Игра на своем поле

Немеров Говард

 

Глава первая

 

1

Мистер Чарльз Осмэн уже начал складывать свои бумаги и книги, что означало приближение конца лекции, и продолжал при этом говорить в своей обычной манере: выспренно и точно – и вместе с тем иронически и как бы застенчиво, словно посмеиваясь над собственным смущением и не слишком доверяя тем истинам, которые он излагал. Юные дамы и джентльмены, студенты его курса, воспринимали его речь как пародию на академический, ученый стиль.

– Существует великое множество мнений по поводу того, что представляет собою изучение истории и какова его цель. Я, как вам известно, согласен с теми, кто утверждает, что историк исследует внешнюю сторону событий прошлого, для того чтобы раскрыть их сущность. С этой точки зрения, достаточно трезвой, большинство исторических фактов не стало достоянием исторической науки; это относится и к тому факту, которым мы с вами занимались сегодня. Никому еще, насколько мне известно, не удалось постигнуть сущность глупца или злодея или глупца и злодея по имени Тайтус Оутс (Английский священник (1649-1705), зачинщик резни католиков. Был судим при короле Якове II за лжесвидетельство. В царствование Вильгельма III и Марии II был помилован и награжден пенсией. (Здесь и далее примечания переводчиков.)), который посеял в королевстве Альбиона великую смуту, был многократно бит кнутом на Тайбурне (Место публичных наказаний в старом Лондоне) – видимо, власти рассчитывали, что экзекуция приведет к роковому концу, однако этого не случилось, – а потом, со сменой правительства, как ныне принято говорить, получил от короля пенсию в четыреста фунтов в год, на которую и жил в тиши и покое до глубокой старости. И может быть, мы окажемся не так уж далеки от истины, если обнаружим в истории этого человека, да и вообще всего заговора папистов, известное сходство с некоторыми фактами недавнего прошлого нашей страны, если в театре человеческой комедии за веренице королей и вельмож нам вдруг откроются некие неизменно действующие рычаги, приводимые в движение глупостью или злодейством. Впрочем, кое-кто считает, что мы проводим это сравнение себе же на беду.

Последние слова прозвучали вместе со звонком, ровно в одиннадцать часов: эффектная точность, которую вполне оценили студенты, склонные усматривать в ней не столько свидетельство педагогического мастерства, сколько выдающееся достижение лекторской техники, продиктованное исключительно уважением к интересам аудитории. При обычных обстоятельствах Осмэн договорил бы последнюю фразу уже в дверях, к большому разочарованию любителей задавать вопросы во время перерыва; сегодня же он остался на месте, глядя, как его аудитория приходит в движение и понемногу редеет. С особенным вниманием следил он за молодым человеком по имени Реймонд Блент, и тот почувствовал, что за ним наблюдают: секунду они пристально смотрели друг другу в глаза. Потом студент повернулся и вышел. Чарльз Осмэн, старавшийся придать своему взгляду как можно более естественное и бесстрастное выражение, был раздосадован, когда ему ответили таким же бесстрастным взглядом. Впрочем, он ощутил и некоторое облегчение оттого, что лицо студента не выражало ни злобы, ни обиды.

«Что ж, я, во всяком случае, дал ему возможность подойти ко мне и поговорить, – подумал Чарльз. – Странно: неужели никто так и не собирается поднимать шум, и событие, благодаря которому можно бы увидеть «некие рычаги», вот-вот растворится в неторопливом потоке Правил и Распорядков?» Как человек, привыкший к тщательному самоанализу, Чарльз отметил, что эта мысль вызывает в нем легкое разочарование. Он вздохнул.

– Впрочем, за такие разочарования, – произнес он, обращаясь к хаосу пустых стульев, – нам следует всегда благодарить судьбу.

– Вы это говорите нам, сэр? – Этот подчеркнуто вежливый вопрос донесся из раскрытой двери – там стояли два студента. Одного из них Чарльз знал: это был Артур Барбер, председатель Студенческого совета. Барбер вошел в аудиторию, второй студент остался стоять в дверях. «Как телохранитель», – подумал Чарльз. Юный Барбер улыбался самоуверенно и дружелюбно: человек, которого все знают и все любят, которому никогда и ни в чем не отказывают.

– Нет, – отозвался Чарльз, – преподаватели имеют привычку разговаривать сами с собой. Это профессиональная болезнь, мистер Барбер.

