хотел этим сказать? Неизвестно.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Здесь много вопросов. Как сделать всех хороших людей счастливыми? Всегда ли дружба переходит в любовь? И можно ли верить самым чистым, открытым глазам? Все это волнует Димку Багрецова, и автор волнуется за него.

Никогда еще не приходилось работать Багрецову в такой изумительной лаборатории. В метеоинституте и оборудование не то, да и задачи поскромнее. А здесь испытывается сложнейшая аппаратура радиоуправляемых ракет, телеметрические приборы, телевизионные установки — все, что особенно интересовало Багрецова.

Он уже чувствовал себя хорошо, и, когда врачи решили сделать переливание крови Тимофею, Вадим предложил взять кровь у себя. Но были и другие, абсолютно здоровые кандидаты, а потому обошлись и без Димкиной помощи. Тимофею предстояло еще полежать недельки две в поликлинике Ионосферного института.

Вадим боялся, что его сразу же отправят домой, но по просьбе Набатникова и Дерябина директор метеоинститута продлил командировку Багрецова для наладки и испытания анализатора Мейсона. А кроме того, из Москвы было получено распоряжение исследовать птицу-разведчика на месте. С этим делом может прекрасно справиться инженер Багрецов.

И вот сейчас на его лабораторном столе соседствуют два аппарата. Один создан для изучения атмосферы, а другой — для шпионажа. Транзисторы и многие другие детали как для анализатора Мейсона, так и для летающего разведчика изготовлены прославленными американскими радиофирмами. Об этом говорят фабричные марки. Много общего в схеме усилителей, в технологии, но до чего же разные цели, во имя которых были созданы эти два аппарата!

Багрецову отвели особую комнату, чтобы никто ре мешал. Надо было восстановить схему птицы-разведчика, а потом уже провести электрические измерения.

Сквозь двойные рамы глухо доносился шум реактивного двигателя. Наверное, какую-нибудь ракету испытывают. В этой комнате даже форточек нет, очищенный от пыли, охлажденный воздух струится из решеток под окном. А там, за толстыми стеклами, цветет сирень, но запаха ее не слышно. Здесь пахнет какой-то химией от вскрытого трупа пластмассового стервятника. Странное чувство — почему-то противно копаться в его механических внутренностях. Но что поделаешь? Надо.

Сегодня утром Вадим навещал Тимку. Он категорически запретил вызывать сюда жену. Во-первых, он не помирает, а во-вторых, зачем зря человека беспокоить? Послали ей телеграмму, что командировка затягивается, и все в порядке. Снимут повязки, пальцы начнут шевелиться, тогда можно и письмо написать.

Никогда в жизни Тимофей не болел. Мать Вадима, с которой он вчера говорил по телефону, удивлялась: «У Тимки особенный, редкий организм. Не то что мой сынок, дохлый». Хорошо бы выписать ее сюда, ведь она детский врач, умеет уговаривать детей лечиться. А Тимка обыкновенных врачей не слушается, в лекарства не верит, отплевывается. Единственно, с чем примирился Тимофей, это с необычностью своей болезни. Врачи предполагали, что на него все же подействовали вредные излучения. Вот и исследуют, как кролика. Это можно стерпеть, но кое-что Тимку беспокоило всерьез.

— Наклонись ко мне, — шепнул он, оглянувшись на медсестру, и, когда Вадим подставил ухо, спросил: — Ты что-нибудь читал насчет лучевой болезни? Говорят, от нее волосы вылезают. Лысым меня жена еще в старости увидит.

Тимофей кисло улыбнулся, и Вадим понял, что в этой шутке скрывалось беспокойство.

— Ты знаешь, что выяснилось? — тут же переменил Вадим тему разговора. Существовал еще третий орел-разведчик.

— Куда же он делся? — спросил Тимофей, приподнимаясь на локте.

— Афанасий Гаврилович случайно подстрелил. Говорит, что чуть не ослеп от вспышки. Начали докапываться, в чем дело? Помог осколок телевизионной трубки. Ну тот, что Юрка нашел.

— А может, не один десяток этих орлов летает?

— Не знаю. Пока, вероятно, их ищут вертолеты. Я ведь только сейчас за схему принялся, чтобы выяснить, как можно обнаружить такого орла более простыми радиотехническими средствами.

— Как хорошо, что ты его притащил, — умиротворенно сказал Бабкин, закрывая глаза. — Я бы хотел тоже с ним повозиться…

Вадим на цыпочках вышел из комнаты.

На другой день во время перерыва в лабораторию прибежала Нюра, чтобы узнать о Тимкином здоровье.

— Меня к нему не пустили, — с искренней тревогой проговорила она. Возможно, ему хуже?

— Великолепное самочувствие, — успокоил ее Вадим. — Только врачи донимают. Прихожу, а он весь проводами опутан. Полные и всесторонние исследования. Разные космические частицы в нем ищут, сердце проверяют — на месте ли, не случилось ли чего при ускорении? Колпак на голову надели и смотрят на осциллографе — не отшибло ли память? Расспрашивают, что да как? И какое у него было ощущение на высоте. Особенно интересовался Серафим Михайлович. Не думает ли он сам подняться?

— Неужели это серьезно? Он говорил, что врачи…

— Мало ли что врачи. Человек он упрямый. С Бабкиным ничего особенного не случилось, Яшка-гипертоник тоже жив-здоров. Ну, а что касается скверного Яшкиного самочувствия при ускорении, как показывали приборы, то Серафим Михайлович оправдывает это несовершенством обезьяньей психики.

Вадим говорил в обычной своей шутливой манере, но что-то в глазах Нюры заставило его насторожиться. Впрочем, Нюра за всех беспокоится, такой уж у нее характер.

— Я очень рад за Бориса Захаровича, — на всякий случаи переключился он на другую тему. — Сколько ему пришлось перетерпеть с ярцевскими аккумуляторами! Теперь все выяснилось. Ошибка, конечно, досадная, но все хорошо, что хорошо кончается.

Пройдя несколько шагов по комнате, Нюра остановилась перед Вадимом и подняла к нему спокойные глаза:

— На какой планете вы живете, Димочка? Досадная ошибка? А сколько вы пережили с Тимофеем из-за этой ошибки? Хорошо кончается? Но для кого как…

— За Тимку не беспокойтесь. Врачи говорят, что недели через две руки его заживут и он сможет подковы гнуть. А моя физиономия, — Вадим смущенно вынул из кармана зеркальце и посмотрелся. — Ничего, более-менее приличная. Девушки не пугаются.

Положив руки на Димкины плечи, Нюра грустно заглянула ему в глаза:

— Они-то не пугаются. Но мне за вас страшно. Смотрите, не ошибитесь.

Вадим вспыхнул и отвел взгляд.

— Я не знаю, о чем вы говорите… Это просто так… Я…

— Вам не в чем оправдываться, Дима. — И Нюра мягко сняла руки с его плеч.

Они стояли рядом, ровесники и друзья. Но в этой маленькой девушке было столько женской мудрости, столько материнского чувства, что казалась она гораздо старше Димки и жизненным опытом и сердцем. Нюре хотелось предостеречь его — он такой восторженный, наивный! А Римма уже позабыла о смерти любимого, она цепкая в жизни, как колючая ежевичная плеть. Запутаешься, исцарапаешься в кровь, но она тебя не отпустит.

Каждый вечер, любую свободную минуту Вадим отдавал Римме. Он чувствовал себя виноватым перед Нюрой — здесь она совсем одинока, скучает, — иногда приглашал пройтись втроем, но это не доставляло удовольствия ни ему самому, ни девушкам.

Нюра досадовала, что поддалась жалостливости и всю вину за перепутанные аккумуляторы взяла на себя. Никакой любви к Петру, наверное, у Риммы не было, иначе разве она могла бы так веселиться сейчас? Вадим не знал, что она часто встречалась с погибшим, что ее называли невестой Петра, а то бы и он удивился подобной веселости.

Беда подкрадывалась к Вадиму. Он был настолько ослеплен, что даже не замечал явной ограниченности Риммы. В его глазах это казалось простой девичьей наивностью. В конце концов, он почти на пять лет старше, и ему нравилось поддерживать в себе эдакое покровительственное отношение к ребенку. Да, да, к ребенку, ибо передней Вадим почему-то надевал на себя маску умудренного жизнью скептика.

— Милая девочка, — снисходительно цедил он сквозь зубы, — вот когда будете взрослой…

Римме нравилась эта игра. Повиснув на руке Вадима, она в десятый раз заставляла рассказывать, как он полез снимать самовзрывающуюся птицу и что он чувствовал в это время.

Как ни скромничал Вадим, он поддавался на лесть, и каждый раз в его рассказе появлялись все новые и новые подробности, выгодно рисующие и без того смелый поступок.

Вначале он относился к нему шутливо, говорил, что поджилки тряслись, когда пришлось вылезать из люка, но потом это превращалось в веселую браваду с полным пренебрежением к опасности.

С нетерпением и тревожной заботой о Димке Нюра ждала, когда Римма наконец-то раскроет себя. Ведь Димка чистый, хороший, разве он может смириться с ее позорной ограниченностью, ложью и эгоизмом. Она мещанка, хоть и странно звучит в наши дни это, к сожалению, живучее слово.

Не умом, а инстинктом Римма чуяла настороженное выжидание Нюры, догадывалась, что той вовсе не по нутру увлечение Димки. Но не знала Римма истинной подоплеки этого молчаливого протеста, думая, что здесь играет роль женское самолюбие. Всякой девушке хочется держать при себе — как можно больше вздыхателей.

И так же, как она торопилась на танцплощадку, чтобы сразить свою соперницу, Римма и здесь решила одержать победу. «Ничего, Анна Васильевна, походите одна. Покусаете себе локотки. Я вашего мальчика еще заставлю поползать передо мной на коленях».

Зря дожидалась Нюра, что Димка наконец поймет, кого встречает он влюбленными глазами, перед кем раскрывается его бесхитростное сердце. Римма осторожна, она себя не выдаст.

«Устрица, — сказал о ней однажды Серафим Михайлович. — Чуточку приоткроет створки и сразу захлопнет. Так спокойнее жить».

В то время Нюра даже обиделась. Можно ли столь грубо говорить о девушке? Но за последние дни Нюра поняла, что Серафим Михайлович определил точно. В разговоре с Димкой Римма напускала на себя загадочность и раскрывала рот лишь затем, чтобы выдавить многозначительное словечко или рассмеяться. Она избегала высказывать свои взгляды, никогда не давала оценок ни людям, ни событиям. На вопрос о просмотренном фильме, понравился ли он или нет, Римма могла лишь улыбнуться и вздохнуть, Понимай как знаешь.

Ничего об этом не скажет Нюра, хоть и считает Димку своим лучшим, другом, она дорожит его дружбой, и кто знает, как ослепленный Димка воспринял бы ее предостережение?

Она подошла к столу, где лежала птица-разведчик, и дотронулась до сломанного крыла:

— А какой там аккумулятор?

— Никакого. Здесь сухая батарея. Правда, довольно мощная. Но разве она может сравниться с ярцевским аккумулятором? — И восторженный Димка начал доказывать, что это изобретение попросту гениально. — Помните, Нюрочка, солнечный вертолет? Теперь с ярцевским аккумулятором можно сделать изумительную машину. Вот когда ваш НИИАП реорганизуется, будете заниматься такими интересными работами! Я даже завидую вам, Нюрочка.

Нюра помолчала, как бы собираясь с мыслями, и, оглянувшись на шкаф, где за стеклом стояли знакомые желтополосатые банки, вздохнула:

— Нечему завидовать, Дима. Еще неизвестно, где придется работать. Медоваров предупредил меня об увольнении.

У Вадима округлились глаза.

— Вы с ума сошли, Нюрочка! Да как он смеет? Я побегу к Борису Захарович…

— Борис Захарович — гость. А Медоваров — начальник.

— Но ведь я же сказал, что у аккумуляторов были паспорта, что я их вынул, но потом потерял. Тимка тоже подтверждает.

Нюра печально усмехнулась:

— Для Медоварова это неубедительно. В самом деле, зачем вы их вынимали? Он думает, что вы меня выгораживаете.

— Поеду за Юркой. Он знает место, где я лежал, — возможно, там и потеряны паспорта. Показал же он лощинку, где нашел осколок.

— Это в районе, где Петро погиб?

— Да. Теперь причина ясна. Сегодня мне сказали, что с вертолета видели еще одно такое чучело. — Вадим потрогал черное тряпичное крыло. — Вертолет находился как раз под ним. Хозяева разведчика это заметили на экране своего телевизора… Ну и взорвали птицу, чтобы замести следы. Действительно, «подлая техника».

Вадим брезгливо отодвинул от себя чучело и, хромая, подошел к шкафу, где были заперты аккумуляторы.

— Если нужно, то вместе с Юркой мы пройдем по тому пути, где я ночью ковылял. Пластмассовые этикетки должны сохраниться. От сырости не размокнут.

— Можете поискать их, Димочка, но только затем, чтобы доказать Медоварову вашу правоту. А мне все равно. Ошибка есть ошибка.

— Опять эта покорность проклятая! — разозлился Вадим. — А вдруг это не ваша вина? Надо же выяснить.

— Комиссия выясняла.

— И комиссия может ошибаться. И целый коллектив. Разве это не бывает?

Нюра склонила голову:

— Я слишком много претерпела из-за первой ошибки и не хочу, чтобы страдали другие. Пусть с меня и спрашивают.

Сложные чувства обуревали Нюру. Так или иначе, ответ держать ей. Зачем же впутывать сюда Римму? Пусть она пустая, вздорная девчонка, но ведь молода еще и переделать ее можно. Даже Серафим Михайлович говорил об этом. А куда она денется, если выгонят из института? И Димке это будет неприятно. Получится так, будто она, Нюра, не уследила за своей ученицей и привела ее к беде.

Вечером друзей пустили к Тимофею. Пришли Вадим, Нюра и даже Римма. Она старалась завоевать расположение Багрецова, а потому решила повнимательнее отнестись к его другу.

Тимофей только что разговаривал со Стешей, — ему подвели телефон прямо к кровати. Испытывая самое блаженное состояние от ласковых Стешиных слов, Тимофей рассказывал, что сейчас делается в Девичьей Поляне, и поминутно поворачивался — то к Нюре, то к Римме.

Раньше он мог довольно равнодушно относиться к девушкам, конечно кроме Стеши, и даже посматривать на них свысока. Но молодая жена резко запротестовала: «Это еще что за новости! Важность на себя напустил. Девчата к тебе с чистым сердцем, а ты от них бегаешь!» Бабкин удивленно заморгал глазами. «А что в них интересного?» — «Много ты понимаешь, — отрезала Стеша. Таких девчат поискать. Бирюк. Мне даже совестно за тебя».

Здесь, при вынужденном безделье, тоска по Стеше обострилась как болезнь, она пряталась в сердце, в самых отдаленных его тайниках, что было еще мучительнее, еще больней.

И вдруг — самое непонятное, чего не разгадать, не осмыслить.

Все началось с того, что Тимофей, человек немногословный, обрел дар речи и сколько угодно мог говорить с Димкой о Девичьей Поляне, о Стеше, чтобы тот подтвердил лишний раз, будто нет ее лучше на свете. Но вот стали приходить Нюра и Римма, и Тимофей ощутил какое-то новое, непонятное ему волнение. Он боялся за Димку, который может Риммой увлечься всерьез, и в то же время ловил себя на том, что любуется этой красивой девушкой. В ней было, как ему казалось, многое от Стеши: и веселая лукавость, и плавность движений, и огонек в глазах. А Нюра? Вот она сидит рядом, что-то рассказывает о ребятишках, которых нянчила, какие они забавные и как она скучает по ним. И детский упрямый рот, и опущенные ресницы, и завитки на шее — она подобрала волосы под косынку — все это Стешино. И у медсестры, немолодой женщины с добрыми усталыми глазами, тоже что-то от Стеши.

Знал бы Тимофей, что любовь его всколыхнула новые чувства. Пришла зрелость, когда любовь, отданная избраннице, возвращается к тебе отраженным светом от других женщин, в ком видишь ты ее черты. И это согревало сердце Тимофея.

Он расчувствовался и уже стал подумывать, что женщины вообще лучше мужчин, и добрее, и отзывчивее, но в эту минуту вошла медсестра «с добрыми глазами» и сурово приказала гостям освободить палату. Больному требуется отдых.

Римма обрадовалась, что наконец-то сможет погулять с Вадимом, — побежала одеться потеплее.

Нюра решила пойти к себе в комнату. Зачем им мешать?

— У меня к вам серьезный разговор, Нюрочка, — остановил ее Вадим.

— Опять аккумуляторы? — рассеянно спросила Нюра. — Позабудем про них.

— Хорошо. Будем говорить о любви.

— Вашей?

— Нет. Это касается только вас.

Многие девушки высмеивали редкую прямолинейность Багрецова, его искренность и полное отсутствие дипломатии. А у него это было нечто вроде жизненного принципа. Он считал, что хитрить можно лишь в борьбе с врагом, да и то это называется не хитростью, а стратегией. Он учился играть в шахматы, но безуспешно, ведь там нужно придумывать разные комбинации, а у него такого таланта не было. На футбольном поле он никак не мог оценить искусства технических игроков с их обманными движениями, финтами, уловками. Конечно, игра есть игра, но внутри поднималось что-то вроде протеста, хотя Вадим и понимал всю его смехотворность.

Так и в любви. Шахматными ходами, хитрыми маневрами ничего не добьешься. Конечно, немало девиц на свете, которым нравится игра в любовь, но в этом есть что-то постыдное.

Хотелось бы Вадиму сделать всех хороших людей счастливыми. Наивная детская мечта. Но кое-что он все-таки может сделать. Только вот не всегда понимают его. Он так боялся потерять письмо от Курбатова, а Нюра взяла его равнодушно и сунула в карман пальто. Выходит, зря мучился, зря беспокоился. Нюра молчит, будто ничего не случилось. Надо бы узнать, о чем пишет Курбатов. И зачем он напоминает о себе, это жестоко. Не хватает людям чуткости и такта.

Вадиму тоже подчас не хватало такта, но подкупала его искренность.

— Нюрочка, я хороший? — спросил он, усаживаясь рядом с ней на скамейку.

— Вы же это знаете. — Нюра заботливо поправила у него повязку на лбу.

— А любите меня?

— Очень.

И сказано это было всерьез. Не виделись целый год, только переписывались, но дружба не угасла. Надо знать, что скрепило эту дружбу, как оценила Нюра благородство Вадима в те тяжелые дни, о которых и посейчас не может вспоминать без слез. Надо все это знать, тогда поверишь, что есть на свете большая дружба и она не всегда переходит в любовь.

Вадим слабо улыбнулся:

— Ну что ж. Отношения выяснены. Значит, я могу спросить?

— Насчет письма? — перебила его Нюра, и губы ее задрожали.

Она боялась расплакаться. Как тут быть, если самые чуткие друзья не могут понять, что не хочет она никаких писем, никаких воспоминаний. Встает перед глазами другое лицо, близкое, родное. Изумленно-грустно смотрит на нее…

Она подбежала к стеклянной двери, взялась за ручку, увидела свое тусклое отражение. Женщина с потухшими глазами. Ну и пусть — никому она не нужна. Выбежала.

Кто-то осторожно дотронулся до плеча.

— Я не про письмо, Нюрочка, — услышала она голос Вадима. — Посидите со мной. Я только хотел спросить. — Он взял ее под руку и повел к скамейке. — Вы не видели буфетчицу перед отлетом? Тетя Поля ее, кажется, зовут? Ругается, наверное. Мы немного ей задолжали, сдачи у нее не было. Прошу вас, передайте…

Он долго рылся в боковом кармане — мешал перевязанный палец, — наконец вытащил деньги и протянул их Нюре.

Нюра машинально взяла.

— Я, наверное, там скоро буду. Передам. А письмо вы можете прочитать. Она достала из кармана пальто нераспечатанный конверт. — Возьмите. Но я не хочу знать, что там написано.

— А я тем более!

Вадим рассердился. Фокусы, девчоночьи капризы. Впрочем, кто ее разберет? Не так все это просто.

— Знали бы вы… — Нюра быстро заморгала, и, как она ни крепилась, в глазах ее заблестели слезы. — Знали бы…

— Вот и рассказывайте. Я должен знать.

Сама не понимая, что делает, Нюра надорвала письмо, скомкала и бросила за спинку скамейки в кусты. Вадим пожал плечами, но не промолвил ни слова. Значит, так нужно.

С трудом преодолевая смущение и боль, Нюра говорила о встречах с Серафимом Михайловичем, о его признании в самолете, о том, что ответила ему, как все это получилось нехорошо и как ей сейчас тяжело…

Из этой сбивчивой речи Вадим понял, что Нюра любит уже не Курбатова. Стало немного обидно. Он-то, Вадим, верил в существование вечной любви, ради нее Нюра пожертвовала многим, мучилась, места себе не находила. Но прошел год, «пустяки в сравнении с вечностью», как любит повторять Римма, и Нюра уже страдает, что не ответила согласием другому, потому что связывает ее с первой любовью тонкая нить, которую она хотела бы разорвать.

Пусть будет так. Вадим не станет ей перечить. Больше того, готов помочь Нюре найти новое счастье, если только оно возможно, но уж больно горестно сознавать, что Нюра не оказалась Джульеттой. Видимо, это большая редкость.

Нюре захотелось узнать, не расспрашивал ли про нее Серафим Михайлович. Гордый; наверное, обиделся.

— Это не важно, — отмахнулся Вадим, предчувствуя совсем другую беду. Скажите, что вы ему о себе наболтали?

— Ничего. Но он, наверное, понял… Не могу, и все.

Вадим настойчиво допытывался, боясь, что Нюра себя оболгала и ошибку расценила чуть ли не как преступление. Да, примерно она так и сказала.

— А разве неверно? Зачем скрывать?

— Лучшего вы не могли придумать, — уже всерьез разозлился Вадим.

Он заговорил громким шепотом, чтобы никто не услышал, но так раскипятился, что хотелось кричать.

— Можете обижаться, но глупость тоже имеет свои пределы. В какое положение вы себя поставили?

Позабыв о больной ноге, он метался возле скамейки, подбежал к кусту, где белел надорванный конверт, хотел поднять, но отдернул руку, как от ожога.

— Мне наплевать, любит Поярков вас или нет, — запальчиво выкрикнул Вадим, испуганно оглянулся и опять понизил голос до шепота. — Но каждому больно ошибаться в людях. Возможно, что вы уже его не увидите, но он всю жизнь будет помнить, что нельзя верить даже самым чистым, открытым глазам… Была у вас ошибка, ее давно простили… А эту я бы никогда не простил…

Он услышал слабые всхлипывания, растерялся, полез в карман за платком, но потом подумал, что, возможно, платок несвежий, и, не зная, как поступить, быстро погладил Нюру по волосам.

— Ну, успокойтесь, Нюрочка. Я же не хотел этого. Мы что-нибудь придумаем.

Нюра вынула из рукава платок, отерла слезы, которые вызваны были жалостью не к себе, а к тому, кто, по словам Димки, перестанет верить даже самым чистым, открытым глазам. Нет ничего больнее, как потерять веру в человека!

Не желая вновь возвращаться к этой теме, Вадим молчал, облокотившись на спинку скамейки. За ней под кустом все еще белел конверт.

— Зря разорвали, — осторожно начал Вадим. — А если это важное, деловое письмо?

— Прочтите! — Нюра зябко передернула плечами.

Вадим обогнул скамейку, поднял письмо и, вскрыв конверт, подошел к фонарю.

— Ничего особенного, — сказал он, возвращая Нюре письмо. — Курбатов просит подготовить протоколы испытаний и переслать сюда. На днях здесь будет его инженер.

Римма уже успела переодеться и появилась перед Вадимом в модных брюках. Ведь надо же понимать, кому эта мода идет, а кому нет. И сразу же перед глазами встают пожилые и полные курортные дамы в узких брючках.

Заметив покрасневшие глаза Нюры, Римма послюнила палец, пригладила брови и невинно спросила:

— Неужели Вадим Сергеевич обидел? Вот уж не похоже.

Она стояла, засунув руки в карманы, ждала ответа, по Вадиму было неприятно отделываться шуткой. Здесь большое человеческое горе. Надо все-таки чувствовать.

— Пойдемте потанцуем, Анна Васильевна! — предложила Римма и потянула ее за рукав. — Соскучилась до смерти.

Вадим удивился:

— Куда вы хотите идти, Римма?

— А никуда. Здесь потопчемся. В школе мы с девочками на каждой переменке танцевали. Мальчишки — во двор, мячи гонять, а мы в классе или в коридоре.

— И никто не запрещал? — еще больше изумился Багрецов.

— Кто же может запретить? Мы ведь тихо, без всякой радиолы. — Римма вновь потянула Нюру за собой, но, убедившись, что той не до танцев, язвительно усмехнулась: — Ну ясно, с девочками неинтересно.

Она рассмеялась и, повернувшись к Вадиму спиной, защелкала по асфальту каблучками.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

О том, что означает латинская поговорка «пер фас эт не фас», о настойчивости изобретателя «космической брони» и про то, как был открыт оригинальный способ выявления равнодушных и что за этим последовало.

Нужно было снять схему с орла-разведчика, чтобы узнать его свойства и на будущее принять наиболее действенные меры против подобных птичек, не допуская их залетать в глубь страны. Надо узнать диапазон волн, чувствительность приемника, кодовые устройства и другие технические данные, необходимые для организации службы наблюдения за этой телевизионной разведкой.

Уже многое проверил Багрецов, но вдруг позвонил Дерябин и приказал спешно идти к «Униону», захватив с собой кое-какие приборы.

— Срочные испытания, — и, не скрывая иронии, добавил: — Ничего не поделаешь, начальство настаивает на помощи изобретателю.

А весь сыр-бор загорелся из-за Медоварова. О нем уже все позабыли, но он снова напомнил, что существует «космическая броня» и протокол о результатах ее испытаний требуется срочно выслать в Москву.

Протокол был составлен, однако Дерябин отказался его подписать.

— Помилуйте, здесь ничего не сказано о том, обладает ли эта ваша броня защитными свойствами от ультрафиолетовых лучей. Я, например, знаю, что в других иллюминаторах были вставлены стекла с примесью редкоземельных металлов.

— Ах, Борис Захарович, — укоризненно покачал головой Толь Толич, консерватизм вас заедает. Стеклу три тысячи лет от роду, а вы все за него держитесь. Неужели вы не верите в современную химию? Я-то кое-что в полимерах понимаю. А стекло ваше темнеет и от радиоактивных излучений и от космических лучей. Такого с нашими иллюминаторами не случается. Смотрите, — он скользнул ладонью по стеклу окошка. — Вот уж действительно хрусталь. И никакой метеорит такую броню не пробьет. Разве это не находка для космических кораблей?

— Не знаю, — уклончиво ответил Борис Захарович. — Пока мы даже животных не хотим подвергать опасности ультрафиолетового излучения. А в следующем полете не останется свободных камер. Все будут заняты животными.

— Вот и прекрасно. Значит, испытаем всесторонне.

— Нас пока удовлетворяют другие стекла, тем более что Бабкина вынесли с обожженными руками. Это он сигналил перед вашим окошком из «космической брони».

— Нашли кому верить! — возмутился Медоваров. — Бабкин лежал там в бессознательном состоянии. Мало ли что ему померещилось.

Дерябин понимал, что споры ни к чему не приведут, а потому предложил:

— В конце концов, это нетрудно проверить. Направим кварцевую лампу на ваше окошко и посмотрим по приборам, пропускает ли оно ультрафиолетовые лучи.

Медоваров развел руками:

— Неужели вы думаете, что в Москве это не проверили?

— У нас этих данных нет. Я знаю только одно, что многие прозрачные пластмассы великолепно пропускают ультрафиолетовые лучи. А здесь нужно обратное.

Медоваров не хотел брать на себя ответственности за возможную неудачу, а потому позвонил Литовцеву. Валентин Игнатьевич был несколько обескуражен. Никаких технических требований на «космическую броню» не существовало. Это инициативная работа, причем довольно случайная, и автору в голову не приходило, что в космосе нужна защита от каких-то там ультрафиолетовых лучей. Впрочем, в «космическую броню» были введены некоторые добавки, — возможно, они задерживают опасные лучи.

Времени оставалось в обрез, и Литовцев согласился на испытания:

— Действуйте.

Багрецову вовсе не хотелось отрываться от исследования схемы орла-разведчика, но приказ есть приказ. Он надеялся за полчаса справиться с заданием. «Космическая броня Литовцева». Не раз мелькало это название в научно-популярных журналах, но ничего определенного Вадиму не говорило. Были у него какие-то смутные ассоциации, связанные с прошлогодней командировкой на испытательную станцию Курбатова. Уж не тот ли это Литовцев, из-за которого в конечном счете пострадала Нюра? Не ему ли захотелось достать «осколок солнца», чтобы успешнее продвинуть докторскую диссертацию?

Однако на эти вопросы Вадим не мог получить ответа. К Медоварову не подступись — еще бы, опять этот мальчишка стоит на его пути. Борис Захарович никогда не слыхал о прежней деятельности Литовцева. Не такое уж это научное светило! Да и вообще, к испытаниям его «космической брони» Дерябин отнесся скептически.

— Испытайте поскорее, — сказал он Вадиму и, недовольно глянув на Толь Толича, зашагал к главному зданию.

— Но ведь нужна ваша подпись, — растерянно проговорил Медоваров.

Борис Захарович обернулся:

— Ничего… Багрецову я вполне доверяю.

Медоваров промолчал и лишь зло посмотрел ему вслед.

Несмотря на явное пренебрежение Бориса Захаровича к этим испытаниям, что должно было бы вызвать соответствующую реакцию у молодого инженера, Вадим провел испытания добросовестно, как и всегда. Ультрафиолетовые лучи свободно проходили сквозь иллюминаторы Литовцева.

Вадим не удержался и сострил:

— Не хотел бы я сидеть возле такого окошка в космическом корабле.

Медоваров загрустил. Весь расчет строился на использовании подходящего момента. Ионосферные испытания? Значит, можно попробовать и «космическую броню», привлечь к ней внимание, чтобы потом, когда она действительно будет нужна, поставить вопрос об использовании ее при постройке первого межпланетного корабля. Пусть броня эта пока несовершенна — всякие вредные лучи проходят. Но ведь любое изобретение можно доработать, учесть замечания, признать недостатки. Прежде всего надо его, как говорит Валентин Игнатьевич, «застолбить», чтобы другой дорогу не перебежал. «Периклум ин мора», то есть «опасность в промедлении», так всегда предупреждает Валентин Игнатьевич, и опять-таки по-латыни добавляет, что «опоздавшим остаются одни кости».

Действительно, опаздывать нельзя, и Толь Толич срочно позвонил Литовцеву. Так, мол, и так, что прикажете делать? Не подпишет старик протокол. Вредные лучи, не задерживаемые атмосферой, проскакивают в окошки, как в пустые дырки.

— Собачку не посадишь у окошка, — грустно пошутил Толь Толич. — Сгорит голубым огнем.

— Дело горит, а не собачка, — раздраженно перебил его Литовцев. — Неужели вы не понимаете всю его важность? Мне нужно две недели, чтобы прислать новые иллюминаторы.

Вполне возможно, что Литовцеву удастся уменьшить проницаемость брони за это время. Но как его оттянуть? Поярков вот-вот приедет из Москвы, где уточнит дату основных испытаний «Униона». Если они пройдут успешно, то об этом будут писать во всех газетах и уж несомненно упомянут о «космической броне».

В ней Толь Толич видел будущее межпланетных полетов. Ясно, что не только окошки в космических кораблях, но и сами корпуса их сделают из полимеров. А кто впервые открыл «космическую броню»? Вот она где, настоящая слава! Важно прибежать первым, хотя бы на одну десятую секунды раньше других. Тогда и призы, тогда и почет, лавровый венок и портреты в газетах. Главное, что тут дело верное. Даже если бы увиолевое стекло Литовцева было дешевле самого простого оконного и ради здоровья людей не только в больницах и яслях, но и во всех заводских крышах, во всех жилых домах страны ставились бы такие стекла, все равно слава Валентина Игнатьевича не была бы столь громкой, как в том случае, если бы он мог считать себя одним из создателей завтрашних межпланетных кораблей.

Неважно, что пока в «Унионе» «космической броней» будут застеклены лишь два окошка. Важно, как это преподнести читателю и, главное, начальству, ведь они тоже читатели, и для них существует общественное мнение, там более что насчет брони Валентина Игнатьевича пишут очень много.

Толь Толич был убежден, что все это неспроста. Значит, это действительно гениальное изобретение. Развернешь журнал — и сразу же тебе статья о «космической броне»; заглянешь в «Пионерскую правду», что выписал для сынишки, — опять же броня; включишь радио — и там беседа Валентина Игнатьевича «Химия и космос». По телевизору не раз выступал, показывал модели пластмассовых ракет и колпаки для «пустолазов». В кинохронике заснята лаборатория Валентина Игнатьевича, в Доме актера он читает лекцию, в рабочем клубе выступает в «Устном журнале»…

Все это настолько гипнотизировало Медоварова, что он готов всю жизнь убирать камешки с дороги, по которой шествует знаменитый изобретатель «космической брони».

Скоро сюда, в Ионосферный институт, должен приехать кинооператор для съемки эпизодов, связанных с «космической броней». Медоварова этот приезд не беспокоил. Иллюминаторы уже испытывались на высоте больше сотни километров, не полопались, не потрескались, а что касается защиты от вредных лучей, то оператора это меньше всего должно интересовать. У него есть утвержденный сценарий.

Самое страшное, если «Унион» поднимется без окошек из «космической брони». Медоваров слыхал о чудесном стекле, которое лучше всяких полимеров. А вдруг его поставят в окошки раньше, чем Валентин Игнатьевич успеет доработать свою броню?

Надо обязательно оттянуть время. Но как это сделать? Ведь по существу миссия Толь Толича закончилась. «Унион» приземлился, печати и пломбы, за которые несет ответственность НИИАП, проверены. Причина аварии зафиксирована, найдена виновница — все в порядке. Логика подсказывает, что делать здесь Толь Толичу нечего, особенно в настоящее время, когда ходят упорные слухи о реорганизации НИИАП. Надо к этому подготовиться всерьез.

Однако Толь Толич понимал, что стоит ему покинуть территорию Ионосферного института, как никто уже не вспомнит о «космической броне».

И Медоваров пошел на поклон к Набатникову.

Афанасий Гаврилович разговаривал с Москвой.

— Есть решение?.. Готовится?.. Но меня интересует срок? — И, завидев Медоварова, робко стоящего в дверях, Набатников прикрыл рукой микрофон. Попрошу, Анатолий Анатольевич, зайти немного позже.

Выждав несколько минут за дверью, Медоваров осторожно постучал.

Набатников был настроен благодушно, предложил Толь Толичу кресло, хотел угостить кофе, но тот отказался:

— Извините, Афанасий Гаврилович, я на минутку.

— Прощаться пришли? Ну что ж. Счастливого пути вам, Анатолий Анатольевич. Как говорится, не поминайте лихом. — И Набатников протянул ему свою широкую ладонь.

Это несколько озадачило Толь Толича.

— Нет, Афанасий Гаврилович, не прощаться, а наоборот. Хотел просить вашего разрешения остаться здесь, посмотреть хоть раз в жизни настоящие испытания. А то ведь варимся в собственном соку. Техника против вашей — слабенькая, ковыряемся кое-как. Поучиться негде.

— Вы поставили меня в неловкое положение, Анатолий Анатольевич, — нервно почесывая переносицу, сказал Набатников. — Откровенно говоря, я не могу понять, чему вы будете здесь учиться? У вашего института совсем иные задачи…

— Да разве я не понимаю, Афанасий Гаврилович? — прижав руки к груди, доказывал Толь Толич. — Масштабы не те. Мы, так сказать, у земли крутимся, в атмосфере приборчики испытываем… А вы вон куда махнули, в ионосферу… Но я хочу поучиться у вас организации… Ведь у нас перестройка на носу…

Чувствуя, что от него не отвяжешься, Набатников досадливо поморщился.

— Оставайтесь. В конце концов, это ваше дело.

Медоваров сердечно поблагодарил, хотя прекрасно понимал, что Набатников не смог бы отказать. Оснований нет. Уж если сюда приезжают разные южноамериканцы, то почему бы фактическому директору НИИАП не перенять опыт одного из крупнейших институтов страны?

Первые шаги сделаны, теперь надо выяснить, не будет ли отложен полет «Униона»?

Знакомясь с организацией работы Ионосферного института, Медоваров решил поинтересоваться биологическими исследованиями. Марк Миронович ему кое-что рассказал и, отвечая на вопрос о том, когда поднимется «Унион», высказал мнение, что перед этими длительными испытаниями он, как главный врач, считает, что надо провести некоторые опыты с животными на земле и, возможно, отправить Яшку в ракете. В момент ускорения он чувствовал себя весьма скверно.

— Значит, вы будете на этом настаивать? — еле сдерживая радость, спросил Толь Толич.

Марк Миронович задумчиво поглаживал бородку.

— Как вам сказать? Вероятно, так и придется сделать. Поярков ждет от нас исчерпывающих выводов, чтобы мы разобрались в записи Яшкиного кровяного давления и других показателей. Техник утверждает, что приборы были исправны. Но, если хотите знать мое мнение, я этому не очень верю. Скачущее давление, какие-то спазмы сосудов. Кривые абсолютно невероятные. Надо тщательно исследовать приборы, тем более что они нового типа.

— Простите за малограмотность, Марк Миронович. Но есть еще один вопрос, так сказать, для накопления опыта. Ну, а если бы вы точно знали, что приборы в полной исправности? Тогда как?

— Не знаю, как начальство, только я бы посоветовал не торопиться и проделать опыты, о которых я уже упоминал.

— Примите и мой совет, Марк Миронович. Пусть Борис Захарович поручит проверку приборов человеку совершенно объективному и знающему. Я говорю о Багрецове. Сам Борис Захарович с вашими пульсометрами не возился, а этот мальчик их даже ремонтировал. Изучил до винтика.

Абсолютно уверенный, что приборы работали нормально, — еще бы, по методике их использования защищены две кандидатские диссертации, — Толь Толич не придумал ничего лучшего, как поручить их проверку Багрецову. Если он определил, что иллюминаторы Валентина Игнатьевича никуда не годятся, то пусть сейчас докажет, что новые приборы вполне исправны.

Медоваров несколько переоценивал роль этой проверки, но приходится использовать все средства, как учил его Валентин Игнатьевич. «Пер фас эт не фас», то есть: «всеми правдами и неправдами», только бы добиться цели. Впрочем, почему «неправдами»? Ничего предосудительного Медоваров не делает, наоборот, содействует изобретателю. А кроме того, надо подумать и о животных. Зачем подвергать их риску, если можно этого избежать? Пусть лучше Яшку-гипертоника посадят в ракету. Она летит какие-то минуты, а «Унион», говорят, будет летать несколько суток. Бедный Яшка!

Но разве Медоваров мог догадаться, что дело тут не в Яшке или других животных, а в людях. Марку Мироновичу стало известно, что «Унион», вероятнее всего, поднимется с людьми, а потому он хотел быть уверенным в исправности приборов, иначе действительно придется провести дополнительные опыты с животными.

У Багрецова было много работ плановых и внеплановых. А кроме того, были еще и личные дела, не терпящие отлагательства. Он считал себя виноватым перед Нюрой, как и перед любым другим человеком, несправедливо обиженным или обойденным. Он наивно верил, что стоит лишь найти паспорта от аккумуляторов, как справедливость восторжествует и Толь Толич, смущенно поглаживая бритую голову, скажет Нюре: «Извините, Анна Васильевна. Не учел. Недопонял. Нас учат признавать ошибки. Виноват. А что касается предупреждения об увольнении, то можете не беспокоиться. Аннулируем».

Ранним утром, чтобы успеть до начала работы выполнить задуманное, Вадим попросил в гараже машину и поехал искать Юрку. Адрес его был известен, но мальчуган опять убежал куда-то в горы и вряд ли вернется к обеду. Не имея абсолютно никакого представления, в каком месте Юрка его нашел, Вадим поездил с полчаса по разным дорогам и, вернувшись ни с чем, попросил Юркину маму, чтобы она прислала сына на ракетодром.

Не успел он взяться за крыло летающего разведчика, как Дерябин приказал бросить все и заняться проверкой медицинских приборов.

Вадим понимал, что его проверка не окончательная. Вполне возможно, что придется вызвать сюда специалистов, которые устанавливали эти приборы, и устроить что-то вроде технического консилиума. И Марк Миронович и другие врачи, которые исследовали Яшку после полета, ничего серьезного у него не нашли. Вероятно, тут что-то иное.

Радиостанции «Униона», приемники и записывающие устройства проверял сам Борис Захарович. Работают они абсолютно надежно. Значит, не в них надо искать причину, а действительно в приборах, что определяли Яшкино самочувствие.

Электрические измерения, проведенные Багрецовым, показали, что здесь тоже все в порядке. Теперь надо укрепить приборы на руке. Вот пульсометр, похожий на ручные часы, к которым присоединен цветной провод. Такой же провод тянется от браслетки, что надевается на предплечье. А это электроды от аппарата для снятия электрокардиограммы.

