Тут много событий, а кроме того, рассказывается о мальчиках, вытаскивающих кирпичи из нашего великого здания, и о настоящих людях, тех, кто поднялись на рекордную высоту мужества и долга.
В залах института готовились к проверке воздействия на животных искусственной тяжести. И животные и растения находились в камерах, расположенных по кромке диска. Следовательно, если бы он вертелся вокруг своей оси, то центробежная сила возместила бы отсутствие привычной нам земной тяжести. Кабина будущих космических путешественников также была устроена неподалеку от края диска. Следовательно, они могут и не чувствовать неприятной невесомости. Предусмотрено вращение диска с помощью газовых рулей. В безвоздушном пространстве «Унион» будет долго вертеться, даже от маленького толчка.
А пока эту карусель испытывали в нижних слоях ионосферы, Бабкин находился в центральной кабине и потому при вращении никакой добавочной тяжести не чувствовал. Ему казалось, будто прямо на глазах поворачивается земной шар.
Испытания прошли успешно. Приборы отметили, что в диске можно получить любую искусственную тяжесть, близкую земной или планеты поменьше. Скорость регулировалась в широких пределах.
Все бы ничего, но когда после этой проверки двигатели были включены на полную мощность, случилась неприятность, которая весьма обеспокоила Пояркова. Во второй раз Яшка уже не захотел примириться с ускорением.
Что же произошло? С пульсом творилось нечто невообразимое, он то пропадал совсем, то частил. Сердце готово было разорваться.
— А давление! Смотрите! Смотрите! — Марк Миронович размахивал карандашом, показывая на прыгающую вверх и вниз кривую. — Так не бывает. Наверное, приборы испортились.
— Сразу два? — иронически спросил Дерябин. — Довольно странное совпадение.
Он подошел к пульту технического контроля, где на экранах осциллографов можно было видеть и уровень принимаемого сигнала и другие показатели, характеризующие работу радиостанций «Униона», проверил напряжение, форму импульсов и возвратился обратно.
— Все нормально. Техника не виновата. Дело в пациенте.
— Неужели и с человеком такое может случиться? — упавшим голосом спросил Поярков.
Марк Миронович оглянулся по сторонам и растерянно пожал плечами:
— Трудно сказать. Но если хотите знать мое мнение, то я бы не разрешил вам испытывать влияние перегрузки в «Унионе».
Совсем помрачнел Серафим Михайлович. Подвел его Яшка-гипертоник. Ведь и ускорение не такое уж большое. В последнем толчке, чтобы «Унион» вырвался в космическое пространство, увеличение скорости должно быть еще значительнее. А Яшка уже теперь сдал, не выдержал. И Марк Миронович и другие врачи, конечно, перестраховщики: они будут выбирать для полета в «Унионе» людей с железным здоровьем.
А он, конструктор «Униона», будет с завистью смотреть по телевизору, как человек поднимается в ионосферу. И возможно, у этого человека лишь одно неоспоримое достоинство — огромный запас нерастраченных сил. Страшная несправедливость!
Можно ли согласиться с Поярковым? Сейчас в ионосфере оказался молодой инженер Бабкин. И кроме здоровья были у него другие, не менее ценные человеческие качества. Заслуги его в науке пока невелики, но, честное слово, этот случайный пассажир «Униона» не случайный человек на земле, и вряд ли стоит обижаться Пояркову, что Бабкин опередил его.
Но самое главное, что и Пояркову дороги не заказаны. Знал бы он, что Яшка себя прекрасно чувствует, что давление у него нормальное и пульс великолепный, что дело вовсе не в нем, а в поведении Бабкина.
Как он мог сообщить о себе? Записка в ботинке не помогла. Наверное, не нашли. Сигналы, переданные через фотоэлемент, не приняты. Осталось последнее средство — включить в линию, по которой передавалось биение Яшкиного сердечка, репродуктор от карманного приемника и крикнуть в него хоть несколько слов. Не было ведомо Бабкину, что врачам не требовалось выслушивать Яшкино сердце, его биение записывается на ленте так же, как и кровяное давление и температура. А кроме того, Тимофей не знал, что подсоединился не только к одному каналу, а и к другому, по которому в этот момент передавался пульс. Вот и получилась совершенно неожиданная картина Яшкиной болезни. Охрипший, слабый голос Тимофея записывался на ленте в виде дрожащих кривых. Перышки не смогли передать слов, однако упорно доказывали, что подопытный пациент Яшка-гипертоник — серьезно заболел.
