Следующие три дня погода стояла ужасная. Встречный ветер был так плотен, что судно еле ползло, будто сквозь воск проталкивалось. Идти можно было только вдоль правого берега, где воды были спокойнее. За день едва удавалось одолеть полтора десятка верст. Обь помутнела, сморщилась волнами в полметра высотой. Тяжелое низкое небо сеяло по реке мелкий дождь, насыщая ветер студеной сыростью. От охоты толку не было, с рыбалкой получалось лучше. В важан толмач поймал несколько язей. Но для восьми взрослых мужчин, которые днями сидели на веслах, это было все равно, что медведю пригоршня ягод по весне. Непросушенное зерно запрело, выкинули. Остатки раскисших сухарей пахли тиной, от них тоже избавились. Так что когда добрались до Коринг-воша, остяцкого поселения душ на тридцать, путники были вымотаны и голодны как волки.

Коринг-вош стоял по правой стороне основного русла Оби. Тайга тут подходила к берегу близко, деревья над рекой нависали головами-кронами, словно собрались в воду броситься. Селение в массиве леса пряталось до последнего мгновения и показалось только тогда, когда струг с ним поравнялся. Причал отсутствовал. По берегу тянулся ряд вкопанных столбов, и привязанные к ним лодки прыгали на волнах, как цепные псы на незваных гостей. Выше по склону холма ютились невысокие срубы, некоторые были огорожены хлипкими тынами. С недавних пор местные стали перенимать у русских быт, приноровились править двускатные крыши да ограды мастерить, хотя в старину о заборах слыхом не слыхивали. При срубах ютились сарайчики и амбары, кое-где конюшни. У самых зажиточных, помимо конюшен, имелись клети для кур. Над избами поднимались струйки ленивого дыма, но тут же растворялись в дожде и ветре. Юрт не было вовсе, да и люди меж домов не сновали.

— Коринг-вош, Стерляжий городок, — представил Рожин селение товарищам. — Тут начинаются земли некогда великого Кодского княжества. Здесь можно переночевать и обсохнуть.

— И харчей раздобыть не помешает, — вставил Васька Лис. — А то Игнат уже на мои уши косится и слюну пускает.

— Твоими ушами разве наешься?

— Бросай якорь, — распорядился сотник.

На шлюпках добрались до берега, высадились. Русских уже заметили, путникам навстречу торопился бойкий старичок, улыбался беззубым ртом, махал руками. Дед был седой как лунь. Две длинные грязно-белые косы доставали до пояса, а серые глаза хитро щурились.

— А вот и мой знакомый, — сказал толмач, улыбнувшись. — Тот еще плут.

— Вуща вэла, Алекша-урт! — прошамкал старик, улыбаясь Рожину беззубым ртом. Затем оглянулся, стрельнув взглядом по стволам стрелецких фузей, на мгновение задержался на пресвитере, поздоровался и с остальными, но уже без улыбки. — Вуща вэлаты.

— И тебе здравствуй, Кандас-ики, — ответил Рожин.

— Жачем идешь, Алекша-урт? Видишь, Аш жлая. Река тебя домой хонит! Шлушай Аш, Алекша, домой ходи!

— Неможно нам домой, ики, — ответил на это толмач. — Давай, на постой нас определи, завтра утром уйдем.

— Вижу, по-нашему лопотать ты горазд, братец, а крещен ли? — всунулся пресвитер, черной скалой над старикашкой нависши, так что остяк отшатнулся даже.

— Да, да, — дед затряс головой, вцепился толмачу в руку, поспешно потащил его к своей избе, подальше от грозного православия. — Ходи, ходи, Алекша. Аш жлая, утром добрая будет…

— Эй, дед Кандас, а где народ-то? — окликнул остяка Мурзинцев.

— На пан ушли хоринх брать. Вще вжяли. Коней вжяли, шобак вжяли, юрты вжяли. Баб оштавили. Бабы пырищ шмотрят.

— Мужики на рыбный промысел на все лето уходят, пока стерлядь да осетр идет, — пояснил Рожин. — Бабы на хозяйстве остаются, за детьми и скотиной смотрят.

— Чего ж баб не видно?

— Попрятались от чужих.

Кандас с толмачом уже добрались до жилища старого остяка, но дед тащил Рожина дальше. За избой стоял сруб поменьше, туда Кандас и направлялся.

— В дом нет, — тараторил он и кивал головой. — Девка тяжелая, шегодня рожать, жавтра рожать, в дом нет!..

— Смотри-ка, никак младший твой женился? — спросил Рожин, внимательно глядя на старика.