Приборы были сделаны на транзисторах с использованием современной высокочастотной техники, и они никак не походили на обычные, которые можно увидеть в клиниках и больницах.

Пока не пришел Марк Миронович — он задержался у Бабкина, — надо все подготовить для окончательной проверки. Провода от приборов подсоединялись к осциллографам и самописцам.

На экране движется зубчатая линия. Этот синий светящийся след показывает, как спокойно и четко работает пульс. Да, Вадим сейчас абсолютно спокоен, здоров. Давление у него нормальное — вон на другом экране тянутся две голубые ниточки, будто кто-то прочертил их фосфоресцирующим карандашом.

На третьем экране с нанесенной на нем сеткой и цифрами тоже бегают светлые зубчики. Это токи сердца. Зубчики ведут себя дисциплинированно, не скачут выше красной линии, не опускаются ниже зеленой. Идеальное сердечко!

Но почему-то оно встревожилось. Пульс участился, давление повысилось, зубчики скачут через красный барьер.

Успокойся, Вадим! Так нельзя проверять аппараты. К тому же ничего особенного не случилось. Это Римма идет по коридору.

Вот она постучала, просунула голову в дверь.

— Треба обидати. Зараз дви годыны, — она протянула руку, где блестели золотые часики.

Передохнув, Вадим заставил себя успокоиться.

— Вас мне очень не хватало, Римма, — уже совсем по-деловому сказал он. Помогите закончить проверку. Потом пойдем вместе.

Римма села спиной к аппаратам и сложила полные руки на коленях.

— Що звелыте?

— Мне очень нравится, когда вы говорите по-украински. Чудесный певучий язык. Но я его плохо понимаю, а сейчас мне важно понимать.

— Слушаюсь, товарищ начальник.

— Какой я начальник? — смутился Вадим. — Вроде вас.

— Не скромничайте. Года через два вам лабораторию дадут. Возьмете меня ученицей?

— Почему ученицей? К тому времени вы уже лаборанткой будете.

— Я-то? — удивилась Римма. — Эх, Вадим Сергеевич! У меня зовсим иншая доля, другая судьба. — И, точно устыдившись своей откровенности, уныло спросила: — Ну, говорите, що я должна робить? Що принести? Що унесты? Целый день на побегушках.

Вадиму стало неловко, он хотел было выключить приборы и пойти с Риммой в столовую, но все же их не терпелось проверить.

— Одну минутку, девочка. Не сердитесь. Попробуйте сказать… ну хотя бы в этот микрофон, что-нибудь сверхъестественное. Чтобы я дух не смог перевести… Скажем, вроде того, что я полечу в «Унионе» куда-нибудь далеко.

Римма зевнула и придвинула к себе микрофон.

— Удивительное дело! И чего это людям на земле не сидится? Но я бы все равно вас не пустила.

Микрофон не был включен, но Вадим его резко отодвинул, инстинктивно, точно Римма говорила на весь мир.

— Почему? Почему бы не пустили? — пробормотал он, заикаясь.

Римма прошлась по комнате и, проглотив зевок, уставилась на светящееся блюдце осциллографа.

— Вы просили сказать что-нибудь особенное? Ну что ж, мне не жалко. — Она помедлила в предвкушении эффекта. — Разве я могла бы отпустить любимого человека?

Все позабыл Вадим. Он смотрел уже не на экраны, где прыгали, извивались, подскакивали сумасшедшие линии, не на приборы, где стрелки удивленно покачивали маленькими головками, не зная, куда приткнуться. Он смотрел в холодные, голубые, как льдинки, глаза Риммы и не понимал, что это — шутка или признание?

— Вы шутите? — еле шевеля пересохшими губами, спросил он.

— А як же? Сами приказали. Ну що, злякалпсь? На вас лица нет. — И Римма деланно засмеялась.

Вскочив со стула, Вадим хотел было сбежать, но за ним потянулись провода, и это вернуло его к действительности. В конце концов, он сам виноват, сам напросился. Но в сердце притаилась обида. Разные бывают шутки, только есть вещи, над которыми шутить нельзя, — совесть не позволяет. А Римме все равно…

Он отвернулся к аппаратам. Зубчатая линия пульса то сжималась, то разжималась, как гармошка. «Веселая музыка», — усмехнулся он, досадуя, что дал волю чувствам. Сердечные токи растерянно бродили по экрану, а линии, определяющие кровяное давление, то сходились, то расходились, как рельсы на узловой станции.

Возможно, все это казалось Вадиму, но не было никакого сомнения, что в таком состоянии он не может продолжать испытания. Надо успокоиться.

Он не спеша расстегнул ремешок пульсометра, хотел было снять электроды, но Римма сделала это сама.

— У вас пальцы почему-то не слушаются… Идемте скорее обедать, а то ничего вкусного не останется.

За обедом Вадим молчал, пробовал разобраться в себе, что же, в конце концов, произошло? А Римма болтала о разных пустяках — что отбивная сегодня жестковата, что из всех пирожных она больше всего любит миндальное, что однажды съела полкило мороженого и даже не простудилась.

Через час после обеда Римма вновь появилась в лаборатории.

— Я вам не нужна, Вадим Сергеевич? — Подчеркивая деловую сторону своего посещения, Римма назвала его по имени-отчеству. — Вы хотели что-то проверять? Могу быть морской свинкой. Могу в микрофон балакать.

Перед тем как испытывать приборы на себе, что было еще до той горькой обиды, которую Римма нанесла ему, Вадим хотел проверить их также и на Римме, но сейчас отказался.

Однако Римма настаивала:

— Поучите меня, как с аппаратами обращаться. Сами не говорили, что я должна быть лаборанткой. Обрыдло мне аккумуляторы таскать.

Рассматривая бумажную ленту с записью разных медицинских показателей, определяющих самочувствие Яшки в полете, Вадим удивлялся, насколько они изменились после включения атомных двигателей. Только что отсюда ушел Марк Миронович, которому Вадим продемонстрировал полную исправность всех приборов. Значит, дело не в технике, а в Яшке. Видимо, его организм не переносит столь огромного ускорения. Марк Миронович разводил руками, качал головой и, видно, был не на шутку огорчен.

Любознательность Вадима часто приводила в ужас его мать. Ну хорошо, она врач, работает в исследовательском институте. Дома от медицинской литературы не продохнуть, шкафы с журналами уже вылезли в коридор. Но Димка-то здесь при чем? Неужели ему недостаточно своей радиотехники, чтобы еще интересоваться медицинскими журналами? Правда, тут есть связь. Димка занимался электрорадиоприборами, которые применяются для диагностики и лечения. Но ведь это постольку поскольку. Не основная его специальность.

— Хорошо, садитесь, Римма, — все еще продолжая рассматривать ленту, согласился Вадим. — Попробуем выяснить одну странность. Уж очень знакомая кривая. Где-то я ее видел…

Чтобы убедиться в правильности полученных результатов, надо повторить опыт не один раз. Вадим проверяя приборы и на себе, и на Марке Мироновиче, хотел было опутать проводами своего начальника Бориса Захаровича, но тот терпеть не мог медицинских исследований, особенно если показатели твоего здоровья выражаются в абсолютных цифрах (пульс, давление, температура и прочее). Пришлось благоразумно воздержаться.

Где-то пряталось сомнение, что приборы слишком чувствительны. Подумать только: Римма сказала несколько слов, а в сердце Вадима забушевали такие электромагнитные возмущения, что в осциллографе готовы были задымиться всякие там транзисторы. По словам мамы, у Вадима повышенная нервная возбудимость, да и случай здесь особый. Но взять бы того же Марка Мироновича. Человек пожилой, уравновешенный. А посмотрели бы вы на экраны, где бегали его сердечные токи! Спокойный, спокойный, но когда он убедился, что приборы в порядке, а значит, дело в Яшке, который не выносит ускорения, то и сердечко откликнулось. Пульс начал давать перебои, и, чтобы не смотреть на это безобразие, врач содрал с себя всякие электрические хомутики и ушел расстроенный.

Боясь притронуться к голой девичьей руке, Вадим затянул на ней резиновый браслет, присоединил электроды.

— Ну, а это вы уже сами пристройте, — передавая ей специальный микрофон и отвернувшись к осциллографу, сказал Вадим. — Около сердца.

Он щелкнул переключателем, поставил его на самую первую кнопку, чтобы кривая не вылезла за пределы экрана. Ведь девушки, как правило, непосредственны. Вспыхивают, краснеют, у них острее проявляются чувства. Они чаще, чем ребята, смеются, а иногда и плачут. А если так, то на осциллографе опять будут скачущие кривые, вроде Яшкиных.

— Ваша «обезьянка» готова, — кокетливо проговорила Римма, упираясь руками в колени. — Можете включать.

Вадим подключил наиболее спокойные регистрирующие приборы с перьями-самописцами. На длинной разграфленной ленте они оставляли цветные линии.

Ровненькие зубчики пульса, округлые волнистые кривые говорили о полном сердечном покое Риммы. Она не понимала сущности испытаний. Не раз ее просили поговорить в микрофон, может быть, и сейчас Вадим проверяет, как разные звуки действуют на человека? Зачем это людям нужно, неизвестно. Впрочем, она и не стремилась «засорять мозги» всякой чепухой, а потому, слепо выполняя приказания, никогда не расспрашивала, к чему это все и зачем? Толь Толич тоже придерживался этого метода. «Любопытному в театре нос прищемили, — шутливо предупредил он Римму перед тем, как «бросить на производство». — В нашем деле чем меньше знаешь, тем спокойнее».

Предупредил он ее на всякий случай, а скорее всего — по привычке. В НИИАП секретными работами не занимались, но когда-то давно Медоварову пришлось иметь дело с секретной лабораторией. С тех пор даже на фабрике, выпускающей пластмассовых жучков и паучков, чертежи новых клипсов и брошек он спускал в цех с грифом: «Для служебного пользования». Не мудрено, что в воспитании Риммы Толь Толич сыграл существенную роль. Ее ленивый ум ждал именно такого руководства. Вадима удивляло, что никогда она не спрашивала его о технике, но это было простительно. Вечера мимолетны, не хватало времени даже для стихов.

Но сейчас надо чем-то взволновать Римму, только осторожно, чтобы не получилось, как на предыдущих испытаниях с Марком Мироновичем и самим Вадимом.

Вчера в газетах он прочел, что на одном из островов, где патриоты боролись за свою независимость, колониальные войска спалили и уничтожили несколько деревень. Погибли сотни женщин и детей. Повстанцев бросили в тюрьму, и теперь они ждут казни. Не только Вадима, но и всех работников здешнего института, иностранных гостей, да и, наверное, всех честных людей мира, серьезно взволновало это известие. Опять колонизаторы не унимаются, опять льется кровь.

Делая вид, что все еще подготавливает аппаратуру, Вадим рассказал Римме о трагедии маленького острова, о судьбе приговоренных.

— Подумать только, — искренне негодовал он, размахивая отверткой. — Против женщин и детей колонизаторы выпускают танки, бросают бомбы… Люди сгорают заживо…

— Не знаю. Не читала.

Вадим поперхнулся и, позабыв о приборах, посмотрел Римме в глаза.

— Но ведь я же рассказываю?

— Вы это умеете, — рассеянно улыбнулась Римма и картинно потупилась.

На всех приборах, отмечающих ее самочувствие, ничто не изменилось. Вадим упрекнул себя в недальновидности — в конце концов, не все обязаны интересоваться международными событиями. Попробуем другое. И он осторожно перевел разговор на более близкую тему. Ссылаясь на пример своих друзей, которые поехали осваивать Сибирь, Вадим увлеченно рассказывал о том, что каждый день приносит нам новые большие и малые радости. Он даже постарался раскрыть перед Риммой широкие горизонты завтрашнего дня, упоминал о романтике, о приключениях…

Хоть бы что-нибудь задело Римму. На осциллографах, отмечающих ничтожные доли душевного волнения, все оставалось по-прежнему. Сердце Риммы работало с завидной четкостью метронома.

Вышла новая увлекательная книга, о ней говорит вся страна, люди спорят, радуются успеху автора или поносят его. Римма спокойна, книг она не читает. Допустим. Тогда еще одна новость: после долгого перерыва Киевская студия наконец выпустила интересный, талантливый фильм. Римма его видела, понравился, по воспоминания ее не тревожат.

В страшной растерянности Вадим подкручивал ручки, щелкал переключателями, чтобы увеличить на экране зубчики, чтобы как-то заметить их изменение. На движущейся ленте самописцев он разглядывал в лупу цветные линии, чтобы увидеть отклонение их от заданной оси хотя бы на полмиллиметра.

— Посидите еще минуточку, Римма, — говорил он при очередном переключении. — Что-то случилось с приборами. Они отказались работать.

Зря старался Вадим. Приборы были в идеальном порядке, но они не могут отмечать изменения, которых нет. Римма обыкновенная равнодушная девочка, и таких, к сожалению, еще много. Не удивляйся и не трать силы, Вадим. Неужели таких девушек ты никогда не встречал?

— Вы знаете, отчего погиб Петро? — спросил он, уже не скрывая своего отчаяния.

Римма снисходительно улыбнулась. Опять ей пришивают Петра. Всякое люди могли наболтать — погиб от несчастной любви. А кто же здесь виноват?..

— Не понимаю, зачем вы спрашиваете? — равнодушно проговорила Римма. — Меня это меньше всего интересует.

Бедный Димка! Чистая твоя душа! Неужели ты никак не разгадаешь Римму? И нечего тут сердиться, злиться!

— Как не интересует? — воскликнул он и сдернул темное покрывало с летающего разведчика. — Вот что его погубило.

Испытывая некоторое разочарование, Римма пожала круглыми плечами:

— Я слыхала что-то насчет орла. Говорят, с ним было столкновение.

Вадим рассказал, что за орел появился над нашей территорией, вспомнил о разведывательных воздушных шарах, но, несмотря на подчеркнутое внимание Риммы, видел по приборам, что это ее абсолютно не касается. Наконец, чувствуя полную безнадежность всей этой затеи, с горькой мыслью, что теряет кусочек своего сердца, Вадим признался:

— Ничего-то вас в жизни не интересует.

Римма бросила на него игривый взгляд:

— Ну это как сказать!

— Да чего уж тут говорить! — вздохнул Вадим. — Одними тряпочками интересуетесь.

— Не только тряпочками. Но каждая девушка любит со вкусом одеться. Чи погано?

Вадим уже отчаялся, посмотрел на движущуюся ленту, где хотел запечатлеть хоть какие-нибудь эмоции своей любимой, и решил их вызвать самым простым, но малоутешительным для него способом.

— Да, конечно, приятно смотреть на красиво одетых девушек. Сейчас уже делают новые ткани. Скоро выпустят какой-то особенный нейлон, дешевле и красивее заграничного.

— Слыхала, — подтвердила Римма, и Вадим застыл, глядя на экран осциллографа. — Ничего хорошего тут нет. Я сумела достать настоящий американский нейлон. А наш выпустят — тогда его каждая домработница наденет…

С этой мыслью Римма уже смирилась, а потому никакого волнения приборы не отметили.

— Больше вы мне не нужны, — щелкая выключателями, сказал Вадим. — Спасибо.

— А когда в микрофон балакать?

— Не надо: мне уже все ясно.

Расстегивая браслетки приборов, Римма что-то напевала, потом взяла один приборчик, круглый, похожий на микрофон, и поднесла к его губам.

— Даю пробу, даю пробу… Раз, два, три… На меня ты посмотри. Как слышите, Вадим Сергеевич?

Она смеялась, дурачилась, болтая красивыми точеными ногами, и в этот момент — вот уж некстати — вошел Дерябин.

— Ну, как успехи? — спросил он у Багрецова и покосился на Римму.

Вадим рассказал, что приборы работают нормально, пробовал на себе, на Марке Мироновиче, и вот сейчас Римма пришла помогать.

Он совершенно сознательно не упомянул при ней, что показали испытания, и, дождавшись, когда она скрылась за дверью, поделился своими сомнениями с Борисом Захаровичем.

— В последнем случае, — Вадим указал глазами на дверь, — приборы ничего не отметили. Никаких изменений.

Дерябин в это время рассматривал записи на ленте.

— А это что? — ткнул он пальцем в размашистые кривые.

Пришлось Вадиму извиняться за Римму.

— Случайная запись. Она что-то болтала вроде как в микрофон, но… — Вадим проследил за взглядом Дерябина и осекся. — Вы думаете, что здесь то же?..

Сравнивая две записи: странного самочувствия Яшки при ускорении и болтовни Риммы, Борис Захарович не мог не отметить их тождественности.

— Да. Но если бы Яшка умел говорить, — снимая очки, пробормотал Дерябин. Впрочем, он мог кричать… И это невозможно. Приборы защищены от звуков.

— Бабкин! — воскликнул Вадим. — Это он говорил.

— Чепуха. В Яшкину камеру просунуться нельзя. Подключиться к радиостанции трудно. Да и микрофона у него не было. — Борис Захарович дохнул на стекла очков, протер их и сказал неуверенно: — А впрочем, бегите, узнайте.

Бабкин лежал на кровати, вытянув поверх одеяла забинтованные руки.

— Наконец-то! — обрадовался он вбежавшему Вадиму. — А я уже совсем подыхал от скуки. Читать нельзя. Ты бы мне какой-нибудь «автоперелистыватель» сконструировал.

— Ты что-нибудь передавал сверху?

— Как видишь, — Тимофей поднял руки. — Единственный практический результат. Лучше уж бросать записки в ботинках. Правда, жена спросит, куда я их дел.

— А в радиостанцию включался?

— Не помню. Кажется, пробовал… Погоди… — Тимофей вытащил из-под подушки карманный приемник и задумчиво повертел его в руках. — Ну да. Громкоговоритель подсоединял. Но ведь внизу все равно ничего не слышали.

Вадим не смог сдержать радостного нетерпения.

— Не слышали, но видели запись на ленте. — И он рассказал, что из этого получилось.

Притащили маленький магнитофон, на котором записали примерно те же слова, что передавал Тимофей, и когда воспроизвели эту запись графически, то выяснилась их абсолютная схожесть в зубчатой кривой, принятой из «Униона». Все это было нужно для доказательства, что самочувствие Яшки-гипертоника в момент ускорения оставалось нормальным. Это обрадовало и Дерябина, и Марка Мироновича, и, конечно, Багрецова, который внутренне гордился своим открытием, хотя в основном оно было подсказано Борисом Захаровичем. Дерябин подшучивал над Вадимом, что он уже практически подошел к созданию «кресла чуткости», о котором говорил Афанасий Гаврилович, что такие кресла с сигнальными приборами нужно выпускать в серийном порядке.

— Пусть люди учатся бережному отношению друг к другу.

— Это, конечно, полезно, — с печальной улыбкой согласился Вадим. — Но я бы применял такие кресла для выявления равнодушных.

Борис Захарович похлопал его по плечу:

— Неплохо придумано. Хочет человек посвятить себя науке? Пожалуйста, побеседуем. И если приборы покажут, что товарищ из породы равнодушных, никакие знания его не спасут. В науке таким делать нечего.

В другое бы время Вадим увлекся этой темой, стал бы развивать ее, фантазировать. Но сейчас сердце его щемило, и не защита науки от равнодушных дельцов волновала его, а печальное открытие, что душа любимой оказалась пустой. И дело здесь не в приборах, они лишь подтвердили то, над чем не раз задумывался Вадим. Сейчас, вспоминая мелкие частности, разговоры с Риммой, ее отношение к людям, интересы, все, из чего складывается внутренний человеческий облик, Вадим все больше и больше убеждался в своей ошибке. Не мог он полюбить ее. Не мог.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Мужское благородство, «первейшие богачи» и обида Медоварова. У автора появляется надежда, что справедливость восторжествует. Но ведь она не приходит случайно, за нее надо бороться.

Багрецов старался не думать о Римме. Ведь еще столько дел, нужных, важных, интересных, за ними все позабудешь.

На другой день к вечеру пришлось вновь вспомнить о Римме. Исследуя схему летающего разведчика, Вадим поставил его на крыло, и тут на пол упали два белых целлулоидовых квадратика.

Быстро нагнувшись, Вадим узнал в них потерянные паспорта от аккумуляторов. Нетрудно было и понять, как они очутились внутри птицы. Видимо, Юрка, когда нашел Вадима в бессознательном состоянии, обнаружил рядом с растерзанным чучелом как бы выпавшие из него белые квадратики. Естественно, что мальчуган запихал их обратно вместе с проводами и другими электромеханическими внутренностями.

На матовой поверхности целлулоида ясно различались инвентарные номера, даты, число циклов — короче говоря, все, что требовалось знать об испытываемых аккумуляторах. На обоих квадратиках оказались какие-то закорючки, видимо изображающие подписи. Но может быть, это все-таки другие паспорта, не от тех аккумуляторов, что стоят за стеклом в шкафу? Вадим сравнил кое-какие внешние признаки и на банках и на паспортах — те же самые подтеки, одинаковые царапинки. Доказательства убедительные.

Не успел Вадим как следует их рассмотреть, как в дверь осторожно просунулась пышноволосая головка Риммы.

— Бориса нема?

— Бориса Захаровича, — поправил ее Вадим, садясь за стол. — Дурная школьная привычка называть так старших.

Римма проскользнула в дверь, бросила сумку на стол и насмешливо поблагодарила:

— Глубоко тронута вашим наставлением, Вадим Сергеевич. Что еще скажете?

Он отвел глаза от ее полных, обнаженных до самых плеч рук и ответил пустым словом:

— Ничего.

Увидев у Вадима паспорта, Римма изменилась в лице и с губ ее сползла улыбка. «Странно, чего она перепугалась? — удивился Вадим. — Вот сейчас приборы не остались бы равнодушными».

Умела Римма владеть собой, подошла ближе и, склонившись через плечо Вадима, спросила небрежно:

— Где вы их нашли? — И когда он ответил, лениво процедила: — Мне-то все равно, конечно. Но лучше бы вы их никому не показывали. Анну Васильевну подведете.

— Наоборот. — Вадим резко повернулся к Римме. — Теперь все выяснится. Номера аккумуляторов известны. Надо позвонить в институт, и там проверят, кто поставил испорченные аккумуляторы с такими-то номерами. Ведь они в книге записаны?

— Не знаю. Ко мне это не относится. — Римма танцующим шагом ходила возле стола. — Анна Васильевна должна отвечать. Наверное, она и в книге расписалась.

— Такой грубой ошибки Нюра не могла сделать.

Римма погладила себя по голой руке и тоненько хихикнула.

— Насчет ошибок помолчали бы. Выговор даром не дадут.

— Нехорошо злорадствовать. Стыдно.

Частенько играя на людской честности и простодушии, Римма совершенно точно знала, что Анна Васильевна, если уж ее удалось разжалобить и вырвать обещание не раскрывать истинного виновника истории с аккумуляторами, сдержит свое слово. Честность Вадима тоже не подлежит сомнению. Но, оказывается, это очень скверно. Ни ласки, ни уговоры не поколеблют его решения, и если он задумал помочь Анне Васильевне, то уж конечно своего добьется.

Паспорта с подписью Риммы выдают ее с головой. Разве тут можно оправдаться неопытностью, незнанием, рассеянностью? Ничто не поможет. Уж слишком явно преступление. Да, да, преступление! Ведь она самовольно, нарушив приказ, заменила аккумуляторы. «Зачем? — спросят ее. — Какие причины вас к тому побудили?» И чтобы не подумали, чего-нибудь серьезного, за что под суд отдают, придется реветь и признаваться, что торопилась в город, не захотела возвращаться в лабораторию, а потому взяла старые банки в аккумуляторной. «А почему вы торопились?» — спросят ее. Люди захотят узнать, не скрываются ли здесь какие-нибудь смягчающие вину обстоятельства: болезнь кого-нибудь из близких, проводы любимого человека. Даже несчастная любовь и то может быть принята в оправдание.

Но ведь никого она не провожала, никого не любила. А признаться надо, чтобы не навлечь на себя более строгой кары, чем увольнение… Впрочем, кто поверит в истинную причину, из-за которой Римма совершила такой отвратительный поступок: вызвать зависть у девчонки с танцплощадки? Не поверят. Нет! В эту минуту она ненавидела Багрецова, его дурацкую честность и прямоту. Но ведь мальчик, кажется, влюблен в нее? Ну что ж, посмотрим!

Уже темнело, но Вадим не мог подняться, чтобы зажечь свет. Опираясь на спинку стула, Римма из-за плеча Вадима рассматривала чучело орла, делая вид, что это ее интересует, низко нагибалась, и тогда, боясь повернуться, Вадим чувствовал ее щекочущее дыхание, шея его краснела, он злился на себя, но отодвинуться не мог.

Как бы невзначай, Римма коснулась грудью его плеча. Вадим вздрогнул, сжал в кулаке целлулоидовые квадратики, но потом опомнился, распрямил их и положил на стол.

Римма глубоко вздохнула, нежно провела рукой по спутанной Димкиной шевелюре.

— Дурнёнький. Ничего-то вы не чуете.

Тяжело приподнявшись, Вадим посмотрел ей в глаза:

— Говорите.

— А що мне говорить? Спытайте у Анны Васильевны.

Разве можно Римму понять? Вначале Вадиму показалось, что она намекает на свое чувство… Нет, это никак на нее не похоже. Тогда в чем же дело?

Скривив губы в презрительной усмешке, Римма разрешила его сомнения:

— Неужели вы не видите, чего добивается ваша тихоня? Вы, як тот закоханец, вздыхаете по ней, а она смотрит совсем в другую сторону.

— Позвольте, Римма! — Вадим испуганно развел руками. — Ведь это обыкновенная дружба.

— Дитячи байки. Даже в школе я в это не верила.

— Это уже относится к вашей биографии, — холодно заметил Вадим. — Но я готов привести вам ряд примеров…

— Не желаю я никаких примеров. А вашу тихоню ненавижу, ненавижу!..

Совсем опешил Вадим. Разве знал он, что все это было разыграно и продиктовано якобы ревностью, а на самом деле совсем иными чувствами.

— Вы для нее все можете сделать, — прикладывая платочек к глазам, возмущалась Римма. — А я не хочу. Не хочу!

Быстрым кошачьим движением она схватила целлулоидовые паспорта, чтобы разорвать их, но Вадим вовремя бросился к ней:

— Не дурите, Римма! Отдайте сейчас же! Как вам не стыдно?

— Вам стыдно! Вам!

Она крепко сжимала паспорта, сильная, ловкая. Вадим попробовал отнять, но это оказалось почти невозможно. Ведь перед ним девушка, разве он способен причинить ей боль, разжимая тонкие пальцы? Но самое главное, он боялся притронуться к ней, чтоб в пылу борьбы не обнять случайно, не коснуться щекой обнаженных рук.

А Римма уже все превратила в шутку, бегала вокруг стола, громко смеялась, взвизгивала, как от щекотки, и, когда Вадим настигал ее, прятала руки за спину, подставляя раскрасневшееся лицо.

— Ну, що вы зробите? Що?

Она понимала щепетильное благородство своего противника, и если он за столько вечеров, проведенных вместе, ни разу не решился ее поцеловать, то здесь, в лаборатории, она в полной безопасности.

Прижавшись к стене, Римма старалась разорвать, разломать на части плотные квадратики. Вадим боялся взять ее за руку, наконец, отчаявшись, оторвал Римму от стены, и девушка очутилась в его объятиях.

Это было так неожиданно, что Вадим растерялся, и только гневный голос Медоварова вывел его из оцепенения:

— Что здесь происходит?

Вспыхнул яркий свет. Римма закрыла лицо рукой и сделала вид, что плачет. Толь Толич сочувственно погладил ее по голове и, повернувшись к Багрецову, дал волю своему гневу:

— Потрясающее безобразие! Хулиганство. Я сообщу об этом по месту вашей работы. В комсомольскую организацию. В райком… Да и вы, как могли допустить? — вдруг накинулся он на Римму. — Я был лучшего мнения о вашей нравственности, гражданка Чупикова.

— Вы не смеете ее так обижать! — вспылил Вадим. — Можете пользоваться правами начальника, но не забывайте, что существует еще и мужское благородство.

От этой дерзости у Толь Толича отнялся язык. Мальчишка! Сам виноват, а туда же, в рыцари суется. Но в то же время, зная Багрецова, Толь Толич понимал, что это не позерство, а твердая убежденность в своей правоте. Девочка, конечно, хороша. Не раз он сам провожал ее завистливым взглядом, вздыхал и почесывал лысину. Встречая ее с Багрецовым, думал, что умненькая девочка лишь поддразнивает его, а жизнь свою построит на другой, более солидной основе. Но мальчик отличился. Такое мужество, такое благородство в защите девичьей чести! Как же тут не замереть от восторга? А главное — не побоялся схватиться с начальством. Впрочем, это сейчас в моде — цыплячий нигилизм.

Мрачным тяжелым взглядом Медоваров сверлил противника.

— Так, так… Значит, в благородство играете? Ясно.

Но мальчишка почему-то спокоен. У другого бы поджилки затряслись. Мало ли что под этим «ясно» понимать? Насчет чего ясно? И многозначительно, как фокусник, Толь Толич вытаскивал из себя загадочные слова:

— Вы уже хотели сыграть в благородство в отношении гражданки Мингалевой, но попытка не удалась. Мы еще расследуем это дело, и не думаю, что сцена, которую я имел несчастье наблюдать, свидетельствует о ваших высоких моральных качествах.

Именно так, не раскрывая до конца, что он подразумевает под неудавшейся попыткой, — а здесь можно понимать всякое, — Медоваров сразу убивал двух зайцев. Во-первых, он предостерегал Римму, намекая на донжуанские поступки Багрецова, а во-вторых, грозил ему дополнительным расследованием странной пропажи паспортов, которые, как тот сам признался, снял с аккумуляторов.

Багрецов догадывался, что за игру затеял милейший Толь Толич. Но самое отвратительное заключалось в том, что теперь уже оскорблялась честь не только Риммы, но и Нюры. С этим примириться нельзя.

— Как вам не совестно, Анатолий Анатольевич? — запуская пальцы в свою шевелюру и раскачиваясь, словно от мучительной зубной боли, заговорил Вадим. Простите, что я вас, старшего, должен стыдить. Мне глубоко оскорбительны все эти намеки и подозрения. Хотите знать, что здесь произошло?

— Что за тон? С кем вы говорите? — возмутился Медоваров и, предупредив, что подобной дерзости не стерпит, направился к двери. — Вы тоже хороши, проходя мимо, бросил он Римме. — Обязательно расскажу матери.

«От Медоварова всего можно ожидать: и матери расскажет, и знакомым», решил Вадим и встал у двери.

— Нет, уж простите, Анатолий Анатольевич! Вы должны меня выслушать. Римма не очень удачно подшутила, взяла важные документы, а я испугался и стал у нее вырывать. Вот и все.

Медоваров саркастически улыбнулся, обращаясь к Римме:

— Ну, где же ваши документы?

При всем своем равнодушии и безразличии к людям, этого Римма стерпеть не могла. Она готова была вцепиться в Димкины волосы и методично бить его головой об стену, пока он окончательно не ошалеет, пока память у него не отобьешь. Джентльмен какой нашелся! Защитник! Ну обнял. Поцеловать бы даже мог. Подумаешь, Художественный театр! Ничего бы не случилось. А тут своей слюнтяйской честностью он и утопить может.

— Никаких бумажек я не видела, — плаксиво пробормотала Римма. — Ничего я не знаю.

Этого не ожидал Вадим. Да в чем же тут дело? Почему несчастная девчонка так настойчиво цепляется за паспорта? Почему она лжет?

До боли стиснув пальцы, Вадим заставил себя успокоиться.

— Вы хорошо понимаете, Римма, что речь идет не о бумажках, а пластмассовых паспортах. Они выпали из чучела.

Медоваров насторожился.

— Из этого? — показал он взглядом на стол.

Возникли вполне естественные подозрения. Что за паспорта такие? Листовки? Шпионские данные? Технические сведения? Во всяком случае, если верить Багрецову, то документы эти действительно важные.

— Где они? — испытующе глядя на Римму, спросил Медоваров.

Она поняла, что слезы тут не помогут, и даже глаз не опустила.

— А я знаю? Неужели после работы и пошутить нельзя? Ну, бегали тут… Он вырывал. Я куда-то бросила…

— Придется поискать, — мягко сказал Медоваров, догадываясь, что здесь какая-то уловка. — Только вы уж стойте на месте, — предупредил он, заметив нетерпеливое движение Риммы. — Я один справлюсь.

Толь Толич вперевалочку обошел вокруг стола, затем вокруг Багрецова, заглянул под стулья, осмотрел каждый угол лаборатории… Но Вадим чувствовал, что делает это он лишь для проформы, отлично зная, где могут быть паспорта.

Да и сам Вадим догадывался. Стоило лишь бросить взгляд на стол, где раньше лежала красная сумочка Риммы. Сейчас этой сумочки не было, а Римма, заложив руки за спину, прислонилась к стене и с подчеркнутым равнодушием наблюдала за поисками Толь Толича. И если он мог думать чуть ли не о государственном преступлении, связанном со шпионажем — ведь документы были в птице-разведчике, — то Вадиму уже стало ясно, что Римма хотела использовать паспорта либо для мести Нюре, либо для каких-либо других также не очень благородных целей.

В сердце его боролись два чувства. Ну к чему эта комедия? Надо подсказать Толь Толичу, чтобы он бросил поиски. Пусть подойдет к Римме и прикажет отдать паспорта, которые она спрятала в сумку. Документы принадлежат институту, и она не вправе держать их у себя. Но жалость к Римме и щемящая боль, словно теряешь что-то дорогое, заставляли Вадима молчать. Может быть, Толь Толич уйдет ни с чем и Римма, оценив молчание Вадима, сама отдаст паспорта?..

— А ну-ка, деточка, дайте я здесь посмотрю, — как сквозь сон услышал Вадим ласковый голос Толь Толича. — Отойдите от стены.

Римма ответила вежливым «пожалуйста».

— Оказывается, и тут нет, — удивлялся Толь Толич. — А может быть, в суматохе вы сунули документы в сумочку? Поглядите, золотко.

Ну что оставалось делать Римме? Старик въедливый, упрямый. Откажешься — не поверит, тем более Димка ляпнул, что нашел паспорта в заграничном аппарате. Штука серьезная. Могут приписать, чего и не было.

Открывая сумку, Римма обиженно проговорила:

— Прямо допрос какой-то! — Вынула пудреницу, губную помаду. — Очень мне нужны ваши бумажки… Ну так и есть… Эти, что ли?

Она протянула паспорта Вадиму, но тот не ответил и лишь склонил голову.

Паспорта оказались в руках Толь Толича. У Риммы появилась надежда, что со стариком будет легче поладить, чем с мальчишкой, который неизвестно кого из себя изображает. Дон Кихота, что ли?

Медоваров подошел поближе к свету.

— АЯС-12… Напряжение… Число циклов… Время работы… Но ведь здесь же все по-русски?

— Так и должно быть, — устало отозвался Багрецов. — Аккумулятор Ярцева сухой. Тип двенадцатый. Паспорта испорченных аккумуляторов.

— Этих? — Медоваров посмотрел в запечатанный шкаф, где сквозь стекло виднелись полосатые кубики. — Но вы же сами сказали, что паспорта от них потеряли. Как же они попали в чужой летающий аппарат?

— Точно не знаю.

— Странно. Очень странно. Ну что же, посоветуемся. — И, сунув паспорта в карман, Медоваров вышел из лаборатории.

— Ненавижу слюнтяев! — бросила через плечо Римма и, оставив Вадима в печальном недоумении, поспешила за Медоваровым.

Она догнала его в сквере возле лабораторного корпуса.

— Погодите, Анатолий Анатольевич. Я вам все расскажу.

— Ну что ж, присядем, золотко.

По мере того как Римма рассказывала, лицо Толь Толича хмурилось и хмурилось. Он-то думал, что ему удалось раскрыть целый шпионский заговор. Самовзрывающаяся птица, в которой найдены секретные данные новых, как будто атомных, аккумуляторов! Авария в ионосфере! Подозрительное поведение Багрецова! Борьба за обладание техническими паспортами! Да мало ли тут непонятных, странных, загадочных фактов, которые настораживают, заставляют проявить острейшую бдительность. А отсюда ясно, что только после работы специальной комиссии и следственных органов можно будет поднять «Унион».

На всю эту предварительную работу потребуется время. Минимум две недели. То есть срок, вполне достаточный для усовершенствования «космической брони».

И вдруг все рушится. Никакого таинственного шпионажа здесь нет, а есть обыкновенные технические паспорта, которые уличают глупую девчонку в преступной халатности. Мало ли что она молит не выдавать ее, не показывать паспорта. При других обстоятельствах можно было бы и сжалиться, но ведь Багрецову рот не заткнешь. «Благородство» не позволит ему выгородить пусть даже любимую девчонку и тем самым утопить другую. Ведь Мингалева уже предупреждена об увольнении. Теперь это дело придется переиграть.

Римма всхлипывала, заламывала руки:

— Ну куда я теперь денусь? Что со мной будет?

— Ничего особенного, золотко. Под суд отдадут, — на всякий случай припугнул Медоваров. — Мне вас абсолютно не жалко. Ну и вырастила мама дочку! Теперь всю жизнь будет плакаться.

Он говорил еще что-то равнодушно-назидательное, а в голове зрел новый план, как бы эту паршивую историю с подменой аккумуляторов использовать в своих целях. Нот ли тут хоть маленькой зацепочки, чтобы отложить испытания «Униона».

— Много ли у нас осталось новых аккумуляторов? Этих «аясов двенадцатых»?

— Штук пять. Не больше, — сморкаясь в платочек, ответила Римма. Остальные проработали много часок, как те два.

— А вы только два подменили? А не десять? Вспомните!

— Что вы, Анатолий Анатольевич! Я хорошо помню.

— Ну, тогда я не знаю, чем вам помочь. — И Медоваров сделал вид, что хочет уходить.

Римма удержала его за рукав.

— Я ведь еще плохо разбираюсь. Может, они все долго работали?

— Конечно. Ведь это безобразие доверять ученице такие ответственные дела. Могли вы позабыть отметить в паспорте, что аккумулятор проработал лишние часы? Могли. Значит, дело не в подмене, а в обыкновенной забывчивости. А это уже другой коленкор, золотко.

Не совсем понимая логику рассуждений Толь Толича, Римма все же догадывалась, что тот желает ей добра, а потому покорно соглашалась. Да, она забывчива. Да, она не помнит, на всех ли аккумуляторах ставила отметки о проработанных часах. Да, вполне вероятно, что в «Унионе» стоят банки, которые уже отслужили свой срок. Да, Мингалева не всегда контролировала ее работу.

— Так и говорите, если будут спрашивать, — сказал Медоваров, приподнимаясь. — Попробую что-нибудь для рас сделать, золотко. Ох уж эти мне молодые кадры! — И, ущипнув Римму за пухлую щечку, отпустил с миром.

Он долго смотрел ей вслед, пока она не скрылась за поворотом. Затем, приподнявшись на цыпочки, чтобы среди деревьев разглядеть блестящий диск «Униона», трусливо поежился.

До чего же трудно продвигать новое! Ну хорошо, есть на свете и магнитные бури, и вспышки космических лучей. Набатников не хочет ждать и торопится поднять «Унион», чтобы чего-то там разглядеть. Но неужели у людей нет перспективного взгляда? Лучи были и будут, магнитные бури — тоже. А «космическая броня» — это перспектива. А попробуй скажи, посоветуй. Поярков доказывает, что полет откладывать нельзя. То же самое утверждают и астрономы, и радиофизики, и метеорологи. Странные люди, все они торопят, обрывают звонки — спрашивают, скоро ли? Дерябин со своим дружком Ярцевым ждут не дождутся испытать какую-то невероятную штуковину. Курбатов — изобретатель фотоэнергетической ткани — шлет телеграммы. Только ведь надо понимать, что все эти дела в плане не значатся. Раньше на «Унион» не рассчитывали, обходились как-то. И насколько известно Толь Толичу, там, наверху, заняты более серьезными вопросами, чем определение срока испытаний обычной летающей лаборатории. Валентин Игнатьевич в курсе, намекает, что все передоверено Набатникову. А с ним Толь Толичу детей не крестить.

Вслушиваясь в настороженную тишину ракетодрома, Медоваров пугливо озирался. Ему представлялось, что «Унион» уже поднимается, а рядом стоит Валентин Игнатьевич и строго глядит на Толь Толича: как это он допустил? Такое дело угробить!

Чувствуя шаткость своего положения, Медоваров панически боялся потерять испытанную опору, Литовцева. Всемогущий человек, незаменимый!

Научно-исследовательский институт, в котором он работал, перевели из Москвы поближе к новостройкам. Так что же вы думали? Лабораторию Валентина Игнатьевича передали другому институту, остающемуся в столице. Значит, ценят человека. Государственный масштаб! А до этого, когда его судьба решалась, он говорил в шуточку, что будет работать в пивном ларьке, а из Москвы не уедет. Смеялся: «На пивной пене я заработаю не меньше, чем на химии крупных молекул». Да, избави бог, случись что с ним — не пропадет, останется в Москве, будет где-нибудь консультировать или в крайнем случае бросит все и займется разведением клубники на своей даче. Так он и пригрозил, когда институт переезжал в другой город.