Но заболел не он, а Поярков. В самом деле, когда у тебя отбирают последнюю надежду, то вряд ли будешь хорошо себя чувствовать. Правда, на основании этого опыта нельзя еще ничего решить окончательно, но конструктор, истомленный неудачами и сопротивлением противников, был мнителен.
Единственным утешением он мог считать, что навсегда покинул «последний полустанок» — НИИАП. Здесь и воздух другой. Правда, все еще путается под ногами Медоваров, но после посадки «Униона» ему здесь делать будет нечего.
Это вполне закономерно. Впрочем, поживем — увидим.
Мы простились с обиженными сотрудниками НИИАП, которые на другое утро после прилета в Ионосферный институт отправились восвояси. Простимся пока и с Аскольдиком. Он выпросил у Медоварова двухнедельный отпуск за свой счет и проследовал на отдых к морю.
— Точка, — сказал он на прощанье. — В атмосфере культа личности Набатникова я дышать не могу. Я свободный человек. Точка.
Этой точкой закончилась бесславная командировка Аскольдика. Все его похождения, обычно начинающиеся на танцплощадках, представляли собой нечто вроде многоточия мушиных следов. Такова была основная деятельность борца за «свободного человека».
Впрочем, не стоило бы и вспоминать о нем, но перед самым отлетом Аскольдик сумел и здесь наследить. Правда, в несколько ином роде.
Медоваров искал случая, чтобы похвастаться самолетом-лабораторией НИИАП, как она здорово оборудована и какими важными работами в ней занимаются. Не умея объясняться ни на одном иностранном языке и в то же время не желая прибегать к помощи переводчиков, он решил показать лабораторию польскому геофизику, который говорил по-русски не хуже самого Медоварова и мог сказать всякие лестные слова.
Во время осмотра лаборатории иностранному гостю представили сотрудников НИИАП, в том числе и Аскольда Семенюка.
Выбрав подходящую минуту, Аскольдик подкараулил геофизика и, вроде как обращаясь к «международному мнению», высказал наболевшее: он говорил о том, что ему запретили издавать рукописный журнал «Голубая тишина». Жаловался на учебные программы. Почему в них не предусмотрено изучение известных в свое время поэтов-мистиков и символистов, а все часы отданы классикам и социалистическому реализму? Он, например, пишет стихи в духе Бодлера, а их почему-то не печатают, впрочем, так же, как и других «инакомыслящих» поэтов. Рассказал также, что попробовал перейти на сатиру, стал критиковать начальство в стенгазете. Сначала ничего — разрешили вывесить, а потом начальство обиделось и газету сняли. Все это совсем недавно произошло в самолете.
Аскольдик даже показал место, где висела злополучная «молния», просил весь разговор держать в тайне, хотя, кроме примитивной демагогической болтовни, в нем ничего не было.
Польский ученый считал себя другом Советского Союза, но ничего не понимал в политике, даже гордился этим, ставил науку превыше всего и ничем другим не интересовался. Слова обиженного советского студента поляку показались откровением, и, вспомнив кое-что из случайно услышанной передачи «Голоса Америки», гость захотел поговорить с Набатниковым и выяснить его отношение к затронутому вопросу.
Трудно определить причины странной в наши дни аполитичности польского ученого, — ведь его народ столько перестрадал в минувшую войну. Но дело в том, что задолго до этих страшных лет он уехал в Швецию, где даже глубокие старики не могли бы припомнить, когда их страна воевала. Потом он вернулся в Варшаву, почти уже восстановленную, поехал в Женеву, где никогда не темнело небо от вражеских самолетов. Так и получилось, что за всю свою пятидесятилетнюю жизнь он не познал ни особых горестей, ни страха, он не видел смерти, обездоленных детей, и только оставшиеся еще разбитые дома Варшавы могли напомнить ему, что пережили его соотечественники.
Набатников пригласил геофизика к себе в кабинет и разлил по чашкам кофе.