– Вот не думал, что вы меня знаете! – Барбер, явно польщенный, протянул Чарльзу руку, и тот, поднимаясь из-за стола, пожал ее, хотя и не слишком охотно. Теперь у малого лишний повод для самомнения: как же, его знают!

– Конечно, это приятно, сэр, – продолжал Барбер. – Ну, а я, естественно, знаю вас. О ваших лекциях рассказывают чудеса. Жаль, что из-за моего расписания мне не пришлось испить мудрости, припав к вашим стопам.

Чарльз с сомнением поглядел на свои ноги. Барбер пояснил:

– Иносказательно, конечно. Это – Лу Да-Сильва из Комитета студенческой чести. – Он повернулся к своему товарищу. – Лу, познакомься с профессором Осмэном.

– Очень приятно. – Чарльз вежливо улыбнулся. В ответ второй студент только кивнул головой и не двинулся с места.

«Ага, – подумал Чарльз, – стало быть, без шума все-таки не обойдется. Это можно было предвидеть».

– Мы не помешали, сэр? – Барбер обвел взглядом аудиторию, давая понять, что при подобных обстоятельствах эта вежливая фраза – пустая формальность. – Если вы заняты, мы зайдем з другой раз. Но, может быть, вы уделите нам несколько минут?

– С удовольствием. Начинайте вашу речь, джентльмены.

– Речь? – с некоторой обидой переспросил Барбер.

– Иносказательно, – пояснил Чарльз.

– Я надеюсь, – начал Барбер, – вы не подумаете, что мы с недостаточным уважением относимся к преподавателям вообще или к вам лично, если я вам прямо скажу, зачем мы сюда пришли. Мы хотим попросить вас пересмотреть одно ваше недавнее решение – решение, принять которое вы, бесспорно, имели полное право. Непосредственно это решение касается лишь одного из нас, но косвенно затрагивает всех.

Барбер произнес это вступление искренним и серьезным тоном, глядя Чарльзу прямо в глаза. Да и вообще весь его вид говорил о том, что он человек искренний и серьезный. Правда, это казалось в нем чем-то вроде профессиональной привычки: Положительный Молодой Человек, довольно плотный, белобрысый и уже с намечающейся лысиной. Среди студентов, отдававших решительное предпочтение джинсам, штормовкам и ярким спортивным курткам, Барбер выделялся темно-синими костюмами, как будто заранее наметив и утвердив собственный облик, каким он станет через двадцать лет. Даже его полнота производила впечатление солидности и ощущалась скорее как символ политической благонадежности, чем физиологическая особенность. Не поддаваться раздражению, предостерег себя Чарльз. В конце концов появление такой делегации, безусловно, следовало ожидать. И уж, во всяком случае, студент Барбер не виноват, что барберы, как разновидность человеческой породы, внушают отвращение профессору Осмэну. Впрочем, пора все-таки прервать этот явно заученный монолог и заставить молодчика изъясняться своими словами.

– Мистер Барбер, вы не на митинге, – мягко заметил он. – Я ведь довольно ясно представляю себе, в чем дело. Речь идет о Реймонде Бленте, верно? Так не лучше ли вам сказать без обиняков, что вы от меня хотите? А потом посмотрим, могу ли я это сделать.

– Простите, сэр. Вы знаете, как нам, студентам, нелегко говорить с преподавателем. Со вчерашнего дня я только об этом и думал – поневоле получилась целая речь.

Чарльз уловил подлинную искренность, мелькнувшую из-под маски искренности рассчитанной, и улыбнулся.

– Вас, сэр, скорее всего, не слишком интересует футбол, – сказал Барбер. – И действительно, кое-кто у нас придает ему такое огромное значение, что это просто глупо.

– Напротив. То есть меня футбол как раз интересует. Я не пропускаю ни одного матча на нашем поле.

– Тогда вы понимаете, что значит для нас Блент?

– Понимаю.

– Ну вот. И мы подумали, нельзя ли нам, сэр, найти какой-то выход из того положения, в которое попал Блент, как нарочно, в самую последнюю минуту.

Барбер умолк и впервые за весь разговор отвел глаза. «При всей своей трогательной наивности, – подумал Чарльз, – он смутно догадывается, что произносить такое вслух по меньшей мере неудобно».

– Иными словами, – сказал он, – я просто должен взять свою ведомость и заменить единицу тройкой? Или даже лучше четверкой? Единицу совсем легко переделать на четверку: один росчерк пера – и все. И Блент может играть в финальном матче на своем поле. Так?

– Я понимаю, сэр. То, что мы просим, – нешуточная вещь. – Барбер поник головой – казалось, он задумался над тем, насколько это в самом деле нешуточная вещь.