А что делать Толь Толичу? Своей дачи у него нет, а ведь загреметь с должности легко. Сейчас самостоятельность требуется, решительность. Самому мозгами надо раскидывать, а не ждать, пока тебе сверху укажут. Вон ведь какая перестройка пошла!..

И Толь Толич вдруг почувствовал жалость к себе. Он человек скромный, знает свое место, не лезет в первые ряды. Куда ему до Набатникова, Пояркова, Курбатова! У него нет ни знаний старика Дерябина, ни даже способностей мальчишки Багрецова. Ничего нет! Вот и приходится выкручиваться: иной раз сыграешь на людских противоречиях, на ошибках, на разности интересов, на горе и счастье людском. Хлопотное дело, опасное, но привычка выручает.

Он любил решать хитроумные задачки, но не шахматные, а житейские, ну, скажем, такие: можно ли остановить поезд, не прикасаясь к стоп-крану, не размахивая на путях красным флажком и, конечно, не ложась поперек рельсов. Валентину Игнатьевичу такую задачку решить — раз плюнуть. Ну, а он, Медоваров, человек маленький, способен найти решение? А ну-ка попробуем. И после тщательного анализа возможных вариантов. Толь Толич приходил к выводу, что задача ему по плечу. Никто и никогда не догадается, что поезд остановился по желанию товарища Медоварова. Конечно, найдутся пострадавшие, но это уже частности. Так и сейчас. Глупая девчонка, коль она сумела проштрафиться, должна поезд остановить или, вернее, задержать его отправление. В данном случае Толь Толич подразумевал отправление «Униона» в ионосферу.

Эта задача его увлекала. Каково же будет развитие событий? Толь Толич проявляет бдительность, показывает Дерябину технические паспорта и говорит, что ярцевские аккумуляторы в «Унионе» надо заменить другими, ибо в таком ответственном мероприятии рисковать нельзя. Старик, конечно, на дыбы. Приглашается Римма, она весьма натурально ревет и признается, что не помнит, ставила ли отметки о проработанных часах на всех аккумуляторных банках. Старик хватается за сердце, но ничего не поделаешь — надо исследовать каждую банку. Да и тут нет уверенности, что в самый ответственный момент какой-нибудь аккумулятор не «скиснет».

Толь Толич утешает старика и советует затребовать новые аккумуляторы из лаборатории Ярцева. Но дело в том, что они еще не готовы. «Примите срочный заказ». — «Пожалуйста, только сразу его выполнить нельзя — технология сложная». Проходит время, и вот уже высылаются новые аккумуляторы Ярцева и вместе с ними — новые иллюминаторы Литовцева.

Вдруг мелькнула блистательная мысль: «Да ведь я должен, обязан предупредить насчет аккумуляторов. Кто поручится за девчонку, что она не перепутала все на свете. Тогда может быть авария, гибель «Униона».

Стало удивительно легко на сердце, и Толь Толич почувствовал, как в нем просыпается что-то вроде благородства.

Зная, что даже поздно вечером Дерябин окажется на месте, Толь Толич не торопился с осуществлением задуманного плана. Он прежде всего позвонил Литовцеву домой, успокоил его, что «все будет в ажуре», и лишь тогда пошел к Дерябину.

У Бориса Захаровича никогда не было своего кабинета. Вся жизнь прошла в лаборатории, где нет мягких кожаных кресел, ковров, тихого уюта и длинных заседаний. Поэтому на приглашение Набатникова воспользоваться его кабинетом Дерябин ответил отказом и выбрал себе место в зале центрального пункта телеуправления.

Пустой полутемный зал. На высоком вертящемся кресле возле пульта с кнопками, рычажками, штурвалами сидит Дерябин и, рассматривая схемы анализатора Мейсона, почесывает карандашом подбородок.

Маленькая лампочка освещает схему, нижнюю часть лица, остальное все теряется в полумраке.

— Электроэнергию экономите, Борис Захарович, — подшучивал. Медоваров, один за одним включая верхние плафоны дневного света. — У них здесь лимита нет.

Он присаживается на другое такое же кресло, морщится, пристраивая аккуратненькие сапожки на нижней перекладине, и сразу же приступает к делу.

— Большие неприятности, Борис Захарович. Я сейчас допрашивал эту дуреху Чупикову. Она призналась, что не всегда отмечала на паспортах аккумуляторов, сколько часов они проработали. Где у вас гарантия, что в самых ответственных испытаниях ярцевские аккумуляторы не откажут? Ведь вот паспорта нашлись. Толь Толич вытаскивает их из кармана и протягивает Дерябину. — Здесь число циклов отмечено. А на других? Мингалева тоже хороша. Доверить ученице такое ответственное дело!

Борис Захарович подробно расспрашивает, где и как были найдены паспорта, и, убедившись, что Мингалеву здесь особенно винить не в чем, ведь Толь Толич сам придумал для Риммы должность ученицы-лаборантки и покровительствовал ей, пришел к заключению, что во всей этой истории главная вина лежит на самом Медоварове.

— Вот они, ваши кадры! — Дерябин сердито смотрит на него поверх очков. — Я не знал, а то бы запретил этой девчонке даже близко подходить к аккумуляторам.

— Кто из нас не ошибается, Борис Захарович? — елейным голоском поет Медоваров. — Секретаршей Чупикова работала хорошо. Решили перевести на производство. Десятиклассница, из трудовой семьи, анкета чистенькая. И вдруг преступная халатность. За такое дело и под суд отдать могут.

Дерябин резко поворачивается на вертящемся кресле. В глазах загораются сердитые огоньки.

— Кого под суд? Неужели вы не видели, что это самая обыкновенная пустышка с танцплощадки? Ведь, кроме этого, у нее за душой ничего нет. Она равнодушна ко всему: к труду, к книге, к окружающим. Вот этих окружающих и судить надо. Боюсь только, слишком длинную скамью придется для них делать. В зале суда ее воспитатели не уместятся.

«Горяч старик, — с ухмылочкой думает Толь Толич. — Готов всех посадить на скамью подсудимых. Да разве в том дело, что девчонку не распознали? Она же видна как на ладони. А люди за нее просят, ходатайствуют. Уважаемые люди, полезные. Ведь не в лесу живем».

— Шут с ней, с девчонкой, — отмахивается Медоваров и переходит к главному: — Я, конечно, здесь человек посторонний, но в моем хозяйстве произошла эта неприятность. Каюсь, Борис Захарович, каюсь. Воспитательная работа у нас не на высоте. Только что же теперь делать? Неужели вы оставите в «Унионе» такие подозрительные аккумуляторы?

— Нельзя. А кроме того, из-за нашей неорганизованности может пострадать изобретатель.

— А что, если срочно заказать ему новую партию?

— Не успеет.

— Да ради такого случая можно подождать недельки две.

— Нецелесообразно. Аккумуляторы заменим другими.

— Что вы говорите? — всплескивает руками Толь Толич. — Нечуткий вы человек. Отнять у изобретателя такую честь? Научную славу?

— Ярцеву реклама не нужна. Он скромен и очень, очень богат.

— Шутите, Борис Захарович, какой у него заработок? Ведь он обыкновенный инженер, а не академик.

— Да я не о том говорю. Ярцев богат, богат идеями, смекалкой. Неудачи словно окрылили его, и он уже давно придумал что-то совершенно потрясающее. Сегодня по телефону клялся, божился, что через три дня высылает новые АЯС-15.

— Через три дня? — упавшим голосом повторяет Медоваров. — Тогда «Унион» и поднимется?

— Будем надеяться… Вы еще не представляете себе, что такое ярцевские аккумуляторы. Такое вы когда-нибудь видали?

Борис Захарович вынимает из кармана полосатенькую коробочку, вроде зажигалки.

— Эта штучка может заменить стартерный аккумулятор любой автомашины. А потом мы позабудем о бензиновом моторе и на улицах запахнет розами. Вот что могут сделать наши первейшие богачи, вроде Ярцева, Набатникова, Пояркова. Каково, а?

Медоварову не до восторгов. «Богачи», черт бы вас побрал!

Но вот и новая неприятность. Такого он не мог ожидать. Новая «космическая броня» сейчас не нужна. С борта самолета получена радиограмма от Набатникова.

— Полет «Униона» назначен на ближайшие дни, — обрадованно говорит Дерябин, потрясая листком. — Сюда летит целая делегация. Будут через час!

Он видит в дверях Багрецова и протягивает ему паспорта аккумуляторов.

— Выясните кое-какие подробности у Анны Васильевны. Да заодно скажите ей, что Анатолию Анатольевичу теперь все ясно. Не надо было доверять ученице. Ну, об этом мы еще поговорим.

Багрецов почему-то вздыхает, берет паспорта, идет к двери, но Дерябин его останавливает:

— Вот схема анализатора. Я кое-что подправил, сделал так, как в ЭВ-2. Прилетает Мейсон. Он настолько нетерпелив, что пожелал сразу же встретиться с вами в лаборатории.

— Но у меня там орел-разведчик. Может, убрать?

— Зачем?

— Неудобно. Ведь говорят, он честный изобретатель.

И вдруг рядом с его аппаратом — такая непристойность.

— Ничего, пусть посмотрит… Полезно.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

В ней рассказывается о подготовке «Униона» к решающим испытаниям, о некоторых эффектных опытах, о разговоре Багрецова с настоящим американским капиталистом и что из этого получилось. А кроме того, Димка опять старается сделать людей счастливыми, для чего бросает камешки в окна.

На ракетодроме Ионосферного института приземлились два самолета. С ними прибыли Набатников и Поярков, несколько зарубежных ученых и специальная комиссия, составленная из крупнейших ученых страны. Членом этой комиссии был инженер из лаборатории Курбатова, одного из самых видных изобретателей, работающих в области фотоэнергетики, Пичуев, который впервые устанавливал телевизионные аппараты в «Унионе», а потом испытывал их в Заполярье, на строительстве «теплого города».

В ту пору Пичуеву помогала летчица Зинаида Зиновьевна Аверина. Многим известно, что она прыгнула с парашютом, чтобы спасти радиостанцию Багрецова и тем самым восстановить его доброе имя. Зина, или, как ее называли, «Зин-Зин», уже стала женой Пичуева, но прилетела сюда не просто женой, а вторым пилотом. В пути их разделяла перегородка между пилотской кабиной и пассажирским салоном, что совсем не нравилось Пичуеву. Так редко бывают вместе, и вдруг перегородка! Насмешка судьбы.

Здесь, на высоком плато, ночи всегда бывают прохладные. А ночь уже наступила. Но люди, всего лишь час назад прибывшие сюда самолетом, не ложились.

Огромное сооружение «Унион», которое действительно воплощает в себе идею союза множества наук, не разделенных ни условными границами, ни границами государств, скоро будет последним полустанком на пути к звездам.

Пройдемте на ракетодром. Сейчас он залит светом прожекторов. Но больше всего света возле «Униона», где скрестились все лучи, и не только прожекторные, но и всех звезд, мерцающих в черном небе, любопытной луны, которая должна бы заинтересоваться своим соперником — сияющим диском.

Из многих стран мира собрались сюда «первейшие богачи» — люди богатые и новыми смелыми идеями, и опытом, упорством, терпением. Люди, когда-то не знавшие друг друга, возможно, бывшие враги или союзники, но сейчас все они связаны единым стремлением, единой мечтой.

Большая группа ученых и инженеров столпилась с правой стороны диска. Здесь испытывается приспособление для выбрасывания «хвоста кометы».

Представьте себе длинный рулон специальной ткани, покрытой фотоэнергетическим слоем. В космических пространствах, где солнечные лучи не задерживаются атмосферой, поверхность каждого метра такой ткани дает огромную энергию, которую можно использовать не только для аппаратов «Униона», но в будущем и передавать на Землю. Правда, способы такой передачи пока еще не совсем доработаны, по проведенные опыты в земных условиях были весьма многообещающи.

— Отойдите! Отойдите, пожалуйста! — вежливо предупреждает охрана, выставленная вдоль всего ракетодрома. — Дальше этой линии не заходить:.

И вот из самой кромки диска вырывается небольшая ракета и тянет за собой километровую светящуюся ленту. Она дрожит над головой, точно раскаленная до голубого сияния. Дрожит, как зеркальная водяная струя. Нет, даже не так. Попробуйте вообразить, что ночное небо вдруг раскалывается на две половинки и между ними видишь завтрашний голубой день.

Ракета догорает. Лента плавно опускается вниз и теперь уже золотой рекой пересекает ракетодром. В ней купаются лучи прожекторов.

— Снизу ткань покрыта светящейся краской, — поясняет инженер, нагибаясь и показывая ее оборотную сторону. — Это чтобы легче наблюдать за полетом «Униона». А сверху фотоэнергетический слой. Мы его поместили в шестиугольные ячейки, как в пчелиные соты…

Нюра ходила поодаль. И не потому, что ее мало интересовали новые успехи Курбатова. Инженера из его лаборатории она хорошо знала — приезжал не один раз в НИИАП. Увидит, начнутся расспросы: как дела? Как работается? Начнет узнавать, скоро ли она закончит дополнительное задание по просьбе Курбатова? А как ответить? Что ее уже предупредили об увольнении и что задание передадут кому-нибудь другому? Завтра утром она уезжает вместе с Риммой. Так приказал Медоваров. Можно было бы обратиться к Борису Захаровичу — ведь работа еще не закончена, — но Толь Толич самолюбив и не потерпит, чтобы вмешивались в его дела. Уволит все равно, да еще с плохой характеристикой. Серафим Михайлович прилетел, а она его даже не видела. Может быть, так лучше? Уехать и позабыть навсегда. Так лучше.

Знала бы Нюра, как мучается сейчас Димка из-за того, что не может рассказать ей о последнем разговоре с Дерябиным. Ведь сейчас уже ясно, кто непосредственно виноват в истории с аккумуляторами. Правда, у Вадима нет-нет да и кольнет в сердце при воспоминании о Римме, но он старался о ней не думать. Да и некогда. Он даже успел увидеться с Поярковым и встретить друзей. Как хотелось бы пожать руки Зине и Пичуеву! Но пришлось принимать заокеанского гостя…

Впервые в жизни Багрецов беседовал с американцем, причем это был откровенный разговор двух очень разных людей. Они не подходили друг другу ни по возрасту — Мейсону уже под пятьдесят, — ни по убеждениям, потому что Багрецов комсомолец, а Мейсон капиталист, глава фирмы, выпускающей приборы для исследовательских институтов. Пусть в этой фирме всего два десятка рабочих, а сам Мейсон — основная техническая сила: главный инженер, ведущий конструктор и начальник лаборатории. Все равно, он живет не только своим трудом, но и трудом рабочих, которые дают ему прибыль. Он хозяин и единственный владелец средств производства, станков и оборудования, цехов и даже земли, на которой они находятся. Все, что когда-то узнал Багрецов из политэкономии, приобрело весомость и наглядную простоту.

Он испытывал странное чувство. Живой капиталист, довольно прилично изъясняющийся по-русски, сидит рядом с комсомольцем, хлопает его по коленке и говорит, что он чертовски хороший парень и самый лучший друг его фирмы.

Учтите также не совсем обычную обстановку: поздний вечор, тишина, пустынные коридоры — и только двое в лаборатории. Люди, которых недавно разделяли и океанские пространства и продолжает разделять тягостная настороженность.

Эта встреча никак не походила на официальный прием, на пресс-конференцию. Набатников представил гостю некоторых своих сотрудников, потом Бориса Захаровича Дерябина и Медоварова. Наконец уже в лаборатории очередь дошла до Вадима. Именно он больше всех интересовал Мейсона.

Время было горячее, люди занятые — сейчас надо уточнить план испытания, рассказать коллективу института о принятых в Москве решениях, — а потому Мейсона поручили Багрецову, и, вежливо извинившись, Набатников и Дерябин покинули лабораторию.

Толь Толич хотел было задержаться: неудобно оставлять мальчишку с американцем — наболтает еще чего-нибудь. Однако Набатников решительно взял Толь Толича под руку:

— Пойдемте, Анатолий Анатольевич. Они сами разберутся.

Мейсон вовсе не походил на знакомый Вадиму по карикатурам и фельетонам образ преуспевающего американца. Казалось, что Мейсону абсолютно наплевать на одежду: какой-то рыженький свитер с вытянувшимися рукавами, широкие брюки с пузырями на коленках. Вот тебе и капиталист! Но потом Вадим понял, что ничего особенного в этом нет. Мейсон может позволить себе роскошь не обращать внимания на костюм. В конце концов, директор фирмы достаточно обеспечен, чтобы его не встречали по платью. Всем понятно — это не от бедности, как хочет, так и одевается.

Покосившись на дверь, Мейсон иронически усмехнулся, но вдруг заметил свой уже вскрытый аппарат.

— Можно? — Он осмотрел его и сокрушенно покачал головой. — Я всегда боялся этот метод. Запайка ампула. Как вы мог исправлять? Там, — показал он на потолок, — отшень высоко. Вы отшень храбрый.

Пропустив мимо ушей насчет храбрости — к делу это не относится, — Вадим подробно рассказал, что случилось с анализатором, как в связи с вынужденным переключением тока испортился нагреватель, как перестали подаваться ампулы и что пришлось в этом случае сделать.

— Переключение произошло по нашей вине, — сознался Багрецов, но умолчал, что это случилось из-за испорченного аккумулятора. — Однако я еще в Москве пробовал делать вот что… — и, раскрыв схему анализатора, показал на ней некоторые пересоединения, вычерченные красной тушью.

Быстро схватив чертеж, Мейсон так и впился в него глазами. Лицо постепенно светлело.

— Суперкласс! — оказал он, хлопнув себя по коленке, и вдруг усомнился: Но почему тут конденсатор? Можно переключать немножко транзистор…

Вадим сдержанно возразил, что для надежности он хотел бы предложить это маленькое усовершенствование… Мейсон опять засомневался. Нужно ли оно? Заспорил, загорячился…

И вдруг, забыв все правила международного этикета, Димка стал доказывать, что аппарат Мейсона хотя и довольно интересен, но не доработан, не продуман в деталях, что с ним еще нужно полгода возиться, прежде чем пустить в серийное производство.

— А монтаж, монтаж! — восклицал Вадим, тыкая пальцем в переплетение цветных проводов. — Знаю я вашу американскую систему. Снаружи все прекрасно: и лак и никель. А внутрь заглянешь — приляпано кое-как. Весь монтаж на соплях…

— Это есть новый русский слово? Я прошу повторять.

Если Мейсон не понял какого-то слова, то Багрецову вообще бы надо понимать, что он слишком далеко зашел в своей технической дискуссии. Оценка американского радиомонтажа была в какой-то мере справедливой. Их аппаратура внешне красива, но внутри оставляет желать много лучшего. Этим особенно возмущался Бабкин, человек придирчивый и в высшей степени аккуратный. От него и услышал Вадим столь презрительную оценку, выраженную не очень благозвучным словом.

Кое-как Вадим постарался замять свою оплошность, а Мейсон уже говорил о том, как бы получше переделать анализатор именно сейчас, чтобы в новом качестве он мог занять достойное место среди аппаратов «Униона».

Разные сидели люди за столом. Люди абсолютных противоположностей. Но общее дело, беспокойная мысль исследователя, жажда познаний и радость умелых рук все это сближало американского предпринимателя Стивена Мейсона и советского инженера Вадима Багрецова.

Тут же они решили попробовать одну схему. Мейсон схватился за паяльник.

— Прошу немножко включать.

У него были рабочие руки с узловатыми жилами, и, видно, многое он перенес, прежде чем организовать свою фирму, которой очень гордился, хотя, с точки зрения советского инженера Багрецова, такая фирма больше напоминала радиоремонтную мастерскую или, в лучшем случае, телевизионное ателье.

Мейсон восхищался оборудованием здешней лаборатории, оснащенной самыми новейшими приборами, которые для него слишком дороги, и жаловался, что ему приходится выдерживать жесточайшую конкуренцию.

— Военный заказ… Фьють… — грустно присвистнул он. — Нет, не можно… Лютше звезды считать, спектр смотреть… Атмосфера.

Из дальнейшего рассказа, прерываемого лишь позвякиванием пинцета и стуком паяльника, когда клали его на подставку, Вадим понял, что Мейсон изобретал разные приборы для спектрального и теплового анализа звезд, конструировал кое-какие метеоприборы и вообще вещи известные, но привносил в них выдумку, отчего сложные задачи решались у него просто, как в универсальном анализаторе для исследования атмосферы и далее — газов в межпланетном пространстве.

Разговор шел наполовину по-русски, наполовину по-английски. Вадим читал и переводил английскую техническую литературу, но разговорный язык знал плохо. Практики не было.

— Мой маленький фирма отшень бедный, — уже совсем доверительно говорил Мейсон. — Его всегда можно… как это по-русски?.. кушать.

— Конкуренция?

— Да, да… Я буду немножко торговать здесь Советский Союз… В Штатах нет аппарат «Унион». В Советский Союз нет конкуренция. Можно всем фирма строить один «Унион». Вы много строить: атомная станция, гидростанция в Сибирь. Много новый город. Тут никто не можно мешать…

— Нет, все-таки мешают, мистер Мейсон, — сказал Багрецов, заметив, что тот все время посматривает на соседний стол, где лежит крылатое чучело. Например, ваши заокеанские соотечественники, те, что придумали вот эту штуку.

Вадим подвел Мейсона к орлу-разведчику и рассказал, при каких обстоятельствах он попал сюда, рассказал о гибели самолета, о выводах комиссии, расследовавшей причины этой катастрофы, напомнил о многих случаях запуска воздушных шаров над территориями демократических стран.

Американский изобретатель рассматривал летающий аппарат с телевизионной камерой, видел в нем микроскопические радиодетали, выпускаемые разными фирмами, детали, которые применяются и в анализаторе, потому что фирма Мейсона их не производит, а предпочитает покупать готовыми. Он с грустью признался, что новые транзисторы фирмы «Колибри» очень хороши, но слишком дороги, Мейсон не может их покупать для своих аппаратов.

— В этот разведчик много «Колибри»… Тут, — он показывал на них авторучкой. — Еще тут. Еще тут. Для паука дорого, для шпиона можно…

Презрительно сморщившись, Мейсон тронул чучело за крыло и отошел к окну. Там он приоткрыл портьеру и вдруг, как бы чего-то испугавшись, возвратился к своему анализатору.

— Можно проверять?

Схема, которую испытывал Мейсон вместе с Багрецовым, оказалась удачной, и вот уже потом, в совершенно благодушном настроении, американец закурил и придвинул свой стул к Вадиму.

— Мистер Багретсоф, вы можно говорить честно?

— Так меня учили всю жизнь, — сухо ответил Вадим.

— Мы здесь говорить. А магнитофон сейчас записывать?

— Конечно нет. Для потомства наш разговор мало интересен.

— Но есть НКВД.

— Есть органы государственной безопасности. Но в данном случае им здесь делать нечего.

— Я есть американец. Капиталист.

— Но приехали к нам с честными намерениями?

— О да! А если я хотеть покупать у мистера Багретсоф секрет? Позвать мистер Южная Америка или Штаты? — он рассмеялся и испытующе посмотрел на Вадима.

— Вы умный человек и не предложите такого абсурда.

— Почему? Почему? — заинтересовался Мейсон. — Вас можно снимать на фильм… Как это?.. «Волосок от смерть». Можно повторять храбрость на «Унион». Качаться на трос… Потом немножко прыгать… Отшень замечательный фильм… Паблисити! Сенсация! И отшень много доллар…

— Меня никогда не привлекала артистическая карьера.

— Можно быть хороший инженер. Ол райт! Пожалуйста! Один раз сниматься на фильм, получать доллары, потом покупать фирму.

— А зачем она мне нужна?

Скептически усмехнувшись, Мейсон щелкнул золотым портсигаром.

— Что есть у мистер Багретсоф? Большой вилла? Яхта? Два авто: «кадиллак», «шевроле»?

— У вас очень мало фантазии, мистер Мейсон. Мне нужно гораздо больше. Вилла? Но ведь она всегда стоит на одном месте. А я хочу видеть всю страну. Мне жизни не хватит, чтобы посмотреть ее как следует. Я могу жить но в виллах, а во дворцах-санаториях, и не только в Крыму и на Кавказе, но и у других морей, озер и рек. Я могу жить в горах и в лесах. Всюду, где захочу. Зачем мне яхта, когда множество прекраснейших теплоходов бороздят наши моря и реки? И к машине я равнодушен. Если надо ехать далеко, то предпочту самолет, а в городе, особенно летом, обхожусь прохладным метро или веселым троллейбусом… Я очень люблю, когда рядом со мной много людей.

Разговор продолжался в том же духе. Мейсон больше расспрашивал, чем рассказывал, да это и попятно слишком много он слышал разной чепухи у себя на родине: и о замкнутости советских людей, и о ненависти их к эксплуататорам, и о всяких тайных кознях, которые якобы готовят коммунисты против капиталистического мира.

Самым удивительным Мейсон считал, что его оставили наедине с Багрецовым. Нет ли здесь какой-нибудь провокации?

Об этом он осторожно намекнул Вадиму, рассказывал о совершенстве «подлой техники», о микрофонах, которые спрятаны в стене, о карманных магнитофонах и таких же передатчиках, миниатюрных телекамерах, применяемых Федеральным бюро расследований. Такую камеру нашла у себя в квартире известная американская актриса. Тайный глаз наблюдал за ней много месяцев.

Багрецов сначала вышучивал подозрения Мейсона, а потом оскорбился всерьез.

— В таком случае вы и меня ставите в неловкое положение. Значит, и мне не доверяют? Плохо вы нас знаете, мистер Мейсон.

Вадим увлекся, он говорил один на один с представителем чужого мира, желая переубедить его, будто от этого разговора что-то могло зависеть, будто здесь, в этой лаборатории, решались судьбы человечества. Искренность топа, горячая вера в справедливость, в будущее — все это подкупало Мейсона. Ему по душе была и смелость Багрецова, которую он показал не только в спасении «Униона», но и здесь, в откровенной беседе, в спорах с американцем.

Обняв Вадима за плечи, Мейсон подвел его к маленькому магнитофону, стоящему в углу, и Вадим, к ужасу своему, услышал знакомый шелест ленты.

— Вы дьявольски хороший парень. Отшень честный парень, — сказал Мейсон, глядя на вращающиеся кассеты магнитофона. — Вы не сделал это. Я думать, тут ошибка. Просто… слючай…

Он повел Вадима к окну. Под ним на полу тянулась блестящая змейка микрофонного кабеля, который затем исчезал в складках портьеры.

Откинув штору, Мейсон показал на микрофон, стоявший на подоконнике.

— Просто слючай? Но почему такой глюпый?

Вадим лишь сжимал кулаки и не мог вымолвить ни слова.

Он не помнил, что было дальше, о чем говорил Мейсон, кажется, он сразу ушел отдыхать с дороги, а Вадим, даже не выключая магнитофона, запер дверь лаборатории, отдал ключ дежурному и побежал к Набатникову. Опять судьба (кстати говоря, существо вполне реальное, с именем, отчеством и фамилией) сыграла с Вадимом мерзкую штуку. Дело идет не только о его чести, когда за нее вступилась Зина. Нет, здесь ставятся под сомнение добрые намерения всего коллектива. Какая грязная провокация!

Афанасий Гаврилович проводил совещание. Не будет он слушать Вадима, не до него. Придется ждать, а пока надо посоветоваться с Тимофеем.

Услышав о Димкиной неприятности, Бабкин развел забинтованными руками:

— Хорошенькое дело! А может, ты сам позабыл выключить магнитофон?

— Да я с ним и не работал. Помню, что микрофон стоял на месте, но кто его спрятал за портьеру, ума не приложу.

— А вдруг это твой Мейсон сделал?

— Не думаю. Он честный человек. Даже если допустить, что он решился на это, то зачем бы он стал предупреждать меня? Да и вообще, если бы он приехал с такими целями, то захватил бы карманный магнитофон.

— Откуда мы знаем, какие у него цели? Я только одно могу сказать, что умный человек, каким ты считаешь Мейсона, на такую грубую работу не пойдет.

Наконец-то Вадим дождался Набатникова.

— Прошу вас скорее в лабораторию, Афанасий Гаврилович. Несчастье случилось.

Выслушав по дороге Вадима, Набатников уточнил кое-какие факты и успокоил его:

— Думаю, что это не провокация и не случайность, а просто чья-то дурость, к тому же довольно поганая. Правильно в народе говорят, что дураков не сеют, не жнут, сами родятся! По моим наблюдениям, делятся они на две категория: дураки злые и дураки безобидные. Судя по всему, сейчас расписался первокатегорник.

Вадим взял ключ у дежурного и вместе в Афанасием Гавриловичем вошел в лабораторию.

— Вот здесь мы сидели, — показал Вадим на тесно сдвинутые стулья и, отдернув портьеру, добавил упавшим голосом: — А здесь — микрофон.

Пройдя вдоль кабеля и приоткрыв крышку магнитофона, Афанасий Гаврилович почесал в затылке:

— Что же нам теперь делать, Вадим? Может, и никакой записи нет. Но без разрешения Мейсона мы этого не узнаем. А вдруг он не захочет, чтобы я услышал хоть кусочек вашей беседы? Как бы подойти к этому поделикатнее?

Он вызвал по видеотелефону дежурного и узнал, что Мейсон пока еще не уходил в свою комнату и сейчас находится у Дерябина в центральном пункте управления. Там тоже был установлен видеотелефон, и Набатников мог поговорить с Мейсоном.

Разговор шел по-английски. Из него Вадим понял, что Афанасий Гаврилович прежде всего извинился за происшедшее недоразумение, и для того чтобы убедиться в существовании записи и наказать виновных, необходимо включить магнитофон хотя бы на минуту. Нет ли у мистера Мейсона к этому возражений? Если же они возникнут, то мистер Мейсон может один прослушать запись и в дальнейшем поступить с ней по собственному усмотрению.

На это Мейсон ответил, что весь разговор с «лучшим другом его фирмы» мистером Багрецовым, самым замечательным парнем, которого он когда-либо встречал и благодаря которому многое понял, можно хоть сейчас передавать по радио на весь мир.

— Это было бы чертовски хорошее «паблисити» для моей фирмы, — рассмеялся Мейсон, но в шутку пожелал вырезать кусок пленки, где записано не очень лестное мнение о монтаже анализатора. — Тут есть одно русское слово, которое мистер Багрецов не хотел перевести. Пожелайте ему спокойной ночи. Гуд бай!

Вадим включил магнитофон, зашелестела лента, а из репродуктора послышался голос, который напомнил Вадиму о своем горьком разочаровании:

«Даю пробу, даю пробу. Раз, два, три… На меня ты посмотри… Как слышите, Вадим Сергеевич?»

— Великолепно! — раздраженно подтвердил Набатников. — Но мне Борис Захарович сказал, что эта ученица не оставила у него светлых воспоминаний. Не знаю, как у тебя, Вадим?

Далее был записан голос Бабкина, еще какие-то опыты — и все. Никаких разговоров с Мейсоном.

— Ты что? Кассеты перепутал? — спросил Афанасий Гаврилович.

— Да я с тех пор и не прикасался к магнитофону.

И вдруг Вадима осенило.

Та кассета была под номером вторым. На всякий случай он заглянул в ящик, где лежали запасные кассеты, но второго номера не нашел. Он пошарил возле магнитофона, посмотрел на всех столах, в шкафу, всюду, где только можно искать… Кассета с пленкой исчезла.

Несмотря на прохладные ночи, Багрецов спал на открытой террасе, заплетенной диким виноградом. Сквозь узорчатые листья пробирался лунный свет, играл на белом, свежевымытом полу, отчего он казался разрисованным, как ковер.

Положив руки на колени, Вадим долго сидел не раздеваясь. В воздухе стояла звенящая тишина. Мысленно блуждая в событиях сегодняшнего дня, Вадим вновь и вновь возвращался к странной истории с пропавшей кассетой. Набатников сказал, что этим делом займется сам, и отправил Вадима спать. За себя Вадим не беспокоился — Афанасий Гаврилович разберется, кто прав, кто виноват. Но все же было неприятно: накануне такого события, как полет «Униона», вдруг возникают какие-то дурацкие или просто грязненькие дела.

А у Вадима много забот. Как хочется людей сделать счастливыми! Ведь он искал Нюру, чтобы успокоить ее, сказать, что она ни в чем не виновата. Он искал Серафима Михайловича — поговорить бы с ним, пусть верит чистым и открытым Нюриным глазам…

Может быть, Нюра не спит? Вместе с Риммой она живет в соседней даче. Римма, наверное, еще не приходила домой, совсем недавно он видел ее с Толь Толичем — какой-то серьезный разговор. На Вадима даже не взглянула. Да это и понятно, сама сказала, что терпеть не может слюнтяев.

Стараясь легче опираться на больную ногу, он подошел к открытому окну рядом с террасой и прислушался. Сюда перевели Тимку, он все еще находится под наблюдением врачей, но уже достаточно здоров, чтобы сменить больничную палату на комнату для приезжающих.

Взявшись за подоконник, Вадим подтянулся и заглянул внутрь комнаты. Тимка сладко похрапывал. Нет у него никаких забот.

Вадим обогнул угол дачи и остановился в нерешительности. В комнате Нюры темно, окно открыто. Он походил по скрипучей, усыпанной гравием дорожке, нетерпеливо ожидая, что, может быть, Нюра услышит его шаги. Наконец не выдержал, поднял мелкий камешек и бросил в окно.

Нюра не спала. Кутаясь в белый шерстяной платок, подошла к окну.

— А где Римма? Ведь она даже вещи не собрала. Машина отвезет нас рано утром.

Вадим зажмурился и широко раскрыл глаза.

— Но вы-то при чем?

Перегнувшись через подоконник, Нюра поправила у Вадима галстук.

— Разве она вам ничего не сказала? Уже билеты заказаны. — Нюра помолчала. — В вагоне отосплюсь. А здесь не могу. Горы со всех сторон, того гляди раздавят. А я же трусиха.

В ярком лунном свете нетрудно было заметить и ее печальную улыбку и припухшие, покрасневшие веки. Опять, наверное, плакала, как тогда в пустыне. Багрецов раскипятился. Ведь теперь всем ясно, даже Толь Толичу, что Нюра не виновата. Почему же он отсылает ее домой, когда работа не закончена?

— Но дело даже не в этом. Вы видели Серафима Михайловича?

Нюра отрицательно покачала головой:

— Не нужно.

— И вы собираетесь уехать не попрощавшись? Да после того, что вы себя оболгали, это — преступно. Неужели не поймете? — И с несвойственной ему грубостью Вадим спросил: — Где окно Пояркова?

Рассеянно перебирая бусы под платком, Нюра безразлично ответила:

— Не знаю. Кажется, на той стороне.

— Надо бы знать. Что же мне теперь, во все окна камни бросать?

Словно опомнившись, Нюра провела рукой по лицу, встрепенулась, стала просить, убеждать, что ничего не нужно рассказывать Серафиму Михайловичу, что получится нехорошо, неудобно — будто она сама подослала Вадима. А он упрямо стоял на своем.

Нюра попробовала рассердиться — кто дал ему право вмешиваться в чужие дела, — но и это не помогло. Хотела разжалобить, говорила, что от стыда сгорит и, не дождавшись утра, ночью убежит на станцию. Вадим оставался твердым и непреклонным. Он знает, что делать.

На противоположной стороне дачи все окна были открыты. Какое же из них Пояркова? Вадим подходил к каждому и прислушивался. Говорят, что влюбленные плохо спят. За собой он этого не замечал, но люди разные, и вполне возможно, что Поярков шагает по комнате, курит пли ворочается в тоскливой бессоннице. Нет, всюду тихо, никаких шагов, табачный дым не ползет наружу. Все спят — и влюбленные и прочие. Одному Вадиму больше всех нужно.

Думал он об этом с горькой иронией, подшучивал над собой, но знал, что не такие трудности преодолевались им ради чести и справедливости. Пусть судят о нем как хотят, но он считает, что поступает правильно. Однако где же все-таки окно Пояркова? Помнится, как-то шел он по коридору до конца, затем открыл дверь с правой стороны.

Вадим сломал сухой прутик, присел на корточки и на песке начертил план дома. Наглядно. Теперь можно узнать, куда выходит окно. Наверное, вот это, угловое? Вадим бросил туда камешек. Никакого впечатления. Бросил другой, посолиднее.

— Кто там безобразничает? — послышался сердитый голос, и в окне показалось заспанное лицо Набатникова. — Вадим? Вот уж не ожидал!

— Извините, Афанасий Гаврилович, — испуганно оправдывался. Багрецов. — Я не хотел. Это случайно… То есть я думал, что здесь…

— Ошиблись адресом. Ее окно выходит на другую сторону.

Не повезло Вадиму. Афанасий Гаврилович не раз видел его с Риммой. Теперь подумает, что кавалер вызывает ее на свидание. Ой как нехорошо, стыдно!.. Но почему Афанасий Гаврилович перебрался в эту дачу?

Откуда Вадим мог знать, что на время испытаний «Униона» Набатников отдал свой кабинет для установки новой аппаратуры, которая раньше не предусматривалась планом.

Конечно, обидно, что разбудил Афанасия Гавриловича, но ведь у него доброе сердце, он поймет. И пожалуй, даже лучше, что камешек попал не к Пояркову, а к Афанасию Гавриловичу, ему удобнее переговорить со своим другом.

— Я хотел бы посоветоваться с вами, Афанасий Гаврилович. Можно? — глядя на него снизу вверх, спросил Вадим.

— До утра нельзя ли потерпеть?

— Боюсь, что будет поздно.

— Насчет пропавшей кассеты беспокоишься? Напрасно. Ведь совесть у тебя чиста?

— Я не о себе, Афанасий Гаврилович. Завтра утром уезжает Анна Васильевна.

— Тут я ничего поделать не могу. Решает директор института, где она работает.

— Но Медоваров хочет ее уволить, хотя мы уже точно знаем, что она ни в чем не виновата.

— Об этом мне рассказал Борис Захарович. Думаю, что ему незачем расставаться с Анной Васильевной. Институт будет реорганизован, и его директором уже назначен Борис Захарович. Скоро пришлют приказ.

— А Медоваров?

— Останется на старой должности. Борис Захарович, наверное, спит, но я могу позвонить дежурному, чтобы он пока не отправлял Анну Васильевну. Итак, вопросы все?

Помедлив, Вадим решился.

— Нет, Афанасий Гаврилович. Есть один самый главный: как сделать хороших людей счастливыми? Анна Васильевна никак не может забыть свою давнюю ошибку…

И Вадим рассказал, что из-за этого произошло. Зачем она оболгала себя, оттолкнула Пояркова? Зачем просила его все узнать у Вадима? Не будет Поярков ничего узнавать, как и всякий уважающий себя мужчина. Он верит Нюре, и этого ему достаточно. А она все глаза проплакала.

— Хочу пойти к нему и все рассказать, — заключил Вадим.

Афанасий Гаврилович укоризненно покачал головой:

— Только этого не хватало. Да он и слушать тебя не захочет. Ему дорога эта женщина как она есть, без всяких анкетных данных. А кроме того, ты подумал, как бы она себя чувствовала, если только после выяснения некоторых фактов ее служебной биографии Серафим Михайлович прибежал бы к ней и встал на колени?

Вадим растерялся.

— Но как же быть?

Набатников поплотнее закутался в теплый стеганый халат.

— Как говорит Борис Захарович, «туман обязательно надо рассеивать». Положись на меня. А сейчас — спать, спать!

С сознанием исполненного долга Вадим вернулся на террасу, закрылся с головой одеялом и мгновенно уснул.

Дело передано в надежные руки.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Тут много серьезных вопросов: и о «дальних родственниках», которые нам мешают, и о том, что не каждый может быть дирижером, и в каких случаях совершенно обязательны и светлый ум, и чистое сердце.

Утром Вадим встал бодрым. Совесть его была чиста, и даже история с пропавшей кассетой казалась мелкой шуткой. Этого же мнения придерживался и Мейсон. Оба они занимались подготовкой анализатора к предстоящему полету.

Борис Захарович сказал Нюре, что все улажено и она останется здесь до конца испытаний «Униона». Римма уехала одна и даже руки никому не подала: все ловчат, как могут, а стрелочник виноват.

Недавно Нюра заходила проведать Тимофея. Оказывается, Димка не появлялся с самого утра. Тимофей волнуется, говорит, что с Димкой случилось какое-то несчастье, но в чем дело, так и не сказал. Просит обязательно его найти, пусть забежит хоть на минутку.

И если Тимофей беспокоился за Друга, то Медоварову надо было подумать о себе. Пока еще он не знал о назначении Дерябина руководителем НИИАП и целиком был занят мыслью о своей ответственности перед Валентином Игнатьевичем и его изобретением. Всю жизнь опираясь лишь на друзей и покровителей, Медоваров понимал, что только таким образом он может удержаться на приличной высоте. Но разве теперь Валентин Игнатьевич его поддержит? Пальцем не шевельнет.

Но что может сделать несчастный Толь Толич? Попробуй, заикнись об истинной причине, зачем необходимо задержать полет «Униона». Разве кто здесь понимает значение «космической брони»? На смех поднимут. Вот Валентин Игнатьевич — тот умеет на своем настоять. Железный человек!