— Боюсь, что я не смогу ответить на многие вопросы, — сказал он, садясь напротив гостя. — Вы интересуетесь атмосферной оптикой? Ведь по существу нам только сейчас утвердили программу испытаний «Униона». Это внеплановая, так сказать, инициативная работа, и о ней пока не будут писать.
— У вас не обо всем пишут, пан Набатников. Почему?
Прихлебывая с ложечки кофе, человек, проживший большую жизнь в науке, но далекий от окружающей его действительности, смотрел на Афанасия Гавриловича и ждал ответа, вовсе не касающегося ни атмосферной оптики, ни геофизики вообще.
Набатников это понимал и чувствовал, что все равно, кто бы ни сидел сейчас перед ним — друг или враг, — надо разъяснить ему многое, причем откровенно. Игра в прятки не в нашем характере.
— Я уточню этот, возможно несколько странный, вопрос, — откинувшись на спинку кресла, начал гость, и Набатников догадался, что здесь не простое любопытство. — У меня нет ни сына, ни дочери, но я очень люблю молодежь. Она во всем мире одинакова. В той или иной степени ей присуще и фрондерство, и своеобразный нигилизм, отрицание многих традиций. Они хотят говорить громко о том, что им нравится или не нравится. У них свой вкус, и очень часто дурной. Но будем снисходительны. Дайте им свободу выражать свое мнение. Зачем связывать юношескую инициативу? Чего вы боитесь?
— Это не то слово, дорогой коллега. Мы не боимся, но подчас с тревогой поглядываем, как неразумные и нахальные мальчики, наслушавшись опытных демагогов, отрицают все, что нами завоевано и трудом и кровью. Тут болтался у нас один такой молодец. Мы строим новое счастливое общество. Представьте себе огромное высокое сооружение, но построить его скоростными методами нельзя, каждый тащит наверх кирпичи. Один взял побольше, другой поменьше. Многие несли непосильную ношу, чтобы приблизить счастливые дни, надрывались и гибли, сердце отказывало. И вот когда здание уже почти готово, на самую его вершину, ничем не обремененные, взбегают некие молодцы и, подбадриваемые чужими голосами тунеядцев и врагов, пробуют сбрасывать вниз кирпич за кирпичом.
— Странный пример, пан Набатников. Но чем они оправдывают это нелепое разрушение?
— Ошибками строителей. Ошибки были, и мы их не скрываем. Но в том-то и дело, что по молодости лет и общей ограниченности эти мальчики могли видеть совсем немногое: чуть перекосившийся кирпич, выщерблинку, застывшую струйку раствора. И вместо того чтобы устранить это руками мастера, они готовы орудовать ломом. Нашлись и другие молодцы, эстеты, им, видите ли, не нравится оттенок облицовки. Долой ее! А иные демагоги знали лишь одно: что среди строителей предпоследних этажей оказались люди, которые хоть и много сделали для стройки, но, как потом выяснилось, пользовались не очень гуманными методами. Значит, надо повытаскивать все кирпичи, что заложены в прошлые годы? Нашлись и доморощенные теоретики, они уже подбирались к фундаменту поковырять его ломиком, вытащить один кирпичик, другой, чтобы посмотреть: а все ли там, внизу, благополучно? Зря стараются! Наш дом стоит на прочнейшем фундаменте коммунистических идей и будет стоять вечно.
— Мне нравится ваша убежденность, пан Набатников.
— Дорогой коллега, это не только моя убежденность.
Неизвестно, как воспринял польский коллега слова Набатникова, но вскоре он опять вернулся к этому вопросу, а потом уже в свободную минуту стал обсуждать его с датчанином и венгром, которых не менее других волновали проблемы воспитания. Да это и понятно.
В связи с реорганизацией НИИАП и передачей его в республиканское подчинение Набатникову звонили из Киева: «Кого бы вы, Афанасий Гаврилович, рекомендовали директором? Вы же непосредственно связаны с этим институтом. Мы собираемся расширить его производственную базу и совершенно изменить профиль работы. Посоветуйте, Афанасий Гаврилович».
И, ярый враг всяких протекций, использования родственных и дружеских связей, профессор Набатников с чистым сердцем посоветовал назначить директором НИИАП своего друга — инженера Дерябина. «Не пожалеете».
Афанасия Гавриловича попросили переговорить с Дерябиным, о котором в Киеве много слышали, встречались с ним и были о нем самого лучшего мнения.
