Тут много серьезных вопросов: и о «дальних родственниках», которые нам мешают, и о том, что не каждый может быть дирижером, и в каких случаях совершенно обязательны и светлый ум, и чистое сердце.

Утром Вадим встал бодрым. Совесть его была чиста, и даже история с пропавшей кассетой казалась мелкой шуткой. Этого же мнения придерживался и Мейсон. Оба они занимались подготовкой анализатора к предстоящему полету.

Борис Захарович сказал Нюре, что все улажено и она останется здесь до конца испытаний «Униона». Римма уехала одна и даже руки никому не подала: все ловчат, как могут, а стрелочник виноват.

Недавно Нюра заходила проведать Тимофея. Оказывается, Димка не появлялся с самого утра. Тимофей волнуется, говорит, что с Димкой случилось какое-то несчастье, но в чем дело, так и не сказал. Просит обязательно его найти, пусть забежит хоть на минутку.

И если Тимофей беспокоился за Друга, то Медоварову надо было подумать о себе. Пока еще он не знал о назначении Дерябина руководителем НИИАП и целиком был занят мыслью о своей ответственности перед Валентином Игнатьевичем и его изобретением. Всю жизнь опираясь лишь на друзей и покровителей, Медоваров понимал, что только таким образом он может удержаться на приличной высоте. Но разве теперь Валентин Игнатьевич его поддержит? Пальцем не шевельнет.

Но что может сделать несчастный Толь Толич? Попробуй, заикнись об истинной причине, зачем необходимо задержать полет «Униона». Разве кто здесь понимает значение «космической брони»? На смех поднимут. Вот Валентин Игнатьевич — тот умеет на своем настоять. Железный человек!

Толь Толич был прав. Литовцев обладал прямо-таки мертвой хваткой. Он подчинил себе десятки людей и в достижении намеченной цели мог, как говорится, пройти по трупам. Его побаивались всерьез. Да, конечно, слава у него дутая, популярность создавали друзья и прихлебатели. Но к чему связываться? От такого человека всего можно ожидать. Создаст дело о зажиме изобретателя, в мучениках будет ходить, кляузничать. Хлопот не оберешься.

Так думали солидные ученые, а Толь Толич чувствовал себя загипнотизированным кроликом и ждал, когда Валентин Игнатьевич соблаговолит его проглотить.

Перебирая в памяти события последних дней, Толь Толич пришел к выводу, что во всем виноват Багрецов. Кто проводил испытания иллюминаторов? Багрецов. Кто выяснил историю с записью Яшкиного кровяного давления и прочими показателями, из-за которых могли бы отложить полет «Униона»? Опять же Багрецов. Ну, а если сюда прибавить и старую обиду, о чем Толь Толич не может вспоминать без ярости, да еще приплюсовать заявление мальчишки насчет «мужского благородства» и другие его дерзкие выпады «в адрес товарища Медоварова», то вряд ли здесь можно было бы подразумевать мирное разрешение конфликта. Ущемления своего авторитета Толь Толич никогда не простит. Он еще поборется.

Медоваров никак не мог понять, почему его сигналы о подозрительном поведении Багрецова в «Унионе», о неожиданной находке орла-разведчика и странной дружбе с капиталистом Мейсоном никем не были приняты во внимание. Ни Набатников, ни Поярков, ни Дерябин ничего не предпринимают в отношении личности Багрецова. Конечно, сейчас другое время, но бдительность всегда остается бдительностью. Нельзя же ее подменять благодушием.

Так убеждал себя Толь Толич, так говорил своим коллегам, так писал в заявлении, хотя почему-то был уверен, что искренность и простодушие Багрецова никак не могут уживаться с деятельностью иностранного разведчика.

И все же Толь Толич настаивал, что Багрецовым следует заняться, что ему здесь не место, что в институте много посторонних глаз и общение с представителями капиталистического мира может привести молодого инженера к выдаче государственных тайн. Недаром его видели сначала со шведом, а на другой день с французом.