– До этого, возможно, не дойдет, – в первый раз подал голос Да-Сильва. Он затворил дверь, – Вы могли бы сказать, что хотите еще раз просмотреть работу Блента и сообщить окончательную оценку только в понедельник.

– Мистер Да-Сильва, – спросил Чарльз, – и это правда, что вы член Комитета студенческой чести?!

– Да, сэр.

– И даже председатель! – вставил Барбер, бросив предостерегающий взгляд на своего товарища.

– Да? Ну и ну! – вздохнул Чарльз.

– В самом деле, Лу! – укоризненно подхватил Барбер и снова повернулся к Чарльзу. – Я знаю, что Лу не собирался всерьез предлагать вам ничего подобного. Просто мы вчера на собрании решали, как быть, и само собой, помимо дельных предложений, наслушались немало всякого вздора.

– У вас было специальное собрание по этому поводу?

– Понимаете, сэр, дело-то неотложное. Если что-нибудь вообще можно предпринять, то только сегодня. Я знаю, как трудно приходится вам, преподавателям, из-за того, что ноябрьская сессия совпадает с футбольным сезоном. Если бы дирекция действовала с умом, она назначала бы зачеты дней на десять позже. Но что есть, то есть, и в результате – вот вам. – Барбер выразительно развел руками, как бы говоря, что они с Чарльзом – оба в равной степени – жертвы жестокой судьбы.

– По воле обстоятельств нам всем иногда приходится трудно, мистер Барбер, – сказал Чарльз. – Кстати, я не думаю, чтоб вы пришли сюда без готового решения, этически приемлемого. В конце концов все уже известно, ведомости вывешены, и Блент не имеет права играть. А ведь, наверное, даже в НССА (Национальная студенческая спортивная ассоциация) могут заинтересоваться, почему решение было столь своевременно пересмотрено.

– Профессор Осмэн, – судя по торжественному обращению, теперь должно было последовать самое главное, – если смотреть на вещи объективно – разве нельзя найти в этой истории смягчающих обстоятельств? Ведь Блент не просто какой-нибудь тупица с крепкими икрами, а в общем-то действительно очень неплохой студент и всегда учился вполне прилично. Может быть, малый нервничал или был чем-нибудь расстроен? («Малый», – отметил про себя Чарльз. – Значит, заговорили как мужчина с мужчиной».) Ведь этот финальный матч – немалое событие в его жизни: последняя игра на своем поле, решающее испытание… И не исключено, что наш маленький колледж впервые за всю свою историю пошлет своего студента в сборную страны. Я понимаю, что для вас, сэр, все это, возможно, не имеет особого значения, но, чтобы беспристрастно оценить всю обстановку, мы не должны этого забывать.

– Мистер Барбер, мне кажется, вы довольно своеобразно подходите к делу. Никто не просит нас оценивать всю обстановку. Меня пригласили сюда с одной единственной целью: преподавать историю Англии, что и входит в мою компетенцию. Суждения по поводу всей обстановки требуются от меня так редко, что я, пожалуй, отвык их составлять. Я сочувствую Блен-ту, сочувствую вам, сочувствую всем, видит бог, и больше всего – себе, так как и сам оказался в неприятном положении. Что касается смягчающих обстоятельств, то их можно найти всегда. Один запасной игрок, защитник, не будем называть его фамилии, тоже провалился по моему предмету, но я очень сомневаюсь, чтобы кто-нибудь стал хлопотать о нем. Я допускаю, что вы явились сюда из самых лучших побуждений, но, пожалуйста, даже из самых лучших побуждений не говорите всякий раз «мы», когда речь идет о моих решениях.

– Простите, сэр, – это было сказано отнюдь не извиняющимся, хоть и весьма выразительным, тоном и сопровождалось столь же выразительным взглядом: Барбер явно не привык, чтобы с ним так разговаривали, и Чарльз почувствовал, что его отповедь вышла излишне резкой и потому обидной.

– Да, очень жаль, что так случилось,– продолжал Чарльз уже спокойнее. – И жаль вдвойне, что случилось в такой момент, когда подобная ситуация неизбежно оборачивается дешевой мелодрамой. Но все-таки, Барбер, нельзя же сразу терять голову и намекать, что во всем этом каким-то образом виноват я!