Борис Захарович отказался категорически:
— Не в мои годы, Афанасий. Да и способностей руководителя у меня нет. Сколько народа, и я их всех должен знать, чем они живут и что у каждого за душой. Характер у меня колючий, неуживчивый, не со всеми могу ладить.
— Зачем же со всеми? Это называется подлаживаться. Рабская привычка, отвратительная. Такой руководитель никому не нужен.
— Пусть другого подберут.
— Это не очень легко. Хочешь, чтобы остался Медоваров? Ведь свято место пусто не бывает.
— В том-то и дело, что место руководителя для меня действительно свято. А если не справлюсь? Ведь я народу должен смотреть в глаза. И потом, если говорить откровенно, зачем мне все это нужно?
— Спасибо за откровенность. Но уж если ты вспомнил о народе, то надо ставить вопрос правильно. Не тебе это нужно, а ему. Понял?
— Хорошо, я подумаю.
Не желая быть навязчивым — как-никак, а есть же у него мужское самолюбие, — Поярков не искал встречи с Нюрой. Все равно это ни к чему не приведет, — как говорится, «насильно мил не будешь». Но какая-то глупая ревность к Багрецову все чаще и чаще заставляла сжиматься сердце. В самом деле, куда он исчез? Почему Нюра должна мучиться? Дурной он человек, непорядочный, хотя Бабкин отзывался о нем хорошо. Но ведь дружба, как и любовь, часто бывает слепа. Кто знает, не прав ли в данном случае Медоваров? Он всерьез недолюбливает Багрецова и говорит, что это «тот мальчик».
А Медоваров чувствовал себя хозяином положения. Выбрасывая вперед маленькие ножки и постоянно прихлопывая спадающую шапочку, он бегал по всем этажам, делал вид, что все его интересует, хотя, кроме восхищения «космической броней», никто от него ничего не слышал.
— Признайтесь, Серафим Михайлович, — вкрадчиво начал он, останавливаясь возле линии контрольных самописцев, где отмечались технические показатели некоторых узлов «Униона», — довольны вы нашими иллюминаторами? Смотрите, какой мороз выдерживают!
— Нужны более длительные испытания, — сухо отозвался Поярков. — И на больших высотах.
— Теперь уже немного осталось, Серафим Михайлович.
Вошел Дерябин, сказал, что Медоварова вызывает дежурный по НИИАП. Толь Толич недовольно поморщился и побежал на переговорный пункт. Впрочем, это, наверное, насчет приказа о новом начальнике.
На переговорном пункте Толь Толич встретил Набатникова. Он заказал Москву и, в ожидании, когда освободится нужный телефон, рассматривал бумажную ленту с записью вредных излучений, которые неожиданно появились внутри центральной кабины. Как они просочились туда из уловителей? Ведь была предусмотрена полная защита внутренних приборов. Правда, что-то странное случилось с давлением жидкости: то оно резко повысилось, то упало ниже нормы.
Разве мог подумать Набатников, что виной тому лопнувшая трубка, которую Тимофей все же исправил, но часть жидкости успела вытечь?
Разговаривать в присутствии Набатникова Медоварову не хотелось, тем более что все слышно через репродуктор, но ведь хозяина не выгонишь, это не частный разговор, а служебный, и Набатникову даже в голову не придет оставить Толь Толича одного. Вежливость здесь ни при чем.
Он придвинул к себе микрофон.
— Медоваров слушает.
— Извините за беспокойство, Анатолий Анатольевич, — как бы оправдываясь, начал дежурный. — Обязан сообщить. Звонили из Голубевского сельсовета. Найден ботинок с запиской. В «Унионе» остались двое. Подпись неразборчива.
Толь Толич стукнул кулаком по столу.
— Что за глупые шутки?
— Я обязан доложить, товарищ начальник, — обиженно заметил дежурный. — Но если сопоставить это с другим звонком…
— От вас этого не требуется, — быстро прервал его Медоваров, боясь, что дежурный выболтает нежелательное. — Других новостей нет? До свидания. — И, повернувшись к Набатникову, развел руками: — Слыхали, Афанасий Гаврилович? Но кому нужны эти подлые шутки?
— Потом разберемся. А сейчас — на посадку.