— А со швейцарцем не видели? — спрашивал Дерябин и, когда Толь Толич удивленно поднимал брови, спокойно пояснял: — Полезное знакомство. Наш гость привез замечательные метеоприборы. Надо бы с ними повозиться.

Медоваров жалко улыбался и замолкал.

Он должен доказать свою правоту и восстановить свой уже изрядно пошатнувшийся авторитет. Ну хотя бы в глазах Набатникова. А то ведь подсмеиваются кому не лень:

— Анатолий Анатольевич, вы видели у Багрецова значок королевского воздушного флота? Интересно, за какие заслуги он его получил? А мистера Стюбнера не встречали с пионерским значком? Наверное, Багрецов подарил. Интересно, что он хотел этим сказать?

Все эти шуточки глубоко задевали Толь Толича.

Неужели товарищи не понимают, что сейчас, когда в институте много иностранцев, надо проявить особую бдительность. И во всяком случае, пока не будут выяснены преступные замыслы того же Багрецова, «Унион» не может отправиться в полет. Мало ли что мог придумать Багрецов со своим дружком американцем? Почему этот мальчишка вдруг стал чинить анализатор, хотя там, наверху, надо было свою шкуру спасать?

Для кого он старался? Вот если бы какой-нибудь наш прибор испортился, тогда другое дело. Нашему изобретателю можно помочь, например такому, как Валентин Игнатьевич. За него бросишься и в огонь и в воду. Прикажет — и сделаешь. А у Багрецова американец вроде хозяина. За каким чертом советский инженер должен ему помогать?

Все это никак не укладывалось в сознании Толь Толича. Вот если бы возбудить у товарищей подозрение, что дело нечисто, тогда бы они отложили полет «Униона» до тех пор, пока не закончится следствие.

Но где бы найти зацепочку? Медоварову посчастливилось. Несмотря на его предупреждение, Набатников все же оставил Багрецова наедине с американцем. Хорошо, попробуем, что из этого выйдет? В конце концов, мальчишка всякое может наболтать. Повод для разбирательства есть. И, воспользовавшись моментом, Толь Толич поставил микрофон за портьеру, а потом, проходя мимо магнитофона, включил его. Бдительность, товарищи, бдительность!

Возможно, Медоваров и не додумался бы до этого. Но собственный несчастный опыт надоумил. Когда-то давно, совершенно случайно телевизор показал людям мелкий, но довольно неблаговидный проступок Толь Толича, когда он сознательно оставил изобретенную Багрецовым радиостанцию на месте предполагающегося взрыва. Так почему же не воспользоваться техникой для того, чтобы вскрыть вражескую деятельность Багрецова? Тут не личные мотивы, а сам бог велел. Ну что ж, сквитаемся.

Беседа Багрецова и Мейсона проходила довольно долго. Толь Толич нетерпеливо шагал взад и вперед по дорожке сквера, высматривая из-за сиреневых кустов, когда покажутся на ступеньках лабораторного здания американец или Багрецов.

Но вот вышел недовольный Мейсон, а за ним совершенно растерянный Багрецов. «Что-то у них там случилось!» — удовлетворенно подумал Медоваров и, проводив их глазами, поднялся по ступенькам.

Ключ, как и должно быть, оказался у дежурного. В лаборатории горел свет Багрецов позабыл его погасить.

Магнитофон так и остался включенным. Значит, никто не заметил, что разговор записывается.

Толь Толич нажал клавиши обратной перемотки ленты и через минуту уже слышал разговор Багрецова с американцем. Вначале это было мало интересно: техника, рассказ Багрецова о том, что ему пришлось исправлять в анализаторе. Но потом, потом… Разговорчики, мягко выражаясь, не для печати, выдающие Багрецова с головой. Шалишь, миленький! За такую вредную болтовню отвечать придется.