– Но тут есть доля правды, сэр, – теперь Барбер заговорил доверительно. – Вы, наверное, знаете, какая о вас идет слава – в смысле оценок вы страшный человек, сэр. Нет-нет, – поспешно добавил он, предупреждающе подняв руку, – в принципе это только хорошо. Я всегда говорил: чего нам не хватает, так это определенного уважения к наукам. А уж если человек попадает к вам, ему с первой же недели ясно, что здесь, хочешь не хочешь, учись по-настоящему. И за это студенты вас любят и уважают.

– Очень мило с их стороны, – заметил Чарльз.

– Но в то же время у всех такое мнение, что иногда нужно и ослабить поводья. Разве не верно? Причем футбол – это вообще довольно деликатный вопрос.

Помните, сколько уже было из-за него неприятностей все эти годы? То его переоценивают, то недооценивают. Мы, то есть Студенческий совет и представители от преподавателей и дирекции, мы думали, что с этим теперь улажено и все довольны. Кроме, конечно, тех, кто помешан на футболе, и некоторых твердолобых преподавателей, которые, наоборот, ни в грош его не ставят. Нам казалось, что мы навели полный порядок и нашли для футбола законное место, а наши правила – достаточно надежная гарантия того, что академическая сторона не пострадает. Ведь к студенческой команде даже прикреплен специальный преподаватель, чтобы ребята не отставали. А у Блента с успеваемостью было так благополучно, что тренер Харди освободил его от дополнительных .занятий, и – согласитесь, мистер Осмэн, – в этом и есть одна из причин того, что он провалился по вашему предмету. Можно даже сказать, что в известной степени все как раз из-за того и получилось, что он хороший студент.

Чарльз невольно усмехнулся.

– У вас, Барбер, явные задатки философа. Так что же вы все-таки конкретно предлагаете?

– Позвольте ему пересдать, – горячо сказал Барбер. – Пусть он сегодня напишет работу снова, а потом… потом, сэр, я бы на вашем месте забыл, что нужно ее проверить. И вспомнил бы только в понедельник.

– И по-вашему, мистер Барбер, это будет честно с моей стороны?

Барбер насторожился, насколько ему позволяло его природное благодушие.

– Честно? Видите ли, сэр, если вы хотите знать мое мнение, я могу только сказать, что в данных обстоятельствах это будет вполне справедливо. И великодушно.

– Значит, в субботу и воскресенье мне следует быть справедливым и великодушным, а с понедельника – этак с утра пораньше – честным, так?

Боясь потерять самообладание, Чарльз говорил так ровно, что Барбер, введенный в заблуждение его обманчиво мягким тоном, закивал было головой. Но при последних словах его физиономия исказилась досадливой и сердитой гримасой.

– Кончай, Артур! – Да-Сильва, маленький, сухощавый, черноволосый, откровенно наглый, шагнул вперед. – Барбер у нас святая душа, – сказал он, обращаясь к Чарльзу. – Я лично хочу знать только одно: дадите вы нашему герою возможность играть? Коротко и ясно – да или нет?

Эти слова дали Чарльзу совсем новое представление о методах местной закулисной политики; ему стало не по себе.

– Ваш подход к делу мне как-то больше нравится, – произнес он с улыбкой, на которую Да-Сильва и не подумал ответить. – Вы что, угрожаете мне?

– Можете здорово влипнуть со своей честностью, – сказал Да-Сильва.

– Постой, Лу, так нельзя… – начал Барбер.

– Счеты с парнем сводите, что ли? – Теперь Да-Сильва ухмыльнулся – многозначительно и цинично. – Почему не выручить человека, мистер Осмэн, почему бы не замять это дело? Вы же знаете, этого все хотят. Думаете, к вам явилась какая-то пара щенков поклянчить за дружка? За нами стоит сила! Если вы не сделаете, как вас просят, эта история дойдет до самых верхов и сегодня же вечером вас начнет допекать начальство, да и старые выпускники не дадут вам житья – и все из-за ерунды. Давайте лучше тихо, мирно, а, мистер Осмэн?

– Не сомневаюсь, мистер Да-Сильва, что вы готовы причинить мне массу неприятностей – и именно из-за ерунды. Трудно поверить, что вы оба говорите серьезно. Что же касается вашего последнего заявления, мистер Да-Сильва, то вы, разумеется, сами понимаете: если б у меня раньше и было желание пойти вам навстречу, то теперь по вашей вине это уже невозможно… И вот что я хотел бы сказать вам обоим, джентльмены: у вас грубые приемы. Оба вы – каждый по-своему – принадлежите к категории людей, склонных повсюду видеть почву для интриг. С типичной для вас и вам подобных ограниченностью вы не подумали о том, что мистер Блент, у которого есть пара ног и своя голова на плечах, мог бы обратиться ко мне сам, но почему-то не сделал этого. Зато вы вмешиваетесь немедленно. Вы устраиваете собрание. И вопрос, который вполне могли бы уладить между собой студент и преподаватель, послужил вам предлогом для того, чтобы продемонстрировать плохо скрытую неприязнь ко мне и прихвастнуть своей силой, которая вам представляется весьма значительной, а у меня вызывает легкое презрение, о чем я и рад вам сообщить. Все ясно? В таком случае можете идти.