— Что вы, Афанасий Гаврилович! Абсолютный вздор. Я сам осматривал кабину и все печати.
Но Афанасий Гаврилович уже шагал по коридору.
— На посадку, — сказал он Дерябину, торопливо входя в зал пункта радиоуправления. — У тебя все готово, Борис?
Борис Захарович узнал, чем вызвано столь срочное приказание, и молча подошел к пульту, где многоцветной россыпью светились контрольные глазки. За огромным окном, от пола до самого потолка, открывалось широкое поле ракетодрома, куда нужно было посадить «Унион».
— Неужели поздно? — нахмурившись, сказал Дерябин, нервно протирая очки.
По самолетной посадочной площадке мчалась полуторка. За ней бежали, кто-то размахивал флажком. Все напрасно. Но вот машина развернулась, на мгновение наклонившись левым бортом, и резко затормозила у главного здания.
В кабине сразу же открылись две дверцы. Выскочили водитель и оборванный, с перевязанной головой Багрецов. Прихрамывая, подбежал он к вышедшему ему навстречу Набатникову и, не в силах произнести ни слова, поднял руку к небу.
Афанасий Гаврилович усадил Вадима на скамейку и, понимая, что сейчас не до расспросов, поспешил к Дерябину.
Пока не пришел врач, Нюра хлопотала возле Вадима, поправляла повязку, осматривала его, отряхивала и не знала, что делать. Он отвертывался, чтобы скрыть слезы. Неужели Тимка погиб?
Микола Горобец, он же случайный водитель полуторки, беспокойно ходил возле человека, летающего без крыльев, за которым он ездил в горы. Когда Багрецов узнал, что в НИИАП ничего толком добиться не удалось, он попросил Миколу хоть как-нибудь связаться с Набатниковым. Для Миколы это было проще простого, ведь институт совсем неподалеку. Можно доехать за полчаса.
— Где вы там были в кабине? — спросила Нюра, забинтовывая руку Вадима. Почему остались?
— Аккумуляторы… Замыкание…
Ничего больше Нюра уже не спрашивала.
Подбежал Медоваров и сразу же набросился на Багрецова:
— Оправдываетесь? При чем тут аккумуляторы? Да кто вам разрешил? Из-за вас сорваны испытания.
Нюра умоляюще посмотрела на Медоварова:
— Анатолий Анатольевич, дайте же человеку опомниться. Он не виноват. Могла быть авария.
— Кто ставил аккумуляторы? Кто проверял?
Нюра коротко ответила:
— Я.
— Ну что ж, — скривив губы, усмехнулся Толь Толич, — выясним. Посоветуемся коллегиально. — И, неодобрительно покачав головой, исчез.
Торопясь к Дерябину, Серафим Михайлович на минутку задержался возле Багрецова, сказал ему несколько успокаивающих слов, стараясь не смотреть на ласковые Нюрины руки, что гладят его по лицу и нежно обнимают… Нет, никогда и ничего Поярков не спросит о Нюре. Да и зачем, когда многое становится понятным.
Стыдясь своего эгоизма, он побежал к Дерябину. Разве можно думать о чем-то личном и постороннем, когда надо спасать человека.
Строгий и сосредоточенный стоит у пульта Борис Захарович. Ведь сейчас от его искусства зависит не только целость изумительной конструкции, но, возможно, и жизнь человека, если он не погиб раньше.
В таких условиях трудно быть спокойным.
На пульте одна за одной вспыхивают цветные лампочки. Это значит, что телемеханические устройства «Униона» готовы принимать команду.
Вращающееся зеркало радиолокатора уставилось в зенит. На темном экране рядом с пультом управления светится голубая жемчужина.
Больше всего беспокоило Бориса Захаровича, что неожиданно проникшие в центральную кабину вредные излучения в какой-то мере могли повлиять и на человека и на приборы, которые будут нечетко принимать команды с земли.
Дерябин легко придавил красную кнопку. Вспыхнула сигнальная лампочка, показывая, что там, наверху, команда принята. Жемчужина на экране чуть заметно сползла вниз.
Пока еще работают двигатели. Но вот «Унион» приближается к более плотным слоям атмосферы. По приказу Дерябина стягивающие рычаги уменьшают объем диска, и он быстро начинает снижаться.
Радиолокатор не выпускает его из поля зрения. По масштабной сетке определяется высота.