Не дожидаясь, пока будет воспроизведен весь разговор, Медоваров перемотал кассету, спрятал ее на шкаф, а в магнитофон поставил другую, чтобы в случае, если вернется Багрецов, все оставалось по-прежнему. Зачем возбуждать лишние подозрения?

Вот почему Багрецов мог продемонстрировать Набатникову не запись разговора с американцем, а веселое лепетание Риммы.

А потом, поздней ночью, когда Вадим бегал от окна к окну, чтобы «сделать людей счастливыми», Толь Толич рассеянно выслушивал жалобы Риммы, поглаживая ее по плечу, что-то обещал, а сам обдумывал, как бы поэффектнее преподнести разоблачение Багрецова.

Утром постучался к Набатникову, где уже сидели Поярков и Дерябин, поздоровался, помолчал и наконец выдавил из себя сочувственный вздох:

— Простите, Афанасий Гаврилович, что я вмешиваюсь в чужие дела, но по всему видно, что полет «Униона» откладывается.

Набатников спрятал усмешку и повернулся к Пояркову:

— Как считаешь, Серафим? Только что ты докладывал о полной технической готовности — и вдруг такая неприятность. У Бориса Захаровича техника тоже в порядке.

— Ах, Афанасий Гаврилович! — еще глубже вздохнул Медоваров. — Я человек маленький, но ведь мы уже все знаем, что не все определяется техникой. Есть серьезные политические мотивы. — И с привычной многозначительностью он посмотрел на потолок: — Там понимают это лучше нас.

— Где «там»? — резко спросил Поярков. — Кто вам сказал, что надо отложить полет?

По губам Толь Толича скользнула печальная улыбка.

— О таких вещах не спрашивают, Серафим Михайлович. Существует мнение — и все.

Рассердился и Дерябин. Он нервно протер очки, надел их и уставился на Медоварова:

— Опять туман? Опять таинственные звонки?

Набатников предупреждающе тронул его за плечо:

— Успокойся, Борис. Сейчас выясним. Итак, чье же это мнение, Анатолий Анатольевич? Начальника главка? Замминистра? Министра? Или кого-нибудь из работников ЦК? Можете назвать?

Покосившись на Бориса Захаровича, Медоваров развел руками:

— Здесь не только коммунисты, но и…

Борис Захарович приподнялся:

— Я могу уйти.

Афанасий Гаврилович усадил его на место.

— У нас разговор общий. И от тебя секретов нет. А к вам, Анатолий Анатольевич, у меня покорнейшая просьба, Не надо спекулировать. Нехорошо. Состряпает иной начальничек какую-нибудь несуразицу — ошибки ведь всякие бывают, — разозлит народ и, вместо того чтобы взять вину на себя, поднимает глаза вверх. Приказали, дескать. А люди там и поумнее и неопытнее, такой глупой ошибки не допустят, и отказываться им от своих суждений тоже незачем. Вы хотите нас предупредить, что кто-то там, наверху, считает полет «Униона» несвоевременным. Я об этом ничего не знаю. Но предположим, вы правы. Тогда нам очень важно выслушать авторитетное мнение человека, который поделился с вами опасениями. Мы либо согласимся с ним, либо попробуем разубедить. Итак, Анатолий Анатольевич, кому же мне звонить? Министру?

Набатников взялся за телефонную трубку, но Медоваров удержал его:

— Извините, Афанасий Гаврилович, но я передал вам неофициальное мнение. Я не имел права.

— Почему? — удивился Афанасий Гаврилович. — Ведь эхо же не сплетня, а деловой разговор? А кроме того, я достаточно тактичен, ссылаться на вас не буду и попросту посоветуюсь, стоит ли отправлять «Унион»?

Толь Толич не терял присутствия духа.

— К сожалению, я не уполномочен…

Поярков не сдержался, вспылил:

— Недостойная игра, Анатолий Анатольевич. За чью спину вы прячетесь? Кто или что вами руководит?