– Ладно, будь по-вашему! – Да-Сильва направился к двери, Барбер задержался у кафедры.

– Я хочу, чтобы вы поняли, сэр, – с достоинством произнес он, – что Лу говорит только за себя. Никто не собирается заставлять вас идти наперекор вашей совести или угрожать вам, тут я с Лу никак не согласен. В конце концов вы сами отвечаете за свои решения. Надеюсь, у вас никогда не будет повода в них раскаяться.

– Хватит, Артур, – бросил с порога Да-Сильва. – Артур – славный парень. Вот только малость подхалим, правда? – Он улыбнулся Чарльзу почти дружески.– Расхлебывать будете сами!

И оба скрылись за дверью.

 

2

Учебные корпуса, общежития и административные помещения колледжа были расположены вокруг зеленого газона, который назывался Овалом. Чарльз, выйдя из Лемюэл-Холла, решил не заходить, как обычно, в соседнее здание – Эмбри-Холл– за почтой, а зашагал по дорожке вокруг Овала в другую сторону, чтобы остыть немного в предвидении грядущих событий.

Перемена, разумеется, уже кончилась, и на Овале не было ни души. То, что происходило здесь в течение дня, каждый раз заново поражало Чарльза. Раздавался звонок, и вот откуда-то возникали тысячи полторы людей. По пути из одной обители знания в другую они наполняли тихую площадку нестройным гулом, а через десять минут так же внезапно исчезали, перетасованные уже по-иному, в строгом соответствии с вековым и в высшей степени условным порядком, нашедшим материальное воплощение в этих зданиях из серого камня и кирпича (философское отделение, отделение английской литературы, химическое и так далее), словно все эти названия и отделения, все эти постройки отражали некие реально существующие незыблемые разграничения между явлениями природы и сферами познания их. Порядок как таковой, порядок ради порядка – воистину поразительная штука!

С утра, как всегда в осеннее время, погода была восхитительна: сверкающий иней на траве, воздух с особенным и острым вкусом, как вкус яблока. Теперь, однако, эта особенная свежесть уже почти не ощущалась; мокро поблескивали травинки, словно в самый заурядный весенний день, лишь кое-где на земле белели полосы инея; самая погода для насморка. Становилось слишком тепло. Чарльз снял пальто и перебросил его через плечо вместе с зеленой сумкой для книг, которая здесь, в этом колледже, воспринималась как проявление своеобразного пижонства: небрежное напоминание о том, что ее владелец учился в большом старинном университете на востоке страны, где такие сумки были в моде. Чарльз медленно обходил Овал самым дальним путем, пытаясь разобраться в чувствах, вызванных только что разыгравшейся гнусной сценкой. Чувства эти могли сделать честь любому интеллигентному человеку: они были противоречивы.

Прежде всего Чарльз негодовал, и особенно оттого, что выложил двоим студентам не все, что у него накипело. Это было досадно. Он бы с великой радостью схватил обоих за шиворот и стукнул лбами. Да неужели они до сих пор не знают, неужели еще не догадались, что так с людьми не разговаривают? Разве их пребывание в этих стенах не предполагает в первую очередь стремления к цивилизации, пусть с ее общепризнанными пороками и изъянами, но все же к цивилизации? С такими манерами – и уж тем более с такими моральными устоями – место в исправительной колонии, а не в университете! (Правда, это был колледж, а не университет, но Чарльз в минуты благородного гнева пользовался именно этим словом, чтобы выразить убийственное презрение ко всему, что противостоит цивилизации.)