— Двадцать тысяч метров, — Дерябин вытирает пот, вздыхает. — Далеко еще.
Успокаивает лишь одно — диск покорно слушается команды. Значит, радиация не повредила приборов, да и, судя по контрольной ленте, она быстро угасла. Сейчас в кабине ее почти нет.
Из окна видно, как в ярком синем небе появляется серебряная точка. Борис Захарович включает двигатели и, управляя газовыми рулями с помощью штурвала, как у самолета, ведет «Унион» на посадку.
Точка постепенно растет. Уже можно рассмотреть блестящую паутинку, что тянется за диском. Это — трос, выпущенный без сигнала с земли.
Все сотрудники Ионосферного института, все наши и иностранные гости выбегают на балконы, раскрывают окна, чтобы лучше видеть, как опускается на землю «Унион».
Сверкающий на солнце диск, похожий на барометрическую коробку, словно отдыхая после трудного пути, устало склонившись на один бок, лежал на мягкой траве. Оба люка, что вели в центральную кабину и кольцевой коридор, были покрыты ледяной коркой.
К диску подвезли многоярусный самолетный трап и установили его возле центрального люка, который из-за огромных размеров всего этого сооружения оказался действительно высоко.
Первым бросился к трапу Вадим. За ним спешил рассерженный его поведением Марк Миронович.
Перескакивая через ступеньки, Багрецов поднялся к люку, скользил руками по обледеневшим запорам.
Горобец вытащил из-под сиденья машины гаечный ключ и, мигом взбежав по трапу-лестнице, стал откалывать лед. Вверх уже поднимались Набатников, Поярков и Марк Миронович. Внизу дожидались санитары с носилками.
Пользуясь правом врача, Марк Миронович категорически отослал Багрецова. Возле лестницы Вадим бессильно опустился на траву, но подбежала Нюра и увела его в сторону.
Открыли люк. Он зиял как черная глубокая нора. Люди прошли туда и долго не показывались.
Нюра сохраняла внешнее спокойствие. Не менее других ее тревожила судьба Тимофея. Но и Димку жалко… Зубы стучат от волнения, бледный, еле сидит… Она вытерла кровь у него под глазом. Сильно исцарапался, раны заживут не скоро. Но самое мучительное, что она, Нюра, чувствовала себя виноватой и перед Димкой и перед Бабкиным. Не согласись она тогда с доводами Бориса Захаровича, что надо ставить ярцевские аккумуляторы, возможно, не было бы такой беды. Проклятые аккумуляторы, сколько горя они принесли!..
В темной дыре люка появился Набатников, он поддерживал ноги Бабкина. Поярков и Марк Миронович несли Тимофея за плечи. Несли бережно, чтобы не задеть о борт люка.
Подбежал Вадим, увидел Тимкино посиневшее лицо с закрытыми глазами, распухшие болтающиеся руки. Спустили Тимофея вниз, положили на носилки, голова его соскользнула на землю.
— Не надо, потом, — прошептал он побелевшими губами, когда ему хотели подложить подушку. — Земля…
Он приоткрыл глаза, увидел Димку, потянулся к нему, но даже головы поднять не смог. Прижавшись щекой к горячей от солнца траве, жадно вдыхая запах земли, оп чувствовал ее материнское тепло, живительный ток растекался по телу. Вот так бы и лежать, долго-долго, чтобы забыть навсегда холодное и черное небо… Земля. Родная земля…
Тимофея увезла санитарная машина. Сейчас она вернется за Вадимом. Надо поскорее отдать птицу-разведчика. Она лежит в кузове.
Несмотря на протесты Нюры, Вадим, прихрамывая, подошел к грузовику, приподнял брезент и увидел там мальчика в школьной фуражке.
— Юрка?
Вадим не ошибся. Растрепанную птицу сторожил мальчуган, — он и птицу нашел, и «дяденьку, упавшего с неба». Разве можно было удержаться от любопытства, чтобы не посмотреть на летающий корабль, откуда без всякого парашюта человек выпрыгнул? А кроме того, надо же узнать, что случилось с тем, кто там остался? И не долго думая, захватив из дома только фуражку, Юрка проскользнул в кузов. Хотелось еще раз увидеть смелого человека, которого Юрка нашел. И вовсе он не герой, про каких пишут в книжках, он самый обыкновенный. Настоящий герой не стал бы кричать, когда Юрка попробовал оторвать прилипшую к ране рубашку. Какой же он герой? Совсем не похож. И все-таки спрыгнул вниз, чтобы спасти воздушный корабль и своего товарища. Да и сейчас за него страдает.