Медоваров приосанился, снял академическую шапочку и, помахивая ею перед собой как веером, назидательно произнес:

— Мною руководит партийный и гражданский долг. Простите за откровенность, но вокруг вашего «Униона», уважаемый Серафим Михайлович, околачиваются всякие подозрительные личности. Возможно, я ошибаюсь, но трудно понять, почему некоторые из них оказались в кабине? Я также не совсем уверен, почему надо было исправлять американский анализатор?

— Мы уже это слышали, — вмешался Набатников. — Факты нужны, Анатолий Анатольевич, факты, а не подозрительность.

Его поддержал Борис Захарович:

— Нашли кого подозревать! Багрецова, Бабкина! Абсолютная нелепость.

Лицо Медоварова неприятно сморщилось, он раздраженно сунул ермолку в карман.

— Ну хорошо! Я виноват — пусть будет нелепость. С вашего разрешения, попробую доказать обратное. Пожалуйста, если вас не затруднит, пройдемте в лабораторию.

Солидно, выпятив животик, Толь Толич шагал по коридору, а вслед за ним шли молчаливые, угрюмые Дерябин, Набатников и Поярков.

За столом сидел Багрецов. Заслышав шаги, он положил паяльник и, увидев старших, вытянулся по-военному.

Афанасий Гаврилович поздоровался и попросил Багрецова временно перейти в другую комнату. Не успела за ним закрыться дверь, как Толь Толич вскочил на стул, достал со шкафа кассету с пленкой и легко спрыгнул на пол.

— Сейчас попробуем разобраться, кто из нас прав, кто виноват. Прошу заранее извинения.

Глядя на Медоварова, как он ловко и привычно сменил кассету, как заправил пленку, Набатников все еще надеялся на чудо. Нет, Медоваров не мог решиться на такую глупую выходку, чтобы записать разговор американца с Багрецовым.

Но вот из аппарата послышался голос Мейсона, и глаза Набатникова покраснели от гнева.

— Да как вы посмели?

— Ничего не поделаешь, Афанасий Гаврилович, приходится. Уж очень мы доверчивы, товарищ начальник. Но вы послушайте, послушайте. Волосы дыбом встанут. — И Толь Толич погладил свою блестящую лысину.

История с записью разговора Мейсона была уже известна и Дерябину, и Пояркову, но каждый из них не очень-то придавал этому значение, смущала лишь пропавшая кассета. И вот она нашлась столь неожиданным образом. В конце концов, это лучше, чем неизвестность. Мало ли в какие руки могла попасть пленка и кто ее будет прослушивать?

А Толь Толич торжествовал: он подкручивал ручки громкости и регулировки тембра, похлопывал по блестящей решетке громкоговорителя:

— Вот сейчас, сейчас… Слушайте. Мальчик такую клевету возвел на советскую власть, так ее поносил, что…

Борис Захарович сердито прервал Медоварова:

— Никогда не поверю!

— Воля ваша, — криво улыбнулся Толь Толич. — Сейчас услышите собственными ушами.

Мейсон и Багрецов разговаривали о том, что же мешает человеку жить по-настоящему? Что мешает строить новые города, переделывать природу, растить сады? Багрецов сказал, что советскому народу мешают заокеанские друзья Мейсона с их авиационными базами вокруг нашей страны и те, кто, например, придумал орла-разведчика. Мейсон согласился: эти джентльмены ему тоже мешают, ибо он изобретает и строит аппараты для науки, а не для войны, а на военных заказах богатеют и расширяются конкурирующие с ним фирмы.

«Конкуренция. Это есть отшень, отшень страшно, — слышался из громкоговорителя глуховатый голос Мейсона. — В Советский Союз можно работать вместе. Мистер Поярков изобретать «Унион». Мистер Дерябин изобретать другой аппарат. Никакой фирма не можно мешать».