— Привел еви, шказал, жена будет. Калым отнеш. Коня отдал, пять шкур оленя отдал, пять амп-пырищ… щенков отдал. Дорогая еви вышла, но родит шкоро. Буду внука учить важан вяжать, черкан штавить, шоболь брать, птишу брать, ш конем говорить…

— Да понял я, понял, — с улыбкой ответил Рожин, протискиваясь в узкий дверной проем. — Ты бы нам, милостивый хозяин, пожрать чего-нибудь сообразил.

— Нярху дам, шушак дам, — пообещал Кандас, торопливо пропихивая сотника следом за толмачом, затем от двери отошел, дождался, пока все путники в избу войдут, убежал за едой.

Убранство горницы разнообразием не отличалось. Посреди располагался закопченный комелек, при нем горка дров. Вдоль трех стен тянулись лавки, в дальнем углу стоял пасан — небольшой столик на коротких ножках. Там же висела на стене старая изношенная шуба-сах из лосиной шкуры, под ним валялись стоптанные пимы. Еще имелось вместительное деревянное корыто, такое, что в нем человек искупаться мог, рядом лежал ковш. И все.

Отец Никон, заложив руки за спину, медленно побрел вдоль стен, придирчиво изучая грубые бревна и качество конопатки щелей. Лис с Недолей принялись растапливать очаг.

— Пустовато для амбара, — заметил Мурзинцев, оглянувшись на Рожина.

Толмач усмехнулся, ответил тихо, чтоб пресвитер не услыхал.

— Это не амбар, Анисимович. Это мань-кол. Старый пройдоха наврал нам про супоросую невестку. Такие избушки остяки ставят для своих баб, чтоб они тут жили, когда у них нечистые дни или роды на носу. Ежели б девка на сносях была, то она как раз тут теперь обитала бы. Кандас нас сюда запихал, чтоб отец Никон в избе не кинулся пуб-норму ломать да идолов жечь…

— Это чего такое? — не понял Мурзинцев.

— Пуб-норма — это полка такая в красном углу, на которой болваны духов-обережников расставлены. Кандас сейчас, поди, с полки этой болванов прячет.

Мурзинцев пожал плечами.

— Да и ладно, — сказал он. — Я ему и за эту крышу благодарен.

Огонь в камельке разгорелся, потянуло теплом. Путники начали раздеваться, развешивать по стенам одежду, у очага расставлять обувку. Вернулся Кандас, неся стопкой составленный сотик с малосольной стерлядью и берестяной кузовок с лепешками.

— Это что? — спросил пресвитер, указывая на лепешки.

— Остяцкий хлеб, — ответил Рожин. — Местные корень сусака летом собирают, сушат, зимой толкут в муку и лепешки пекут. Не барская снедь, но есть можно.

Отец Никон взял одну, рассмотрел со всех сторон, понюхал. Стрельцы с нетерпением ждали его вердикта. Пресвитер вздохнул, лепешку перекрестил, коротко прочитал молитву, и путники накинулись на еду.

Пока отец Никон молился, Кандас поглядывал на него с опаской, выказывал беспокойство, словно оказался там, где быть не должен, и, как только пресвитер закончил, заторопился на выход.

— Алекша, Кандаш ходить надо. Девка тяжелая, — прошамкал он.

— Погоди, хозяин, вопрос к тебе есть, — остановил его сотник. — Не видал часом на реке дощаник с парусом?

— Аш большой, много лодок ходит, — старик закивал головой. — Вчера видал, жа вчера видал, теперь вы ходить…

— Да я тебя не про ваших рыбаков спрашиваю. Вогулы на дощанике проходили?

— Аш большой, вщем хватит. Чужые ходят, как ужнать?

— Тьфу! — сотник в сердцах сплюнул.

— Вот же лиса! — Рожин улыбнулся, глядя на старика. — Кандас, говори прямо, был Агираш?

На мгновение лицо старика застыло, но тут же снова расплылось в улыбке.

— Аш большой, лодка ближко идет, далеко идет. Вогул, оштяк, роша, как ужнать? Агираш, не Агираш — не видно кто.

— В общем так, Анисимович, — Рожин обернулся к сотнику. — Из этой ахинеи заключаю, что Агираш проходил, но тут не тормозился. Больше мы ничего не узнаем.

Сотник кивнул, но тут заговорил Семен Ремезов:

— А скажи, дедушка Кандас, не доводилось тебе манг-онты находить?

— Был манх-онт. Шераш-ех-роша пришел, ему ждал. Пыг калым шобирать.