Вадим попросил Юрку вытащить птицу из кузова, и ее унесли в лабораторию.
Сидя рядом с Вадимом на скамейке, Юрка болтал ногами, говорил какие-то успокаивающие слова, а сам думал, что бы такое хорошее сделать для Багрецова. Часы подарить? Но у него уже есть. А не подарить ли тот золотистый осколок, что недавно нашел? До чего же здорово он горит на солнце, переливаясь огнями, прямо как драгоценный камень. Ребята говорят, что это стекло. Только они врут. Может быть, это какое-нибудь особенное вулканическое стекло? Сквозь него посмотришь на солнце и видишь радугу и много-много маленьких звездочек.
Юрка очень ценил этот осколок и чуть не каждую минуту вытаскивал его из кармана, чтобы полюбоваться. Он куда интереснее калейдоскопа. И вот с этим своим сокровищем Юрка решил расстаться.
— Возьмите, пожалуйста, — сказал он, протягивая Вадиму сверкающий осколок.
Ничего не понимая, Вадим рассеянно взял его.
— Спасибо. — И, чтобы не обидеть мальчика, спросил: — Где нашел?
— Там, — Юрка неопределенно махнул рукой. — Посмотрите насквозь.
Подбрасывая на руке осколок, Вадим заметил, что стекло покрыто особым слоем, характерным для мельчайшей мозаики телевизионных передающих трубок. Да ведь точно такая трубка была в орле-разведчике!
Подъехала санитарная машина, и Марк Миронович приказал положить Багрецова на носилки.
— Если хотите знать мое мнение, молодой человек, то это вам нисколько не повредит.
Пришлось согласиться, но Вадим прежде всего попросил, чтобы чучело орла и осколок сразу же передали Борису Захаровичу.
— Потом я ему все расскажу.
Пока Багрецова укладывали в машину, Поярков отозвал Марка Мироновича в сторону.
— Как вы думаете, с Бабкиным серьезно? Обморозился, а главное — сильное облучение.
— Надеюсь, что облучение не очень повлияло. Он оказался предусмотрительным. Помните, где мы его нашли?
— Под аккумуляторным каркасом.
— Совершенно верно. Множество металлических пластин и масса сухого и жидкого электролита послужили отличным экраном. Вот что значит умелое сочетание теории и практики. Не то что у нас, на «полустанке».
— Последнем, Марк Миронович, последнем. Я слышал, что уже приказ готовится. Полная реорганизация.
Марк Миронович заторопился к машине, а Поярков пошел навстречу Набатникову. Шагая вдоль бетонной дорожки, тот перелистывал записную книжку с наблюдениями Бабкина.
— Важнейшие и точные детали. Молодец Тимофей, — заметив Пояркова еще издали, заговорил Афанасий Гаврилович. — Вот что значит видеть собственными глазами. — Он поднял голову и мечтательно поглядел в синеву. — Запряжем мы эту вечную, неиссякаемую… Ты знаешь, — он захлопнул книжку, — что космическая энергия сотворила в одном из уловителей?
И Набатников рассказал о том, как в его уловителе сконцентрировалась такая огромная энергия космических частиц, что превратила легкие ядра вещества в средние. Освободилась атомная энергия.
— Неужели вы все-таки надеетесь спустить эту энергию на землю? — удивленно спросил Поярков. — Откровенно говоря, я скрепя сердце пошел на ваши требования в перестройке «Униона». Столько места занято!
— Не зря, не зря, дорогой Серафим, — радостно похлопал его по плечу Афанасий Гаврилович. — А Бабкин-то, ведь он, наверное, поставил рекорд высоты для аппаратов легче воздуха. Двигатели включены были позже. Жаль, что не соблюдены формальности, а то бы могли этот рекорд зарегистрировать… Впрочем, не это главное. Ты понимаешь, каких огромных высот мужества и гражданского долга достигли эти ребята. Бесценный рекорд, самый высокий!..