Заговорил Багрецов:

«У нас, конечно, частных фирм не существует. Есть институты, заводы. Но хозяин у них один — народ. Именно поэтому и легче работать. Только не думайте, что Пояркову, Дерябину и другим никто у нас не мешает».

«О да, я знаю. Я смотрел «Крокодил». Самый плохой человек — это есть бюрократ. Он всегда убивает изобретатель. Он есть гангстер». И Мейсон рассмеялся.

«С бюрократами мы как-нибудь справимся. Гораздо чаще мешают другие. Иногда у нас печатаются объявления, что разыскиваются родственники — наследники какого-нибудь заокеанского предпринимателя. Бывает это довольно редко. Но родственников по духу вашим молодым бездельникам, по стремлениям и жизненным установкам можно встретить и у нас. Вы уже знаете, что в «Унионе» оказались испорченные аккумуляторы. Произошло это по вине одной девушки, равнодушной и невнимательной».

«Папа этот мисс есть академик? Я знаю, девочка не можно работать. Много есть деньги».

«Все не то, мистер Мейсон. У ее родителей совсем немного денег. Папа бухгалтер, мама — медицинская сестра. А дочь…»

«Сестра мой сын, — со вздохом сказал Мейсон, — ничего не думать. Ничего не хотеть. Только дансинг, авто… Только весело. Я отшень хотеть иметь такой сын, как вы. Ваш папа рабочий?»

«Нет. Меня воспитала мать — доктор медицинских наук, член-корреспондент, почти академик. Разве в этом дело?»

«Мой сын надо было учить в советской школа».

«В советской школе училась и Зоя Космодемьянская и Римма — девушка, о которой мы сейчас говорили. Во французской школе учились и смелые патриотки и много девушек вроде Риммы. Значит, дело не только в школе».

«Мистер Багретсоф хочет сказать, что есть француз лютше советский человек? И американец тоже есть лютше?»

«А разве вам самому это не ясно?»

Толь Толич схватился за голову:

— Ну и ну!.. Дошел мальчик до точки…

А «мальчик» продолжал развивать такую простую и понятную мысль, кажущуюся Медоварову невероятной в устах советского человека.

«В вашей стране у нас много друзей, — говорил Багрецов. — Есть имена, известные всему миру. А кроме того, мы не настолько ограниченны, чтобы ставить хорошего, честного американца ниже своего плохонького».

«Вы есть коммунист?» — спросил Мейсон.

«Пока комсомолец. Чувствую себя не совсем подготовленным».

«История партия не учил?»

«Нет, не то. С характером надо было что-то делать».

Мистер Мейсон попробовал уяснить себе, что означают эти слова Багрецова, но для Вадима все это было абсолютно естественным и закономерным и он ничего не мог прибавить.

«Можно еще один маленький вопрос?» — сказал Мейсон, и голос его прозвучал хотя робко, но с явно выраженным любопытством.

Сущность вопроса сводилась к тому, что если многие помехи в нашей стройке Багрецов объясняет «дальними родственниками капитализма», то нет ли и других людей, которых никак нельзя назвать этими родственниками, но они тоже мешают. Ведь есть же просто лентяи. А кто еще?

«А кто еще? — По некоторой паузе можно было судить, что Багрецов подбирал ответ. — Набатников говорит, что люди равнодушные и благодушные. Из-за них в служебные кабинеты нередко пробираются такие начальники, которым работа эта совсем не подходит. Например, я знаю бывшего директора галантерейной фабрики, а сейчас он вроде заместителя директора научного института. Я молод, мне трудно судить, но старшие говорят, что он мелкий человек и не очень умный». Мейсон спросил:

«Он есть инженер? Коммерсант?»

«Образование инженерное. Но всегда был администратором».

Мейсон все допытывался, какой же талант у этого человека, чем он заслужил право руководить? Ведь он вроде вице-президента фирмы. Возможно, при ее организации он внес большой капитал? Багрецов ответил, что у нас этого не бывает, и «фирма», то есть институт, никакого капитала от «вице-президента» не получала.