Толь Толич был прав. Литовцев обладал прямо-таки мертвой хваткой. Он подчинил себе десятки людей и в достижении намеченной цели мог, как говорится, пройти по трупам. Его побаивались всерьез. Да, конечно, слава у него дутая, популярность создавали друзья и прихлебатели. Но к чему связываться? От такого человека всего можно ожидать. Создаст дело о зажиме изобретателя, в мучениках будет ходить, кляузничать. Хлопот не оберешься.

Так думали солидные ученые, а Толь Толич чувствовал себя загипнотизированным кроликом и ждал, когда Валентин Игнатьевич соблаговолит его проглотить.

Перебирая в памяти события последних дней, Толь Толич пришел к выводу, что во всем виноват Багрецов. Кто проводил испытания иллюминаторов? Багрецов. Кто выяснил историю с записью Яшкиного кровяного давления и прочими показателями, из-за которых могли бы отложить полет «Униона»? Опять же Багрецов. Ну, а если сюда прибавить и старую обиду, о чем Толь Толич не может вспоминать без ярости, да еще приплюсовать заявление мальчишки насчет «мужского благородства» и другие его дерзкие выпады «в адрес товарища Медоварова», то вряд ли здесь можно было бы подразумевать мирное разрешение конфликта. Ущемления своего авторитета Толь Толич никогда не простит. Он еще поборется.

Медоваров никак не мог понять, почему его сигналы о подозрительном поведении Багрецова в «Унионе», о неожиданной находке орла-разведчика и странной дружбе с капиталистом Мейсоном никем не были приняты во внимание. Ни Набатников, ни Поярков, ни Дерябин ничего не предпринимают в отношении личности Багрецова. Конечно, сейчас другое время, но бдительность всегда остается бдительностью. Нельзя же ее подменять благодушием.

Так убеждал себя Толь Толич, так говорил своим коллегам, так писал в заявлении, хотя почему-то был уверен, что искренность и простодушие Багрецова никак не могут уживаться с деятельностью иностранного разведчика.

И все же Толь Толич настаивал, что Багрецовым следует заняться, что ему здесь не место, что в институте много посторонних глаз и общение с представителями капиталистического мира может привести молодого инженера к выдаче государственных тайн. Недаром его видели сначала со шведом, а на другой день с французом.

— А со швейцарцем не видели? — спрашивал Дерябин и, когда Толь Толич удивленно поднимал брови, спокойно пояснял: — Полезное знакомство. Наш гость привез замечательные метеоприборы. Надо бы с ними повозиться.

Медоваров жалко улыбался и замолкал.

Он должен доказать свою правоту и восстановить свой уже изрядно пошатнувшийся авторитет. Ну хотя бы в глазах Набатникова. А то ведь подсмеиваются кому не лень:

— Анатолий Анатольевич, вы видели у Багрецова значок королевского воздушного флота? Интересно, за какие заслуги он его получил? А мистера Стюбнера не встречали с пионерским значком? Наверное, Багрецов подарил. Интересно, что он хотел этим сказать?

Все эти шуточки глубоко задевали Толь Толича.

Неужели товарищи не понимают, что сейчас, когда в институте много иностранцев, надо проявить особую бдительность. И во всяком случае, пока не будут выяснены преступные замыслы того же Багрецова, «Унион» не может отправиться в полет. Мало ли что мог придумать Багрецов со своим дружком американцем? Почему этот мальчишка вдруг стал чинить анализатор, хотя там, наверху, надо было свою шкуру спасать?

Для кого он старался? Вот если бы какой-нибудь наш прибор испортился, тогда другое дело. Нашему изобретателю можно помочь, например такому, как Валентин Игнатьевич. За него бросишься и в огонь и в воду. Прикажет — и сделаешь. А у Багрецова американец вроде хозяина. За каким чертом советский инженер должен ему помогать?

Все это никак не укладывалось в сознании Толь Толича. Вот если бы возбудить у товарищей подозрение, что дело нечисто, тогда бы они отложили полет «Униона» до тех пор, пока не закончится следствие.

Но где бы найти зацепочку? Медоварову посчастливилось. Несмотря на его предупреждение, Набатников все же оставил Багрецова наедине с американцем. Хорошо, попробуем, что из этого выйдет? В конце концов, мальчишка всякое может наболтать. Повод для разбирательства есть. И, воспользовавшись моментом, Толь Толич поставил микрофон за портьеру, а потом, проходя мимо магнитофона, включил его. Бдительность, товарищи, бдительность!

Возможно, Медоваров и не додумался бы до этого. Но собственный несчастный опыт надоумил. Когда-то давно, совершенно случайно телевизор показал людям мелкий, но довольно неблаговидный проступок Толь Толича, когда он сознательно оставил изобретенную Багрецовым радиостанцию на месте предполагающегося взрыва. Так почему же не воспользоваться техникой для того, чтобы вскрыть вражескую деятельность Багрецова? Тут не личные мотивы, а сам бог велел. Ну что ж, сквитаемся.

Беседа Багрецова и Мейсона проходила довольно долго. Толь Толич нетерпеливо шагал взад и вперед по дорожке сквера, высматривая из-за сиреневых кустов, когда покажутся на ступеньках лабораторного здания американец или Багрецов.

Но вот вышел недовольный Мейсон, а за ним совершенно растерянный Багрецов. «Что-то у них там случилось!» — удовлетворенно подумал Медоваров и, проводив их глазами, поднялся по ступенькам.

Ключ, как и должно быть, оказался у дежурного. В лаборатории горел свет Багрецов позабыл его погасить.

Магнитофон так и остался включенным. Значит, никто не заметил, что разговор записывается.

Толь Толич нажал клавиши обратной перемотки ленты и через минуту уже слышал разговор Багрецова с американцем. Вначале это было мало интересно: техника, рассказ Багрецова о том, что ему пришлось исправлять в анализаторе. Но потом, потом… Разговорчики, мягко выражаясь, не для печати, выдающие Багрецова с головой. Шалишь, миленький! За такую вредную болтовню отвечать придется.

Не дожидаясь, пока будет воспроизведен весь разговор, Медоваров перемотал кассету, спрятал ее на шкаф, а в магнитофон поставил другую, чтобы в случае, если вернется Багрецов, все оставалось по-прежнему. Зачем возбуждать лишние подозрения?

Вот почему Багрецов мог продемонстрировать Набатникову не запись разговора с американцем, а веселое лепетание Риммы.

А потом, поздней ночью, когда Вадим бегал от окна к окну, чтобы «сделать людей счастливыми», Толь Толич рассеянно выслушивал жалобы Риммы, поглаживая ее по плечу, что-то обещал, а сам обдумывал, как бы поэффектнее преподнести разоблачение Багрецова.

Утром постучался к Набатникову, где уже сидели Поярков и Дерябин, поздоровался, помолчал и наконец выдавил из себя сочувственный вздох:

— Простите, Афанасий Гаврилович, что я вмешиваюсь в чужие дела, но по всему видно, что полет «Униона» откладывается.

Набатников спрятал усмешку и повернулся к Пояркову:

— Как считаешь, Серафим? Только что ты докладывал о полной технической готовности — и вдруг такая неприятность. У Бориса Захаровича техника тоже в порядке.

— Ах, Афанасий Гаврилович! — еще глубже вздохнул Медоваров. — Я человек маленький, но ведь мы уже все знаем, что не все определяется техникой. Есть серьезные политические мотивы. — И с привычной многозначительностью он посмотрел на потолок: — Там понимают это лучше нас.

— Где «там»? — резко спросил Поярков. — Кто вам сказал, что надо отложить полет?

По губам Толь Толича скользнула печальная улыбка.

— О таких вещах не спрашивают, Серафим Михайлович. Существует мнение — и все.

Рассердился и Дерябин. Он нервно протер очки, надел их и уставился на Медоварова:

— Опять туман? Опять таинственные звонки?

Набатников предупреждающе тронул его за плечо:

— Успокойся, Борис. Сейчас выясним. Итак, чье же это мнение, Анатолий Анатольевич? Начальника главка? Замминистра? Министра? Или кого-нибудь из работников ЦК? Можете назвать?

Покосившись на Бориса Захаровича, Медоваров развел руками:

— Здесь не только коммунисты, но и…

Борис Захарович приподнялся:

— Я могу уйти.

Афанасий Гаврилович усадил его на место.

— У нас разговор общий. И от тебя секретов нет. А к вам, Анатолий Анатольевич, у меня покорнейшая просьба, Не надо спекулировать. Нехорошо. Состряпает иной начальничек какую-нибудь несуразицу — ошибки ведь всякие бывают, — разозлит народ и, вместо того чтобы взять вину на себя, поднимает глаза вверх. Приказали, дескать. А люди там и поумнее и неопытнее, такой глупой ошибки не допустят, и отказываться им от своих суждений тоже незачем. Вы хотите нас предупредить, что кто-то там, наверху, считает полет «Униона» несвоевременным. Я об этом ничего не знаю. Но предположим, вы правы. Тогда нам очень важно выслушать авторитетное мнение человека, который поделился с вами опасениями. Мы либо согласимся с ним, либо попробуем разубедить. Итак, Анатолий Анатольевич, кому же мне звонить? Министру?

Набатников взялся за телефонную трубку, но Медоваров удержал его:

— Извините, Афанасий Гаврилович, но я передал вам неофициальное мнение. Я не имел права.

— Почему? — удивился Афанасий Гаврилович. — Ведь эхо же не сплетня, а деловой разговор? А кроме того, я достаточно тактичен, ссылаться на вас не буду и попросту посоветуюсь, стоит ли отправлять «Унион»?

Толь Толич не терял присутствия духа.

— К сожалению, я не уполномочен…

Поярков не сдержался, вспылил:

— Недостойная игра, Анатолий Анатольевич. За чью спину вы прячетесь? Кто или что вами руководит?

Медоваров приосанился, снял академическую шапочку и, помахивая ею перед собой как веером, назидательно произнес:

— Мною руководит партийный и гражданский долг. Простите за откровенность, но вокруг вашего «Униона», уважаемый Серафим Михайлович, околачиваются всякие подозрительные личности. Возможно, я ошибаюсь, но трудно понять, почему некоторые из них оказались в кабине? Я также не совсем уверен, почему надо было исправлять американский анализатор?

— Мы уже это слышали, — вмешался Набатников. — Факты нужны, Анатолий Анатольевич, факты, а не подозрительность.

Его поддержал Борис Захарович:

— Нашли кого подозревать! Багрецова, Бабкина! Абсолютная нелепость.

Лицо Медоварова неприятно сморщилось, он раздраженно сунул ермолку в карман.

— Ну хорошо! Я виноват — пусть будет нелепость. С вашего разрешения, попробую доказать обратное. Пожалуйста, если вас не затруднит, пройдемте в лабораторию.

Солидно, выпятив животик, Толь Толич шагал по коридору, а вслед за ним шли молчаливые, угрюмые Дерябин, Набатников и Поярков.

За столом сидел Багрецов. Заслышав шаги, он положил паяльник и, увидев старших, вытянулся по-военному.

Афанасий Гаврилович поздоровался и попросил Багрецова временно перейти в другую комнату. Не успела за ним закрыться дверь, как Толь Толич вскочил на стул, достал со шкафа кассету с пленкой и легко спрыгнул на пол.

— Сейчас попробуем разобраться, кто из нас прав, кто виноват. Прошу заранее извинения.

Глядя на Медоварова, как он ловко и привычно сменил кассету, как заправил пленку, Набатников все еще надеялся на чудо. Нет, Медоваров не мог решиться на такую глупую выходку, чтобы записать разговор американца с Багрецовым.

Но вот из аппарата послышался голос Мейсона, и глаза Набатникова покраснели от гнева.

— Да как вы посмели?

— Ничего не поделаешь, Афанасий Гаврилович, приходится. Уж очень мы доверчивы, товарищ начальник. Но вы послушайте, послушайте. Волосы дыбом встанут. — И Толь Толич погладил свою блестящую лысину.

История с записью разговора Мейсона была уже известна и Дерябину, и Пояркову, но каждый из них не очень-то придавал этому значение, смущала лишь пропавшая кассета. И вот она нашлась столь неожиданным образом. В конце концов, это лучше, чем неизвестность. Мало ли в какие руки могла попасть пленка и кто ее будет прослушивать?

А Толь Толич торжествовал: он подкручивал ручки громкости и регулировки тембра, похлопывал по блестящей решетке громкоговорителя:

— Вот сейчас, сейчас… Слушайте. Мальчик такую клевету возвел на советскую власть, так ее поносил, что…

Борис Захарович сердито прервал Медоварова:

— Никогда не поверю!

— Воля ваша, — криво улыбнулся Толь Толич. — Сейчас услышите собственными ушами.

Мейсон и Багрецов разговаривали о том, что же мешает человеку жить по-настоящему? Что мешает строить новые города, переделывать природу, растить сады? Багрецов сказал, что советскому народу мешают заокеанские друзья Мейсона с их авиационными базами вокруг нашей страны и те, кто, например, придумал орла-разведчика. Мейсон согласился: эти джентльмены ему тоже мешают, ибо он изобретает и строит аппараты для науки, а не для войны, а на военных заказах богатеют и расширяются конкурирующие с ним фирмы.

«Конкуренция. Это есть отшень, отшень страшно, — слышался из громкоговорителя глуховатый голос Мейсона. — В Советский Союз можно работать вместе. Мистер Поярков изобретать «Унион». Мистер Дерябин изобретать другой аппарат. Никакой фирма не можно мешать».

Заговорил Багрецов:

«У нас, конечно, частных фирм не существует. Есть институты, заводы. Но хозяин у них один — народ. Именно поэтому и легче работать. Только не думайте, что Пояркову, Дерябину и другим никто у нас не мешает».

«О да, я знаю. Я смотрел «Крокодил». Самый плохой человек — это есть бюрократ. Он всегда убивает изобретатель. Он есть гангстер». И Мейсон рассмеялся.

«С бюрократами мы как-нибудь справимся. Гораздо чаще мешают другие. Иногда у нас печатаются объявления, что разыскиваются родственники — наследники какого-нибудь заокеанского предпринимателя. Бывает это довольно редко. Но родственников по духу вашим молодым бездельникам, по стремлениям и жизненным установкам можно встретить и у нас. Вы уже знаете, что в «Унионе» оказались испорченные аккумуляторы. Произошло это по вине одной девушки, равнодушной и невнимательной».

«Папа этот мисс есть академик? Я знаю, девочка не можно работать. Много есть деньги».

«Все не то, мистер Мейсон. У ее родителей совсем немного денег. Папа бухгалтер, мама — медицинская сестра. А дочь…»

«Сестра мой сын, — со вздохом сказал Мейсон, — ничего не думать. Ничего не хотеть. Только дансинг, авто… Только весело. Я отшень хотеть иметь такой сын, как вы. Ваш папа рабочий?»

«Нет. Меня воспитала мать — доктор медицинских наук, член-корреспондент, почти академик. Разве в этом дело?»

«Мой сын надо было учить в советской школа».

«В советской школе училась и Зоя Космодемьянская и Римма — девушка, о которой мы сейчас говорили. Во французской школе учились и смелые патриотки и много девушек вроде Риммы. Значит, дело не только в школе».

«Мистер Багретсоф хочет сказать, что есть француз лютше советский человек? И американец тоже есть лютше?»

«А разве вам самому это не ясно?»

Толь Толич схватился за голову:

— Ну и ну!.. Дошел мальчик до точки…

А «мальчик» продолжал развивать такую простую и понятную мысль, кажущуюся Медоварову невероятной в устах советского человека.

«В вашей стране у нас много друзей, — говорил Багрецов. — Есть имена, известные всему миру. А кроме того, мы не настолько ограниченны, чтобы ставить хорошего, честного американца ниже своего плохонького».

«Вы есть коммунист?» — спросил Мейсон.

«Пока комсомолец. Чувствую себя не совсем подготовленным».

«История партия не учил?»

«Нет, не то. С характером надо было что-то делать».

Мистер Мейсон попробовал уяснить себе, что означают эти слова Багрецова, но для Вадима все это было абсолютно естественным и закономерным и он ничего не мог прибавить.

«Можно еще один маленький вопрос?» — сказал Мейсон, и голос его прозвучал хотя робко, но с явно выраженным любопытством.

Сущность вопроса сводилась к тому, что если многие помехи в нашей стройке Багрецов объясняет «дальними родственниками капитализма», то нет ли и других людей, которых никак нельзя назвать этими родственниками, но они тоже мешают. Ведь есть же просто лентяи. А кто еще?

«А кто еще? — По некоторой паузе можно было судить, что Багрецов подбирал ответ. — Набатников говорит, что люди равнодушные и благодушные. Из-за них в служебные кабинеты нередко пробираются такие начальники, которым работа эта совсем не подходит. Например, я знаю бывшего директора галантерейной фабрики, а сейчас он вроде заместителя директора научного института. Я молод, мне трудно судить, но старшие говорят, что он мелкий человек и не очень умный». Мейсон спросил:

«Он есть инженер? Коммерсант?»

«Образование инженерное. Но всегда был администратором».

Мейсон все допытывался, какой же талант у этого человека, чем он заслужил право руководить? Ведь он вроде вице-президента фирмы. Возможно, при ее организации он внес большой капитал? Багрецов ответил, что у нас этого не бывает, и «фирма», то есть институт, никакого капитала от «вице-президента» не получала.

Это страшно удивило Мейсона. Такой человек в его фирме не заработал бы ни одного доллара.

«Я буду нанимать инженера, смотреть, что умеет, если не умеет, буду выгонять».

Багрецов поспешно сказал:

«На то у вас и волчий закон капитализма. А мы выгонять не будем».

«Тогда переводить его в цех на станок».

«Не умеет».

«Зачем тогда платить деньги?»

«Мне трудно разговаривать с вами, мистер Мейсон, — с заметной нервозностью ответил Багрецов. — Я привел довольно редкий случай… И потом, сейчас все будет по-другому. Кстати, вы хотели проверить клапан анализатора? Тут изменилось напряжение…»

Толь Толич подошел к магнитофону и повернул ручку громкости, чтобы сделать тише.

— Дальше обыкновенный технический разговор. До конца я его не успел прослушать. Но и этого достаточно… Теперь, мне кажется, всем понятно, что дело требует особого разбирательства.

— И для этого надо задержать испытания? — иронически спросил Поярков.

Выключив магнитофон, Толь Толич надел свою академическую шапочку и, обведя глазами присутствующих, сказал многозначительно:

— Вам решать, товарищи. Но я считал своим долгом сигнализировать.

Послышался телефонный звонок. Набатников взял трубку.

— Москва? Кинокорреспондент? Когда прилетать? Пока мы никого не приглашали… «Космическая броня»? Не знаю… Товарища Медоварова? Пожалуйста.

Медоваров побелел от гнева и отвел протянутую ему трубку.

— Не беспокойтесь, Афанасий Гаврилович, я с ним поговорю из телефонной будки. Вот нахал!

И когда за Толь Толичем закрылась дверь, лицо Набатникова осветилось широкой мягкой улыбкой.

— А магнитофон тебе здорово помог, Борис. Теперь тебе легче расстаться со своим помощником.

— Не мудрено, что Багрецов не сумел ответить на последний вопрос, сокрушенно добавил Поярков. — Действительно, сколько мы денег переплатили таким бездарностям вроде Медоварова. А попробуй предложи ему поработать руками, если головой не может. Такой крик поднимется… Забота о человеке, то, другое, третье…

Набатников прошелся по комнате и внушительно подчеркнул:

— Именно забота о человеке. В технике есть выражение: «Защита от дурака». Это значит, что аппарат должен быть так хорошо и умно сконструирован, чтобы даже дурак не смог его испортить. Вот и в жизни надо бы такого добиться: так организовать аппарат научного учреждения или предприятия, чтобы дураки его не портили. И, заботясь о человеке, надо защищать его от дурака.

В эту минуту вошел Медоваров и подозрительно оглядел разговаривающих.

— Придется дать ход этому делу, — печально произнес он, снимая с магнитофона кассету. — Ваши кадры, Борис Захарович. Сами должны заняться.

Дерябин не успел возразить, как вмешался Поярков.

— Вы хотите дельце состряпать? — гневно спросил он Толь Толича. — Неужели решитесь?

Испуганно попятившись, Медоваров потряс кассетой над головой:

— А как же вы думаете? Разве это голос советского человека? Это «Голос Америки». Антисоветская пропаганда… Клевета…

— Я вас не узнаю, Анатолий Анатольевич, — успокоительно проговорил Набатников. — Будьте благоразумны. Вы предъявляете Багрецову столь тяжкие обвинения, что если бы они подтвердились, то пришлось бы делать соответствующие выводы. Во всяком случае, такие поступки должны быть наказуемы. Итак, что же вы считаете клеветой на советское общество?

— Вы же сами слыхали. Он поносил систему подбора кадров. Он ставил под сомнение советскую систему заботы о человеке. Так откровенничать с американцем! Ведь тот может подумать…

— Не может, а уже подумал и сказал мне, — прервал Медоварова Афанасий Гаврилович. — Сказал, что, только побывавши в нашей стране, он понял искренность и дружескую простоту советского человека. Он в восторге и от мужества Багрецова и от его честного разговора.

— Еще бы, столько грязи вылить на советский парод! — брезгливо скривив губы, выдавил из себя Медоваров. — Любому капиталисту понравится. Наверное, его заинтересовал разговор насчет… недоумков…

Дерябин переглянулся с Афанасием Гавриловичем и с его молчаливого одобрения сказал:

— Дорогой Анатолий Анатольевич! Должен признаться, что некоторые основания к этому разговору у Мейсона были. Он заметил вашу неумную выходку с микрофоном. Афанасию Гавриловичу пришлось извиняться.

Поярков зло посмотрел на Медоварова:

— А вам придется извиняться и перед нами и перед всем нашим коллективом. Но думаю, что в последний раз. Забота о вашей персоне слишком дорого нам всем обходится.

— Ну, это мы еще посмотрим! — взъярился Толь Толич. — Не вам распоряжаться кадрами. Да и потом, я не пойму, что здесь происходит?

Борис Захарович подышал на стекла очков и, протирая их платком, переспросил:

— Не понимаете? Присядьте на минутку. И разрешите мне, человеку беспартийному, что вы изволили не раз подчеркивать, разъяснить известный вам принцип социализма «От каждого по способности, каждому — по труду». Я высоко ценю способность руководить и считаю, что здесь мало способности, здесь нужен талант. У меня, например, такого не имеется. С лабораторией как-нибудь справлюсь, а за большее никогда не брался. В хоре петь могу, а на солиста не вытягиваю.

— Не прибедняйся, Борис Захарович, — прервал его Набатников. — Вытянешь.

— А вы, Анатолий Анатольевич, — продолжал Дерябин, — считаете себя не только солистом, но и дирижером. Труд ваш почетный, нужный, но опять-таки не чересчур обременяющий. Вы по ночам не просыпаетесь, чтобы записать ускользающую мысль, не мучаетесь годами в поисках единственного решения. Вы покинули кабинет — и до следующего утра мозг ваш возвращается к младенчеству. На вас надеялись, вам верили. И так уж получилось, что, несмотря на весьма скромные способности и не очень тяжелый труд, вы получали, вопреки принципу социализма, гораздо больше, чем заслуживали. Дачу вам предоставило государство? Предоставило. Была персональная машина, и когда ее отобрали, вы кричали, что это безобразие, что работать нельзя. Но потом успокоились и превратили дежурную машину в свою персональную для жены и домочадцев.

— Это вас не касается! — оборвал его Медоваров.

— Зато вас касается, — мягко продолжал Борис Захарович. — Мне хочется, чтобы вы поняли. Я согласен с Серафимом Михайловичем, что мы с вами уже не встретимся ни в каком институте, ни на какой другой ответственной работе, где требуется светлый ум и чистое сердце. Но очень горько сознавать, что все это не произошло раньше, что потребовалась ваша глупейшая ошибка, связанная с нарушением — международных норм гостеприимства. Тут уж ваши заступники ничего не сделают. Побоятся.

Понурив голову, Толь Толич вышел из кабинета.

— Вот человек! — вздохнул Афанасий Гаврилович. — Никогда он не поймет своей вины и будет ссылаться на несчастную случайность.

Оставшись один, Набатников все еще продолжал думать о Медоварове. В какой-то мере он жертва — растерялся и вылетел на крутом повороте.

Он не понимал, что сейчас нельзя работать по старинке — посматривать на потолок и ждать указаний, что электронно-вычислительная машина не решает таких сложных и тонких задач, как подбор сотрудников, она не умеет отделить семена от плевел в науке, она не знает, кому можно доверить это священное дело.

У нашего парода большая и гордая душа. С каждым годом она раскрывается все шире и шире. В ней находится место и для близких друзей, и для тех, кто может быть другом. Но разве это понимает Медоваров? Так глубоко в нем укоренилась мания подозрительности, таким мохом обросло его сердце, куда нет доступа простым человеческим чувствам, что он, вероятно, до сих пор считает себя правым в грязненькой истории с магнитофоном. Ошибка это или недомыслие? Ни то, ни другое…

Афанасий Гаврилович не успел еще определить, чем был вызван проступок Медоварова, как пришлось столкнуться с новой неприятностью.

Предварительно постучавшись, в кабинет вошел немолодой человек в темно-синем костюме, с забинтованной шеей.

Он предъявил удостоверение органов государственной безопасности и сел в предложенное ему кресло.

— Извините, что отрываю вас от дел. Но я на минутку, — сказал он почти шепотом и, дотронувшись до бинта, улыбнулся. — Да вы и сами понимаете, какой я разговорчивый. Простыл в дороге.

— Не хотите ли горячего кофе? — предложил Афанасий Гаврилович.

— Благодарю вас, я уже лечился, — вежливо отказался гость и сразу же приступил к делу. — Мне поручено расследовать одну маленькую неприятность. Как вам известно, первый вариант «Униона» довольно широко использовался для исследования атмосферы. Работа эта не была секретной, однако в печати о ней не упоминалось.

— Насколько я знаю, ни в газетах, ни в журналах даже фотографий не было. Но это вполне естественно. «Унион» предполагалось модернизировать.

— К сожалению, после модернизации лишь отдельные элементы конструкции стали секретными. И ничего нет странного, что в редакции одного из научно-популярных журналов оказались эти фотографии.

Следователь выложил их на стол. Это были снимки иллюминаторов «Униона».

Набатников бегло взглянул на них.

— Ничего интересного. Не знаю, зачем они понадобились редакции? Впрочем, есть среди нашего брата один рекламист. Наверное, это окошки из «космической брони»? А кто снимал?

— Помощник фотолаборанта Семенюк.

— Аскольдик? — воскликнул Афанасий Гаврилович. — Имел честь недавно познакомиться.

— Он балуется кинокамерой, снимает девиц на пляже, и вдруг почему-то на пленке оказались вот эти кадры, — следователь положил руку на фотографии. Пока вам многое неясно, и я прилетел посоветоваться с вами. Как вы думаете, кого-нибудь, кроме вашего «рекламиста», могут заинтересовать эти снимки?

— Вряд ли. Но о чем речь? Редакция их не опубликовала…

— С вами я могу говорить откровенно, — перебил его следователь. — Мне нужен не только ваш совет, а я обязан предупредить, что копии снимков попали в чужие руки. Есть ли тут основания для опасений? Мне трудно судить, я не специалист в технике, но не считаете ли вы, что следует воздержаться от полета до внесения некоторой ясности в эти дела? — и он снова положил крепкую руку на фотографии.

Афанасий Гаврилович не мог не верить его открытому лицу, опыту, убежденности, всему, что было лучшего в этом человеке, но согласиться с ним не мог.

— Вы лучше меня знаете, что в чужие руки могут попасть и не такие снимки, — сказал Афанасий Гаврилович. — А что толку? Поймите меня, дорогой друг, я не вижу ни малейшей связи между предстоящим полетом «Униона» и случайными фотографиями, которые вряд ли будут попользованы. Возможно, я ошибаюсь, но переубедите меня…

— Я рад, что этого сейчас не потребуется. Ваши доводы более состоятельны, чем мои. Но разрешите несколько позже вернуться к этому вопросу.

Набатников проводил гостя и, вспомнив Медоварова, вздохнул. Какие же все-таки разные слова «подозрительность» и «подозрение». Сегодня он встретился и с тем и с другим. Не слишком ли этого много для профессора, которому положено заниматься высокой наукой — космическими: лучами и прочим. Но что поделаешь? Такова жизнь.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Об одной важной телеграмме, о случайности и необходимости, об успешном эксперименте профессора Набатникова и о том, как избежать лишних волнений.

Последние испытания «Униона» поколебали сомнения противников Пояркова. Да, действительно, газонаполненная летающая конструкция с реактивными двигателями может быть использована не только для исследования верхних слоев атмосферы, но и как средство воздушного транспорта. Кое-кто иронически улыбался. Помилуйте, дорогие друзья, но ведь это возврат к старому! Жесткий дирижабль Циолковского. Ну конечно, форма другая, двигатели более современные. Только в наш век, когда открыты принципиально новые пути в развитии транспортной авиации, когда существуют и конвертопланы, и турболеты, и даже проекты фотонной ракеты, как-то странно возвращаться к дирижаблю.

Сторонники Пояркова доказывали, что для трансатлантических перелетов реактивный дирижабль обладает существенными преимуществами перед всеми другими видами транспорта. Полет на нем абсолютно безопасен, он может садиться даже на воду. У него огромная грузоподъемность при малых эксплуатационных расходах.

Так говорили инженеры, экономисты, хозяйственники. И с этим нельзя было не согласиться. Но когда им стало известно, что «Унион» это не просто летающая лаборатория и тем более не дирижабль для перевозки людей и грузов, а нечто вроде космического корабля, то многое пожимали плечами. Такую махину отправить в космос? Здесь, наверное, без атомного горючего не обойдешься.

Однако специалистов, которые хорошо знали, что «Унион» уже испытывался с атомными двигателями, удивляло другое. Оказывается, во время полета «Униона» его можно выводить на разные орбиты. Видимо, это имеет научное и практическое значение.

Но до этого пока еще далеко, а сейчас Поярков нервничал. В Москве до сих пор не решили, можно ли запустить «Унион» в ближайшие недели?

Наконец-то пришел долгожданный ответ. Набатников пригласил Пояркова в свой кабинет и, грузно приподнявшись с кресла, протянул телеграмму:

— Наша просьба удовлетворена.

— Какой вариант? — несмело спросил Поярков и почему-то побледнел.

— Самый максимальный. Сейчас покажу.

Не скрывая своего торжества, Набатников сбросил пиджак, подошел к стене и щелкнул выключателем. Взметнулась вверх намотанная на валик шторка. На черном стекле светящимися люминесцентными красками были нарисованы предполагаемые орбиты «Униона».

— Наглядный чертежик? — весело спросил Афанасий Гаврилович. — Люблю законченную работу…

Перед глазами Пояркова светились разноцветные эллипсы. Они окружали голубой шар Земли. Вот самая близкая к ней, оранжевая орбита, вот следующая, нарисованная зеленой краской, затем сиреневая.

Несмотря на огромные знания и широкий технический кругозор, Афанасий Гаврилович Набатников все же оставался физиком, а Серафим Михайлович Поярков конструктором. Поэтому точнейшие расчеты, связанные с траекторией полета, были им недоступны. Этим занимались математики и астрономы с помощью самых совершенных электронно-вычислительных машин.

— А ведь здорово, что выбрали именно этот вариант! — говорил Афанасий Гаврилович, скользя взглядом по сияющей орбите. — После первого испытания «Униона» и обработки всего материала я подумал о некоторых незнакомых частицах.

Поярков снисходительно улыбнулся:

— Вы ждете, что там найдутся какие-нибудь особые частицы небывалой мощности?

— Всякое может быть, — уклончиво заметил Афанасий Гаврилович. — Сегодня вечерком я кое-что расскажу. Кстати, а что ты думаешь о «Чайках»? Нельзя ли разместить еще несколько штук?

— Пока у меня такого задания не было, — пожимая плечами, ответил Поярков. — Ведь рассчитывали, что полет будет с людьми. А в телеграмме ничего не сказано.

Набатников опустил шторку у карты.

— Вероятно, решение придет дополнительно. Ну а как проходит тренировка у Багрецова?

— Врачи довольны. Только я боюсь, что зря мы парня мучаем. А вдруг полет не разрешат?

— Но ведь он на это и не рассчитывает. Обыкновенная контрольная проверка.

Так оно, собственно говоря, и было. В Ионосферном институте велась большая работа по изучению человеческого организма в условиях космических полетов. Для этих целей приглашали летчиков и просто добровольцев. Таким «добровольцем» считался и конструктор Поярков, которому по роду работы было крайне необходимо представить себе самочувствие космического путешественника. Ведь работа только начата, и дальше конструктор будет проектировать не «полустанки» вроде «Униона» и даже не космические вокзалы, а орбитальные пассажирские лайнеры. Значит, всякие ускорения, перегрузки и хотя бы минутную невесомость надо испытать на себе.

Ну а при чем тут Багрецов? Здесь, в Ионосферном институте, он занимался исследованием орла-разведчика, подготавливал к испытаниям анализатор Мейсона.

Обе эти работы были уже закончены. Разведчик с кратким отчетом отослан в Москву, где, вероятно, его покажут иностранным корреспондентам.

И все же Набатников и Дерябин не хотели отпускать молодого инженера, которому вот уже второй раз продлили срок командировки. Бабкина тоже не отпускали по причине исследования в его организме космических и радиоактивных частиц. Багрецову приходилось работать со всякими современными медицинскими контрольными приборами, а потому здесь, в Ионосферном институте, ему поручили за ними присматривать. Ведь далеко не каждый врач знает электронику и радиотехнику — им трудно разбираться в капризах новых приборов.

Не раз для проверки Багрецов надевал их на себя и, так же как Поярков, вертелся на специальной карусели, летал на реактивных самолетах и, кроме перегрузки и невесомости, испытывал всякие другие неприятности. Потом они превратились в систему и послужили основой для серьезной тренировки.

Афанасий Гаврилович с удовлетворением отметил новое увлечение Багрецова и, получив самые лестные отзывы врачей о предварительных результатах этой тренировки, как-то в шутку сказал ему:

— Не пойму я тебя, Вадим. Неужели ты хочешь опять подняться в «Унионе»? Первый полет не отбил охоту?

Вадим вдруг сразу посерьезнел.

— Тогда это была случайность. А сейчас я думаю о необходимости.

— Значит, если бы таковая оказалась, — все так же улыбаясь, продолжал Набатников, — то полетел бы не задумываясь?

— Почему не задумываясь? Я уже думал… Мог бы следить за приборами. Наверное, это нужно…

На том и закончился разговор. Афанасий Гаврилович был уверен, что Вадим от своих слов не откажется, и если будет получено разрешение на полет «Униона» с экипажем, то можно послать Пояркова и Багрецова. В самом деле, ведь кроме старика Дерябина, которому даже думать нельзя о таком рискованном путешествии, никто лучше Багрецова не знал приборов «Униона». К тому же он наблюдал за ними в полете. У Вадима было какое-то особое чутье, интуиция, пользуясь которой он мгновенно определял ту или иную неисправность в сложном аппарате. Не следовало бы, конечно, сомневаться в надежности многократно проверенной техники, но всякие бывают случайности — опытный глаз не помешает.

Привезли специальные скафандры, совсем не похожие на те противоперегрузочные костюмы, в которых тренировались Поярков и Багрецов. В новых скафандрах было все предусмотрено — не только пневматические бандажи, но и электрическое обогревание и хитроумная автоматика.

К этой автоматике Вадим не сразу привык. Сидишь в испытательной кабине с приподнятым, будто забрало, рыцарским шлемом. Но вот изменяется давление, срабатывает какая-то защелка, и шлем молниеносно оказывается на месте. Тут же включается дыхательный аппарат. От понижения температуры шлем так же моментально опускается. Надежная защита в космическом путешествии.

У Вадима зрела уверенность, что это путешествие ему придется совершить. Не зря Афанасий Гаврилович спрашивал.

А у Набатникова другие думы. Днями и ночами он не выходил из своей лаборатории. Уж очень интересные данные были получены в последнем ионосферном полете «Униона». Сопоставляя их с результатами своих многочисленных экспериментов, Набатников вывел определенную закономерность в поведении некоторых космических частиц, и сегодня наиболее близко подошел к решению задачи. Все зависело от течения реакции в его новом аппарате.

Вот уже несколько дней помощники подготавливали неожиданный и смелый эксперимент, который Афанасий Гаврилович должен был провести сам. Он ждал этой минуты.

И она настала.

Садясь в кресло, Набатников увидел перед собой хорошо знакомое ему широкое окно с защитными стеклами. А там среди сосудов с реактивами, необходимыми для сегодняшнего опыта, стоял свинцовый цилиндр с выводными трубками и кабелями, которые уже были присоединены к измерительным приборам.

Годами вынашиваются идеи, делаются тысячи опытов, и вот наконец все как бы концентрируется в одном решающем мгновении. Последний эксперимент!

Полная и абсолютная удача! Набатников не мог сдержать своей радости. Он должен поделиться с другими — выбежал из лаборатории и весело приказал:

— Свистать всех наверх!

И когда на крыше башни разместились сотрудники и гости Ионосферного института, Афанасий Гаврилович обвел их сияющими глазами, извинился за нарушение обычных традиций, потому что выступает без всякой подготовки, без графиков, таблиц и диаграмм.

— Однако я не хочу делать научного сообщения в общепринятом смысле этого слова, — заметно окая от волнения, предупредил Набатников. — Это скорее всего разговор о близкой мечте, до которой я, кажется, дотронулся рукой. К чему такое нетерпение? Не лучше ли подождать публикации труда, разработки солидной теории? Все это будет в свое время. А сейчас мне разрешили поделиться с вами первыми успехами…

Надо было знать профессора Набатникова, чтобы не удивляться несколько странному характеру его доклада.

— Внизу, в подвале, как в стеклянном гробу спящей царевны, лежит «философский камень» — мечта алхимиков. Простите за сказочную, а не научную терминологию.

Он рассказывал о неожиданных свойствах недавно открытых космических частиц, о том, как при некоторых специально созданных условиях они воздействуют на многие вещества и превращают одно в другое.

— Но это еще не все, — продолжал Афанасий Гаврилович. — Ведь при этом мы получаем дешевую атомную энергию. Не из урана и не путем сложного синтеза водорода, но если один из новых экспериментов будет удачным, то я представляю себе маленькие электростанции в каждом поселке, совхозе, в любой деревне, в самых недоступных и отдаленных местах. И главное — никаких высоковольтных линий, которые тянутся на сотни и тысячи километров.

Он говорил, что наступит время, когда космическая энергия будет двигать межпланетные корабли…

Многие из присутствующих задавали вопросы. Но вполне понятно, что о технических особенностях, цифровых данных и прочих существенных деталях никто не спрашивал. Всему будет свое время.

На верхней площадке башни еще задерживалось солнце. Но вот и лучи его пропали, завязнув в облаках. Стало темнеть, похолодало. Постепенно, один за одним, спускались вниз сотрудники и гости. Остались, как говорится, только близкие.

Набатникова окружили друзья: Дерябин, Поярков, все, с кем он тесно связан и трудом и мечтой. Здесь же молодая поросль: Багрецов, Бабкин, Нюра.

Борис Захарович тоже им под стать, помолодел, приосанился. Он снял очки, и то ли отблеск оранжевых облаков, то ли внутренняя радость светились в его глазах.

— Темный я человек, — с улыбкой заговорил он, и Багрецов подумал: «Это он-то темный?» — Не моего ума дело, но ведь если представить себе, то, пожалуй, из всякой чепухи, из глины; из грязи можно золото делать и энергию добывать…

Казалось, что этот ворчливый старик, всю жизнь трезвый как стеклышко, вдруг захмелел и стал бормотать что-то совершенно ненаучное:

— А воздух какой будет! Ни труб, ни гари, ни дыма! Автомашины тоже заменим — аккумуляторными. Нечего воздух отравлять. Тогда я еще сто лет проживу.

Пришла шифрованная радиограмма: «Унион» полетит по заданному маршруту, имея на борту двух человек — Пояркова и Багрецова. Это будут лишь предварительные испытания. Через несколько суток «Унион» должен приземлиться на одном из военных аэродромов, после чего результаты полета могут быть опубликованы.

— Вполне закономерно, — сказал Набатников, обращаясь к Пояркову и Дерябину, которых он вызвал к себе в кабинет. — Я не хочу сравнивать, но даже о полете первых спутников мы сообщали лишь после выведения их на орбиты. О других полетах тоже ничего не писали заранее.

Поярков задумался.

— Так-то оно так, — произнес он неуверенно. — Но здесь, в институте, даже гости знают, что готовится запуск «Униона». Они ждут этого события и будут провожать нас.

— Ошибаешься, Серафим, — поправил его Набатников. — Пока только нам известно о полете с людьми. Когда «Унион» выйдет на орбиту, тогда можно сообщить, что в нем есть обезьяна по прозвищу «Яшка-гипертоник», Тимошка, весьма уважаемый пес, потерявший глаз в защите частной собственности. А кроме того, летят и другие, менее знаменитые четвероногие. Вот и все.

— Не беспокойся, — вмешался Борис Захарович. — Конспирацию мы как-нибудь обеспечим. Рядом с кабинетом начальника есть лаборатория, куда, кроме Афанасия и двух-трех сотрудников, никто не вхож. Там мы установим телеметрическую аппаратуру, чтобы исследовать твое, Серафим, и Димкино самочувствие. Понятно?