— Был у него бивень, купцу продал, набрал добра всякого сыну на выкуп за невесту, — пояснил толмач.

— А рог один был? Или с черепом? Мне бивень не нужен, мне на череп бы глянуть.

Старик посмотрел на парня озадаченно, перевел взгляд на Рожина, спросил на родном языке:

— Хуты лупл?

— Он спрашивает, манг-онт один был или с мертвой головой, — толмач постучал по лбу пальцем.

— Один, один, — остяк снова заулыбался. — Мертвая холова нет.

— Дедушка Кандас, а видал ты тех, кто эти рога носит?

— Шам нет. Дед мой видал. Мув-хор жвать. Хде Аж няхань, там на дне мув-хор ходит, воду крутит.

— Нягань по-остяцки — странное место, — пояснил толмач. — Кандас говорит, что мамонт твой, Семен, на дне Оби живет. Когда ворочается, река водоворотами закручивается.

— Так что, правду сказывают, что на Оби места есть, где лодки пропадают? — встрепенулся Игнат Недоля.

— Слыхал я про то, — Рожин кивнул. — А что, Кандас-ики, есть на Оби гиблые места?

— Няхань да. Лагей жа жиму пошел важан шнимать, не вернулся. Ханты глядели, Аш провалилась, Лагей в мув-хор-вош упал. Больше нет ехо.

— Эта русско-остяцкая каша так переводится, — произнес Рожин. — В прошлом году какой-то Лагей поплыл важаны проверять. Попал в водоворот. Обь его на дно в жилище мамонтов утащила. В общем, утоп мужик.

— Как же эти мамонты на дне Оби живут? — спросил Недоля. — Что за чудища такие, что могут водой, как рыбы, дышать?

— Не знаю, — Рожин пожал плечами. — Выше это моего разумения. Вон Семен у нас муж ученый, пущай он голову и ломает.

Некоторое время сидели в молчании, размышляя о загадочных донных животинах, затем толмач встряхнулся, оглянулся на старика Кандаса, попросил его собрать харчей в дорогу. Кандас обещал дать рыбу, божился, что ни мяса, ни дичи нет, и толмач ему верил. Перелетная птица только начала возвращаться, лоси и косули после зимнего голода бока не нагуляли, да и пугливы были, так что с луком и стрелами не подступиться, а ружья у остяков — редкость. Запасы ягод и кедрового ореха к весне иссякали. Курей было не много, их берегли, резали только старых, тех, что уже не неслись. А петухов держали для особых случаев — на праздники жертвовали богам, и в этом качестве петухи ценились почти так же, как лошади. Так что надеяться, что хозяева гостей куриным супом потчевать будут, не приходилось. В конце весны и в начале лета местные и сами не часто мясо ели. Их Обь кормила, снаряжала и одевала. Из рыбьей шкуры они навострились кроить одежду, из рыбьих костей мастерили крючки для самоловов, а то и наконечники для стрел. Из жирной рыбы вытапливали ворвань, которую пускали и в пищу, и заправляли лампадки для освещения, и врачевали ею ожоги да обморожения. А иногда Обь выносила на берег манг-онты, бивни мамонтов, что являлось для местных настоящим подарком богов, потому что за них купцы давали железную утварь: ножи, топоры, казаны, а то и серебряную посуду.

Дед Кандас оставил гостей. Мурзинцев, не шибко доверяя местным, распределил время караула и первым отправил к стругу на вахту Ваську Лиса. Остальные забрались на лавки и скоро заснули. Отец Никон приставил к стене складень, развернул, так чтобы лик Иисуса ко входу был обращен, перекрестил дверь и тоже лег, но еще долго ворочался, не мог уснуть. За стенами гудел и завывал ветер, поскрипывали потолочные балки, словно кто-то осторожно по крыше ходил. И чудилось пресвитеру, что вокруг избушки бродят местные демоны, но войти в зааминенную дверь не решаются и оттого бесятся, воют люто. И тогда отец Никон воспарял мыслями к небесам и просил у Господа защиты от языческих бесов. Просил для себя и для беззаботных своих подопечных, которые блаженно сопели, не зная во сне ни тоски, ни страха.

Петухи заголосили, едва над тайгой кромка неба светлым паром схватилась. Заводила голос подал, и тут же остальные подхватили, то ли передразнивая, то ли утру радуясь. Ветер стих, отбуянил и под таежные коряги уполз почивать. Последняя слезинка дождя в реку капнула, и небо осталось чистым и свежим, как простиранная васильковая скатерть. Обещания старика Кандаса сбылись, к зорьке Обь успокоилась, волны-морщины разгладила и теперь лениво плескалась о берег, словно беззубая старуха губами плямкала. Путники просыпались, зевая, выбирались во двор, улыбаясь ясному утру.