Однако бывает, что едва человек займет твердую позицию, выработает ясную точку зрения, как ему сразу же начинает казаться привлекательным, более того – разумным нечто прямо противоположное. Так случилось и с Чарльзом. Сопоставив и обобщив все факты, как и подобает логически мыслящему человеку, он ощутил сомнение, тревогу, отвращение и даже легкий испуг. Ему стало ясно, что сгоряча, второпях, он невольно занял более непримиримую позицию, чем хотел сначала. Правда, о том, чтобы поставить Бленту удовлетворительную оценку, не могло быть и речи – его зачетная работа не допускала двух мнений: это было нечто чудовищное. Но вместе с тем Чарльзу было бы неприятно и даже тягостно, если бы его причислили к косным формалистам, узколобым ревнителям учебных инструкций. А кроме того, он действительно ничего не имел против футбола! Бленту стоило только привести любую мало-мальски уважительную причину – на что и надеялся Чарльз, – стоило подойти и что-нибудь сказать в свое оправдание – ну, хотя бы: «Извините, пожалуйста, что так получилось, у меня неприятности, и я просто был не в форме», – и Чарльз, вероятно, нашел бы какой-нибудь выход, а этика – черт с ней! И сейчас еще было бы не поздно кое-что предпринять! Дернуло же ввязаться тех двух ослов и спровоцировать его на сильные выражения! И теперь его «так нельзя» прозвучало, в сущности, как «нельзя вообще».

А между тем настроение у него было даже слегка приподнятое: ситуация оказалась достаточно драматичной! Все годы, проведенные в колледже, Чарльз предпочитал держаться особняком; он видел более чем достаточно примеров нечестного и недостойного поведения, однако все эти проступки либо не были слишком вопиющими, либо не имели близкого отношения к нему – во всяком случае, как он считал, не требовали решительных действий с его стороны. Теперь же наверняка не обойдется без неприятностей – впрочем, видимо, менее серьезных, чем рассчитывают те двое. И, признаваясь себе, что чуточку побаивается и нервничает, Чарльз все-таки не без удовольствия отметил, что страх этот вызван отнюдь не тревогой за собственное благополучие. То был страх скорее нравственного порядка – естественное опасение, что все эти тягостные и утомительные переживания окажутся напрасными. А вдруг, но уже слишком поздно, он убедится, что просто ошибся и поднял бурю в стакане воды, что был неправ и принял глупую позу героя-великомученика? Он знает жизнь и, кстати, историю тоже: сколько их, ревнителей высокой морали, этих клоунов на канате! Громче всего смеются, когда такой скоморох свернет себе шею. И все же, вопреки рассудку, мысль о возможном конфликте настроила его на приподнято-воинственный лад. Многое не нравилось ему в здешних порядках, со многим он был не согласен, и теперь смутное, годами накопленное недовольство созрело и вылилось в протест против самого духа учебных заведений, вроде этого колледжа, против посредственности или по крайней мере ограниченности, возведенной в добродетель.

Обо всем этом и размышлял Чарльз Осмэн, подходя к Эмбри-Холлу.

В вестибюле он направился было к своему почтовому ящику, но в эту минуту его окликнула миссис Фейермэн, секретарь исторического отделения.

– Привет вам от ректора Нейджела, – сладко молвила дама. – Не сможет ли мистер Осмэк заглянуть в кабинет ректора ровно в двенадцать? Я сказала ректору, что по расписанию у вас в это время ничего нет.

– Зачем это я ему понадобился? – хмуро спросил Чарльз.

Миссис Фейермэн рассмеялась.

– Говорят, вас собираются поставить на поле защитником. Представляю себе, какой у вас будет прелестный вид в спортивном костюме.

– Если вам с поля принесут мою голову, отправьте ее, пожалуйста, моей маме. Между прочим, вы довольно быстро ухватили суть происходящих событий.

– Недаром мы, девочки, висим на телефончиках, – весело отозвалась миссис Фейермэн. – А пока что вас тут дожидается студентка, некая мисс Сэйр. Я велела ей подождать в большом конференц-зале.

– Не знаю некой мисс Сэйр, – буркнул Чарльз. – Все-то вмешиваются, кому не лень.

– Нареченная мистера Блента, мой дорогой. Носит его значок, как у них заведено.

В своем почтовом ящике Чарльз нашел обычные рекламные проспекты: «Дорогой профессор, Вас, вероятно, интересует мнение Ваших коллег по поводу нашей новой статьи: «История для тех, кто молод душой…» Один большой журнал предлагал викторину «В последний час»: «Зная, что преподавателям часто не хватает времени читать все, что нужно, чтобы разобраться в текущих событиях, редакция снабжает каждые десять комплектов подписки бесплатным приложением с ответами на вопросы викторины. Приложение высылается простой бандеролью…»

Ближайшая урна стояла поодаль, в глубине вестибюля, и, направляясь к ней с ворохом бумаг в руках, Чарльз прошел мимо кабинета декана исторического отделения профессора Лестрейнджа.