Поярков не сдавался:

— Ну хорошо. Я и Вадим займем кабину ночью накануне отлета, но как объяснить людям наше таинственное исчезновение? Ведь мы не покажемся здесь несколько дней.

Борис Захарович снисходительно поглядел на Пояркова и пригладил ершистые усы.

— А это уже проще простого. Организовано множество контрольных пунктов. Почему же и Афанасий, и я, и ведущий конструктор должны все из одного места следить за «Унионом»? Нецелесообразно.

— Значит, мы ночью будто бы вылетаем на другой пункт наблюдений? — спросил Поярков, вставая.

Афанасий Гаврилович поднял к нему смеющиеся глаза:

— Именно так и говори. Кстати, избавишь от лишних волнений дорогое тебе существо. Предупреждаю, ей ни гугу. — Он приложил палец к губам.

Слегка покраснев, Поярков отвернулся.

— Не будем говорить об этом.

— Нет, будем!

— Тут уж пошли дела семейные, — понимающе улыбаясь, сказал Дерябин. — А я, как всегда напоминал Толь Толич, человек беспартийный. И в общем, тактично выставляюсь за дверь.

Не будем и мы присутствовать при этом разговоре. Он был действительно партийный, если пользоваться определением Димки Багрецова, который считал Набатникова настоящим коммунистом; потому что у него большая душа. И беседу эту надо держать в секрете ото всех, даже от самого Багрецова, хотя он и приложил все старания, чтобы она состоялась.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Здесь Набатников вспоминает арифметику, интересуется киносъемкой, «творческой инициативой» и прочими вещами, которые не имеют прямого отношения к завтрашнему полету. А кроме того, тут рассказывается об одном волнующем событии в жизни Пояркова.

Вполне понятно, что после своего открытия, которое Набатников скромно называл «одним из частных решений перспективной задачи» — называл то ли в шутку, то ли потому, что некогда было думать о формулировках, — он сделал все возможное для нового исключительного эксперимента, подтверждающего практическую ценность его работы.

Опять он летал в Москву, советовался, спорил… И люди, которые даже с точки зрения студента обладали весьма скромными познаниями в теоретической физике и не очень точно представляли себе, скажем, космическую частицу «мю-мезон», вдруг согласились с Набатниковым и, отклонив притязания виднейших астрономов, астроботаников, радиофизиков и других ученых, утвердили программу испытаний «Униона» так, как хотел Набатников.

Для этого пришлось освободить многие секторы летающей лаборатории, сократить весьма возросшие требования физиологов, которые доказывали, что сейчас в центре внимания должен быть человек как хозяин космоса. И ученые, отдавшие всю жизнь исследованию далеких туманностей, авторы всемирно известных работ по спектральному анализу звезд и многие другие ученые, одержимые и влюбленные в свою науку, покорно склоняли головы, когда им говорили, что придется подождать с их экспериментами, потому что так нужно Набатникову.

Но дело, конечно, не в Набатникове. Так нужно народу. Люди, умеющие видеть «через горы времени», могли по достоинству оценить дерзкий замысел Пояркова. Но прежде всего они увидели в «Унионе» самое важное, самое главное: это не просто гигантская научная лаборатория или космический вокзал на пути к звездам, а… будущая электростанция. Последние опыты Набатникова показали, что осуществление этой идеи вполне возможно. Надо пробовать.

Оставались считанные дни до полета «Униона», а Набатников все еще ничего не говорил Багрецову о том, что вопрос о нем уже разрешен.

Зачем раньше времени волновать парня? Будет ждать, нервничать. Не лучше ли сказать накануне, чтобы он поменьше мучился нетерпением?

Афанасий Гаврилович не сомневался в Багрецове. Ясно, что тот не откажется. Вот почему только за день до отлета Вадим узнал о своей необычной командировке. Разговор происходил в кабинете.

— Согласен? — спросил Афанасий Гаврилович.

Вадим нервно поправил галстук.

— Я давно был согласен и сказал об этом.

— Знаю. Но ведь и Семенюк, или, как вы его зовете, Аскольдик, тоже рвался в космос. Мальчики — народ увлекающийся, — подтрунивал Набатников, но, заметив обиду на лице Вадима, сразу посерьезнел и крепко обнял его. — Прости за сравнение… Ты поймешь меня без пышных слов. Дело ответственное, рискованное… Но тебе его можно доверить.

— Спасибо, — Вадим низко склонил голову.

Он еще не мог разобраться в том смятении чувств, что обуяло его, боялся, что хлынут они наружу и это действительно будет мальчишеством, как уже намекнул Афанасий Гаврилович.

Набатников понимал Вадима, и ему не показалась странной та сдержанность, с которой он принял столь волнующее известие. Но парню надо дать опомниться, пусть поразмыслит на досуге, и Афанасий Гаврилович встал, как бы давая этим понять, что его ждут другие дела.

— О твоих обязанностях в полете мы еще поговорим. А пока я должен предупредить о соблюдении полной секретности. Никому ни слова.

Вадим вспомнил о матери. Она не знала даже о первом его полете — ничего не писал, чтобы не беспокоилась, — вспомнил о друге своем Тимофее и в сомнении спросил:

— Бабкину тоже нельзя сказать?

— До твоего возвращения.

— Спасибо, — уже невпопад повторил Вадим и, пожав протянутую Набатниковым руку, вышел из кабинета.

Оставшись один, Афанасий Гаврилович резко выдвинул ящик стола, достал оттуда фотографии, на которых были сняты иллюминаторы «Униона», и задумался. Вероятно, сегодня ему предстоит не очень приятный разговор с Аскольдом Семенюком. Вот ведь, казалось бы, парень как парень, отец его работал где-то по снабжению, потом с большим трудом добрался до поста директора промкомбината. Ничего особенного — зарплата среднего служащего, не то что у матери Багрецова. У нее множество научных трудов, деньги порядочные. И у нее только один сын, больше никого нет. Могла бы побаловать как следует. А вышло наоборот: Димка вырос трудолюбивым и честным, а Семенюк-младший оказался не только бездельником, но и просто паршивцем, если не сказать большего. В чем же тут дело? Кто виноват?

Афанасий Гаврилович до сих пор не мог успокоиться из-за этой проклятой кинопленки, которая по милости младшего Семенюка и Медоварова попала в чужие руки. Как теперь уже стало известно, ее копия оказалась за рубежом. Но что в ней там нашли интересного? Семенюк снимал только иллюминаторы. Это было точно доказано, и по существу за помощником фотолаборанта никакой особой вины не числилось. Он выполнял распоряжение Медоварова.

Из разговора со следователем Набатников узнал, что Аскольда Семенюка не вызывали, а ограничились беседой с Медоваровым, которому было предъявлено обвинение в притуплении бдительности и использовании служебного положения. Он не имел права принимать частные заказы и приказывать помощнику лаборанта фотографировать иллюминаторы Литовцева для какого-то журнала.

Сейчас, рассматривая фотографии, переснятые с кинопленки, Набатников припоминал свой недавний разговор со следователем.

— Да ведь это нижние иллюминаторы, — доказывал Набатников. — А те, что сделаны из «космической брони», были наверху.

— Вполне возможно, — согласился следователь. — Но сущность дела от этого не меняется.

— Я тоже так думаю. Однако что-то мне здесь не нравится. Возможно, Семенюк ошибся… А если здесь другая причина?

Следователь помолчал и сказал откровенно:

— Не знаю почему, но меня предупредили, чтобы Аскольда Семенюка пока не тревожить.

— Вряд ли он связан с иностранной разведкой. Молод и глуп.

— По глупости тоже бывает. Но в данном случае это исключено: Мы проверяли… А ваши опасения я понимаю… Специальная техника. Хорошо бы вы сами выяснили насчет иллюминаторов… Если это вас не затруднит.

— Пустяки, — отмахнулся Набатников. — Люди меня интересуют не меньше иллюминаторов. Любопытно познакомиться поближе. Говорят, что мальчик где-то здесь отдыхает от трудов праведных.

— Так точно, — подтвердил следователь. — Он должен сюда заехать — позабыл отметить командировку. Медоваров потребовал. Перед сдачей дел хочет, чтобы вся отчетность была в порядке.

Набатникова удивило это странное совпадение, но ведь с Толь Толичем был уже серьезный разговор и, вероятно, ему подсказали, как поступать дальше. А Набатникову подсказывать не нужно, он сделает все возможное, что от него зависит.

Аскольдик приехал именно в тот день, когда его и ожидали. Зайти к директору института? Пожалуйста! И ни тени удивления. Наконец-то Набатников пожелал извиниться? Ведь неудобно, когда люди приезжают в командировку, а им от ворот поворот. Вероятно, подействовала жалоба, которую тайком от Толь Толича подписали три аспиранта. Разве так можно относиться к молодым кадрам? Накрутили, видно, Набатникову хвост. Теперь лебезит, заискивает перед молодежью.

«Ну, ясно!» — подумал Аскольдик, когда, предложив ему кресло, Набатников начал разговор издалека. Спрашивал, как отдохнул молодой товарищ — уже успел загореть, — интересовался киносъемкой, как она получается?

— Спасибо, Афанасий Гаврилович, — вежливо ответил Аскольдик. — Получается. На цветную снимал… Да что вы! Не в первый раз. Освоена… А места здесь вполне приличные. Хочу осенью опять подъехать. Недавно «Волгу» получил.

— Выиграли в лотерее?

— Что вы, Афанасий Гаврилович! Купил на свои кровные… То есть не совсем на свои, — заметив удивленный взгляд Набатникова, поправился Аскольдик. Папан у меня добрый. Помог.

— Это приятно. Анатолий Анатольевич очень хорошо о нем отзывался. Кстати, а вы знаете, сколько стоит «Волга»?

— Конечно.

— Отец ваш директор производственного комбината? Так, кажется? Ковры, дорожки… Не помню, что-то мне говорил Анатолий Анатольевич. Зарплата его вам известна?

— Примерно, — нехотя ответил Аскольдик.

— Вы извините меня, товарищ Семенюк, за любопытство. Возможно, вам посчастливилось? По займу выиграли? Нет? Тогда, может быть, дача в наследство осталась? Отец решил сделать вам подарок и продал ее за ненадобностью?

— При чем тут наследство? — обиделся Аскольдик. — Дачу сами построили и продавать ее пока не собираемся.

Афанасий Гаврилович взял со стола счетную линейку и протянул ее Аскольдику:

— Видимо, я совсем позабыл арифметику. Проверьте, пожалуйста. По моим расчетам, ваш папа должен работать два года, чтобы купить «Волгу». Но ведь пить-есть тоже надо. Мама не работает, а вашу зарплату всерьез принимать нельзя. Она почти целиком уходит на содержание машины и ваши личные потребности. Математический парадокс.

— Я не математик, Афанасий Гаврилович, — лениво произнес Аскольдик, кладя линейку на стол. — И, откровенно говоря, этим вопросом никогда не интересовался.

Набатников чуть не стукнул кулаком по столу. Не интересовался? А сюда прилетел с блокнотом, хотел выпускать сатирический листок, любопытствовал, спрашивал, нет ли бракоделов среди ученых, выискивал сплетни, дотошный до всякой ерунды… А что творится дома, его, видите ли, не интересует. Но самое главное, что тут он искренен. Он всегда в стороне. И, к сожалению, так нередко бывает. Развернешь газету, читаешь: «Из зала суда». Опять проворовался какой-нибудь завмаг. Построил себе дачу за огромные деньги. А откуда у него деньги — никто раньше не спрашивал. Равнодушные доброхоты отводили ему участок, подписывали всякие бумаги, продавали стройматериалы, помогали рабочей силой… А ведь стоило только прикинуть в уме общую сумму его многолетней зарплаты и примерную стоимость дачи, как дело уже можно передавать в прокуратуру. До каких же пор мы будем оправдываться пережитками капитализма? Почему мы слепо закрываем глаза и ждем естественного и обязательного конца, что жулик обязательно попадется? Неужели так мало значит профилактика?

— Простите мою назойливость, товарищ Семенюк, — как можно спокойнее проговорил Набатников. — Вы изволили заметить, что бытовыми вопросами не интересуетесь. Тогда чем же?

Аскольдик снисходительно усмехнулся:

— Мне очень странно слышать это от вас, Афанасий Гаврилович. Разве сейчас, когда открылись дороги в космос, можно интересоваться чем-либо другим? Вся молодежь только и думает, как бы поскорее распроститься со старухой.

— Какой старухой? — удивился Афанасий Гаврилович.

— Землей, конечно.

Набатников только руками развел. Вон чем он прикрывает свою пакостную философию! «Впрочем, почему именно вас, уважаемый профессор, занимающегося изучением космоса, волнуют какие-то мелкие жулики? — иронически спросил он себя. — Полноте, Афанасий Гаврилович, завтра открывается новая эпоха в истории человечества. Вечная энергия космических пространств будет спущена на Землю…»

Нет, не убедит себя профессор Набатников, и зря он старается пышными словами оградить свое сознание от сегодняшнего, сиюминутного. Во имя чего? Ради кого он живет и трудится? Во имя будущего человечества, ради наших детей… Но опять вновь и вновь возникает трезвая, холодная мысль. Дети? У Набатникова взрослая дочь — учительница в сельской школе. Она счастлива, и ей не нужна ни «Волга», ни столичная профессорская квартира, в которой она могла бы жить. И вот, заложив ногу за ногу, сидит перед тобой мальчик. Он тоже один из тех, кому должно принадлежать будущее. Таких мальчиков не так уж много, но они живут в дачах, построенных на ворованные деньги, разъезжают в ворованных машинах. Они догадываются об этом, догадываются их друзья, но никто не хочет называть вещи своими именами, лишь стыдливо прячут голову под крыло и делают вид, что ничего не знают.

Так вот и сейчас с Аскольдиком. Казалось бы, странно, что Набатников прежде всего затеял разговор о «Волге», даче, зарплате, а не о том, почему сфотографированы вовсе не те иллюминаторы, которые нужно.

Ведь именно это его беспокоило, это мучило.

Может быть, подсознательно, но Афанасий Гаврилович не мог отделить одно от другого. Аскольдику на все наплевать. Какая ему разница, на чьи деньги папины или государственные — куплена машина? Не все ли равно, что сфотографировать? Важно не попадаться.

— Вы комсомолец, Семенюк? — после некоторого молчания спросил Набатников.

Аскольдик откинулся на спинку кресла.

— Да. Но разве в мои обязанности входит проверка семейного бюджета? Я уважаю своего отца, и подобный контроль был бы для него оскорбительным…

— Но ведь здравый смысл подсказывает…

— Я еще молод, Афанасий Гаврилович, — саркастически улыбнулся Аскольдик. Откуда у меня здравый смысл? Мне кажется, что папа умеет жить. Ничего плохого в этом я не вижу.

Набатников понял, что не здесь надо переубеждать Аскольдика, но как-то не мог подойти сразу к основной цели разговора. Мальчишка наивен, хотя и носит маску скептика. С годами это проходит, но есть недоумки, которые такую маску носят до конца жизни.

Нелегко разговаривать с этим заносчивым мальчуганом. Так, например, он убежден, что судьба открытия или изобретения зависит только от людей, облеченных властью. Это они стоят на пути новаторов. А попробуй скажи, что от него — помощника фотолаборанта — тоже кое-что зависит, он рассмеется в лицо. Его не переубедишь, даже если расскажешь во всех подробностях историю с перепутанными аккумуляторами… Мало ли чего не бывает по молодости лет. Обыкновенная ошибка. У девчонок память слабая, они рассеянные.

Но чем объясняется ошибка Семенюка, надо разобраться обязательно. И Афанасий Гаврилович решил вызвать его на откровенный разговор.

— Вы человек взрослый, но еще очень молоды, чтобы безболезненно воспринимать замечания и советы старших, а потому с вами разговаривать довольно трудно… Но я попробую просто на пальцах объяснить вашу вину.

Аскольдик поднял рыжеватые брови:

— Вину? Интересно.

Набатников вышел из-за стола, тяжело зашагал по комнате.

— Вы увлекаетесь кинолюбительством, — продолжал он, искоса поглядывая на Аскольдика. — Занятие интересное, но хлопотное. А у вас все возможности. В НИИАП прекрасная лаборатория, а сам лаборант, при котором вы состоите в помощниках, уже освоил проявление обратимой пленки и по мягкости душевной выполнял все ваши заказы… Вы не расставались с кинокамерой и однажды по срочному заказу Медоварова засняли ею окошки из «космической брони».

— Ну и что же здесь особенного? — пожал плечами Аскольдик. — При мне не было тогда фотоаппарата. А снимки получились вполне приличными, Медоваров доволен.

— Охотно верю и ценю вашу оперативность. Вы сумели найти выход из затруднительного положения. Ну а дальше?

Со слов следователя Набатникову было известно, что Медоваров позабыл о снимках. Да и Семенюк не помнил на какой пленке их искать. К тому же заболел фотолаборант, и десятки пленок остались не проявленными. Семенюк совершенно не знал этого процесса, а потому ждал, пока лаборант выйдет на работу. И вдруг, как снег на голову, Медоваров срочно потребовал снимки для отправки в Москву, чтобы Литовцев успел их сдать для очередного номера журнала.

— Ну а дальше? — повторил Набатников. — Кто вам проявил пленку и отпечатал снимки?

— Странный вопрос! В любой фотографии это можно сделать.

— Проявить кинопленку?

— Подумаешь, какая сложность!

— Но ведь пленка обратимая. Значит, не в любой фотографии.

Аскольдик несколько смутился.

— Я уже не помню. Возможно, товарищ один проявил…

Об этом и говорил следователь. Пока трудно разобраться, какими путями пленка оказалась в чужих руках. Проявлялась она дома у одного кинолюбителя. Римма могла бы подробно описать его внешность. Римма пустенькая девушка, но в излишней доверчивости ее упрекнуть нельзя. Познакомившись на танцплощадке с элегантным молодым человеком, Римма не садилась в его машину, избегала темных аллей в парке над Днепром и встречалась с ним только на танцах. На вопрос, где она работает, гордо отвечала: «В научном институте». И, несмотря на предупреждение Медоварова, что во всех случаях надо меньше говорить о работе, Римма стала рассказывать, как без нее нельзя было обойтись в подготовке «Униона». Хвасталась предстоящей командировкой в Ионосферный институт и, чтобы придать этому максимальную достоверность, приводила множество интересных подробностей, кто, и зачем, и почему туда летит. Римма познакомила своего партнера по танцам с Аскольдиком и радовалась, что у них нашлись общие интересы. Опять она начала лелеять мечту стать киноактрисой, потому что мальчики изводили на нее множество пленки, которую проявлял ее новый знакомый.

— Меня вот что интересует, товарищ Семенюк, — продолжал расспрашивать Набатников. — Почему вы снимали не те окошки, которые было приказано?

— Откуда вы знаете? — огрызнулся Аскольдик.

Возможно мягче, хоть это и было трудно, Афанасий Гаврилович пояснил:

— Фотографии прислали нам на консультацию.

Он сказал об этом совершенно искренне, но по вполне понятным причинам не уточнял, что снимки прислали не из редакции.

Аскольдик язвительно хмыкнул:

— Значит, по фотографии вы можете определить, из чего сделаны окошки? Странно.

— Дело не в том, товарищ Семенюк. Вы снимали нижние окошки, а вам приказано было снять верхние.

— Во-первых, я не верхолаз. А во-вторых, не вижу разницы.

— Если бы вы поднялись наверх, тогда бы увидели.

Набатников не хотел уточнять эту разницу: по всей окружности диска между иллюминаторами находились рефлекторы радиолокаторов. А внизу их не было.

— Приказано отснять окошки, я и отснял, — оправдывался Аскольдик.

— Но приказание выполнено не точно.

— Я проявил творческую инициативу, — насмешливо процедил Аскольдик.

— Бросьте вы меня дурачить, товарищ Семенюк! Ваша «творческая инициатива» определяется словом «наплевать».

Больше разговаривать не о чем. Действительно, Аскольдику на все наплевать. Но почему это так волнует Набатникова? Он подробно рассказал следователю о своем разговоре с Семенюком.

— У меня нет никаких сомнений, что Семенюку было совершенно безразлично, какие фотографировать окошки, — в заключение сказал Афанасий Гаврилович.

Но сердце почему-то неспокойно.

Этого было слишком мало, чтобы отложить полет, до которого оставались уже не дни, а часы.

Часы томительные, тягучие. Поярков места себе не находил. Ну сколько раз можно осматривать «Унион», проверять управление, оборудование? Сколько раз изучать расчеты траектории? Да и кроме того, все это было сделано давным-давно настоящими знатоками своего дела, которым Поярков верил безоговорочно. А Набатников? А Дерябин? Разве в этих делах они меньше понимают, чем конструктор?

День клонился к вечеру. И если бы мальчик типа Аскольдика до конца прочитал книгу, в надежде найти в ней нечто «волнительное» — любят они это словечко, — то метал бы громы и молнии, писал бы в редакцию, что автор снизил тему, что не знает он «правды жизни», если накануне полета в космос некий Поярков, которому выпало это счастье, вдруг прогуливается с какой-то малозаметной девицей. Разве об этом он должен думать перед ответственнейшим испытанием?

Аскольдиков, конечно, у нас достаточно, но людей, по духу близких Пояркову или Нюре Мингалевой, в тысячи раз больше. И автор, как и Димка Багрецов, страшно хочет им счастья. А кроме того, в жизни человека настоящая большая любовь значит не меньше космического полета, и все это неотделимо друг от друга. Вот почему Поярков с нетерпением ждал того часа, когда можно постучаться в комнату Нюры и вызвать ее на прогулку. Теперь он знал, что говорить.

Ни от кого не таясь, Поярков взял Нюру под руку и вышел за ворота института. Где-то за снежной вершиной догорало небо. Поярков сказал, что ночью должен улететь на контрольный пункт, и сразу же замолчал. Молчали долго. Слышался лишь размеренный точный шаг.

— Вы меня любите? — неожиданно спросил Поярков. — Я знаю, вы не солжете.

Нюра молчала.

И это молчание было столь красноречивым, что у Пояркова остановилось дыхание. Он поднял ее, маленькую, легкую, и, раскачивая на руках, что-то шептал, низко наклонившись к лицу.

Нюра хотела освободиться — все это случилось так неожиданно!.. Было и радостно и немного стыдно. Она оправдывалась:

— Я просила узнать… Ведь когда-то…

— Не обижай меня, — говорил Серафим Михайлович, целуя ее. — Ничего не хочу знать. Ничего.

Потом они сидели на скамейке, где любил отдыхать Набатников, где когда-то Димка на расстоянии метра друг от друга сиживал с Риммой. Казалось, вот оно пришло, долгожданное счастье, но в душе росла тревога. Поярков проклинал себя, что не сумел сдержаться, что все это случилось накануне самого рискованного в мире опыта, и если он не вернется, то заставит Нюру еще больше страдать.

Она же, чувствуя что-то напряженное, неладное, выспрашивала. И дело здесь не в мистике, телепатии и народных приметах, что, мол, «сердце-вещун». Тут совсем другое. Сдержанность чувств, великолепное качество в жизни, дается не каждому. Иной хоть и знает, что для общей пользы нужно солгать, но когда это сделает, вдруг заалеет как маков цвет. Так было и с Поярковым. Он не лгал, а просто уводил разговор в сторону.

— Но почему нельзя было днем улететь? — допытывалась Нюра. — Почему ночью?

— Некогда.

— Нашли же время для меня?

Глядя на мерцающую многоцветную звездочку, самую яркую на всем небосклоне. Нюра, как бы вспомнив о чем-то, спросила:

— Вы будете отсюда далеко?

— Далеко, — чуть слышно ответил Поярков.

— Пусть не покажется это вам смешным, но я прошу: посмотрите на ту звездочку. — Нюра подняла к ней голову. — Завтра в это же время я тоже буду смотреть на нее и думать о вас.

Прищурив глаза, Поярков заметил, что от дальней звездочки тянется к нему тонкий, как алмазная нить, сияющий лучик. Это первая линия связи, которую изобрели влюбленные. Тайным шифром, неслышимым и невидимым, поверяют они друг другу мысли и чувства… Наивная игра, но сейчас ее предлагает любимая.

— Обещаете? — спросила она, обняла его голову, прижала к груди.

И тут случилось самое непонятное, самое волнующее в жизни Пояркова. Он услышал, как бьется сердце любимой. Он слышал его размеренный стук, потом быстрые неуверенные толчки, замирание и вновь властные удары — тук-тук-тук. Он понимал ее волнение, и сердце его отвечало тем же. Оно живет! Оно твое!

И не видели они, как мимо проходил Димка Багрецов, и, конечно, не знали, как тяжело ему. Именно здесь, на этой скамейке, сидел он с Риммой, а сейчас бродит и бредит воспоминаниями. Радостно лишь то, что эти счастливы. Пусть опять он что-то потерял. Но как хочется всех хороших людей сделать счастливыми!.. Бабкин скоро уедет домой. Стеша ждет не дождется, соскучилась. А у Вадима никого нет, ни одна девушка по нему не скучает. Сегодня он хотел поговорить по телефону с матерью, но раздумал, боялся ее взволновать — ведь она догадается по голосу, что сын чем-то обеспокоен. Разве это скроешь?

А Тимка ни о чем не догадывался. Вот и сейчас, когда Вадим сказал, что ночью улетает на другой контрольный пункт, Бабкин мог только посоветовать одеться потеплее.

— Может, на Алтай полетишь. Там горы повыше, чем здесь. Холодно. А я, наверное, больше никуда не полечу, — продолжал он, сжимая и разжимая больные пальцы, как ему советовали, для гимнастики. — Слишком много приключений. Стеша беспокоится.

— Но ведь она понимает…

— Да, конечно. Только вот у меня дочь скоро будет.

— Почему дочь?

— Так хочу. Ее труднее воспитывать.

— Оригинальничаешь, Тимка. Все говорят, что мальчишки — сорванцы, а девочки тихие.

— А потом вырастет какая-нибудь Римма.

Вадим печально заметил:

— Бывает. — И, тут же вспомнив историю с аккумуляторами, сказал: — А вдруг бы она такую штуку учинила перед завтрашним полетом? Полная катастрофа!

Как ни странно, всегда спокойный, даже флегматичный, Бабкин заговорил резко, взволнованно:

— Ты думаешь, она бы переживала? Ерунда! А таких девчонок много. У них свои интересы. Танцплощадки, сплетни, тряпки… Нет уж, довольно! И если у меня будет дочь, то прежде всего я отниму у нее мечту о подобной чепухе. А ведь есть девчонки, которые только в этом и видят счастье.

— Их никто не научил любить, — в грустном размышлении подсказал Вадим. Любить свой труд и хороших людей.

Прощаясь с Бабкиным, Вадиму хотелось расцеловаться, но он сдержался, чтобы не выдать себя… Да, конечно, ничего особенного, обычный рейс на «ИЛ-18». До скорого свидания, Тимка.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Космонавты накануне старта. О чем они могли думать и как об этом узнать? Что такое вялая лирика и можно ли ее определить методами электроники? И в конце — о крылатом слове победы и счастья.

Нечего и говорить, что подготовка к таким ответственным испытаниям была закончена задолго до полета, назначенного на рассвете. С шести часов вечера территория, откуда должен был подняться «Унион», находилась под усиленной охраной, и ни один человек, кроме директора Ионосферного института Набатникова и еще двух-трех ответственных лиц, не имел права подходить к летающей лаборатории.

Нельзя даже сравнивать предыдущий старт с территории НИИАП, когда «Унион» нужно было только переправить на ракетодром Ионосферного института, но все же печальный опыт с молодыми инженерами, случайно оставшимися в центральной кабине, сейчас несомненно учитывался.

Здесь бы, конечно, никогда такого не произошло. Сам Набатников осматривал каждый отсек гигантского диска, низко согнувшись, до боли в спине ходил по трубчатым коридорам, заглядывая в камеры. Освещение прекрасное, не хуже, чем в гостиных и каютах комфортабельного дизель-электрохода. Ему представлялось, что после испытаний «Унион» переоборудуют и вместо камер здесь появятся действительно каюты для желающих испытать космическое путешествие на необычном лайнере-дирижабле. Абсолютно безопасный полет. Сотни пассажиров плавно спускаются на землю в назначенный пункт. А пока не лаборанткой Нюрой Мингалевой проверялись новые ярцевские аккумуляторы, а заводскими инженерами. Они прилетели сюда специально. Но и этого мало: окончательную проверку производил Борис Захарович Дерябин, он же испытывал всю автоматику, радиоаппаратуру и телеметрические устройства.

Наконец все люки и центральный вход «Униона» были опечатаны, и теперь за работой аппаратуры и поведением животных следили только на расстоянии в лабораториях института.

Пассажиров «Униона» уложили спать в десять часов вечера. Ни Поярков, ни тем более Димка Багрецов не смогли бы заснуть так рано. Но их положили в специально оборудованную для этого комнату, где главный врач «Униона» Марк Миронович включил аппараты «электросна» и, поручив медсестре наблюдать за спящими, осторожно вышел на цыпочках.

Вадим открыл глаза, протер их и снова приоткрыл чуточку. Перед ним стояла какая-то бесформенная фигура, похожая на водолаза. Наверное, это сон.

— Довольно спать, — послышался гулкий и странный голос Пояркова. — Как старики говорят: «Царство небесное проспишь».

Он уже был готов к полету, одетый в скафандр, и сейчас говорил, не поднимая прозрачного шлема.

У Багрецова невольно мелькнула мысль: «А ведь мы скоро будем в этом «царстве небесном». Царстве вечного холода, тьмы, пустоты… — Он вздрогнул, поежился и тут же поспешил себя успокоить: — Нет, это говорится в другом, мистическом смысле. «Царство небесное» сулят после смерти… А мы ведь тоже можем…»

До того рассержен был Вадим этой нелепой мыслью, что мгновенно вскочил с постели, готовый сразу же надеть скафандр и лететь, лететь куда угодно, забыв о своем позорном малодушии.

Но все это оказалось не так-то просто. Открылась дверь, и, предводительствуемая Марком Мироновичем, на пороге показалась целая бригада врачей в белых халатах. Сейчас они будут выстукивать и выслушивать пациента, советоваться и качать головами. Стоит ли, мол, посылать человека в космос в таком неуравновешенном состоянии. И опять в голове у Вадима пронеслась навязчивая, тошная мысль: «Консилиум у постели умирающего».

Собрав всю свою волю, Багрецов проявил чудеса выдержки. Ни привычные дедовские методы выслушивания больного, проверка пульса на ощупь, ни современные электронные приборы, те, что безошибочно рисуют на экране физиологические процессы, происходящие в организме, не показали сильного нервного возбуждения и, тем более, угнетенного состояния будущего космического пассажира. В эти минуты Вадим мог совсем не дышать или даже остановить биение сердца, как, говорят, это делали легендарные индийские факиры, только бы врачи допустили его к полету.

Зря беспокоился Багрецов. Врачи еще раньше изучили его организм. Они долго искали сердечные и всякие другие неполадки, которые хоть в малейшей степени послужили бы препятствием к столь серьезному испытанию. И дело вовсе не в том, что у него не нашли какого-нибудь аппендицита или других скрытых болезней, могущих неожиданно обостриться в самое неподходящее время; и не в том, что Багрецов вдруг оказался «атлантом», то есть идеальной человеческой особью с точки зрения врачей и художников. Все это относительные пустяки.

А в чем же суть? Почему именно на Багрецова пал выбор Набатникова, когда он — искал второго пассажира «Униона»? В том-то и дело, что здесь не подходит слово «пассажир», здесь нужно лицо активное, действующее. Значит, если Пояркова считать командиром корабля, как это принято в авиации, то Багрецов должен быть либо вторым пилотом, либо штурманом, или, что ему ближе всего, бортрадистом, или, вернее, и он и Поярков просто наблюдатели.

Ведь у человека есть еще внутреннее зрение, интуиция, сложные чувства, которых не заменишь никакой кибернетикой. Он сразу может принимать решения при неожиданных обстоятельствах.

Вадим резко приподнялся и посмотрел в окно.

Диск «Униона», притянутый тросами к земле, слабо светился. Никаких прожекторов, все буднично и просто. Но почему же так долго не идут за «наблюдателями», почему так долго испытывают их терпение?

Все было рассчитано абсолютно точно, и вовсе они не так уж долго ждали это время тянулось медленно. Буквально за час до рассвета, чтобы зря не томить путешественников в кабине, за ними пришли Набатников, Дерябин и главный врач, усадили в машину и с потушенными фарами подъехали к «Униону».

Возле него уже стоял трехъярусный трап, высокий как пожарная лестница. Поднялись наверх. Под тяжелыми шагами Набатникова стонали ступеньки.

Он снял печать и открыл люк. В который раз специалисты, под руководством Дерябина, осматривали центральную кабину «Униона» и все его уголки, но это повторилось и сейчас.

После официальных и деловых инструкций Набатников не выдержал, порывисто даже кепка слетела с головы — расцеловал Пояркова и Багрецова, но, чтобы это не походило на тревожное прощание, пошутил:

— Пользуясь случаем, заранее поздравляю с возвращением. А то ведь к вам потом не пробьешься. Совсем зацелуют.

То ли у Дерябина был насморк, то ли он хотел протереть очки и полез в карман за платком, но Марк Миронович посмотрел на него таким свирепым взглядом — разве можно волновать пациентов, — что тот лишь потянул носом и сурово произнес:

— Не забудьте о кодированных передачах.

Эти передачи казались Багрецову бесполезной затеей. Зачем нужно что-то передавать, когда внизу все лучше нас знают. Высота, курс, отклонение от него, все технические показатели, даже самочувствие экипажа — все известно. Но, вспомнив о внутреннем зрении, интуиции и прочих сложных особенностях человечьей породы, понял, что такие передачи нужны, хотя бы для определения психического состояния космонавтов. Ведь говорят, что космические лучи…

Но, к счастью, дальнейшие размышления Вадима были прерваны сдержанной, вполголоса командой Набатникова:

— По местам.

Борис Захарович хотел было предложить присесть на минутку, по старому русскому обычаю, но после команды счел это неудобным: дисциплина как на войне.

Молча, почти не дыша, Багрецов шагнул в темноту люка, нащупал там первую ступеньку и вдруг со всей ясностью представил себе, что с этой ступеньки начинается дорога в космос. Он поднимается все выше, выше, сердце сжимается от волнения и радости, и все же тайная тревога ни на минуту не покидает его.

Внизу слышится мелодичное позвякиванье, будто кто-то стучит молоточком по цимбалам. Это поднимается Поярков. Видимо, металлические части его скафандра ударяются о звонкие перекладины лестницы.

«Значит, он уже закрыл нижний люк», — подумал Вадим, вспомнив свое первое неудачное путешествие.

Центральная кабина, где находились радиопередатчики и другая основная аппаратура, была освещена. Это Набатников, последним осматривая «Унион», нарочно оставил здесь свет, чтобы Пояркову и Багрецову не плутать в темноте. Горели плафоны и в радиальном коридоре, который вел в отсек, где в данном полете должны находиться люди.

Не случайно, что Багрецов, и даже Бабкин, который во время своего ионосферного полета исходил все коридоры «Униона», ничего не знали о безымянной камере, приспособленной для человеческого существования в течение всего времени полета.

Благодаря огромному объему диска ее можно было запрятать глубоко внутрь. Со всех сторон камеру окружали отсеки, заполненные газом, внутри которых было множество защитных переборок, как у подводной лодки. Поэтому сравнительно небольшие метеориты вряд ли смогли бы нанести вред экипажу «Униона». Сила удара будет значительно ослаблена, прежде чем метеорит достигнет стенок кабины с людьми.

Из этих же соображений защиты экипажа Поярков категорически отказался от огромных иллюминаторов, сквозь которые так приятно было бы наблюдать звездный мир. Во-первых, мир этот удобнее наблюдать с земли через телевизионные телескопы, расположенные в верхней части диска. А во-вторых, ни «космическая броня» Литовцева, ни более совершенные прозрачные материалы не смогут полностью защитить людей от солнечной и космической радиации, от температурных воздействий и тем более от возможной метеоритной опасности.

— Огромные окна, как в салоне волжского теплохода, нужны только героям фантастических романов, — доказывал Поярков своим противникам, которые ратовали за «космическую броню». — Ведь человек летит в космос не затем, чтобы любоваться пейзажами. И прежде всего он должен чувствовать себя в безопасности.

Вот почему кабину для людей поместили внутри диска, а наблюдать за окружающим можно было с помощью специальных оптических устройств, чем-то напоминающих перископы подводной лодки.

Все это было знакомо Вадиму еще раньше, когда он привыкал к условиям будущего полета. Вместе с Поярковым часами он сидел в кабине, притянутый ремнями к креслу, учился видеть совершенно необычным зрением, когда у тебя перед глазами что-то вроде «кинопанорамы». Над ее основным экраном поместился еще один, позволяющий видеть все, что творится над головой, а внизу на третьем и четвертом экранах должна быть видна Земля и, как в зеркальце автомашины, то, что остается позади.

К этому не сразу привыкнешь. Но так показалось вначале. А сейчас, когда Багрецов вошел в полутемную кабину, где светились лишь стрелки и цифры приборов, то ему представилось, что иначе и видеть нельзя. Круговой обзор, и не только в плоскости, но и в пространстве. Не надо вертеть головой. Вроде как на затылке у тебя появились глаза. Да и не только на затылке.

Прямо перед собой ты видишь освещенный купол башни, несколько поясов окружающих ее окон, плоскую крышу института с корзинками и решетками радиолокаторов, нацелившихся в небо. На втором экране — яркие предрассветные звезды. А внизу — абсолютная темень. Ведь «Унион» пока еще отдыхает, лежит на земле. И наконец, последний, четвертый экран. Вдали цепочка гор, просторное поле ракетодрома, и ходит по нему взад-вперед высокий, грузный человек в светлом плаще. Это Набатников. О чем он думает? О чем?

В кабине вспыхнул яркий свет, его зажег Поярков.

— Ну что ж, подключаемся, — весело сказал он, садясь рядом с Вадимом и вставляя в поясную фишку колодку со штепселями. — Марк Миронович, наверное, уже дожидается. Нервничает.

— Ему разрешено нервничать, — заметил Вадим, также через шланг подключаясь в радиотелеметрическую систему.

На приборной доске зажглась контрольная лампочка. Это значит, что заработал один из передатчиков, который предназначен только для того, чтобы точно и объективно сообщать на Землю о здоровье путешественников. Об этом будут знать не только Марк Миронович, не только Набатников и Дерябин, но и некоторые ученые из Академии медицинских наук, специалисты из Центра космической связи, будут знать и в других институтах, где установлены специальные аппараты для приема зашифрованных телеметрических, передач. Но только сами космонавты останутся в неведении, каков у них пульс, кровяное давление и как работает сердце.

На это им не следует отвлекаться, и меньше всего они должны об этом думать. На приборной доске, на различных пультах — всюду, куда ни глянь, на стенках кабины, даже на потолке размещены приборы, сигнальные лампочки, крохотные самописцы и осциллографы. Все, что касается технического состояния «Униона» и внешних условий, в какой-то мере влияющих на полет, все это могут определить по приборам и «командир корабля» и «наблюдатель» Багрецов. Все узнают, кроме того, что происходит у них в организме в столь необычных условиях.

Перед вылетом кто-то из врачей предложил поставить в кабине телевизионную камеру, чтобы наблюдать за космонавтами.

Однако существовали веские причины, почему следовало бы отказаться от телекамеры в кабине космонавтов. На специальных телевизорах вполне возможен прием этого изображения. А если так, то нетрудно догадаться, откуда оно передается. Но, как уже было решено, преждевременная сенсация только бы повредила делу.

Здесь надо сказать еще об одном методе наблюдения за космонавтами, о котором ничего не знали ни Поярков, ни Багрецов. В нем не было той неприятной особенности, когда ты чувствуешь себя постоянно на виду и за тобой следят по телевизору. Димка — тот бы, вероятно, стал позировать, а Поярков отворачиваться.

Новый метод наблюдения, даже если о нем рассказали бы и тому и другому, не вызвал бы у них протеста или просто неловкости. Однако, как говорится, «для чистоты эксперимента» пусть космонавты остаются в неведении. Дело касается самого сложного — нервных клеток мозга, которые могут быть подвержены действию космической радиации. Ведь пока еще многое остается неясным…

Сейчас в ожидании отлета именно об этом и зашла речь.

Заметив, что Вадим все время поправляет свинцовый колпак под шлемом, Серафим Михайлович предложил:

— Да сними ты его. Ведь пока не нужен.

Вадим с радостью снял с себя колпак, выдавленный из тонкого свинцового листа, и, рассматривая его розовую суконную подкладку, усеянную пуговками контактов, удивлялся:

— Мне кажется, что это придумали перестраховщики. Над головой всевозможные защитные перегородки, свинцовые, жидкостные. И вдруг нате вам — дополнительный колпак. Да ведь там, наверху, для космических лучей он вроде как бумажный… А потом, надо же верить опытам. С собаками от этих лучей ничего не случалось… С обезьяной Яшкой-гипертоником тоже обошлось благополучно. Наконец, Бабкин…

— Что Бабкин? — прервал его Поярков.