Только пресвитер был мрачен. За последнюю неделю он похудел и осунулся, ряса на нем как на жерди болталась. Теперь же, после ночных терзаний, отец Никон и сам походил на демона. Щеки впали, лицо побледнело, борода всклочилась, в глазах появился болезненный блеск.

— Степан, — обратился пресвитер к сотнику. — Всю ночь я к Господу молитвы слал, и отозвался Он, наставил меня. Уразумел я, отчего неудачи на наши головы сыплются, а шайтан богопротивный от нас ускользает.

Отец Никон сделал паузу, задрал голову и почесал шею под всклоченной бородой. Мурзинцев насторожился, начало ему не понравилось. Пресвитер продолжил:

— От того удача бежит нас, что мы следов Господа на пройденном не оставляем. Пришли мы на кумирни балвохвальские, бесы от креста разбежались, ушли мы, а они и возвернулись, понеже кресты мы там не оставили!

Рожин хотел было возразить, что остяки и вогулы считают как раз наоборот, для них поруганная кумирня уже никогда не вернет себе святость, но, подумав, решил лишний раз священника не злить.

— Может, и так, — осторожно согласился Мурзинцев.

— И тут я чую дух сатанинский! Куда ни глянь, все не по христианскому толку! — пресвитер свирепо зыркнул по сторонам, будто чуял, что в стенах каждой избушки Коринг-воша притаились нечистые. — Ночь в избе, аки в склепе, проспали! Ни иконы, ни креста, ни лампадки со свечкой! Для кого сей сруб поставлен? Не для людей — для бесов их проклятых! Проснулись бы мы нынче, ежели б я складень опричь входа не поставил и дверь не зааминил? То-то!.. Поелику дальше идти нам неможно, пока тут, в Стерляжьем городке, не справим часовенку Господу во благодарение!

— Да у нас на всех один топор, владыка! — возмутился Васька Лис. — Как часовню править без пил да скотелей?

— Да и какие из нас плотники? — всунулся следом Недоля. — Я последний раз скотель в руках держал еще отроком будучи.

Мурзинцев яростно жевал левый ус, глазами сверкал, но молчал. Перегода чесал затылок, сдвинув шапку на брови. Рожин отвернулся, чтобы на пресвитера не смотреть, невольно залюбовался рассветом.

Заря, как цветок, распускалась алыми лепестками. Где-то там, за восточным краем земли, горел белым пламенем солнечный огнецвет. Его лучи веером били в небо, вскрывая малиновую листву авроры, рассеивая остатки предутреннего сумрака. Рожин смотрел на рассвет и думал, что самое время грузиться на струг и выступать.

— А местные на что?! — гаркнул на стрельцов отец Никон. — Степан, собирай остяков и вели им дерева валить и доски стругать. Поди, у каждого в голбце и топоры и пилы припрятаны! У тебя грамота Сибирского приказа, ты для них власть и закон!

Мурзинцев ус выплюнул, глубоко вздохнул, ответил размерено:

— Так и есть, владыка, у меня грамота Сибирского приказа, и ясачный люд мне оказывать содействие должен. Но на каждую остяцкую семью всего один ясачный человек записан — мужик, голова семейства. А бабы, детвора и старики под мою власть не подпадают. И вот незадача — мужиков-то и нет. Все на промысел ушли. Бабы с детворой остались да старики-калеки. Начни я ими командовать, и выйдет, что я самоуправство чиню? Благодарствую, владыка, мне плетей неохота. Стар я уже для них.

Отец Никон, к отказам непривыкший, аж задохнулся, побагровел, левой рукой за крест на груди схватился, словно Господа в свидетели призывая, правую вперед выставил, в грудь Мурзинцева указательным пальцем ткнул.

— Плетей испужался?! — прорычал он. — А кары Божьей не боишься?! А то, что мученик веры в рай прямиком мимо Страшного суда идет, запамятовал?! Иль тебе та благость без надобности?!

И вроде бы ничего нового не сказал отец Никон, но слова его до глубины души поразили Мурзинцева, да и Рожин покосился на пресвитера так, словно в человеке зверя почуял. Открылось вдруг сотнику, что пресвитер вогульских идолов рубил не затем, чтобы веру православную на сей земле утвердить. То есть и за этим тоже. Но главное заключалось в другом — той секирой отец Никон себе дорогу в рай прорубал, блаженство небесное зарабатывал. Он и паству свою готов был, как агнцев, заклать, мучеников веры из подопечных сделать. Что ж про остяков с вогулами говорить?