– Чарли! – донесся зычный голос из раскрытой двери.

– Занят! – отозвался Чарльз, засовывая бумаги в урну. – Студентка ждет.

– Минуточку, всего на два слова, – голос был добродушный, но повелительный, и Чарльз послушался.

Старый Лестрейндж, румяный великан с непокорной гривой седых волос, в прошлом был нападающим школьной команды где-то в южных штатах и даже играл в составе сборной страны.

– Сразу о деле, не хочу тебя задерживать, – закричал он, едва только Чарльз переступил порог. Старик был глуховат и тише говорить не умел. Когда он проводил занятия, две соседние аудитории приходилось оставлять пустыми. – Дай мальчику сыграть, Чарли. Не стой у него на дороге, послушайся меня.

– Видите ли, сэр… – Чарльз не нашел, что ответить на подобную прямолинейность.

– Плюнь на принципы, – грохотал Лестрейндж. – Мой тебе совет, сынок. Не как старший говорю – как товарищ товарищу. С какой стати ерепениться? Мальчишка бегает – загляденье, дай же мне на него посмотреть еще раз. Обожаю, когда он играет. И вообще, – громоподобный рык перешел в доверительный рокот. – Что у нас здесь, по-твоему? Высшее учебное заведение? Для этого сборища остолопов один хороший защитник – тоже педагогическое достижение. Дай парню сыграть. Какого черта?

– М-да, – уклончиво протянул Чарльз, поворачиваясь к двери. – Спасибо, Генри, я и сам бы рад.

– Не собираюсь оказывать на тебя давление, – загремело вслед за ним по вестибюлю. – Поступай как знаешь, я поддержу. Все же, конечно, хотелось бы поглядеть, как парень играет.

Этот вопль души, гулко раскатившийся по коридору, тронул Чарльза. Ему показалось, что Лестрейндж совершенно прав. «По крайней мере честный человек», – подумал он, входя в конференц-зал.

Помещение, где раз в неделю заседали преподаватели исторического отделения, всегда вызывало у Чарльза гнетущее чувство. Казалось бы, и потолок высокий и пропорции в общем приятные, но все не то. Тяжелая наследственность, как сказал бы врач. Темные панели, выше – обои, имитирующие соломенную плетенку, длинный потрескавшийся полированный стол в кольце стульев, наверху – призрачно-белая чаша люстры, свисающей на тяжелых цепях с беленого потолка, украшенного лепниной сложного геометрического рисунка. Все это казалось Чарльзу олицетворением многих черт этого учебного заведения. Претензия на аскетическую строгость, а в результате – убожество. Почти весь день из комнаты не уходило слепящее солнце, поэтому шторы были задернуты, и свет, пробиваясь сквозь них, желтовато-бурым туманом висел над тусклой гладью длинного стола. В полосе света плясали пылинки, чуть пахло чернилами, мелом и еще чем-то, быть может, потом людей, которые долгие часы изнывали здесь от нетерпения.

Студентка стояла возле окна и обернулась на звук его шагов. В полусвете ее трудно было разглядеть. Чарльз заметил только, что волосы у нее как будто очень светлые. Студентка курила; поперек стола шкурой убитого зверя распласталось коричневое меховое пальто.

– Мисс Сэйр?

– Лили Сэйр. – Она обошла вокруг стола и, как прежде Барбер, можно сказать, вынудила его пожать ей руку. Впрочем, справедливости ради следовало признать, что она миловиднее Барбера. У нее было тонкое, умное лицо, пожалуй, чуточку узковатое, бледное, с прозрачной кожей. Волосы в обдуманном беспорядке свободно и естественно лежали по плечам. На ней была простая синяя юбка – не брюки по крайней мере – и белая мужская рубашка с расстегнутым воротником. «Чистая», – отметил Чарльз. На шее – нитка жемчуга, завязанная небрежным узлом.

– Чем могу быть полезен, мисс Сэйр?

– Еще не знаю. Скорее всего, ничем. Скажите, вы человек без предрассудков?

– Как вы сказали?

– Без предрассудков. Honette homme ((франц.) – порядочный человек. Лили употребляет эти слова неточно), как говорят французы.

– Догадываюсь, – кротко заметил Чарльз.

– Да, говорят, – упрямо повторила она. – И не нужно делать вид, что вам смешно. Это серьезный вопрос.

– И выражен весьма учено.