— Отделался, как говорится, легким испугом, — свободно и непринужденно продолжал Вадим, видимо решив, что юмор в данной ситуации — лучшая защита от страха. — Боялся, что полысеет, да и то не от космических лучей, а от вредных излучений в уловителях Набатникова.

— Это еще не совсем доказано. А потом, твой Бабкин поднимался на какую-нибудь сотню километров и пробыл там, наверное, часа два…

— «А у меня, да и у вас, в запасе вечность…» — как бы про себя продекламировал Вадим любимые строки, встрепенулся и со смешком добавил: Все-таки несколько суток.

Серафим Михайлович покосился на Вадима и выругал себя за неосторожность. Детям на ночь не рассказывают страшных сказок. Он чувствовал себя старше Вадима не на пять лет, а действительно чуть ли не на вечность. Такая жизнь прожита, как в бою, где один день стоит целого года. Случались дни, когда, сидя за чертежной доской, чувствуешь, что истекаешь кровью… Спускается ночь, и ты уже не идешь, а ползешь к далекому мерцающему огоньку, не зная, что там ждет тебя…

Он смотрел, как Вадим рассеянно пересчитывает маленькие, похожие на поросячьи сосочки, пружинистые контакты на розовой подкладке свинцового колпака, — смотрел и думал, что это действительно не защита от мощной космической радиации. Но при чем тут контакты? Зачем от колпака идет толстый бронированный кабель? Куда идет? К «заземлению», как говорят радиолюбители? Смешной парадокс. Ведь Земля тогда будет в сотнях километров отсюда.

Не только Пояркову, но даже людям, никогда близко не соприкасавшимся с космическим излучением, известно, что есть такие тяжелые частицы, которые глубоко проникают в живую ткань, ионизируют ее. А если они затронут нервные центры? Тогда что?

Свинцовые колпаки сделаны не для защиты, а для проверки возможного влияния космических частиц на мозговые клетки. И если внизу на экранах, где видны биотоки мозга, будет замечено что-либо угрожающее, то «Унион» немедленно спустят вниз. Изучение этих биотоков производилось давно, созданы специальные аппараты, помогающие диагностировать психические заболевания, но только совсем недавно был изобретен новый аппарат, который решили применить для такого совершенно исключительного случая.

Об этом ничего не говорили ни Пояркову, ни Багрецову. Вадим сейчас снял колпак и сразу же вызвал неудовольствие Марка Мироновича. Значит, врачи-психиатры могли наблюдать работу нервных клеток только у Пояркова. А перед отлетом хотелось бы проверить аппараты.

Неизвестно, что бы чувствовал Поярков, глядя на графическое изображение своих мыслей. В специальной лаборатории рядом с кабинетом Набатникова стояла необычная аппаратура.

Представьте себе два полуметровых экрана. На каждом из них вычерчено схематическое изображение мозга, разделенное на отдельные нумерованные участки. Вот экран Пояркова. То там, то здесь на чертеже вспыхивают звездочки. Они показывают, где в данное мгновение наиболее интенсивно работают нервные клетки. По характеру вспышек, по их интенсивности, по тому, как они перебегают с одного моста на другое, можно проследить процесс мышления, узнать его активность, быстроту реакции и многое другое, в чем пока еще трудно разобраться виднейшим ученым-психиатрам.

Кстати, двое из этих ученых уже застыли у экрана Пояркова и с нетерпением ждали, когда появится что-нибудь особо интересное, скажем, в минуты сильного нервного возбуждения. Ведь человек должен волноваться перед таким потрясающим полетом.

Ничего не поделаешь — врачи есть врачи, и если Набатников расценивал установку этих контрольных приборов лишь как средство вовремя спасти людей от возможного тяжкого заболевания, то врачам хотелось наиболее полно проследить течение этой неисследованной болезни, чтобы в дальнейшем найти способы предупреждения и борьбы с ней. Ведь совсем не за горами полеты обыкновенных пассажиров.

Поярков не мог видеть экран, где сейчас перебегали с места на место «звездочки его мыслей». Он смотрел на другой экран, видел светлеющее небо, где гасли настоящие звезды, и куда был прочерчен его путь. Без всякой электроники видел он и розовые облака, и чуть заметные снежные горы.

Все это настраивало на лирический лад, что сразу же было отмечено врачами. Звездочки лениво толпились на маленьком пятачке, бродили по кругу, сонные и тусклые как вымученные стихи. Такова бывает лирика в объективном изображении современной электроники.

И вдруг — россыпь огней. Они запрыгали, заметались, действительно быстрые как мысль, мгновенно перескакивая с одного места на другое, думы разные, но в них чувствовалась какая-то определенная закономерность и тяготение к верхнему участку нарисованной схемы.

Врачи переглянулись, посмотрели на самописцы и осциллографы. Приборы показывали, что Поярков несколько возбужден, повысилась частота пульса, дыхание прерывистое. В чем же дело? По вспышкам на экране, по бегающим звездочкам можно было бы заключить, что это волнение вызвано отнюдь не страхом или, что вполне естественно, тревогой перед полетом. Объективные данные полностью исключали гнев, раздражение… Никто ничего не понимал: за свою сравнительно недолгую практику работы с новым аппаратом врачи пока еще не встречались с подобной картиной на экране.

Да и в самом деле, разве можно приборами определить сложнейшие человеческие чувства, взвесить радость, измерить печаль? На каких хитроумных экранах увидите вы то, что привычно называть движением сердца или чистотой души? Как можно узнать силу любви?

А именно она перепутала все на экране и поставила в тупик ученых-психиатров.

Уже не отдельные вспышки, а космические ливни, похожие на те, что недавно наблюдал Набатников, бушевали на экране. Ученые разводили руками. Что же такое творится в сознании будущего космонавта?

Ничего особенного. Он столько передумал за эти дни, столько раз представлял себе полет, что голова уже не воспринимала бессчетного повторения одних и тех же мыслей. Больше того, выработалась защитная система-блокировка. Случайно взглянет Поярков на кромку диска, промелькнет мыслишка насчет сопротивления воздушной среды — и вдруг сразу же исчезает, будто в мозгу срабатывает какая-нибудь защелка и не дает мысли разматываться дальше. Ведь до этого он мотал ее, мотал и так и эдак. Все выяснил, рассчитал, проверил, зачем же теперь себя выматывать?

Но мысль работает даже во сне. Поярков ее может дисциплинировать. И вот для успокоения появилась вялая лирика, отмеченная на экране. Наконец — самое настоящее живое, полнокровное: Серафим Михайлович вспомнил о Нюре.

«Как? Неужели в те немногие минуты, которые остались до старта, он может думать о чем-то постороннем?» — удивился бы Аскольдик (да и не только он). Простите, но так случилось: Поярков вдруг ощутил прилив огромного страстного чувства, какого никогда не испытывал.

Все, что было до этого, показалось ему анемичным, скучным и, что самое оскорбительное для любви, рассудочным. Мелкая ненависть к мальчишке Аскольдику, глупая ревность к Багрецову и к тому, кого Нюра когда-то любила. Стыдно! Почему только вчера, накануне испытаний, он сбросил с себя эти ветхие лохмотья несчастного вздыхателя? Почему не раньше?

Он вспомнил, как поднял ее на руки, маленькую, будто невесомую, как почувствовал на губах ее горячее… нет, только сейчас он понял, — жгучее, опаляющее дыхание… Вспомнил — и сердце его остановилось… И опять не тогда, а сейчас, перед стартом… Все в эти минуты кажется по-иному, и надо бы вчера не так говорить с пей…

Поздно. Уже совсем рассвело. Через пятнадцать минут старт. Хоть бы одним глазком взглянуть на нее. Наверное, она здесь, среди провожающих. Почти для всех «Унион» лишь огромная машина с приборами и подопытными животными. Вот-вот она оторвется от земли. Все как полагается — обычные испытания. А у Нюры оторвется сердце… Но как она догадалась? Неужели прочла в глазах? Проклятая неосторожность! Лучше бы вчера не видеть ее. Ведь знаешь же хорошо, что не умеешь лгать.

На экране мелькали люди. Вот Набатников поднял палку, указывая куда-то в небо. Дерябин, вероятно, уже на месте, возле пульта управления. А это Бабкин. Наконец-то ему разрешили выйти на воздух. А рядом — Нюра, подняла воротник своего клетчатого пальто, закуталась шарфом, зябко поводит плечами, ежится от свежего ветерка.

Еще сильнее заколотилось сердце, кровь прилила к щекам. Посмотреть бы на нее поближе, заглянуть в глаза… Он крутил ручки оптических устройств, пробуя увеличить изображение, увидеть лицо крупным планом.

Сгоряча включил электронный телескоп. Нет, ничего не получается. Лицо Нюры превратилось в туманность, но зато над ней четко, до мельчайших подробностей был виден старый, морщинистый лик Луны.

Зачем она сейчас нужна Пояркову?

Нюра исчезла. Куда? Почему? Опять волнения. Не знал Поярков, что ее отозвал Набатников. Он только что обошел кругом всего диска, и вдруг возникли сомнения: исправна ли одна из мощных фотоэнергетических плит, потом получивших название «солнечной батареи». Эта плита чем-то показалась ему подозрительной.

Часть диска, где Набатников усмотрел неисправную плиту, лежала на земле, поэтому ее можно было даже потрогать руками.

— Анна Васильевна, — обратился к Нюре Набатников, — вы хорошо знаете курбатовские плиты. Что-то я в этой сомневаюсь. Она вроде как позеленела. От времени, что ли?

Разговор этот слышали и Поярков и Багрецов, хотя сидели они в кабине, в десятках метров от того места, где разговор этот происходил. Все объяснялось довольно просто. В обшивке диска, в разных его отсеках, были скрыты микрофоны, предназначенные для регистрации ударов метеорных частиц. Удары должны быть слышны на Земле и в кабине космонавтов, где установлено специальное табло, показывающее номер отсека, куда попала частица.

Не мудрено, что разговор Набатникова и Нюры, стоящих рядом, услышали через наушники космонавты.

Поярков не мог не узнать ее голоса. Стараясь не дышать, он слышал вовсе не обязательные для него вещи. Нюра успокаивала Афанасия Гавриловича, говорила насчет позеленевшей плиты, присланной из новой партии, что цвет такой и должен быть и что это нисколько не отражается на ее электрических и механических свойствах. Видимо, Афанасия Гавриловича вполне удовлетворило Нюрино объяснение, он поблагодарил ее и отошел. А Поярков чего-то ждал.

Так, по крайней мере, показалось Багрецову. И вдруг, к своему удивлению, Поярков слышит сказанное шепотом древнее, как мир, слово:

— Люблю…

Это было, конечно, наивно, особенно в столь неподходящей обстановке — за три минуты до старта в космос, но что поделаешь, если Нюра не сдержалась и, прильнув губами к холодному металлу, шепнула любимому напутственное слово.

Оно было с ним все время в пути — крылатое слово победы и счастья.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Чему удивлялся Тимофей Бабкин? Бывают ли умные птицы? И что такое «сила небесная»?

Как и было намечено, «Унион» вначале достиг своего потолка. Здесь, в сильно разреженной атмосфере, включились атомные двигатели и вынесли гигантскую космическую лабораторию на заданную орбиту.

Теперь уже двигатели не нужны. «Унион» мчится по инерции.

На плоской крыше Ионосферного института, где огромные параболоиды радиолокаторов, как чаши, поднятые к небу, ловили отраженные от диска невидимые лучи, где толстые трубы телескопов, похожие на гигантские короткоствольные минометы, нацеливались на горизонт, чтобы не пропустить те немногие минуты, когда пролетит «Унион»…

Именно здесь, а не в зале у приборов, вглядываясь в утреннее небо, стоял Тимофей Бабкин. На его руку устало опиралась Нюра, дрожавшая от холода и волнения.

Там, внизу, на большом телевизионном экране, можно будет наблюдать и Землю с высоты и другие интересные картинки, а не только пролет светящейся звездочки, но Тимофей захотел собственными глазами, без всякой вспомогательной техники — радиолокаторов, сильнейших менисковых телескопов, даже без бинокля увидеть эту новую звезду.

Могучая радиолокационная и астрономическая техника позволяет видеть «Унион» на больших расстояниях. Ночью за «Унионом» можно увидеть и другой след. Это светящаяся курбатовская ткань, вроде как хвост кометы.

В сегодняшнее ясное утро глаза всех телескопов и радиолокаторов смотрели на восток. Оттуда из туманной дали должен вынырнуть «Унион» и, описав дугу, скрыться за холмами. Как только радиолуч коснется металлической поверхности диска и отразится обратно, все телескопы и все приборы, что следят за ним, мгновенно придут в движение. Бесшумные моторчики станут поворачивать трубы и параболоиды, ни на секунду не выпуская из своего поля зрения пролетающий диск…

Этого момента и ждали наши друзья. Опершись на парапет и стискивая побелевшими пальцами его узорчатую решетку, Нюра всем телом устремилась вперед, как бы желая хоть чуточку быть поближе к тому месту, где появится «Унион».

На нее с тревогой поглядывал Тимофей. Что это, волнение? Любопытство? Впрочем, и сам Тимофей не мог совладать с теми довольно странными ощущениями, которые сейчас испытывал.

Ему казалось, что он, Тимофей Бабкин, несется сейчас вокруг планеты. Пусть там, наверху, осталась лишь частица его тепла да прибор, сделанный вместе с Димкой, все равно вторично приходится переживать и страшное волнение неизвестности и радость нехоженых троп.

Тимофей гордился, что был одним из первых, пусть даже случайных, путников по дороге в космос. И если тот крошечный отрезок пути в «Унионе» хоть как-то помог сегодняшнему полету, то лучшего и желать нельзя. Он понял, что настоящее счастье не в спокойном безоблачном существовании, как ему казалось раньше, а в огромном беспокойстве за всех. Там, наверху, он боялся не только за себя, Стешу, Димку, — он мучился, думая о Пояркове, Дерябине, Набатникове, обо всех, кто строил и оборудовал «Унион».

С чувством глубокого стыда вспоминал Тимофей, как иной раз лучшие свои стремления и поступки прикрывал маской скептика, равнодушно пожимал плечами, лениво острил и делал вид, что все ему надоело. Разговаривая с Риммой, Тимофей видел себя как в зеркале, только у Риммы этот ленивый скептицизм определял ее сущность, а у Тимофея просто так — глупое жеманство.

— Летит! — вскрикнула Нюра.

На горизонте заблестела розовая звездочка с маленьким хвостиком. «Как головастик, — невольно подумал Тимофей и тут же выругал себя. — Подобрал сравнение, нечего сказать».

Звездочка промелькнула и растаяла в утреннем тумане. На площадке показался Набатников.

— Земля!

Это прозвучало как возглас легендарного матроса Колумбовой каравеллы, но в данном случае, спустившись к телевизору, люди могли видеть не кусок земной тверди в океанском пространстве, а чуть ли не всю пашу планету с огромной высоты.

Сбежавши вниз по лестнице, Бабкин и Нюра в изумлении застыли у большого телевизионного экрана. Стереоскопически выпуклой вставала Земля. Сквозь разорванную вату облаков вылезали горы, моря казались лиловыми. Сероватой зеленью, розовыми песками пустыни была заполнена вся правая часть экрана. «Унион» летел по меридиану, а потому оставалось странное впечатление, будто земная ось переместилась к экватору и шар вот-вот повернется к нам белым пятном Антарктиды. Этого не произошло — изображение померкло. «Унион» скрылся за горизонтом, а радиоволны не проникают сквозь толщу Земли.

Даже в эти немногие минуты удалось записать изображение на видеомагнитофонную пленку, чтобы в любой момент продемонстрировать его на телевизоре. Все показатели многочисленных приборов, в том числе ЭВ-2 и мейсоновского анализатора, принимались на контрольных пунктах нашей страны и на исследовательских судах.

В соседнем зале помимо наблюдения за животными, изучали деление клеток, влияние космических лучей на рост растений. Что же касается физических исследований ионосферы, Солнца и планет, то о них и говорить не приходится. Сотни приборов, установленных в «Унионе», передавали свои показатели.

Набатников мог быть довольным первыми успехами: «Унион» вышел на орбиту, полет продолжается. Но все же история со снимками, оказавшимися в чужих руках, нет-нет да и припомнится. Медоваров получил серьезный урок и, как рассказывал следователь, ходил обиженным, готовясь к сдаче дел.

Он был по-своему честен. Корабль его тонул, команда уже кинулась к шлюпкам, но он пока еще за капитана и должен бдительно стоять на капитанском мостике. Он удвоил охрану у материального склада, зачем-то ввел особые пропуска в полупустующие лаборатории, откуда разбежались аспиранты — медики и биологи. Ведь теперь в НИИАП нельзя будет защищать диссертации. Все иностранные журналы Медоваров объявил временно под запретом. Увольняемым работникам давал лишь скупые, сдержанные характеристики, да и то после подробного изучения их анкет. Да, конечно, лишняя предосторожность никогда не помешает. Но о чем думал уважаемый Толь Толич, когда приказывал Семенюку фотографировать иллюминаторы? Теперь над этим многие поразмыслят.

«Унион» в полете! Ни на минуту не прекращается радиосвязь с контрольными пунктами. Вот «Унион» пролетел над Камчаткой, Уралом и снова должен появиться неподалеку от Кавказа.

Удивительна новая установка, недавно привезенная в Ионосферный институт. На большом экране с помощью целой группы радиолокаторов просматривается весь небосклон. Вот понизу бежит светлая точечка рейсового самолета Москва-Баку. А это метеорологи запустили очередной шар-пилот с металлической пластинкой. Совсем рядом, как легкая снежинка, промелькнула птица.

А иногда по самому верху экрана вдруг прочертит свой след метеор.

«Унион» точно идет по первой заданной орбите. Если он станет снижаться из-за воздушного сопротивления — пусть ничтожного, но все же имеющегося на этой высоте, — то автоматическое устройство включит двигатель и «Унион» возвратится на свою орбиту.

Вот почему Дерябину и его помощникам не приходилось прикасаться к ручкам управления.

На экране появилась сияющая точка «Униона». Какая там точка! По величине ее не сравнишь даже с самолетом. Виден эллипс. Словно торпедный катер, он мчится по серо-голубому морю экрана.

Но что это? Сверху, из дальних высот, летит наперерез другая точка. Это метеор! Его ионизированный хвост ясно виден на экране.

Пространства Вселенной глубоки. Метеор летит еще очень далеко от «Униона», и вероятность столкновения ничтожна, а Нюра уже полна страха. Никогда Тимофей не видел у нее такого напряженного, испуганного лица.

Замигали соседние экраны, где «Унион» показывался в другой плоскости. Радиолокаторы-дальномеры сразу же определили траекторию падения метеора. Он летит навстречу!

Набатников не мог побороть волнения, стиснул зубы и широко раскрыл глаза.

— Не совестно? — укоризненно спросил Борис Захарович, тихонько тронув его за плечо. — Ведь там автоматика.

Вздрогнув, Набатников замотал головой.

— А люди? — Он услышал сдавленный вздох и заметил Нюру. — Ну да, ведь я же человек, — поправился Афанасий Гаврилович. — Не могу спокойно смотреть.

Но автоматика Дерябина работала лучше человека. Вероятно, оставались доли секунды до того мгновения, как довольно крупный метеор пронизал бы обшивку диска. Однако реакция радиолокатора и связанной с ним автоматики была точной и быстрой. Радиолуч издалека увидел метеор и приказал «Униону» свернуть влево. Вот и все.

Нет, оказывается, далеко не все. Не прошло и минуты с тех пор, как «Унион» избежал встречи с метеором, не успел еще растаять его след на экране, как возник новый повод для волнений. Хорошо еще, что Нюра не смотрела на экран, а то неизвестно, как бы она восприняла такое событие.

От светящегося пятнышка «Униона» отскочила искорка и помчалась вниз. Может быть, это сработала катапульта и выбросила кабину с людьми? Нюра ничего не знала о катапультах, но еще в тот вечер догадалась, что Поярков летит не один, а с Димкой. У них все можно прочесть в глазах.

Волноваться не следует. Набатников и Дерябин следили за экраном и, заметив летящую искорку, даже обрадовались.

— Все в порядке… — выдохнул из себя Афанасий Гаврилович. — Теперь можно ехать на открытие электростанции.

Бабкину уже было известно, что Ионосферный институт взял вроде как шефство над одним здешним колхозом, но сейчас никак не мог понять, что за срочность такая — бросить все и приветствовать колхозников по случаю установки керосинового движка для освещения? Ведь там, наверху… Да нет, чепуха какая-то!

Только из вежливости Бабкин согласился поехать с Набатниковым, когда он предложил ему:

— Поедем, поедем, Тимофей. Здесь нам пока делать нечего.

Мейсон рассматривал ленту с телеметрическими записями работы анализатора.

— Мистер Набатников! Я так думал, что еще вчера газеты написали, что сегодня пустят колхозную электростанцию. А «Унион» пустили, писать нельзя?

— Ошибаетесь, мистер Мейсон. Можно писать, но опыт еще не закончен. Мы не любим хвастаться раньше времени, как некоторые заокеанские деятели. А в данном случае не будем писать и про колхозную электростанцию.

— Можно ее смотреть?

— Пожалуйста. Только ее еще нет.

— Русские всегда хотят делать чудеса…

— Нет, почему же? — усмехнулся Набатников. — Мы не только хотим. Мы их делаем. Разве это вам не известно?

Прислушиваясь к разговору, Бабкин соглашался с Афанасием Гавриловичем, но, будучи человеком трезвого и даже несколько скептического ума, испытывал неловкость. Нашел чем удивить американца — колхозной электростанцией. Ведь ему, наверное, уже атомную показывали, синхрофазотрон и всякие другие достижения.

Дорога шла в горы. Бабкина посадили рядом с шофером, а позади, на правах гостеприимного хозяина, Набатников развлекал Мейсона разговорами, причем, насколько Бабкин понимал по-английски, ни одного слова об электростанции сказано не было.

По обочинам дороги лежали груды щебенки, приготовленной для ремонта отдельных поврежденных участков. Люди куда-то ушли. Стоял одинокий каток, которым утюжат асфальт.

С железной лопатой на плече, в брезентовых рукавицах, в полинявшем, когда-то с цветочками платье, в тапочках на босу ногу поднималась вверх женщина.

Женщина обернулась, и Набатников сразу узнал ее. Однажды вместе с Поярковым он проезжал по этой дороге. Женщина лет сорока, со следами былой красоты, с мускулистыми натруженными руками, тащила огромный камень. Ей пришлось остановиться, пока машина не проедет. Набатников оглянулся и заметил ее взгляд, полный боли и укоризны… Помнится, тогда Поярков накричал на молодого бригадира, потом поехали в дорожное управление. Там обещали что-то сделать, но вот опять эта встреча.

Набатников приказал шоферу остановиться и спросил у женщины:

— Далеко?

Она нехотя ответила, что закончила работу, идет в селение, где расположилась их ремонтная бригада. Это было по пути, и Набатников предложил женщине:

— Садитесь, подвезем.

Испуганно взглянув на свои — рукавицы, запыленные ноги, на порванный подол платья, она категорически отказалась:

— Замараю вас. Сама дойду, не маленькая.

Но в глазах солидного городского человека светилось столько доброты и товарищеского участия, что женщине не хотелось его обижать. Может быть, это большой начальник, который приехал сюда проверять работу? Ведь совсем недавно он тоже здесь был, тогда бригадира сняли и женщинам запретили колоть щебенку.

— Сейчас, конечно, полегчало, — рассказывала она «большому начальнику», но тот почему-то хмурился и все время поворачивался к соседу, объясняя ему на непонятном языке.

— Вы не обижайтесь на меня, — извинился перед ней начальник. — Он плохо знает по-русски. А я ему перевожу.

В этом была лишь доля правды. Мейсон довольно прилично понимал по-русски, слышал, о чем говорит работница, но ему хотелось высказать и свое мнение по данному вопросу. Удобнее всего это сделать по-английски.

Совсем просто, по-дружески Афанасий Гаврилович расспрашивал у работницы, как она живет. Та не жаловалась, привыкла и к лопате, и к лому, и к тачке. Но ведь она неученая, ничего больше не знает, не умеет… Заработок тоже хороший.

— Вы не подумайте, что я всегда такая, — словно оправдываясь, говорила она, показывая на платье, на рваные тапочки. — Приду с работы — обута, одета не хуже людей… Спецовки тоже дают.

Она сняла рукавицы и положила их на колени. Краем глаза смотрел Набатников на ее тяжелые руки со вздувшимися венами, руки молотобойца, каменщика, руки рабочего, воспетые в стихах. Но здесь гордиться было нечем. Лишь сейчас понял Набатников болезненную нетерпимость Пояркова к тому, что еще осталось у нас от подневольного прошлого и тяжелых военных лет. Женские руки должны быть женскими, какими их создала природа.

Мейсон пожимал плечами и говорил, что ему трудно понять, почему в социалистическом обществе до сих пор существует тяжелый женский труд.

— Ведь она с лопатой. Она дорожный рабочий. А вы говорите о всеобщем среднем образовании.

— Не только говорим, — поправил его Набатников, — а оно у нас действительно всеобщее и обязательное. Теперь о данном конкретном случае. Пусть она вам скажет, почему у нее в руках лопата, а, к примеру, не пишущая машинка?

Не зная биографии этой женщины, Набатников мог рассказать ее довольно точно. Рано вышла замуж, специальности не было, работала в колхозе. Началась война, муж погиб на фронте, деревню сожгли, дети умерли еще маленькими, других родственников растеряла. Куда деваться? Предложили поехать на Кавказ, где потеплее. Рабочей силы не хватало, а дороги надо восстанавливать. Вот и все.

— А почему она потом не училась? — спросил Мейсон, когда предполагаемая Набатниковым биография почти оказалась точной.

— В сорок лет? Не каждому это удается.

— Но все-таки женщина с лопатой, с тачкой — это стыдно, — не унимался Мейсон.

— Очень стыдно! — согласился Набатников. — Но этого скоро не будет. А у вас? Я не говорю уже о ваших колониях. Мне хотелось только спросить: многие ли ваши женщины потеряли мужей во время их кратковременной прогулки по Европе? Много ли бомб упало на ваши города и селения?

Набатников прекрасно относился к Мейсону. Это деловой человек, предприниматель и в то же время талантливый конструктор. В какой-то мере он патриот, его заботят судьбы своего парода. Он много ездил, видел мир. Видел униженных женщин Гарлема, женщин и детей на табачных плантациях Юга. Видел толпы безработных женщин на улицах Парижа, Вены, Токио. Видел побои, издевательства над женщиной, полное ее бесправие и нищету. Все это казалось обычным, и никто не показывал ему пальцем: смотрите, мол, что на свете делается. Однако стоило лишь ему переехать нашу границу, как взгляд его обострился, он искал подтверждения тому, о чем прожужжали уши продажные газетчики и лицемеры, те, что ездили по нашей стране со слезами умиления, а вернувшись домой, рассказывали всякие грязные небылицы. И вдруг знакомый факт: женщина — дорожный рабочий. Стыдно? Да, именно, нам стыдно, что не искоренили мы еще породу равнодушных деляг-хозяйственников, которые никак не могут отказаться от практики военных и послевоенных лет. Только не Мейсону на это указывать, не шведам, не швейцарцам, никому, кто в те годы спокойно спал или наживался на людском несчастье…

«А все-таки надо что-то делать, — подумал Набатников. — Задача самая главная».

— Если не очень торопитесь, — обратился он к попутчице, — то задержитесь здесь на часок. Увидите кое-что интересное.

Женщина смущенно согласилась. В данном случае Бабкин ничего не мог возразить. Вполне вероятно, что она никогда не бывала на открытии электростанции. Но тащить с собой Мейсона, как это сделал Набатников, по меньшей мере неудобно.

Вот и колхоз. Десятка три домиков, прилепившихся на склоне, точно ракушки. Пустынная улица — люди еще не приходили с работы. Нет и намека, что ожидается торжество. Лишь свежевыструганные столбы и блестящие, не успевшие потемнеть провода подсказывали, что все готово для пуска электростанции.

«Но где же она сама? — недоумевал Тимофей. — Где ее здание? Неужели и движок и генератор смогут разместиться вон в той будке, вроде газетного киоска? Очень странно, что от нее тянутся провода. Может быть, это трансформаторная подстанция? Нет, не похоже…»

Бабкин решал техническую задачу, которая его уже начинала заинтересовывать. А Набатников как ни в чем не бывало осмотрел будку, где стоял пустой толстостенный цилиндр, сказал несколько одобрительных слов председателю колхоза и просил его распорядиться, чтобы убрали камни с соседней луговины.

— Так, на всякий случай, Симон Артемович, — пояснил он, заметив недоумение старика.

О председателе колхоза Симоне Артемовиче Соселия, бодром старике в коричневой черкеске, Бабкин знал только понаслышке, да и то из Димкиных рассказов, но сразу же догадался, что рядом с ним стоит не кто иной, как тракторист Горобец, один из тех, кому Бабкин обязан был своим спасением.

Пользуясь случаем, Тимофей горячо поблагодарил его и тем самым вогнал парня в краску. Чтобы скрыть смущение, Горобец спросил, не видно ли внизу на дороге грузовика с движком и генератором.

— Профессор говорил, що зараз и, свет буде… А як же? — И Горобец начал доказывать, что электростанцию надо еще установить, смонтировать, наладить, что дело тут пахнет не часами, а днями, — короче говоря, мороки хватит.

Тимофей лишь понимающе кивал головой, но ничего путного сказать не мог. Видимо, у Афанасия Гавриловича какие-то свои планы. Может быть, электростанция передвижная, смонтирована в машине? А скорее всего он достал курбатовскую ткань.

Но где же тогда аккумуляторы, чтобы вечером свет горел? — спросил Тимофей у Горобца. И выяснил, что никаких аккумуляторов не привозили, а сегодня приезжали техники и поставили в кустах маленькую радиостанцию.

Тимофей не смог сдержать любопытства:

— Где она? — И поспешил к выгону, куда указал Горобец.

Выгон почему-то был огорожен веревками, подвешенными на кольях. Может быть, здесь пасутся козы?

Подлезая под веревку, чтобы посмотреть радиостанцию, Тимофей подумал: «А не хочет ли Набатников попробовать передать энергию на расстояние без всяких проводов? Место здесь открытое, ровное. Поставь радиопрожектор на башню института — и передавай». Однако, оглянувшись, Тимофей сразу же отбросил эту догадку. Башня была далеко за горами. Прямой видимости нет.

Да и кроме того, антенна радиостанции, которую он уже заметил в кустах, никак не подходила для этой цели. Обыкновенный стальной прутик.

— Назад! Назад! — вдруг закричал Набатников и замахал руками, будто случилось что-то необыкновенное.

Тимофей даже обиделся. Не видел он полевой радиостанции! Подумаешь, секрет! Не с такими вещами приходилось дело иметь. Не спеша, вразвалочку Тимофей пошел обратно.

Но Афанасий Гаврилович почему-то рассердился всерьез, подбежал к Тимофею и больно схватил за руку:

— Вы будете слушаться или нет?

Над головой что-то прошелестело. Бабкин невольно поднял глаза.

Серебряная острокрылая птица пронеслась мимо, коснулась земли и заскользила по траве.

Набатников проводил ее глазами и шутливо ударил Тимофея по руке:

— Ваше счастье. Эдак и без головы можно остаться. Впрочем, я сам виноват. Все были предупреждены заранее, а про вас я позабыл. Заговорился.

Теперь уже можно подойти к птице, вернее — металлическому планеру с размахом крыльев в несколько метров. Конструкция его показалась Бабкину не совсем обычной. Фюзеляж толстый, как бочонок, острый нос, словно у меч-рыбы. Потом выяснилось, что это была оригинальная приемная антенна.

Мейсон дотронулся до нее прутиком.

— Би-би-би? — спросил он у Набатникова. — Тоже как «беби-луна»?

— Нет, мистер Мейсон. «Би-би-би» не здесь. А вон там, — и Афанасий Гаврилович кивком головы указал на аппарат, который Бабкин принял за обыкновенную полевую рацию. — Это маленький радиомаячок. Он подавал сигналы.

Конструктор анализатора Мейсон человек, конечно, знающий, но вопрос его показался Бабкину наивным. Если планер летит прямо на антенну и точненько опускается возле нее, то, значит, это радиоволны привели его сюда. Так птицы летят на свет маяка и, кстати, часто об него разбиваются. А эта металлическая птица куда умнее. На определенной высоте в ее электронном мозгу заработала автоматика, потянула за собой рули глубины, выпустила закрылки, и птичка мягко села на землю.

Ничего здесь чудесного нет — техника давно известная, но к чему это все? Вот вопрос! И опять Тимофей растерялся. Невозможно понять Афанасия Гавриловича. Он как ребенок: одна игрушка надоела — давай другую, третью. Не успел еще приземлиться «Унион», а Набатников уже едет открывать электростанцию, попутно занимается чем-то вроде телемеханики. Удивительное непостоянство! Но разве этим что объяснишь?

Если инженер Бабкин ничего не понимал, то что же сказать о других?

Опершись на палку, старик Соселия скептически рассматривал птицу. Так вон она какая вблизи! Ничего особенного. В полете она интереснее. С этим соглашался и Горобец, сейчас он хмуро поглядывал на заходящее солнце и думал, что зря обнадежил колхозников, будто сегодня включится свет. Уже лампы повесили в хатах. Профессор потребовал, чтобы купили люми… люми-несцентные… Слово-то какое, натощак не выговоришь. Он говорил, что для такой электростанции, какая здесь будет, варварство и позор применять отсталую технику. Ведь обыкновенные лампы жрут энергию без зазрения совести. Даже космической не хватит.

Для тракториста эта космическая энергия представлялась весьма туманно, впрочем, как и для многих. Даже советские искусственные спутники и ракеты, оснащенные аппаратами для изучения космических частиц, пока еще мало помогли в решении одной из самых сложных загадок природы. А открытие Набатникова? Это лишь первый удачный опыт, но их надо проделать тысячи, чтобы достигнуть успеха.

Но ведь он занят сейчас другим и обставляет свои опыты не так уж кустарно, как вначале подумалось Бабкину.

Из-за поворота выехал фургон с блестящими чашами радиолокационных антенн. Затем другая машина-лаборатория, где, видимо, производились какие-то измерения, связанные с полетом планера.

Из машины вылезли два инженера, которых Бабкин не раз встречал в институте, захватили с собой приборы и направились к Набатникову.

— Вскрывайте, — нервно бросил он, подходя к планеру.

Инженеры почему-то долго возились, отвинчивая носовую часть планера. Наконец отвинтили ее. Как и предполагал Бабкин, в этом головном отсеке помещалась приемная аппаратура и всякая механика, что воздействовала на закрылки, рули и прочие органы управления планером…

А что за груз принес он сюда? В хвосте — закопченное сопло, как у реактивных двигателей. Возможно, весь фюзеляж был заполнен горючим? Нет, это бессмысленно. Где же полезный груз? Несомненно, Набатников знал, но волновался он, как показалось Бабкину, не меньше других.

Заметив на склоне отару овец, розовых от заходящего солнца, Набатников спросил Соселия:

— Ваши? Когда стричь будете?

— Чем, дорогой? — пряча обиду в голосе, ответил старик. — Машинки электрические для стрижки купили… А что сделаешь?

Набатников неожиданно рассмеялся:

— Стричь будем! И знаете как? Небесной силой! Да, да! Я не шучу. И коров доить, и бриться! — Он вытащил из кармана небольшой футляр и протянул его старику: — Вот вам подарок, электробритва. А работать она будет от силы, что спустим с небес.

Подняв руку вверх, Набатников помолчал и, зажмурившись от удовольствия, сказал искренне:

— А ведь здорово!

«До чего же земной человек! — залюбовался им Тимофей, тщетно пытаясь уловить взаимосвязь «небесной силы» с электробритвой. — Для него Земля — центр Вселенной. Вокруг Земли кружится и Солнце и все планеты. Все галактики — всё для человека».

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Здесь пойдет разговор о космической романтике, радости познания и о том, как человек себя чувствует в пустоте. Автор пытается доказать, что на земле лучше, с чем соглашаются и его герои.

Первые часы полета показались Багрецову нудными, будто сидишь в поезде и ждешь не дождешься своей остановки. Вначале еще было что-то необычное, когда стягивающие оболочку рычаги начали удлиняться, диск постепенно раздувался от сжатого до предела газа, и наконец после того, как Дерябин дотронулся до кнопки, тем самым освобождая диск от тросов, он порывисто взмыл вверх, именно эти минуты могли бы запомниться навсегда.

Провожающие махали руками, платками, шляпами, будто все они знали, что в диске сидят люди и могут оценить это искреннее проявление чувств. Впрочем, наверное, так же провожали и первые спутники без людей, но каждый, кто их строил, понимал, что там, в высоте, — его мечта, мысль, труд. И даже когда спутник погибнет, он еще долго будет сиять в памяти человечества светом угасшей звезды.

Пока «Унион» еще не покинул пределы атмосферы и, главное, привычного земного притяжения, когда не очень-то будешь разгуливать по коридорам по причине невесомости, Багрецов считал необходимым осмотреть центральную кабину, камеры с животными и все то, что потом проверять почти невозможно.

Поярков передал вниз шифром, что телеметрические показатели самочувствия второго члена экипажа временно исключаются из общей системы наблюдений. И лишь после этого Багрецов начал технический осмотр летающей лаборатории. Казалось бы, в этом не было особой необходимости, но даже на телефонных станциях, где все предельно автоматизировано, ходит вдоль щитов дежурный, прислушивается к жужжанию, щелканию, стрекотанию приборов и нет-нет да и взглянет, не застрял ли где случайно какой-нибудь ползунок искателя.

А «Унион» — огромная комплексная лаборатория, в ней самая разнообразная автоматика, и даже если она сотни раз проверялась, всегда возможны пусть ничтожные, но все же неполадки. Как символ абсолютной надежности люди приводят в пример часы. «Работает как часы», — говорят они о приемнике, телевизоре, о любой технике, забывая, что даже в часах, сравнительно простом приборе, где действуют только силы механики, лопается иной раз пружина, часы отстают или бегут, их нужно периодически чистить… Какая уж тут надежность?

В «Унионе» же сосредоточено все. Вся современная техника. Вот Багрецов прошел в центральную кабину. Здесь мозг и нервы этого летающего гиганта. Несколько радиопередатчиков, электронно-вычислительные и телеметрические устройства, приборы радиотелеуправления. Здесь происходят всевозможные физические и химические процессы, за которыми следят сотни людей на земле. Что понимает в них Багрецов?

И все же он здесь хозяин. Он познал тайны движения электронов, научился ими управлять и теперь, глядя на приборы, мигающие глазки разноцветных лампочек индикаторов, замысловатые фигуры, вычерченные на экранах осциллоскопов, мог представить себе полную картину работы того или иного аппарата.

Здесь безраздельно властвовала электроника. Человек доверил ей поддерживать курс космического корабля, следить за случайными метеоритами и, если нужно, обходить их. Он доверил ей все расчеты, все наблюдения за планетами и звездами, за теплом и холодом, за космическими, рентгеновскими и всякими другими лучами. Он доверил ей тончайшие измерения и поручил регулярно сообщать о здоровье экипажа и его друзей. Ведь в одной из камер томится от скуки Тимошка, четвероногий друг Пояркова и Багрецова.

Вадим подробно осмотрел каждый аппарат, проверил все напряжения и токи и, убедившись, что все в порядке, пошел навестить Тимошку. Согнувшись, как говорил Борис Захарович, «в три погибели», Вадим двигался по узкому звенящему коридору. Вот здесь ходил в одних носках замерзающий Бабкин, и вполне понятно, насколько тогда он завидовал своему собачьему тезке, которому было тепло, его сытно кормили и даже баловали сахаром. До сих пор у Тимофея сохранилось неприязненное чувство к этому ни в чем не повинному псу. Впрочем, скорее всего из-за клички, — Тимка самолюбив. «Интересно, догадывается ли он, что я уже скоро побью его рекорд высоты?» — подумал Вадим, пересекая по радиусу первый кольцеобразный коридор.

Стало холодно. Вадим надел варежки, что болтались под рукавами на шнурках, как у маленьких детей, и включил электроподогревающую систему. Через минуту он уже чувствовал себя как в теплой ванне. Варежки тоже были на полупроводящей подкладке, она нагрелась, и приятное тепло ласково окутывало замерзшие пальцы.

Если при первых испытаниях «Униона» оставались свободные камеры в секторе № 4, то есть биологическом, то сейчас они все были заполнены. Сквозь толстые стекла иллюминаторов Багрецов видел всевозможные растения, разноцветных и нумерованных мышей — так легче следить за ними по телевидению, — видел кроликов и собак. Собаки еще не были привязаны в станках, но, как только наступит состояние невесомости, сработает автоматика и притянутые ремнями животные окажутся на своих местах. Это им больше нравится, потому что в таком положении они получают сахар.

А вот и наш друг — Тимошка. Он привычно следил за кормушкой в надежде, что там появится кусок сахара.

— Рано, еще рано, Тимошка, — сказал Вадим, позабыв, что пес его никак не сможет услышать.