Сотник таращился на пресвитера, не зная, чем ему возразить, — что ни скажи, все неверно окажется. Стрельцы на отца Никона поглядывали со страхом. На минуту повисло тяжелое молчание, и стало слышно, как тихонько вздыхает тайга, будто зевает спросонья, да Обь поплевывает ленивыми волнами на берег, словно нет ей дела, кто ею править будет — болваны остяцкие или крест православный.

Где-то на околице пронзительно заревел ребенок, снова заголосил петух, да резко так, отчаянно, словно ему хвост прищемили… А на пороге своей избушки стоял поникший дед Кандас и грустно смотрел на русских. Рожин покосился на старого остяка, встретился с ним взглядом и ощутил, как едкая горечь разливается по легким.

— В Кодском городке разживемся инструментом, там русские живут. Да и кузнец тамошний Трифон Богданов мой добрый знакомый, — произнес толмач, стараясь говорить спокойно. — На капище, где Медного гуся добудем, поставим часовню. Там у нас и время появится, и возможность.

— Рожин дело говорит, владыка, — поддержал толмача Мурзинцев, радуясь в душе, что не он один с пресвитером не согласен. — Пойми, не блажь это — надобность.

Отец Никон долго угрюмо смотрел в лицо Мурзинцеву, сопел, но в конце концов уступил:

— Обратной дорогой будем идти, на каждой проклятой кумирне часовню поставим!

— Слово даю, — охотно пообещал сотник.

А рассвет пылал над тайгой уже в полную силу. Розовые и малиновые перья распадались на рваные лоскутки, будто солнце, вставая, рвало небесную ткань. Небо синело, синело и синело, набирая густоты и глубины, и только вокруг солнца трепыхали пестрые полотнища, будто хоругви небесного воинства.

— Все на струг! — распорядился Мурзинцев.

Провожать путников вышло четыре старика. Девки и бабы стояли поодаль, все в длинных кожаных рубахах, расписанных по отворотам и обшлагам цветными узорами. Женщины смотрели на тобольчан недоверчиво, недружелюбно. Из-за углов избушек выглядывала любопытная детвора, но подойти к чужакам не решалась.

Каждый старик принес по берестяной пайве с рыбой. Были там малосольный муксун, копченый осетр и нельма, вяленый язь. Еще остяки дали русским кузов лепешек и два туеска с ворванью.

Кандас взял толмача за рукав, потащил в сторону, оглянулся на русских (не слышат ли?), заглянул Рожину в глаза, быстро заговорил:

— Ханты говорят, шаман роша наших богов рубит, ялпын-кан топчет. Плохо-плохо, Алекша-урт. Шаман роша швоего бога ведет, хочет ханты швоих богов брощили, торум-роша приняли. Жачем идешь, Алекша-урт? Жачем шаман-роша привел? Алекша друг ханты был, Алекша не рубит ханты-богов.

Рожин отвернулся от старика, пряча взгляд.

«Зачем идешь, Алексей, — повторил он про себя вопросы старика. — Остяки тебя другом считали, а ты русского попа привел, который первым делом кинулся идолов рубить…»

Толмач тяжело вздохнул, ответил угрюмо:

— Выбора у меня нет, Кандас-ики. Не держи зла… — и подумал следом, что, может, он обманывает себя и выбор все-таки есть?..

Старик покачал головой, рукав толмача отпустил, дескать, ступай, Бог тебе судья. Рожин отвернулся, грузно побрел к стругу.

Мурзинцев поблагодарил стариков за хлеб-соль да крышу над головой, обещал помнить гостеприимство. Отец Никон мимо местных прошел порывисто, очами по остякам как плетью полоснул, буркнул недовольно:

— Где ж оно — гостеприимство? Ждут не дождутся, когда отчалим, чтоб болванов своих из-под полы достать!

Остяки от пресвитера отшатнулись, как от куля. Сотник устало покачал головой, но промолчал.

Погрузились, отдали концы. Мурзинцев взялся за рукоять румпеля. Струг описал плавную дугу и лег на стрежень. Коринг-вош, Стерляжий городок, уходил на юг. Рожин упрямо смотрел вперед, сдерживал себя, чтоб не оглянуться. Он знал, что на берегу все еще стоит старик Кандас и провожает струг взглядом, полным немого укора.