Это страшно удивило Мейсона. Такой человек в его фирме не заработал бы ни одного доллара.

«Я буду нанимать инженера, смотреть, что умеет, если не умеет, буду выгонять».

Багрецов поспешно сказал:

«На то у вас и волчий закон капитализма. А мы выгонять не будем».

«Тогда переводить его в цех на станок».

«Не умеет».

«Зачем тогда платить деньги?»

«Мне трудно разговаривать с вами, мистер Мейсон, — с заметной нервозностью ответил Багрецов. — Я привел довольно редкий случай… И потом, сейчас все будет по-другому. Кстати, вы хотели проверить клапан анализатора? Тут изменилось напряжение…»

Толь Толич подошел к магнитофону и повернул ручку громкости, чтобы сделать тише.

— Дальше обыкновенный технический разговор. До конца я его не успел прослушать. Но и этого достаточно… Теперь, мне кажется, всем понятно, что дело требует особого разбирательства.

— И для этого надо задержать испытания? — иронически спросил Поярков.

Выключив магнитофон, Толь Толич надел свою академическую шапочку и, обведя глазами присутствующих, сказал многозначительно:

— Вам решать, товарищи. Но я считал своим долгом сигнализировать.

Послышался телефонный звонок. Набатников взял трубку.

— Москва? Кинокорреспондент? Когда прилетать? Пока мы никого не приглашали… «Космическая броня»? Не знаю… Товарища Медоварова? Пожалуйста.

Медоваров побелел от гнева и отвел протянутую ему трубку.

— Не беспокойтесь, Афанасий Гаврилович, я с ним поговорю из телефонной будки. Вот нахал!

И когда за Толь Толичем закрылась дверь, лицо Набатникова осветилось широкой мягкой улыбкой.

— А магнитофон тебе здорово помог, Борис. Теперь тебе легче расстаться со своим помощником.

— Не мудрено, что Багрецов не сумел ответить на последний вопрос, сокрушенно добавил Поярков. — Действительно, сколько мы денег переплатили таким бездарностям вроде Медоварова. А попробуй предложи ему поработать руками, если головой не может. Такой крик поднимется… Забота о человеке, то, другое, третье…

Набатников прошелся по комнате и внушительно подчеркнул:

— Именно забота о человеке. В технике есть выражение: «Защита от дурака». Это значит, что аппарат должен быть так хорошо и умно сконструирован, чтобы даже дурак не смог его испортить. Вот и в жизни надо бы такого добиться: так организовать аппарат научного учреждения или предприятия, чтобы дураки его не портили. И, заботясь о человеке, надо защищать его от дурака.

В эту минуту вошел Медоваров и подозрительно оглядел разговаривающих.

— Придется дать ход этому делу, — печально произнес он, снимая с магнитофона кассету. — Ваши кадры, Борис Захарович. Сами должны заняться.

Дерябин не успел возразить, как вмешался Поярков.

— Вы хотите дельце состряпать? — гневно спросил он Толь Толича. — Неужели решитесь?

Испуганно попятившись, Медоваров потряс кассетой над головой:

— А как же вы думаете? Разве это голос советского человека? Это «Голос Америки». Антисоветская пропаганда… Клевета…

— Я вас не узнаю, Анатолий Анатольевич, — успокоительно проговорил Набатников. — Будьте благоразумны. Вы предъявляете Багрецову столь тяжкие обвинения, что если бы они подтвердились, то пришлось бы делать соответствующие выводы. Во всяком случае, такие поступки должны быть наказуемы. Итак, что же вы считаете клеветой на советское общество?

— Вы же сами слыхали. Он поносил систему подбора кадров. Он ставил под сомнение советскую систему заботы о человеке. Так откровенничать с американцем! Ведь тот может подумать…

— Не может, а уже подумал и сказал мне, — прервал Медоварова Афанасий Гаврилович. — Сказал, что, только побывавши в нашей стране, он понял искренность и дружескую простоту советского человека. Он в восторге и от мужества Багрецова и от его честного разговора.