Только через громкоговоритель, да и то при передаче с Земли, в камеру проникают звуки. Видимо, кто-то сейчас заговорил с Тимошкой, он поднял глаза к сетке, откуда слышался знакомый голос, и завилял хвостом.

Вадим осмотрел приборы возле Тимошкиной камеры, на всякий случай сделал кое-какие записи и пошел дальше.

Кроме Яшки-гипертоника в камерах были еще две человекообразные обезьяны, одетые в специальные скафандры. Животным предстояло испытать и резкую смену давления на больших высотах и другие не менее опасные эксперименты, чтобы люди сумели определить пригодность новых скафандров в условиях космического пространства. Может ли там существовать человек хотя бы полчаса? Как-никак, но все же нельзя отрицать возможность аварии с тем же «Унионом» или с другим космическим кораблем.

Испытывая смешанное чувство жалости и страха, Вадим рассматривал клапан в потолке обезьяньей камеры. Сейчас он закрыт, но через некоторое время, когда «Унион» поднимется выше, там, на Земле, Дерябин нажмет какую-нибудь ничем не примечательную кнопочку и клапан откроется. С жалобным свистом вылетит воздух, обезьяны окажутся в космической пустоте, где ничего нет — ни тепла, ни влаги и, главное, нет того привычного давления, которым мы недовольны, если оно хоть чуточку превышает норму и, судя по барометру, предвещает ненастье. «Бури, грозы, дожди, как это все-таки хорошо! — невольно подумал Вадим. — А там, наверху, можно даже позабыть, что существует великолепное слово «погода».

И надо же было именно в ту самую минуту, когда Вадим размышлял о прекрасных свойствах земной атмосферы и о том, как без нее плохо, вдруг опуститься шлему скафандра. Нет, это не случайность. Сработала автоматика, и прозрачный шлем, откинутый Вадимом назад за ненадобностью, плотно, со щелчком сел на свое место. Хлоп — и ты заперт, точнее говоря, изолирован от внешнего мира, — дыши воздухом из баллона.

В чем же дело? Не стало воздуха в коридоре? Упало давление? Случайный метеор пробил обшивку диска? Нет, этой мысли не хотел допускать Багрецов.

Он бежал по гулко звенящим трубам, и звон их болезненно отдавался в ушах. Скорее в кабину, там, наверное, все благополучно.

Еле отдышавшись, Багрецов помедлил у входа, приоткрыл дверь, вошел в шлюзовую камеру, закрыл ее за собой и только тогда с замиранием сердца распахнул дверь в кабину.

Поярков сидел, откинув шлем назад, и бесцельно смотрел на экран, где волнистые облака точно овечьей шкурой окутали Землю. Ничего интересного.

— Холодно? — спросил он, поворачиваясь к Вадиму. — Нос отморозил?

Вадим посмотрел на стрелки приборов, показывающие давление в разных отсеках диска, и, заметив, что ни одна из них не опустилась ниже нормы, равнодушно ответил:

— Да, немножко холодновато.

Он понял, что встревожился понапрасну. Автомат скафандра сработал не от изменения давления, а от понижения температуры. В коридорах сейчас до пятидесяти градусов мороза.

Садясь в свое кресло и приподнимая шлем, Вадим осторожно спросил:

— Тут есть катапульта. Она когда-нибудь испытывалась?

Поярков скользнул по его лицу беглым взглядом и, не найдя в нем явно выраженной тревоги, а скорее любопытство, ответил:

— Не один раз. Но только на сравнительно небольших высотах, где мы еще что-то весим… В буквальном, конечно, смысле, а не переносном.

Лишь в общих чертах Вадим представлял себе действие катапульты, и, возможно, это даже лучше, чем знать дотошно все ее достоинства и слабости. Так, однажды, вылетев в командировку, он попал в очень сложные метеорологические условия. Рядом сидел пассажир, все время нервничал, а Вадим лишь подсмеивался над ним. Наконец самолет приземлился, и только тогда сосед признался, что сам он летчик, а потому прекрасно понимал, какие неприятности их могли ожидать.

Так что не всегда полезно все знать до тонкости — меньше сомнений и беспокойства. Багрецов не сомневался, например, в электронике. Она наблюдает за полетом, и если случится серьезная авария, то кабина будет выброшена катапультой. Однако при всей этой уверенности в электронике Багрецов почему-то больше всего надеялся на красную рукоятку, похожую на ручной тормоз автомашины. Она торчала в полу рядом с креслом Пояркова. Дернешь ее на себя и кабина вылетит в пустоту.

Эта несчастная рукоятка буквально гипнотизировала Багрецова. Смотрит ли он на стрелку высотомера или прибора, показывающего наружную температуру, следит ли за работой передатчиков, — все равно красная ручка притягивает его взгляд. Он сердился на себя. Ведь совершенно ясно, что катапульту приспособили сюда на самый крайний случай, которого даже трудно ожидать. Но что поделаешь? Человек есть человек, он существо земное, и глупо было бы доказывать, что он прекрасно чувствует себя в пустоте.

А где начинается эта пустота? Где кончается земная атмосфера? Границ не существует, они условны. «Унион» сейчас уже приближается к ионосфере. Диск раздулся до полного своего объема и поднимается еле-еле.

Но вот и потолок. Здесь «Унион» может передохнуть, чтобы на Земле успели сделать все нужные измерения, а потом, используя более современную тягу, чем легкий газ, ракетой взмыть в высоту.

Поярков поставил рычажок шифратора на одно из делений, и вниз было передано очередное сообщение: «Все в порядке. Можно включать двигатели».

— Приготовились! — скомандовал он и нажатием кнопки откинул кресла назад. — Внимание!

Вадим лежал в противоперегрузочном костюме-скафандре и чувствовал, как давят на тело воздушные подушки. Это было необходимо, чтобы при большом ускорении кровь не оттекала в нижнюю часть тела. Все это он уже испытывал на специальных каруселях и в других условиях. Но дело в том, что постепенное нарастание скорости к моменту выхода «Униона» на свою орбиту должно закончиться довольно чувствительным толчком, которого Вадим чуть-чуть побаивался: этого он еще не испытывал.

На всякий случай Поярков предложил опустить шлемы, после чего Вадим слышал его только через наушники. Лежа в откинутом назад кресле, можно было видеть потолок, где, так же как и на стенах, светились стрелки приборов. Виднелась часть верхнего экрана с неземным фиолетовым небом. Сквозь его унылую темноту прорывались лучи каких-то непонятных звезд. Они колыхались, будто отраженные в колодце, и вдруг пропали…

Это включились двигатели. «Унион» помчался в просторы Вселенной, но даже сейчас Багрецов не ощутил ничего похожего на то, о чем когда-то читал в фантастических романах. Да, конечно, простор. Может и дух захватить от одного только сознания, что ты на пути к звездам.

Но Багрецов уже отстегивал ремни, затем чтобы, приподнявшись, посмотреть на Землю. Ее покрытое голубовато-зеленой дымкой полушарие занимало почти весь нижний экран, и в то же время она казалась такой маленькой и уютной, что у Вадима сжималось сердце, будто он прощается с ней навсегда. Родной дом, родные поля, моря, океаны… Все это приобретает здесь особый смысл, и, может быть, только сейчас ты оценишь по-настоящему, какое изумительное наследство тебе досталось. Поярков заметил, что Вадим приподнялся, и приказал ему вытянуться в кресле и застегнуть ремни. Опасное ускорение при выходе на орбиту может застать его врасплох.

Удивительно медленно тянется время. Скорость огромная, а летишь все-таки долго. На верхнем экране повисли немигающие звезды, им, наверное, скучно в пустоте. Если смотреть на них с Земли, то они куда интереснее. Мерцают, зовут, переливаясь огнями. Все это — мираж, движение в атмосфере. А здесь, где нет ее, где звезды видишь без радостного мерцания, исчезает всякая романтика и кажутся они тебе холодными и враждебными.

«Унион» выходит на орбиту. Включается еще один атомный двигатель, и страшнейшая сила прижимает ноги Вадима к упругим подушкам. Кажется, что вся кровь отхлынула от груди и бросилась вниз. На мгновение потемнело в глазах, куда-то помчались звезды, закрутились в огненных колесах, остановилось дыхание…

Но через минуту сразу стало легко, и не только в груди, а и во всем теле. Багрецов приподнял руку, чтобы откинуть шлем, и не почувствовал ее, точно она онемела… Да нет, она просто висит в воздухе, как чужая или ее подвесили на ниточке. Вторая — тоже…

— Все в порядке? — спросил Поярков, откидывая шлем, и, заметив, что Вадим проделывает какие-то непонятные упражнения, улыбнулся. — Ничего, привыкнем.

Он, так же как и Вадим, почувствовал необычайную легкость своего тела, когда руки и ноги болтаются как у картонного паяца. Трудно соразмерить движения. Так в детстве летаешь во сне, но сейчас это было гораздо острее, потому что ты ни на мгновение не выключаешься из реальности. Ты не имеешь на это права.

Однако не этому удивлялся Поярков. Закончен многолетний труд. «Унион» летит далеко от Земли, чего ты так упорно добивался, к чему стремился. Но почему тебя не покидает странное ощущение будничного покоя, словно ничего не случилось? Может быть, это своеобразная реакция? Неизвестно…

— Нас просили записывать свои впечатления, — напомнил Вадиму Поярков. Начинай ты… Можешь на магнитофоне. У меня какой-то сумбур в голове.

От магнитофона Вадим отказался — не видно, что записано. Лучше уж по старинке, на бумаге.

Он выдвинул из подлокотника кресла металлический цилиндр, в котором был укреплен бумажный рулон, вытащил из гнезда предусмотрительно привязанный на шнурке карандаш и, глядя на белое поле бумаги в окошке этой своеобразной тетради, задумался. В самом деле, а что же писать?

— Ведь это бортовой журнал, — решил он, видимо по ассоциации с морской и воздушной практикой. — Значит, надо отмечать курс, скорость, направление ветра… Впрочем, ветра здесь нет… Тогда что же? Мы вышли на орбиту… но я не заметил времени…

— И не надо. На Земле его заметили с астрономической точностью. Все, что ты перечислил, они знают лучше нас. И самочувствие твое им известно: пульс, дыхание… Ты напиши о своих впечатлениях. Вот что требуется.

Багрецов посмотрел на темный экран, где было полным-полно звезд — и маленьких и больших, по все они горели одинаково ярко и чем-то напоминали оперную декорацию.

Заметив растерянность Вадима, Поярков посоветовал:

— О звездах тоже нечего писать. Внизу они видны как на ладони. Сам понимаешь — электронные телескопы… Кажется, они все работают? — Он посмотрел вверх, где фосфоресцировала схема расположения приборов в «Унионе», и, заметив светящиеся голубые треугольнички, удовлетворенно добавил: — Ну и задали мы работу астрономам!..

Снова Вадим посмотрел на Землю. Она побледнела, выцвела и стала похожа на огромную Луну. По ней бежит тень, — значит, на этом полушарии наступает ночь… И здесь, наверху, тоже ночь.

— И про Землю ничего не напишешь, — отмахнувшись от плавающего карандаша, сказал Багрецов. — Ее там лучше видно.

Поярков гладил щеку пушистой теплой рукавицей, и ему казалось, что это ластится ручная белка, которая живет у него в доме. Давно с ней не играл.

— Нет, о Земле бы я написал, — проговорил он после недолгого молчания. Только слов не найти… Попробуй.

Невольно вспомнив, что когда-то писал стихи, Вадим представил себе, как это могло бы здесь выглядеть. Стихи из космоса? Ужасное кощунство! В минуты сильных потрясений не до рифм. Но какое же здесь потрясение? Все позади, и даже последний толчок, что выбросил тебя в просторы Вселенной, останется в памяти лишь болезненным ощущением. Одно самое невероятное и острейшее чувство, равного которому никогда не испытывал и никогда не испытает Вадим, — это жадная, мучительная до слез любовь к Земле и хозяину ее — человечеству.

Обуреваемый этими чувствами, Вадим заговорил:

— Я вот о чем подумал, Серафим Михайлович. Сколько по свету бродит эгоистов и пошляков, которые прямо заявляют, что не любят людей и землю, где они родились. У молодых это чаще всего дурацкая поза. Им все надоело, и они, видите ли, желают отправиться в космический рейс, на Марс, на Венеру, в галактику, к черту на рога. Как таких ребят вылечить? Посадить бы их сюда, в кабину, в камеры вместо Яшки и Тимошки. Пусть полетают хотя бы недельку, и тогда они будут целовать землю и всех людей.

— Всех — это зря, — чуть улыбнулся Поярков. — Есть ведь настоящие человеконенавистники. Они не мальчишки, и у них это вовсе не поза. Они не говорят, а делают. Читал, наверное, о последних событиях?

Конечно, Вадим читал и пробовал даже рассказывать Римме о том, как колонизаторы расправлялись с патриотами. Римму это не волновало. Тогда Вадим очень огорчился, а сейчас…

— Я почему-то стал иначе относиться к людям, — признался он Пояркову. Враги, конечно, есть враги, но я говорю о наших ребятах… Вы помните, сколько было получено писем после запуска первых спутников и ракет. Писали студенты, старшие школьники. Все они готовы были лететь в космос. А зачем?

— Нет, здесь ты не прав, Вадим. Это было одно из проявлений патриотизма. Многие писали, что готовы отдать жизнь, если потребуется.

— Во имя науки? Но в данном случае это наивно. Какую пользу может принести науке ничего не понимающий в ней школьник или даже студент? Если бы Афанасий Гаврилович не сказал мне, что я нужен здесь как специалист по приборам, ни за что бы не полетел!

— А романтика? — хитро усмехнулся Поярков.

— Но ведь ее надо понимать здраво. Кто же всерьез будет утверждать, что работать под землей шахтером гораздо приятнее, чем трактористом в поле? Или, скажем, нет лучше работы, чем под водой — водолазом. Все это неизбежность. Люди спускаются в шахты и на морское дно, чтобы там, наверху, хорошо жилось всем. Так же и здесь, в пустоте, самой отвратительной среде, противной человеческому духу, будут работать люди опять-таки для счастья на Земле.

— А радость познания? — все с той же иронической усмешкой допрашивал Поярков. — Открытие неведомых миров? Разве ты не хочешь первым побывать на Марсе?

— Только для познания или славы? Не хочу! Вот если бы я был ученым и помог раскрыть загадку Земли. Или был геологом или ботаником… Если бы я знал, что, возвратившись с Марса, мог бы открыть на Земле новые богатства, вывести для тундры полезные растения, тогда бы полетел…

— Ты какой-то особенный, — удивился Поярков. — Даже Аскольдик и тот мечтает о Марсе.

— Ну и пусть мечтает. А я о нем самом думаю. И тоже мечтаю, как бы таких ребят переделать. Он песчинка, пылинка в мироздании, но мне он дороже, чем все галактики Вселенной. Именно здесь я особенно это почувствовал…

— Вот об этом и напиши в бортовом журнале.

Вадим замахал на него руками.

— Да что вы, Серафим Михайлович! Это же серьезный документ.

— Боишься, что опубликуют?

На мгновение Вадим задумался. В голову прокралась трусливая мыслишка: а ведь это может быть, если мы не вернемся живыми и дневник случайно уцелеет.

— Кому мои рассуждения интересны? — стараясь освободиться от этой мысли, улыбнулся Багрецов. — Да и многим ребятам будет обидно. Человека в космос послали, а он вроде как на Земле остался.

Поярков ласково посмотрел на него:

— И я там остался, Димка. Будем отвечать вместе. Да знаешь ли ты, насколько интереснее было выдумывать и строить этот «Унион», чем сейчас лететь в нем. Там, внизу, борьба, жизнь, поиски… То ли у меня такой склад характера, то ли еще почему, но я никогда бы не мог стать пожарным, хотя понимаю, что это почетная и мужественная профессия… Я не могу быть сторожем или дежурным…

— Но мы здесь наблюдатели, — напомнил Вадим.

— И это не для меня. Действия мало. Вспомнишь, что за тебя работают и даже думают автоматы, и как-то обидно делается.

«Унион» летел по вытянутой орбите, и сейчас приближался к Земле. Вот тут Багрецов услышал нечто для себя радостное.

— Вторая «Чайка»! — воскликнул Поярков, только что принявший условный сигнал с Земли. — Следи!

Это было как нельзя кстати, потому что Вадим не заметил, как вылетала первая. Задолго до старта его познакомили с оригинальной системой, которая позволяла отсылать на Землю те или иные экспериментальные материалы и подопытных животных. В специальных отсеках находились планеры. По сигналу с Земли срабатывала катапульта, и планер летел на зов радиомаяка.

Для простоты планеры именовались «чайками». Вот одна из таких «чаек» и должна промелькнуть на экране, за которым нетерпеливо наблюдал Багрецов.

Ослепительно яркая, будто раскаленная добела промчалась птица по экрану. За ней тянулся огненный хвост, как у «катюши». Работу этого гвардейского миномета видел Багрецов в старой военной кинохронике. Но здесь совсем другое. С минимальным запасом горючего «Чайка» должна покинуть орбиту «Униона» и, постепенно снижаясь, войти в плотные слои атмосферы, где она сможет планировать.

Автоматические телевизионные устройства следили за полетом «Чайки». Струя пламени исчезла, и планер уже летел по инерции. Вадим вздохнул. Вот если бы так можно было выбросить Лайку… Интересно, а что сейчас отправили на Землю? Возможно, камеру, где произошла атомная реакция, как это было в уловителях Набатникова? Или отправили обезьян, на которых испытывалось действие космических лучей? Вполне вероятно, что там, внизу, решили не подвергать их дальнейшему риску. Картина и так ясна.

Что несет с собой «Чайка»? Вадим мог только предполагать, но толком ничего не знал.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Опять спустимся на землю. Тут еще остались нерешенные вопросы. Кто должен открыть колхозную электростанцию, работающую на «звездном топливе»? И наконец, необходимо разрешить вопрос, который волнует мистера Мейсона.

Мейсон из деликатности не подходил близко к планеру, но все же ему не терпелось проверить свою догадку, и он, показав прутиком в небо, спросил у Набатникова:

— «Унион»?

— Прямым сообщением… В назначенный срок, — ответил тот, озабоченно приподнимая крышку.

— Зачем? — все более настойчиво расспрашивал Мейсон.

Набатников стоял к нему спиной, глядя на приборы, которые присоединял инженер к контактам внутри планера.

— Зачем? Зачем?.. — рассеянно повторил Афанасий Гаврилович. — Чтобы всюду было светло… А потом, как говорит мой друг Серафим, чтобы у женщин были красивые руки… Нет, нет, не сюда, — поправляет он инженера. — Теперь определим мощность.

Старик Соселия разочарованно отворачивается и отходит в сторону. Верно говорят, что все ученые — чудаки. Бритву зачем-то подарил, обещает женщинам красивые руки. Все только обещает. А электростанция где? Зачем людей обманывать?

— Симон Артемович! — слышит он голос Набатникова. — Принимай свое хозяйство.

Не спеша, с сознанием собственного достоинства подходит Соселия.

Рядом с птицей лежит снаряд, какие приходилось видеть еще во время войны. Тяжелый снаряд — не поднимешь.

Ошибся старик. Набатников спокойно приподнимает снаряд и на вытянутых руках несет его Симону Артемовичу.

— Вот вам и электростанция. Подарок советской науки.

Соселия растерянно принимает его, кланяется!

— Спасибо, дорогой… Только…

Набатников перебивает:

— Благодарить не за что, Симон Артемович. Мы для проверки даем вам эту электростанцию. Будем следить за ней, изучать.

Вполне понятно, что Набатников не хотел здесь читать лекцию о технических особенностях электростанции, тем более что наблюдать за ней будут сотрудники института, а не местные электрики. Но Бабкин уже догадался, в чем дело. На цилиндрическом снаряде была выбита марка АЯС-15. Так вот чего наконец добился изобретатель Ярцев!..

Эта марка ничего не говорила Мейсону, но разве он не был инженером, разве, сопоставив некоторые технические данные, факты и собственные наблюдения, он не догадался, что в форме обтекаемого снаряда, занимающего почти весь фюзеляж планера, находился аккумулятор особого типа и, вероятно, огромной мощности.

— Аккумулятор? — спросил он для подтверждения своей догадки.

Набатников подтвердил, чем вызвал глубокое разочарование тракториста.

— Ну, это чистая морока, — вздохнул Горобец и, почесывая затылок, сдвинул на глаза кепку. — А заряжать его где?

Афанасий Гаврилович поднял руку к небу.

— Там.

— «Небесной силой»? — ухмыльнулся Горобец. — Шуткуете, товарищ начальник.

— Вот Фома неверный! Ведь собственными же глазами видел «Унион». Там таких птичек, — Набатников показал на планер, — можно десятки разместить.

— Значит, они каждый день должны прилетать?

И Горобец совершенно резонно подтвердил это положение из собственной практики. Попробуй не подзарядить тракторный аккумулятор, а ведь он только искру дает, и фары от него светят. А на селе десятки ламп, потом будут станки в мастерской, да клуб, да всякое другое хозяйство. Воду тоже надо качать, подвесную дорогу строить. Да разве тут аккумуляторы потянут? Придется каждый день менять.

Набатников мягко потрепал его по плечу:

— Все подсчитано, друг мой: раз в полгода будет прилетать сюда птичка и приносить дары небесные…

Бабкину это уже начинало нравиться. Казалось бы, какие обветшалые слова: «сила небесная», «дары небесные». А сейчас, сбросив с себя мистическую шелуху, они заиграли вновь, обозначая точные физические понятия. Не зная нужных подробностей, Бабкин мог лишь предполагать, каким образом Афанасию Гавриловичу удалось эту «силу небесную», то есть космическую энергию, заставить служить человечеству. Он же говорил, что нашел новые частицы, которые в специальных уловителях (возможно, резонансных, как предполагал Тимофей) превращали одно вещество в другое. Освобожденная атомная энергия каким-то неизвестным доселе способом становилась электрической и заряжала сверхмощные ярцевские аккумуляторы.

«Ну а дальше, — продолжал размышлять Бабкин, — все было проще простого: по заданному плану электронно-вычислительное устройство с помощью автоматики и катапульты выбрасывало в нужном месте планер, и он летел прямо на маяк. Конечно, его сигналы должны быть специально кодированы, иначе птичка полетит на любую радиостанцию, если она работает на той же волне, что и птичкин приемник».

Один из инженеров взял у Соселия чудесный аккумулятор, взял просто, как сверток, под мышку и понес его в каменную будку. Там, если не считать массивного, как несгораемый шкаф, цилиндра, тоже ничто не могло удивить Бабкина. А ведь сейчас люди присутствуют при монтаже единственной в мире электростанции, которая работает не на угле, газе, нефти, сланце, торфе, не на каком другом обычном топливе, не на гидроэнергии или энергии солнца, ветра, даже не на атомном горючем, а на звездной вечной энергии, той, что никогда не исчезнет.

Любитель точных определений, Бабкин искал более емкое и конкретное название для новой, необычной электростанции и с некоторой иронией все же решил, что она работает на «звездном топливе», Димка бы ее назвал весьма романтически: «Звездная электростанция колхоза «Рассвет». Интересно звучит. Жаль, что Димка не попал на открытие. Потом будет каяться.

Инженер опустил снаряд-аккумулятор в толстостенный цилиндр, затянул гайками приготовленные заранее медные шины и все это закрыл стальной крышкой.

Набатников молча подошел к цилиндру, несколько раз щелкнул рукояткой замка и повернулся к собравшимся.

— Надеюсь, что вам не нужно объяснять, почему электростанция должна быть за семью запорами. Ведь пока она первая в мире.

Кому-кому, а профессору Набатникову было известно, что далеко не все его сотрудники и даже друзья одобряли этот проект.

«Поставить на опытную эксплуатацию секретный ярцевский аккумулятор где-то в горном селении? Нет уж, увольте», — возмущался Дерябин, доказывая, что подобное изобретение может понравиться на той стороне, где его постараются использовать в военных целях. Потом пришли к выводу о необходимости серьезной охраны «колхозной электростанции». Предусмотрели надежный сейф с секретным замком, электронную блокировку, при нарушении которой всюду завоют сирены… Да мало ли что было сделано для защиты электростанции от «любопытных».

Так и предполагал Бабкин. Но он тщетно ломал себе голову, как изобретателю Ярцеву удалось добиться, чтобы его знаменитый аккумулятор не разряжался сам по себе. Ведь Афанасий Гаврилович только что сказал, будто новый аккумулятор, то есть АЯС-15, надо менять раз в полгода. А прежние образцы разряжались чуть ли не через сутки. Очень странно. Однако Бабкин уцепился за интересную мысль. Теоретически доказано и рассказано в популярных книжках, что ежели в металлическом кольце возбудить ток, а кольцо это поместить в камеру, где бы удалось получить температуру абсолютного нуля, то мы, так сказать, имеем своеобразный аккумулятор, по причине того, что ток этот будет бегать по кольцу сколь угодно, что и подтверждено соответствующими опытами.

«А если так, — рассуждал Тимофей, с уважением поглядывая на цилиндр, где хранилась «сила небесная», — то не запрятал ли Ярцев свой необыкновенный аккумулятор в коробку с космическим холодом? Ведь там, наверху, как уверяют нас физики, — абсолютный нуль. Но можно ли этот нуль, то есть мороз в двести семьдесят три градуса, сохранить на земле, как ледяную воду в термосе?.. Впрочем, и не до того люди додумываются».

Эта успокоительная мысль даже с точки зрения самого Бабкина не выдерживала никакой критики, но сейчас ему некогда было заниматься гипотезами, потому что уже собрался народ и все с минуты на минуту ждали, когда загорится свет на колхозной улице.

Пора бы и включить рубильники. Уже темнеет, а инженеры все возятся у щитка, самого обыкновенного, со стрелочными приборами, ничем не отличающимися от тех, что используются на аккумуляторных подстанциях.

Обычно на открытие межколхозной или районной электростанции приглашаются знатные люди. Они произносят речи, торжественно перерезается красная ленточка у дверей. Так и должно быть. Ведь это большой праздник.

Здесь же все оказалось по-иному. Набатников считал, что рано выдавать авансы. Пока это только опыт, первый в истории человечества, — кстати говоря, наглядно доказывающий материалистическую сущность мира. И кто знает, можно ли сейчас всерьез надеяться на недавно открытую «силу небесную», будет ли она честно работать, не так, как ее мифическая предшественница?

Будучи убежденным атеистом, Набатников не верил ни в бога, ни в чертей, но в данном случае не очень-то верил и в небесную энергетику. Пока, по самым скромным подсчетам, киловатт-час этой энергии стоил многие сотни рублей. Пройдут годы, прежде чем ее будет выгодно применять. Да и то в особых, исключительных случаях. Неизвестно, что из этого дела получится, но есть надежда, что внуки доживут до тех дней, когда «небесная сила» заменит в электростанциях уголь и нефть, когда она будет самой дешевой и везде, в любом уголке мира, доступной.

Набатников вошел в будку электростанции. Перед глазами три рубильника. Их нужно включить одновременно, чтобы свет засиял всюду во всем селении.

Кто же будет включать? Кому предоставить эту честь? Афанасию Гавриловичу хотелось пусть не по традиции, не официально, но отметить этот праздник, хотя бы ради первого успешного эксперимента, от которого во многом зависит будущее космической энергетики.

Он обернулся назад и, остановившись в дверях, ищущим взглядом окинул собравшихся. Ну, прежде всего, один из рубильников должен включить председатель колхоза Симон Артемович. Второй включит кто-нибудь из самых старейших колхозников и, наконец, третий — вон тот молодой парень, которого представили Набатникову как лучшего бригадира.

Так бы и сделать. Достойные люди. Но в сердце шевельнулось что-то иное, оно таилось как боль и вдруг выплеснулось наружу. Он заметил в толпе закутанную в черный, порыжевший от времени платок старую мать. Говорили, что ей лет восемьдесят и она воспитала множество детей и внуков. Великая честь для ученого Набатникова, если ее руками, теми, что без устали нянчили детей, то есть наше будущее, включится первая космическая электростанция на Земле. Ведь она тоже для будущего.

Рядом, опершись на лопату, стоит женщина много моложе той. Война лишила ее детей, не пришлось их долго нянчить. Но руки ее, драгоценные руки, сколько они перетаскали камней, сколько вымостили дорог!.. Да разве за такой великий подвиг она не достойна зажечь небесный свет на родной земле? Пусть это будет символом того, что настанет время, когда ни она, ни одна женщина нашей планеты не будут знать тяжелого труда.

И вот наконец Набатников выбрал третью из тех, кто успеет по-настоящему воспользоваться дарами неба и ради которой все это делается. Расширив от удивления черные глазенки, смотрела на него голоногая девчушка в коротком платьице и чувяках.

Он попросил двух женщин подойти к рубильникам, поднял девочку и объяснил, что нужно сделать. И вот три руки: высохшая, сморщенная от старости, другая жилистая и мозолистая, совсем не похожая на женскую, и, наконец, пухлая детская ручонка включают «небесный свет» и заставляют работать неистощимую силу, которая дремала в вечности мироздания.

Далекий от сентиментальности и тем более нарочитой позы, Афанасий Гаврилович благодарно поцеловал эти женские руки и прикоснулся губами к измазанной чем-то сладким щечке ребенка.

— Когда-нибудь вспомнишь, детка!

Не только она, но и все будут помнить. Яркие, оранжевые, словно наполненные апельсиновым соком, вспыхнули лампы. Осветилась улица, загорелся свет в окнах. Над входом в клуб засияла реклама нового фильма: «Дорога в Завтра».

Бабкин его уже видел и презрительно усмехался. Фильм делали очень долго, а потому стал он не фантастическим, а историческим. Знал бы сейчас режиссер, что здесь, в грузинском селе, вспыхнул даже не завтрашний, а послезавтрашний свет. Но ведь об этом почти никто не знает. И правильно, зачем раньше времени хвастаться?

Принимая благодарности и поздравления, Набатников отшучивался, говорил, что пока еще рано благодарить — цыплят по осени считают, — а сам нетерпеливо посматривал на фургон с радиолокаторами и всякой другой аппаратурой. Он ждал вызова Дерябина, который должен был сообщить по радио, как идут испытания «Униона».

Наконец дежурный радист позвал Набатникова к аппарату. Прежде всего Дерябин сказал, что телеметрические данные, относящиеся к объектам № 1 и № 2, принятые на контрольных пунктах и уже расшифрованные в институте, вполне удовлетворительны.

Это обрадовало Афанасия Гавриловича, но он тут же посочувствовал пассажирам «Униона». «Бедный Серафим, бедный Димка, думали ли вы раньше, что вас будут именовать «объектами», да еще нумерованными? Но ничего не попишешь, это простейший шифр». Дерябин сообщил, что пульс, кровяное давление, дыхание и прочие показатели состояния здоровья космических путешественников не вызывают опасений. У главного врача «Униона» Марка Мироновича все эти данные перед глазами, вычерчиваются графики, кривые, и никакое даже мало-мальски серьезное изменение в показателях не останется незамеченным.

Набатников облегченно вздохнул. Как ни говори, но даже в самые торжественные минуты, когда планер удачно приземлился, когда проверен был космический аккумулятор и включена электростанция, у Афанасия Гавриловича нет-нет да и заскребут кошки на сердце. А что там, наверху? Как поживают друзья мои, родные, дорогие?

— Спасибо, Борис, за приятные вести. Теперь докладывай насчет технических показателей первой группы, — нажимая на «о», говорил Набатников в микрофон. Есть отклонения от нормы?.. Нет, нет, без цифр… А вторая группа как поживает?..

Его интересовали скорость полета, высота, не перегревается ли оболочка, то есть все, что касается движения «Униона». Ко второй группе Набатников относил данные, определяющие среду, в которой сейчас летит «Унион», какова там температура, космическая и солнечная радиация и так далее. Потом его интересовала третья группа — наблюдение за планетами, и, наконец, — изучение биологических условий в космосе: деление клеток и прочее.

Обо всем этом он спросил мельком. Дескать, нет ли тут чего-нибудь особенно выдающегося, хотя прекрасно понимал, что выводы можно сделать лишь после тщательного изучения материала.

Но был еще опыт, о котором Дерябин мог бы сказать вполне конкретно. Странно, почему он об этом умалчивает? Видимо, из скромности. Ведь именно он, Борис Захарович Дерябин, так упорно настаивал срочно испытать новые ярцевские аккумуляторы. Ну и что получилось? Так же хорошо, как и здесь?

— Операция «Чайка» проводится успешно, — наконец-то сказал Дерябин. Кроме вашего получены сообщения из пунктов «Б» и «В». Сердечно благодарят.

Все идет как нельзя лучше. Если раньше Набатников в какой-то мере сомневался в точности приземления планеров, посланных с «Униона», то сейчас эти сомнения отпали. По заранее разработанному плану портативные радиомаяки были доставлены на дрейфующую станцию, то есть в пункт «Б». Затем в лагерь геологической экспедиции, где в труднодоступной горной местности были найдены рудные ископаемые. Теперь в этом пункте «В», куда уже прилетела «Чайка» с мощным аккумулятором, можно начать предварительную разработку пласта. На первое время электроэнергии хватит.

Радиомаяки были разосланы и в другие пункты, расположенные на Крайнем Севере, в тайге, степи, где почти нет никаких энергетических ресурсов. Ведь страна наша огромна, и природные условия в ней столь разнообразны, что электрифицировать ее обычными способами далеко не всегда возможно.

А кроме того, у нас есть друзья. В странах, где они живут, не везде легко добывается электроэнергия, без которой немыслим человеческий прогресс. Вестниками мира и счастья вот-вот должны полететь «чайки» в разные страны, где они очень и очень нужны.

Сейчас в отсеках «Униона» «чаек» разместилось немного, но в следующий полет, если опыт окажется удачным, можно захватить их побольше. Конечно, тут многое зависит от экспериментального цеха, где делаются новые ярцевские аккумуляторы.

Набатников давно уже переговорил с Дерябиным, выяснил все, что можно, но, несмотря на добрые вести, его все же не покидала тревога за людей, которые летят сейчас в черной пустоте. Стараясь успокоиться, он думал о будущем своего недавнего открытия.

Маленькие электростанции по всей стране, космическая энергия, падающая на Землю «манной небесной». Кто знает, не будет ли она продаваться в магазинах в «расфасованном виде».

Планер закрепили на крыше фургона. Набатников сердечно попрощался с колхозниками и вместе с Мейсоном и Бабкиным сел в машину. Бабкина опять посадили впереди. Глядя на черную и блестящую, будто сапожными щетками начищенную дорогу, Тимофей заскучал по дому. Надоело ездить. У Димки другой характер, он непоседа. Интересно, куда его пошлют после этой командировки? Все ничего, но ведь опять встретится какая-нибудь Римма. Не везет парню. И лишь сейчас Бабкин вспомнил, что второпях не успел прочитать ее письмо как следует. Он даже не понял, почему оно адресовано ему, а не Димке? Опять какой-нибудь ловкий ход.

Ошибался Тимофей. После всего того, что произошло, Римма не могла писать Вадиму, но у нее оставалась крохотная надежда на Бабкина — может быть, он замолвит за нее словечко перед Дерябиным или кем-нибудь другим из начальства, чтобы ее опять устроили в лабораторию. Вернувшись в НИИАП, Медоваров сразу же подписал приказ об увольнении Риммы «за халатность и нарушение трудовой дисциплины». Зачем тащить за собой «хвост», который может повредить на новой работе?

Так кончилась «научная карьера» Риммы. Пришлось поступить официанткой в ресторан, где она часто бывала с Петром, где ее однажды встретили Нюра и Поярков. Там она любила танцевать.

«…А сейчас не потанцуешь, — писала Римма. — Так набегаешься за вечер, что ног совсем не чувствуешь. Теперь я ненавижу танцы, ненавижу грязные тарелки, придирчивых посетителей, жалкие чаевые. Всех, всех ненавижу. Особенно Аскольдика, он как прилетел с курорта, все время надо мной издевался. А вчера в ресторан не пришел — отца, говорят, арестовали за взятки. Теперь Аскольдик будет приключенческими книжками спекулировать. Он и раньше этим занимался. Ловкий мальчик — проживет».

Тимофей дочитал письмо и вздохнул. Спутники, ракеты, летающие вокруг Солнца, «Унион», дороги к звездам… Время-то какое необыкновенное!.. Но когда же на земле переведутся пакостники и ловкачи?

Он бы мог долго размышлять на эту тему, сетовать, что, мол, многие из нас чересчур благодушны, что нет настоящей непримиримости к подобным делам, однако его отвлек разговор Мейсона и Набатникова.

— Вы знаете, мистер Набатников, о чем я все думал, когда смотрел на вашу серебряную птицу? — издалека начал Мейсон, вынимая портсигар. — Разрешите курить?

Получив согласие, Мейсон нажал кнопку зажигалки и, затягиваясь сигаретой, продолжал:

— Я вспомнил черный орел. Две птицы, но какие разные! Одна грязный шпион, другая несет свет, радость… Я видел здесь счастливых людей. Они радовались, что получили свет неба… Скажите, мистер Набатников, вы верите в то, что это не просто удачный эксперимент, и ваша птица может так очень точно сесть в любом месте?

— Да, конечно. Но для этого нужен маленький радиомаяк. То есть надо попросить эту птицу прилететь туда, где ее ждут.

Мейсон помолчал, нервно потушил сигарету и всем корпусом повернулся к Набатникову.

— Но птица может принести не аккумулятор, а водородную бомбу?

— Не знаю. Этим вопросом я не интересовался. Да и к тому же, в случае необходимости, можно использовать межконтинентальную баллистическую ракету. У нее побольше нагрузка.

Обладая достаточным тактом, Мейсон не расспрашивал о тех или иных технических подробностях в конструкции «Чайки», о том, как устроена катапульта в «Унионе», чтобы выбрасывать их одну за другой. Его интересовала, если так можно выразиться, общая постановка вопроса.

— Насколько я понимаю, — вновь заговорил он, — ваша птица может очень точно сесть в любое место Нью-Йорка, Вашингтона или какого-нибудь другого города?

— Да что вы говорите! — не смог сдержать улыбки Набатников. — Соединенные Штаты на одном из первых мест в мире по выработке электроэнергии. Там есть Ниагара, множество других рек, страна богата нефтью. Так неужели Нью-Йорку или любому американскому городу потребуется сравнительно ничтожная энергия нашей птички? К тому же ее никто и не просит.

Мейсон тяжело вздохнул.

— Есть люди, которые очень просят. Их можно видеть в Пентагоне, на Уолл-стрите. Я этого очень не хочу.

Бабкин хоть и плохо понимал по-английски, но в данном случае до него дошел даже подтекст. От себя бы он добавил, что этого не хочет не только владелец маленькой фирмы Мейсон, но и Набатников, Багрецов — никто из честных людей на всей планете.

Неужели это так трудно понять и сделать разумные выводы?

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

В ней снова возникают нерешенные вопросы, и самый главный из них — могут ли метеориты лететь от Земли в космос?

В последний вечер перед отлетом Поярков и не предполагал, какое серьезное обязательство он взял на себя. Да, конечно, это все сентиментальная чепуха посмотреть на звездочку, о чем его просила Нюра. Но ведь он обещал. До чего же нелепо складывается жизнь! Первая ничтожная просьба любимой, а выполнить ее он бессилен. В небе оказалось столько звезд, они сидели прямо друг на друге, так что определить, какая здесь Нюрина, было совершенно невозможно. Вот что значит не подумавши обещать. Может быть, именно в эту минуту Нюра смотрит на свою мерцающую звездочку, а он бессмысленно шарит глазами по Вселенной.

Думалось об этом с иронией, а в сердце было тоскливо и холодно. Хоть бы дело какое найти… Впрочем…

— Оказывается, на нашу долю остались еще испытания, — сказал Поярков, обращаясь, к Вадиму.

— Например?

Поярков открыл стенной шкафчик, вытащил оттуда пластмассовую бутылку и поднес остроконечную пробку ко рту. Материал, из которого была сделана бутылка, оказался податливым, как резина, — стоило только надавить, и оттуда брызнула струйка лимонного сока.

— Теперь, говоря научным языком, будем делать глотательные движения, иронизировал над собой Поярков. — И тем самым проверять субъективные ощущения в условиях невесомости… — Он сделал несколько глотков и поперхнулся. Ничего, привыкнуть можно. Запиши, пожалуйста: «Легкое щекотание в горле». Щекотание по телеметрии не передается.

Вадим поймал карандаш и с сомнением посмотрел на Пояркова:

— Как-то неудобно начинать с этого.

— Но ведь ты же отказался от лирики. Происшествий тоже никаких нет. Ничего, ничего, записывай. Врачам это важно.

Волнение мешало Вадиму плотно позавтракать перед отлетом, а сейчас все это прошло и появилось вполне земное и недвусмысленное ощущение пустоты в желудке.

Примитивные приспособления успешно решают задачу питания в космосе, где можно обходиться без ножей и вилок, хотя они и считаются одним из признаков культуры.

Полужидкая пища вроде паштетов заключена в тюбики, какие-нибудь куриные котлеты, похожие на эскимо. Никаких хозяйственных хлопот: не надо резать хлеб, намазывать его маслом… Короче говоря, все было предусмотрено. Вадиму подумалось, что даже гоголевский Пацюк, кому галушки скакали прямо в рот, остался бы доволен.