— Еще бы, столько грязи вылить на советский парод! — брезгливо скривив губы, выдавил из себя Медоваров. — Любому капиталисту понравится. Наверное, его заинтересовал разговор насчет… недоумков…

Дерябин переглянулся с Афанасием Гавриловичем и с его молчаливого одобрения сказал:

— Дорогой Анатолий Анатольевич! Должен признаться, что некоторые основания к этому разговору у Мейсона были. Он заметил вашу неумную выходку с микрофоном. Афанасию Гавриловичу пришлось извиняться.

Поярков зло посмотрел на Медоварова:

— А вам придется извиняться и перед нами и перед всем нашим коллективом. Но думаю, что в последний раз. Забота о вашей персоне слишком дорого нам всем обходится.

— Ну, это мы еще посмотрим! — взъярился Толь Толич. — Не вам распоряжаться кадрами. Да и потом, я не пойму, что здесь происходит?

Борис Захарович подышал на стекла очков и, протирая их платком, переспросил:

— Не понимаете? Присядьте на минутку. И разрешите мне, человеку беспартийному, что вы изволили не раз подчеркивать, разъяснить известный вам принцип социализма «От каждого по способности, каждому — по труду». Я высоко ценю способность руководить и считаю, что здесь мало способности, здесь нужен талант. У меня, например, такого не имеется. С лабораторией как-нибудь справлюсь, а за большее никогда не брался. В хоре петь могу, а на солиста не вытягиваю.

— Не прибедняйся, Борис Захарович, — прервал его Набатников. — Вытянешь.

— А вы, Анатолий Анатольевич, — продолжал Дерябин, — считаете себя не только солистом, но и дирижером. Труд ваш почетный, нужный, но опять-таки не чересчур обременяющий. Вы по ночам не просыпаетесь, чтобы записать ускользающую мысль, не мучаетесь годами в поисках единственного решения. Вы покинули кабинет — и до следующего утра мозг ваш возвращается к младенчеству. На вас надеялись, вам верили. И так уж получилось, что, несмотря на весьма скромные способности и не очень тяжелый труд, вы получали, вопреки принципу социализма, гораздо больше, чем заслуживали. Дачу вам предоставило государство? Предоставило. Была персональная машина, и когда ее отобрали, вы кричали, что это безобразие, что работать нельзя. Но потом успокоились и превратили дежурную машину в свою персональную для жены и домочадцев.

— Это вас не касается! — оборвал его Медоваров.

— Зато вас касается, — мягко продолжал Борис Захарович. — Мне хочется, чтобы вы поняли. Я согласен с Серафимом Михайловичем, что мы с вами уже не встретимся ни в каком институте, ни на какой другой ответственной работе, где требуется светлый ум и чистое сердце. Но очень горько сознавать, что все это не произошло раньше, что потребовалась ваша глупейшая ошибка, связанная с нарушением — международных норм гостеприимства. Тут уж ваши заступники ничего не сделают. Побоятся.

Понурив голову, Толь Толич вышел из кабинета.

— Вот человек! — вздохнул Афанасий Гаврилович. — Никогда он не поймет своей вины и будет ссылаться на несчастную случайность.

Оставшись один, Набатников все еще продолжал думать о Медоварове. В какой-то мере он жертва — растерялся и вылетел на крутом повороте.

Он не понимал, что сейчас нельзя работать по старинке — посматривать на потолок и ждать указаний, что электронно-вычислительная машина не решает таких сложных и тонких задач, как подбор сотрудников, она не умеет отделить семена от плевел в науке, она не знает, кому можно доверить это священное дело.

У нашего парода большая и гордая душа. С каждым годом она раскрывается все шире и шире. В ней находится место и для близких друзей, и для тех, кто может быть другом. Но разве это понимает Медоваров? Так глубоко в нем укоренилась мания подозрительности, таким мохом обросло его сердце, куда нет доступа простым человеческим чувствам, что он, вероятно, до сих пор считает себя правым в грязненькой истории с магнитофоном. Ошибка это или недомыслие? Ни то, ни другое…

Афанасий Гаврилович не успел еще определить, чем был вызван проступок Медоварова, как пришлось столкнуться с новой неприятностью.

Предварительно постучавшись, в кабинет вошел немолодой человек в темно-синем костюме, с забинтованной шеей.

Он предъявил удостоверение органов государственной безопасности и сел в предложенное ему кресло.

— Извините, что отрываю вас от дел. Но я на минутку, — сказал он почти шепотом и, дотронувшись до бинта, улыбнулся. — Да вы и сами понимаете, какой я разговорчивый. Простыл в дороге.

— Не хотите ли горячего кофе? — предложил Афанасий Гаврилович.

— Благодарю вас, я уже лечился, — вежливо отказался гость и сразу же приступил к делу. — Мне поручено расследовать одну маленькую неприятность. Как вам известно, первый вариант «Униона» довольно широко использовался для исследования атмосферы. Работа эта не была секретной, однако в печати о ней не упоминалось.

— Насколько я знаю, ни в газетах, ни в журналах даже фотографий не было. Но это вполне естественно. «Унион» предполагалось модернизировать.

— К сожалению, после модернизации лишь отдельные элементы конструкции стали секретными. И ничего нет странного, что в редакции одного из научно-популярных журналов оказались эти фотографии.

Следователь выложил их на стол. Это были снимки иллюминаторов «Униона».

Набатников бегло взглянул на них.

— Ничего интересного. Не знаю, зачем они понадобились редакции? Впрочем, есть среди нашего брата один рекламист. Наверное, это окошки из «космической брони»? А кто снимал?

— Помощник фотолаборанта Семенюк.

— Аскольдик? — воскликнул Афанасий Гаврилович. — Имел честь недавно познакомиться.

— Он балуется кинокамерой, снимает девиц на пляже, и вдруг почему-то на пленке оказались вот эти кадры, — следователь положил руку на фотографии. Пока вам многое неясно, и я прилетел посоветоваться с вами. Как вы думаете, кого-нибудь, кроме вашего «рекламиста», могут заинтересовать эти снимки?

— Вряд ли. Но о чем речь? Редакция их не опубликовала…

— С вами я могу говорить откровенно, — перебил его следователь. — Мне нужен не только ваш совет, а я обязан предупредить, что копии снимков попали в чужие руки. Есть ли тут основания для опасений? Мне трудно судить, я не специалист в технике, но не считаете ли вы, что следует воздержаться от полета до внесения некоторой ясности в эти дела? — и он снова положил крепкую руку на фотографии.

Афанасий Гаврилович не мог не верить его открытому лицу, опыту, убежденности, всему, что было лучшего в этом человеке, но согласиться с ним не мог.

— Вы лучше меня знаете, что в чужие руки могут попасть и не такие снимки, — сказал Афанасий Гаврилович. — А что толку? Поймите меня, дорогой друг, я не вижу ни малейшей связи между предстоящим полетом «Униона» и случайными фотографиями, которые вряд ли будут попользованы. Возможно, я ошибаюсь, но переубедите меня…

— Я рад, что этого сейчас не потребуется. Ваши доводы более состоятельны, чем мои. Но разрешите несколько позже вернуться к этому вопросу.

Набатников проводил гостя и, вспомнив Медоварова, вздохнул. Какие же все-таки разные слова «подозрительность» и «подозрение». Сегодня он встретился и с тем и с другим. Не слишком ли этого много для профессора, которому положено заниматься высокой наукой — космическими: лучами и прочим. Но что поделаешь? Такова жизнь.