Несомненно, что в этом деле участвовали не только конструкторы и специалисты, занимающиеся вопросами питания космонавтов, но и врачи-диетологи. Они учитывали индивидуальные вкусы как Пояркова, так и Багрецова. Но все же не обошлось без промахов. Димка, по выражению Бабкина, «сладкоежка», и почему-то у него была привязанность к лимонным вафлям. Врачи разрешили взять одну пачку. Психотерапия, то, другое, третье. Пусть берет, если хочет.

И вот после завтрака Багрецову захотелось сладкого. Он вытащил из шкафчика пачку любимых вафель и уничтожил начисто. Обертку Вадим предусмотрительно запихал в автоматически закрывающийся ящик для мусора, но вскоре почувствовал, что у космической невесомости есть еще и мелкие не предусмотренные им неприятности.

Представьте себе, что вы заперты в маленьком чуланчике, которым по существу являлась кабина «Униона», и вдруг в ней оказалось множество мух. Они летают перед глазами, щекочут ноздри, забираются в рот. Всему этому есть абсолютно научное объяснение. Но от него ни Вадиму, ни Пояркову не легче. Сухие вафли рассыпались на мелкие крошки, чего Вадим не замечал, и крошки эти начали плавать в кабине. Ничтожное колебание воздуха — потянешь носом, вздохнешь — и невесомые острые частицы летят к тебе.

Поярков чихал до слез, Вадим ловил крошки ртом. А внизу беспокоились, слали шифрованные радиограммы и спрашивали, что случилось? «Почему, дорогие друзья, у вас ненормальное дыхание?»

Поярков отвечал также шифром, передвигал то один рычажок, то другой, но запас слов и понятий у сигнального аппарата ограничен. Разве объяснишь, что произошло?

Не такая уж это большая беда, но ведь и мухи могут испортить настроение. Вадим хотел было снять рукавицы, чтобы легче выловить крошки, да побоялся, Поярков почему-то не разрешает. Неужели даже сейчас опасается, что космический холод проникнет в кабину?

Колючая крошка попала в глаз. Это уже совсем нехорошо. Вадим спросил разрешения у Пояркова отстегнуть ремень. Отстегнул — и повис в воздухе. Но самое обидное, что это необходимо было не для проверки ощущения невесомости, а для ловли проклятых крошек, причем не руками, а ртом. Летишь — будто ласточка за мошками, ощущение, конечно, необычное, но противное человеческой природе.

Кое-как справившись с летающими крошками, Вадим только сейчас понял, почему перед входом в кабину у него придирчиво осматривали бахилы. В самом деле, а вдруг к подошвам прилипли бы кусочки почвы, песок? Ловить его, когда он станет невесомым, было бы куда как неприятно.

И в то же время без лишней сентиментальности Вадим подумал, что зря не взял с собой щепотку родной земли. Положить бы ее в карманчик у сердца, пусть согревает в дни тягостной разлуки. А ведь прошли всего лишь сутки с момента отлета. Говорят, что на Марс надо лететь многие месяцы. «Нет, такое путешествие не для меня», — решил Вадим и опять с тоской посмотрел на Землю.

Там наступал день. Казалось, что кто-то властной рукой стягивал с планеты черный бархат ночи. Земля светлела, стала полумесяцем, он рос, полнел на глазах и наконец засиял в пустоте, как огромная Луна.

Удивительно короткий день. Если бы он был рабочим, как на Земле, то за это время ничего не сделаешь. На электричке из пригорода дольше ехать. А здесь Багрецов промчался через целое полушарие. Страшно подумать, что если бы на самом деле так мелькали дни и ночи. Только бы и делал, что срывал листики календаря. Оглянулся, а он уже тощий. Год прошел и никакого тебе в жизни удовлетворения — даже месячного плана не выполнил. В данном случае более удаленная орбита имела свои преимущества — не так уж быстро сменялись бы дни и ночи. Сутки нормальные, располагай ими по привычке.

Багрецов точно не знал, но догадывался, что только «Унион», управляемая космическая лаборатория, которой не грозит неизбежное снижение в плотные слои атмосферы, может лететь довольно близко от ее границ. Надо полагать, что именно здесь, где происходят всякие непонятные ионосферные возмущения, которые так досаждают радистам, в этой малоизученной среде, практическое значение «Униона» трудно переоценить.

И не случайно Бориса Захаровича Дерябина, инженера, мечтающего управлять погодой, интересовали эти сравнительно небольшие высоты.

Пояркову тоже хотелось быть поближе к Земле, полюбоваться на нее, красавицу. Самые нежные, самые проникновенные слова мысленно посылал ей Поярков и ждал, когда сможет увидеть не только кусочки океанов и грязно-желтые пятна пустынь, но и заметить следы человечьего труда — новые моря, каналы, а ночью мерцающие огни городов.

В эти минуты на видимой части Земли была ночь. То ли облачность, то ли несовершенство телевизионных устройств или другие какие причины не позволяли Пояркову увидеть огни родной планеты. Однако он думал иначе. Далекие звезды, яркие до необычайности, слепили глаза. Разве при них увидишь слабые огни, зажженные у себя дома Великим человечеством? Какая-нибудь ничтожная звездочка, где пока еще из магмы варится твердь, где, возможно, только через миллиарды лет вырастут розовые или голубые лишайники, — и вдруг она сияет ярче, чем Москва, чем все огни родины, откуда начались дороги в Космос и дорога к ней, звезде-младенцу, из которой неизвестно еще что получится: то ли она превратится в туманность, то ли прольется на старую Землю метеоритным дождем, то ли исчезнет, пронизав пустоту ядовитыми частицами, гибелью всего живого.

Кто знает, не эту ли звезду должен найти Поярков, как об этом просила любимая? На душе стало легче — нашлось оправдание.

«Мы солнца приколем любимым на платья», — писал когда-то Маяковский. Вот это правильно, по-человечьи.

Думалось и о другом, не менее важном, хотя Поярков глушил в себе мельчайшие признаки беспокойства, подменяя их лирическими отступлениями. Трудно забыть о метеорной опасности. Чем дальше от Земли, от ее защитной атмосферы, тем больше возможностей столкновения с метеорами. Правда, «Униону» это почти не грозило, и дело здесь не только в теории вероятности, а в надежном радиолокационном автомате. Обнаружив метеор на значительном расстоянии, он успевает изменить курс корабля. Только маленькие осколочки иногда ударяются в его обшивку, но серьезной опасности это не представляет, даже если наружная оболочка пробьется. Отсеки «Униона» сравнительно невелики и напоминают пчелиные соты. Сквозь несколько перегородок осколок уже не пройдет.

Так же успокаивало и другое немаловажное обстоятельство. Многолетнее изучение падения метеоритов позволило предсказывать, когда и где астронавты могут с ними встретиться. Правда, здесь пока ученые не добились абсолютной точности прогноза, так же как и в предсказывании погоды, но ошибки бывали сравнительно редки.

Во всяком случае, на орбитах, близких к Земле, по данным наших и зарубежных обсерваторий и специальных вычислительных центров, метеоритная опасность была дочти полностью исключена.

Но чем же тогда объяснить, что совсем близко у Земли «Унион» встретился с целым метеоритным потоком, летящим навстречу? Ярко освещенные солнцем осколки промелькнули на экране, послышались сухие, как выстрелы, удары по обшивке. На потолке кабины, где фосфоресцировала схема расположения отсеков диска, вспыхнули красные точки.

— Пробита ячейка в секторе пятом, — хладнокровно заметил Поярков, двенадцатом и несколько ячеек в четвертом. Странно, что здесь метеорит прошел так глубоко.

Трудно, конечно, сдерживать волнение, но Багрецов, покоренный спокойствием Пояркова, в тон ему проговорил:

— Наверное, встретились с большим метеоритом. Но только почему же радиолокаторы не изменили курс?

— Плохо ты их проверил перед отлетом, — занятый какими-то своими мыслями, отозвался Поярков. — Посмотри, что там стряслось.

— Вы шутите, Серафим Михайлович, — обиделся Вадим, показывая на группу приборов. — Я же за ними все время смотрю. Работают нормально… Пожалуйста вам, — токи в антеннах, напряжение, синхронизация. Дальше все в порядке вплоть до исполняющих механизмов. Возможно, какие-нибудь газовые рули не сработали?

— В этом деле ты не специалист. Рули не подведут. Но и они ни при чем. Попробуй сверни в сторону, когда осколки летят на тебя широким фронтом. Обязательно на какой-нибудь наткнешься.

Вадим задумался.

— Я, конечно, тут не специалист, — вздохнул он огорченно. — Только ведь на более высокой орбите никаких осколков не было, а здесь появились. Говорят, что по теории вероятности…

— Оставим высокую материю, Вадим, — прервал его Поярков. — Туда их труднее забросить.

Было от чего удивиться молодому космонавту. Ведь об этом он ничего никогда не читал. Метеориты не забрасываются, а падают сами. Это же все-таки неуправляемая стихия. Впрочем, во многих фантастических книжках рассказывалось, о марсианах. Они даже прилетали на Землю. Чего им стоит бросить к нам горсточку металлических осколков? Но трудно подумать, будто в это верит солидный инженер вроде Пояркова. Видно, опять шутит.

Вновь забарабанили осколки. Замигали сигнальные огоньки. Взглянув на Пояркова, Вадим убедился, что ему совсем не до шуток.

Переведя рычажок шифратора, Поярков нажал кнопку.

— Что вы передали? — поинтересовался Багрецов.

Лицо Пояркова помрачнело, ожесточилось.

— Просил изменить орбиту. А вас прошу опустить шлем, — проговорил он тоном приказа, и шлем его тут же захлопнулся.

Да, конечно, сейчас не до вопросов.

А на потолке все вспыхивали и вспыхивали тревожные звездочки. Уже восемь пробоин насчитал Багрецов…

 

ГЛАВА СОРОКОВАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ

Тут автор просит извинения за резкость, и он уже не может говорить о себе в третьем лице. Теперь не «он», а я разговариваю с «дальними родственниками», как их назвал Димка Багрецов. Вольно или невольно, но они помогают тем, кто хочет закрыть дорогу к звездам.

Нарушая традиции напряженного сюжетного рассказа, я хочу предупредить читателей (особенно впечатлительных), что для Пояркова и Багрецова заготовлен благополучный конец. В жизни это не всегда бывает, но я не могу иначе поступить со своими героями.

А на сердце неспокойно. Ведь подумать только, что «дальние родственники», вроде Валентина Игнатьевича Литовцева, Медоварова, Аскольдика и Риммы, хоть и косвенно, но все же смогли повлиять на полет «Униона».

Умозрительно не трудно себе представить, что при первом рейсе космического корабля вдруг происходит авария из-за пустяка, ну, скажем, из-за того, что лопнула какая-нибудь гайка или трос, сделанные равнодушными или нерадивыми руками. Но практически это исключено. Каждый понимает, что в данном случае детали проходят многократный и совершеннейший контроль. Тогда в чем же дело? Где искать причины аварии или в данном случае причину неудачных испытаний «Униона»?

Я упоминал о «дальних родственниках». Возможно, опять произошла ошибка, вроде той, в которой была повинна Римма? Совсем нет. Жизнь полна удивительных хитросплетений. Мы и не подозреваем, как отдельные малозначимые поступки связаны между собой, как ничтожная червоточинка губит зрелый плод.

Известно, что фотографии окошек из «космической брони»» оказались за рубежом. Кое-кто из читателей может подумать, будто ее изобретатель — Литовцев — возглавлял шпионскую группу. Писали много про шпионов, и книги эти пользуются успехом. Есть даже целая категория юных читателей, которые, приходя в библиотеку, просят: «Дайте что-нибудь про шпионов». Другие книги их не интересуют. Да, кстати, если эти строки попадутся на глаза Аскольдику — в чем я глубоко сомневаюсь, ведь, кроме «шпионской» и «ультракосмической» литературы, он ничего не читает, — то я хотел бы напомнить ему о язвительных письмах, посылаемых им в редакции по поводу той или иной книги. Аскольдик бывал глубоко разочарован, коли, рассчитывая встретиться со шпионами, не находил в книге таковых и написана она была о людях, с которыми встречаешься каждый день. «Удивляюсь, дорогой товарищ редактор, — строчил Аскольдик. — Как можно печатать подобное «произведение»? Все ясно с самого начала… Нет захватывающих переживаний… Покажите нам захватывающие картины будущего… Раскройте тайны галактики… А здесь дидактика, поучительство… Мы уже выросли…» Ну и так далее.

Мне по-человечески жаль вас, Аскольдик: неприятности в семье, вы тоже остались не у дел. Спекуляция приключенческими книгами — занятие ненадежное. А ведь, не правда ли, странно, что вы, такой мастак по части детектива, десятки книг изучили до тонкости, — и вдруг сами попались в ловушку, стали невольным пособником иностранной разведки. Нет, я вас не пугаю, вы счастливо избежали других, еще более серьезных неприятностей. Из всех вас, «дальних родственников», случайно связанных с испытаниями «Униона», пострадал лишь «болезненно бдительный» Медоваров. Извините, что я применил не совсем обычный термин, но это действительно болезнь, и характеризуется она подозрительностью и слепотой. Какое противоречивое сочетание, не правда ли? Но уважаемый Толь Толич был действительно слеп. Именно вас, Аскольдик, следовало бы остерегаться. На месте Медоварова или любого другого руководителя я бы никогда не принял вас ни в научный институт, ни в лабораторию, где хоть в какой-то мере ваша деятельность могла бы повлиять на успех испытаний, на судьбу изобретения.

Опять парадокс. Успех испытаний! Судьба изобретения! Да неужели они могут зависеть от какого-то помощника фотолаборанта? Вздор!

Но будьте терпеливы, Аскольдик. Я еще должен поговорить с Валентином Игнатьевичем.

Мне рассказывали, Валентин Игнатьевич, что вы страшно возмущались фельетонами, где высмеивались темы некоторых кандидатских диссертаций. Встретив в печати критику научной деятельности «последних полустанков» вроде пресловутого НИИАП, вы писали пространные заявления в разные организации с требованием прекратить «травлю честных советских ученых».

Не сердитесь, Валентин Игнатьевич. Советские ученые сделали все, чтобы возвеличить славу родины. Земным поклоном кланяется им народ. Но ведь дело-то это святое, а потому некоторые ваши поступки кажутся кощунственными, тем более что они продиктованы не интересами науки, а иными, не очень благородными соображениями.

Вы человек умный, и жизненного опыта у вас достаточно, а потому прекрасно знаете, зачем пишутся и фельетоны и даже книги, в которых вы и близкие вам по духу ученые показаны, как они есть. Их не так уж много, однако наука знает примеры, когда один лишний атом чужеродного вещества делает его никуда не годным.

Мы научились очищать германий, удалять из него вредные для работы примеси. Научимся различать и тех, кто мешает науке двигаться вперед.

А это в тысячи раз сложнее. Неужели, Валентин Игнатьевич, вы думаете, что мне очень приятно вспоминать о вас вот уже во второй книге?

Так хочется помечтать, без удержу, без предела. Ведь тема-то космическая. Но я придержал мечту и захотел показать читателям, к чему могут привести некоторые эгоистические наклонности, характерные не только для вас. Когда-нибудь люди научатся относиться к этому без лишней снисходительности.

Я не буду напоминать вам о методах, которыми вы пользовались, когда готовили докторскую диссертацию, как к вам попал «осколок солнца», не стану рассказывать, какими путями вы добились испытаний вашей «космической брони» и как старались задержать полет «Униона». Если это вас заинтересует, то перелистайте книгу.

Итак, я уже говорил, что вы, Валентин Игнатьевич, и другие близкие вам по духу товарищи частично повинны в неудаче первого космического полета «Униона». Вы помните, что редактор журнала, где собирались печатать статью о ваших работах, возражал против снимков иллюминаторов из «космической брони». Вас это тогда не насторожило? Не заставило хоть чуточку притушить саморекламу? Нисколько! Вы стали действовать через других лиц.

Я очень смущен, Валентин Игнатьевич, что вас, доктора наук, ставлю рядом с Медоваровым, помощником фотолаборанта Семенюком и даже с Риммой, которая сейчас работает официанткой. Но ведь вы все советские граждане. Думаю, что должны понимать всю сложность нашего времени, когда идет борьба двух политических систем…

Впрочем, я слишком примитивно рассуждаю… Вы морщитесь, и к тому же политика вас вообще не интересует… Тогда попробуем иначе. Есть добро и зло. Ясно, что вы не принадлежите к людям, которые окружили нашу страну авиационными и атомно-ракетными базами, то есть к тем, кто творит зло. Вы стоите где-то посредине.

А в наши дни борьбы за общее счастье это равносильно тому, что вы уже одной ногой в чужом лагере.

Вы презрительно усмехаетесь. Но я и сам чувствую, что вас не убедил. Тогда обратимся к фактам. Будьте добры, прочитайте еще несколько страничек.

Набатников приехал вовремя. Не успел он пройти в свой кабинет, как Дерябин предупредил, что от Пояркова получена кодированная радиограмма. Он просит вывести «Унион» на другую, более удаленную от Земли орбиту.

— Чем это вызвано? — спросил Набатников.

Дерябин молча указал на сигнальные точки, подтверждающие, что в «Унионе» не все благополучно — пробито несколько ячеек.

Это было полной неожиданностью для Набатникова.

— Что говорят специалисты?

— Разводят руками, — огорченно сказал Дерябин, и глаза его сердито сверкнули из-под очков. — Доказывают, что теоретически это возможно, но практически сомнительно. Правда, поверхность «Униона» достаточно велика, а потому вероятность встреч с метеоритами возрастает.

— Но ведь даже маленькие метеориты оставляют за собой ионизированный след. Хоть это обнаружили?

— Нет. Тут происходит какое-то странное явление. Видимо, Поярков не хочет во второй раз встречаться с метеоритами, превратившимися в спутники.

— О таком превращении я что-то не слышал. Еще одна тайна природы?

Дерябин рассеянно потрогал колючие усы.

— Не слишком ли часто мы на нее ссылаемся?

— А чем ты докажешь обратное?

— В том-то и дело, что это пока гипотеза.

Помедлив, Набатников наконец решился:

— Гипотеза или тайна, но орбиту придется изменить… Действуй, Борис.

Через несколько минут, убедившись, что операция прошла благополучно, Дерябин возвратился к Набатникову.

Он следил за полетом «Униона» по контрольным приборам и экранам. На одном из них, где горели сигнальные точки, Набатников задержался взглядом.

— Кроме этого, никаких особых повреждений не замечено? — спросил он недовольно.

— Техника вся в порядке. Самочувствие экипажа… — Борис Захарович запнулся и огляделся по сторонам, — …ну, в общем, так сказать, хорошее. Только вот с Тимошкой. — Он махнул рукой. — Идемте… Сами увидите.

В зале, где хозяйничали биологи, повисла настороженная тишина. Все были удручены и даже несколько обижены, что из-за простой случайности один из важнейших экспериментов оказался незавершенным.

На экране, к которому сейчас подошел Набатников, виден был одноглазый пес, добрый друг и помощник человека. В последние смертные свои минуты он, как рассказывают, тянулся к репродуктору, откуда слышал успокаивающий человеческий голос.

А голос этот дрожал. Почему? Ведь молодой ученый, тот, кому пришлось успокаивать Тимошку, не раз снимал с операционного стола трупы собак, над которыми проводил опыты во имя жизни людей. Но сейчас было другое. Всякий понимал, что в космической пустоте без воздуха не сможет существовать живое существо. Метеорит пробил стенки Тимошкиной камеры, и «одноглазика», как его ласково называли, не стало.

Набатников с грустью смотрел на плавающий в пустоте окоченевший труп, где у самой морды, будто дразнясь, кружился кусок сахара. Не успел его поймать Тимошка.

Возможно, лишь в эту минуту за все время полета «Униона» у Набатникова проснулось нечто вроде страха. Теоретические расчеты, экспериментальные данные — все это говорило, что метеорная опасность ничтожна, и вот вам в первом же мало-мальски длительном полете первая жертва. Судя по всему, метеориты были маленькие, такие легко сгорают даже в верхних слоях атмосферы. Но почему они попали в орбиту «Униона»? Значит, далеко еще не все изучено.

Сейчас Афанасий Гаврилович уже серьезно опасался не только метеоритов, но и всяких других неожиданностей. На ближайшей к Земле орбите, куда потом спустился «Унион», уже заметно сопротивление среды, и, хотя расчеты показывали, что его оболочка будет нагреваться в допустимых пределах, все же надо проследить за малейшим отклонением от орбиты, чтобы он не попал в более плотные слои атмосферы.

Неприятно, конечно, но пришлось сообщить в Москву о первой неудаче. К сожалению, она оказалась не последней.

Нюра работала в центральном зале, куда поступали основные телеметрические показатели с «Униона». Сейчас она расшифровывала записи, определяющие электрические свойства новых аккумуляторов АЯС-15. За них можно было не беспокоиться, так же как и за общие испытания «Униона». Вполне понятно, что Нюра, как и многие другие сотрудники, ничего не знала о радиограмме Пояркова, о причинах, почему «Унион» переместился на другую орбиту. И все же, когда Набатников появился в дверях, стоило лишь Нюре взглянуть на него, как она сразу поняла, что случилось нечто серьезное.

А потом об этом узнали все. Светящаяся точка «Униона» быстро пересекала экран по диагонали.

Глядя на экран остановившимися глазами и чувствуя удары своего сердца, Нюра не могла вымолвить ни слова.

— Снижается? — услышала она голос Набатникова, и Борис Захарович коротко ответил:

— Да.

Что могла понять Нюра? Вслушиваясь в напряженную тишину, всматриваясь в окаменевшее лицо Бориса Захаровича, она догадывалась, что это почти катастрофа.

Так думали и другие. Испытания были рассчитаны на трое суток, и вдруг неизвестно почему «Унион» начал снижаться. Об этом последовательно сообщали контрольные пункты. Но самое страшное, что Дерябин даже не пытается возвратить «Унион» на свою орбиту. Что же там случилось?

Набатников и Дерябин ушли на пункт управления. Тянулись долгие минуты, однако, судя по точке на экране, «Унион» спускался к Земле. Это же видели инженеры, обслуживающие аппаратуру радиотелеуправления. Если бы они не были заранее предупреждены, то могли бы удивиться, как это при сильном боковом ветре и без всяких корректирующих сигналов с Земли «Унион» точно следует заданному курсу на юг.

В какой-то мере это успокаивало Набатникова. Значит, с Поярковым ничего особенного не случилось, если он может управлять «Унионом». Последние телеметрические показатели его самочувствия были приняты сравнительно давно, во всяком случае до резкого снижения «Униона». Тогда и Поярков и Багрецов чувствовали себя хорошо.

А как сейчас? Все механизмы «Униона», все его приборы были в полном порядке, об этом свидетельствовали радиограммы контрольных пунктов. Но там не могли принимать голоса человеческого сердца.

Набатников прошел в лабораторию, где этот голос записывался. Ползет шелестящая лента. Вот прежняя зубчатая кривая Пояркова, вот — Багрецова. Скоро, когда «Унион» прилетит поближе, опять появятся зубчики. А вдруг они выровняются, погаснут и замрут в прямой безжизненной линии?

Отгоняя эти мысли, Набатников убеждал себя, что если бы такое случилось, то «Унион» не мог бы точно держать курс. Значит, ведет Поярков. Но он там не один. Неужели беда с Багрецовым? А иначе зачем идти на посадку?

Из кабинета послышались продолжительные звонки междугородной. Набатников решил, что вызывает Москва. Несомненно, там беспокоятся. Но как им ответить?

Да, действительно, звонок был из Москвы. Набатникова предупредили, что с ним сейчас будут говорить. В трубке было слышно только тяжелое дыхание Набатникова. Он ждал.

— Афанасий Гаврилович? — спросил солидный мужской голос, и, когда тот подтвердил, посыпалась скороговорка: — С вами говорят по поручению редакции научно-популярного журнала…

— Кто говорит?

— Пирожников. Мы бы хотели знать ваше мнение по поводу «космической брони» Валентина Игнатьевича Литовцева. Мы даем подборку о работах его лаборатории. По нашим сведениям, «космическая броня» успешно выдержала высотные испытания…

— Откуда у вас эти сведения?

— Есть материалы, фотоснимки. Мы ожидаем, что в ближайшие дни появится сообщение об успешном полете «Униона», так вот, нам хотелось бы дать в очередном номере…

— Но мы-то здесь при чем? — рассердился Набатников. — В «Унионе» были два окошка из этой вашей брони. Потом их выбросили. Можете так и написать.

— Здесь какая-то ошибка. О работах Валентина Игнатьевича писали не раз. А сейчас, когда осваивается космос, его изобретение…

— …ни черта не стоит, — уже не мог сдержаться Набатников. — И это не мое мнение, а ведущего конструктора.

— Могу я с ним переговорить?

— Не можете. — И Афанасий Гаврилович бросил трубку.

Потом он ругал себя за грубость, что дал волю чувствам, но в ту минуту, когда решалась судьба людей и того же Пояркова, с которым действительно нельзя было переговорить, рекламные трюки изобретателя «космической брони» казались невыносимыми.

Следователь предупредил Афанасия Гавриловича, что Медоваров избегал телефонных звонков Литовцева, боялся его и горько раскаивался, что помогал ему «в реализации изобретения». Вот почему изобретатель ничего не знал о неудачных испытаниях иллюминаторов. Надо полагать, что звонок Пирожникова был не случаен и подготовлен самим Литовцевым. Но разве к этому доктору наук можно предъявить хотя бы какие-нибудь претензии? Он чист перед судом и даже перед богом, в которого тайно верил.

«Унион» приземлился на закрытом аэродроме неподалеку от Ионосферного института. В составе специальной комиссии туда выехали Набатников и Дерябин. Космические путешественники сейчас находились в медпункте. К ним поспешили врачи, чтобы выяснить их самочувствие, а заодно и провести некоторые исследования.

Убедившись, что с Поярковым и Багрецовым ничего страшного не случилось, Набатников не стал их тревожить.

— Пусть пока отдохнут. А мы займемся техникой.

Для осмотра «Униона» пришлось облачиться в защитные костюмы. Если кабина космонавтов была надежно изолирована от космических частиц и атомных двигателей, то в других отсеках диска могли сохраниться следы вредных излучений.

В составе комиссии были также и биологи. Хотя телеметрические приборы и показывали, что подопытные животные чувствовали себя неплохо, но все же лучше всего убедиться в этом собственными глазами, и не на расстоянии, а непосредственно обследовать своих питомцев. Погладить их, приласкать. Они этого заслужили.

Даже крохотную амебу, видимую только под микроскопом, хотелось погладить стеклянным волоском — скальпелем микрохирурга. Она тоже участвовала в космическом полете, и на ней можно было проследить, как в условиях невесомости происходит деление клеток.

Набатников и Дерябин прежде всего пошли в сектор биологов, чтобы выяснить подробности гибели Тимошки и найти метеорит, который пробил стенки камеры. Неужели он падал не сверху, а действительно, как предполагает Борис Захарович, летел по орбите вроде спутника?

У дверцы Тимошкиной камеры сняли пломбу, повернули ключ в замке и осторожно вытащили труп. В боковой стенке темнело обугленное отверстие, похожее на пулевое. А на противоположной стороне — дырка с рваными краями. Видимо, метеорит застрял в термоизоляционной обшивке, так как в соседней камере отверстия не было.

Борис Захарович попробовал по привычке протереть очки, но рука его скользнула по поверхности прозрачного колпака.

Прежде чем вскрыть обшивку, Афанасий Гаврилович приказал сфотографировать внутренность камеры, чтобы потом учесть все подробности, необходимые для определения траектории полета метеорита.

И вот наконец метеорит лежит в стеклянной баночке.

— Да, кажется, ты, Борис Захарович, прав, — сказал Набатников, передавая баночку Дерябину. — Это спутник. Только сиротский.

— И к тому же пакостный.

Сквозь стекло можно было рассмотреть обыкновенный стальной шарик, вроде как от подшипника. Он уже покрылся окалиной и, видимо, скоро бы сгорел или распылился, если бы не встретился с «Унионом».

— Идем узнаем, наверное, остальные шарики тоже достали, — сказал Дерябин и заторопился к выходу.

Он не ошибся. Опытные механики специальным инструментом вытащили вредных «спутников» из могучего тела «Униона». Ранение не опасное, но кто знает, будь у них масса побольше, что бы тогда случилось. Ведь их много — не увернешься.

В ожидании, пока врачи разрешат встретиться с космонавтами, Набатников и Дерябин сидели в кабинете начальника аэродрома и обсуждали столь странное появление чужих спутников на орбите «Униона».

— Я помню, — говорил Борис Захарович, все еще с удивлением рассматривая баночку с шариками, — что после запуска наших первых спутников американцы посылали такие шарики, ибо ничего более солидного запустить не могли. Но сейчас-то зачем чепухой заниматься? — Он сердито отодвинул банку.

Афанасий Гаврилович слушал, и улыбка блуждала у него на губах. Он взял баночку с шариками и, поворачивая ее так, чтобы рассмотреть со всех сторон, проговорил с усмешкой:

— Тебя удивляет, Борис, почему люди занимаются всякой чепухой? А вдруг это те же самые шарики, что запущены при первых опытах? Не хотят они сгорать. Не хотят подчиняться законам физики. Волшебные шарики, заговоренные.

— Эдак можно много мусора набросать в космос. Потом придется его расчищать, как после войны моря от плавающих мин… Но я одного не пойму. Почему именно на орбите «Униона» появились эти минные заграждения? А если их сотни, тысячи вынести на орбиту?

— Заранее известную, — подчеркнул Набатников.

— Вот именно. Так чем же ты объясняешь это нарушение всех международных норм?

— Ошибкой, — снова усмехнулся Афанасий Гаврилович. — Американцам долгое время не удавалось запустить настоящую космическую ракету. Спутники часто не выходили на орбиту. Ну, а сейчас… Небольшое отклонение. Не сумели, простите, пожалуйста.

Дерябин погрозил ему пальцем:

— Нет, друг, ошибаешься. У американцев прежде всего реклама. Запуская ракету или спутник, кричат на весь мир. А сейчас промолчали. Почему?

— Научились у нас скромности. Вот и все. А кроме того, надо еще доказать, откуда эти шарики запущены? Может быть, этим занимается такое государство, как Люксембург?

Борис Захарович задумчиво протирал очки.

— Так-то оно так. Но, видно, много набросали этой дряни даже на самую близкую орбиту.

— Не уверен, — с сомнением произнес Набатников. — Здесь уже начинают действовать силы тяготения. Сложный расчет.

— Тогда я не понимаю, почему Серафим пошел на посадку. Черт его знает, что там могло случиться на другом полушарии.

— Потерпи, Борис. Скоро все выяснится.

Однако терпеть пришлось довольно долго. Врачи продолжали исследовать космонавтов и никого к ним не допускали. Наконец, отчаявшись, Набатников и Дерябин уехали к себе в институт, чтобы завершить неотложные дела.

Только через два часа Поярков и Багрецов могли показаться в институте. Надо ли упоминать, что Серафим Михайлович прежде всего отыскал Нюру, а Вадим Бабкина.

К сожалению, о полете рассказывать было нельзя, и вот по каким причинам…

Поярков и Вадим пришли в кабинет к Набатникову, где, кроме самого хозяина и Бориса Захаровича, никого не было.

Набатников запер дверь, крепко обнял и расцеловал друзей, поздравил их с благополучным возвращением.

— Ну, а теперь рассказывай, Серафим, — проговорил он, плотно усаживаясь в кресло.

Нервно закусив губу, Поярков молчал, как бы собираясь с мыслями, наконец сказал:

— Поймите, Афанасий Гаврилович, у меня не было другого выхода.

— А я в этом и не сомневался, — ободряюще улыбнулся Набатников и, передавая Пояркову банку с шариками, спросил: — Тут, значит, главная беда?

С любопытством рассматривая шарики, Поярков покачал головой:

— Нет, потом мы с ними уже не встречались.

— Понятно. — В голосе Набатникова послышалась тревога. — Мы не смогли достаточно уверенно следить за полетом на другом полушарии. Неужели техника подвела? Чья техника? Твоя? То есть общая конструкция? Двигатели? Или автоматика, электроника? Это уже по твоей части, Вадим. — И он вопросительно посмотрел на Багрецова.

— Все было в порядке, — ответил Багрецов.

— Странно, если бы оказалось не так, — подтвердил Борис Захарович. — Мы сами видели, как точно сработала радиоавтоматика, когда прямо на диск летел метеор. Может быть, слишком перегрелась обшивка? — вдруг усомнился он. — Но до этого приборы показывали вполне терпимую температуру.

— Можно, я расскажу все по порядку? — нетерпеливо проговорил Поярков и нервно потушил папиросу. — Никаких неисправностей мы с Вадимом не заметили. Скучали и больше всего смотрели на Землю. На большом экране вы, наверное, видели ее лучше нас. Я-то не особенно восхищался. Красиво, конечно. Вода, пустыни, туман. Возможно, такой она была в первые дни своего рождения. Не видели мы самого главного, что сделали руки человеческие. Не видели городов, каналов, возделанных полей. Мертвая планета.

Набатников согласился с этим и спросил об американских спутниках, что ходили по другим орбитам. Не видел ли он их?

— Ведь это тоже дела человеческие.

Лицо Пояркова потемнело. Он погремел шариками в стеклянной банке.

— Вот что мы видели. Подлые дела человечьи. Видели и другие, пострашней. Расскажи, Вадим, ты первым это заметил.

Багрецов смутился.

— Я ведь тогда ничего не понял…

— Ну а мы постараемся понять, — ободрил его Афанасий Гаврилович. Расскажи своими словами.

Хмуря брови, вспоминая подробности, Вадим рассказывал:

— Мы пролетали над океаном. Вдруг я заметил яркую вспышку. Пригляделся. Вижу маленький островок, а над ним развевается тонкая золотая нитка. Она тянется вверх, и на конце у нее появляется вроде как бусинка. Бусинка увеличивается… Я уже мог рассмотреть, что это высотная ракета. Ну, думаю, все как полагается. В разных концах мира запускаются ракеты для исследования верхних слоев атмосферы. Не хотелось будить Серафима Михайловича, он двое суток не спал. Только вижу, ракета летит прямо на нас…

— Вовремя он меня тогда разбудил, — продолжал за Вадима Поярков. — Гляжу и глазам своим не верю. Орбиты «Униона» всем были заранее известны, точно рассчитано, где и когда он будет пролетать. Неужели, думаю, нельзя подождать минутку, а потом уже и запускать свою ракету? На всякий случай включил двигатели и чуточку изменил курс. Ракета промелькнула совсем рядом. Это был новый тип радиоуправляемой ракеты, мне не известной. Думаю, куда она полетит дальше? Может, это еще один спутник или ракета, посланная на Луну? Ничего подобного. Ракета возвращается вниз и опять летит на меня. Пришлось увертываться. Так она гонялась за мной, норовя ударить снизу.

Набатников озабоченно почесал переносицу.

— Ты это точно помнишь, что всегда снизу?

— Ну конечно. Ведь наверху и по кромке — радиолокаторы. Зачем бы я тогда стал заниматься пилотажем?

Многое стало ясным Афанасию Гавриловичу. Радиолокаторы должны были следить за метеоритами и, в случае необходимости, изменять направление полета. Грубо говоря, «Унион» мог увернуться от любого падающего метеора, куда бы он ни летел — на Землю или на Луну. Но ведь снизу, от планеты, не отрываются небесные тела, именно поэтому радиолокаторов в нижней части диска не было, что блестяще доказал Семенюк своими фотографиями, когда снимал окошки Литовцева. Вполне вероятно, что и другие технические подробности учитывались людьми, которые после неудачи с шариками направили на «Унион» свою радиоуправляемую ракету. Важно было найти уязвимое место. Но кто же мог подумать, что так обернется дело?

У Набатникова оставались еще кое-какие сомнения, и потому он промолчал о своих догадках. А кроме того, даже близким родным о таких вещах не говорят. Можно сделать только общие выводы, и Афанасий Гаврилович поделился ими с друзьями:

— Об устройстве радиоавтоматики мы никому не сообщали. Чертежи засекречены. Но ведь достаточно было узнать, что внизу диска нет радиолокаторов, как этим сразу же воспользовались. На океане наших контрольных пунктов тогда не было. Ничего не увидишь. Мало ли отчего мог сгореть «Унион»? Все шито-крыто. Какое счастье, что вы полетели, ребятки!

Афанасий Гаврилович сел между Поярковым и Багрецовым, крепко обнимая их.

Как всегда в минуты сильного волнения, Борис Захарович сердито пощипывал ус.

— Опять туман, — упрямо сказал он. — Ну, соли на хвост еще можно насыпать, вроде шариков. Но сбивать ракетой нашу космическую лабораторию — на это надо решиться. Ведь существует общественное мнение…

— Наивничаешь, Борис, — снисходительно усмехнулся Набатников. — Никто бы не узнал об этом подлом деле. В нашей мирной лаборатории «Союз наук» кое-кому мерещится новое оружие. Значит, любой ценой «Унион» надо уничтожить, а заодно испытать новую радиоуправляемую ракету, которая, видимо, и создана для поражения целей в межпланетном пространстве. Но воображаю их удивление, когда «Унион» вел себя как в воздушном бою…

— Не совсем так, Афанасий Гаврилович, — возразил Поярков. — Это не бой, а нападение из-за угла. Жаль, что я не мог сфотографировать эту космическую ракету. Пусть бы народ посмотрел, для каких «научных целей» она была запущена.

Набатников замахал на него руками:

— Да ты что? Всерьез? Очень хорошо, что мы ничего не фотографировали. На другой же день заокеанские писаки такую бы чушь наговорили насчет разведчиков «красного империализма», что целый месяц будешь отплевываться. Лучше помалкивать до поры до времени. Зачем гусей дразнить?

Но всем было понятно, что не только по этим соображениям пресса будет молчать. В конце концов, первый космический полет «Униона» не достиг своей цели. Мы скромны и до тех пор, пока не добьемся полного успеха, хвастаться не станем. А кроме того, газетные сообщения о прерванном полете гигантской лаборатории в космосе только вызовут радость в стане врагов. Ведь ничем нельзя доказать истинную причину, из-за которой была сорвана программа испытаний. Будет молчать и заокеанская пресса. После того как мы доказали полное свое превосходство в космосе, кое-кому невыгодно, чтобы мир знал о существовании новой необычной советской конструкции. И к тому же оставалась надежда, что в следующий раз уже более совершенную конструкцию — пассажирский лайнер — тоже можно уничтожить.

— Тимошку жалко, — вспомнив о нем, с грустью проговорил Поярков. — Ну ведь те, кто запускал шарики и ракету, знали, что в «Унионе» и собаки и обезьяны… Фарисеи! Они нам до сих пор Лайку простить не могут… А сами…

— Нашел чему удивляться, — раздраженно перебил его Дерябин. — А тебя бы эти вояки пощадили?

Глядя на потухший экран, где когда-то плыла точка «Униона», на уснувшие стрелки приборов, неподвижные ленты самописцев, Поярков думал о чем-то своем, наконец, обратился к Набатникову:

— Как же теперь? Когда мы сможем повторить полет?

— Вот этого я не знаю, — сурово ответил Набатников. — Правильно напомнил Борис, что после войны тральщики вылавливали мины и торпеды. А сейчас в воздухе плавают шары и орлы-разведчики. В космосе появились стальные шарики и смертоносные ракеты. Мне кажется, что пока не очистится небо над планетой, такую систему, как «Унион», нельзя посылать в космос с пассажирами.

Он говорил об этом, веря, что скоро в мире станет теплее и радостнее. Он не мог не вспомнить и тех, кто путается у нас под ногами, кто мешает нам на дорогах, к звездам. Вместо «Униона» там будут построены сияющие вокзалы, и навсегда отомрут, «последние полустанки» на пути в науку. Остановки отменены, и экспресс мчится в будущее… Теперь уж легче работать. От науки постепенно отпадают, как жирные клещи, всякие литовцевы и жалкие медоваровы.

— А главное, что многие молодые, — продолжал Набатников, — почувствуют ответственность перед будущим и перед своим народом.

Пояркову пришлось немного погрустить, что отодвигается его мечта о газонаполненном космическом лайнере. Но будем снисходительны: он жил сейчас не далекой мечтой, а полнокровным счастьем на Земле и, простите, пожалуйста, думал он о Нюре, о будущем малыше, о многом другом, о чем никогда не пишется с большой буквы, как иной раз слово «Космос».

А Борис Захарович? У него свои думы. Просторы Вселенной только еще начинают исследоваться. Обидно, что «Унион» приземлился, и неизвестно, когда отправится в далекое путешествие. Но он будет летать над страной, забираться в самые высокие слои атмосферы. Ведь небо над родиной бесконечно! Сколько еще там загадочного, неясного… Кто знает, не научимся ли мы скоро повелевать стихиями, вызывать дождь, разгонять тучи… И это будут не просто опыты, а планомерная система народного хозяйства…

У Вадима более чувствительная душа. Он мечтал о чистом небе и верил, что оно станет таким, если будут чисты человечьи сердца, если каждый будет страстно желать и стремиться к тому, чтобы не только над ним, но и над всей планетой вечно сияло спокойное мирное небо.

1956–1958

Содержание