– Я хочу сказать – похожи вы, например, на графа Моска из «Пармской обители»?

– Не думаю. Пожалуй, нет. Хотя я в последний раз читал эту книгу примерно в вашем возрасте и, возможно, с тех пор изменился к лучшему. Но если б я и был на него похож, мне едва ли полагалось бы в этом признаваться. Скажите-ка лучше попросту, что вам нужно. А уж в моей персоне разбираться будем после.

– Студент всегда в невыгодном положении, когда говорит с преподавателем. Преподаватели так привыкли, что только они правы. Я надеялась, что у нас с вами будет по-другому.

Она погасила сигарету о крышку стола, не спуская глаз с Чарльза, будто проверяя, как он примет эту маленькую вольность.

– Я хочу поговорить с вами на сугубо личную тему, – продолжала она. – В вашем контракте, очевидно, нет пункта, обязывающего выслушивать от студентов подобные вещи. – Это было сказано с завидным хладнокровием.

– Тем не менее я слушаю, – сказал Чарльз. – Вы собираетесь говорить о Рей-монде Бленте?

– Да. Не думайте только, пожалуйста, что я хочу оказать на вас давление…

– А этого вы и не можете, – резко бросил Чарльз. Он посмотрел на Лили Сэйр в упор, но она не отвела глаз. – И никто не может.

– Да, вероятно, – согласилась она после секунды молчания и добавила с улыбкой: – Но дело в том, что мой отец состоит здесь попечителем, а меня – возможно, не без оснований – иногда называют балованной папенькиной дочкой: Поэтому я хотела вам с самого начала сказать, что вы можете меня не слушать, если не хотите.

– Это честно с вашей стороны, – заметил Чарльз. – Значит, вы рассчитываете на мое любопытство.

– На ваше любопытство и на то, что я женщина, а вы мужчина, – одним словом, на все, что может мне помочь.

– Я охотно вас выслушаю, но должен тут же предупредить, что дело уже несколько усложнилось: затронуты, как выражаются педагоги, «вопросы сугубо принципиальные «.

– Ну ясно, как же иначе! – Лили вздохнула. – Кто в наше время станет заниматься человеком. Мы даже сердимся не на людей, а на их принципы.

– Но и за принципы люди умирают. – Чарльз посмотрел на часы. – Впрочем, вы ведь не об этом собирались говорить. Через двадцать минут как раз начнется великая битва принципов, так что не будем терять времени.

– Это довольно длинная и запутанная история, но тут одно очень связано с другим, так что, пожалуйста, не прерывайте меня, даже если я начну издалека.

Она повернулась, чтобы достать из кармана пальто сигареты, предложила и ему закурить и даже зажгла спичку. Несколько мгновений они молча и важно дымили.

– Я, собственно, пою скорбный гнев Ахиллеса (Герой Троянской войны, воспетый в «Илиаде» Гомера). – Начало было несколько необычное. – Ахиллеса, который мрачно сидит в спортзале.

Ее голос, ровный и низкий, прозвучал восхитительно, но Чарльз все-таки попросил:

– Если можно, без аллегорий, мисс Сэйр.

– Вы правы. Я, понимаете ли, все это очень тщательно сочинила заранее, потому что не умею много говорить о себе. Мне отводилась роль Брисеиды (Героиня «Илиады», пленница и возлюбленная Ахиллеса, из-за которой он поссорился с Агамемноном.), а папе – Агамемнона. Впрочем, это неважно. И потом я надеялась вызвать в вашей педагогической душе умиление, изобразив себя в какой-то степени синим чулком. Ну, да ладно. Так вот: я хоть и не красавица, но все-таки, без ложной скромности, недурна. Хорошенькая, можно сказать. Кроме того, я достаточно остроумна, да еще и богата. Моя мать умерла, когда я была девочкой, а отцу приходилось много разъезжать по свету. Так что училась я главным образом в Европе и часто меняла школы, а поэтому оказалась года на два старше моих однокурсников и поэтому же обладаю своеобразной эротической привлекательностью – особенно в глазах снобов, – из-за чего и попадаю иногда в довольно неожиданные ситуации.

«Удивительно самоуверенная особа, – подумал Чарльз. – «Эротической привлекательностью», скажи пожалуйста!»

– У моего отца нет ничего на свете, кроме меня, если не считать железной дороги, двух-трех отелей и так далее. Поэтому я согласилась поступить сюда, в его альма матер, и разыгрывать из себя типичную американскую студентку, хотя, кажется, это выходит у меня очень неубедительно. Теперь на сцену выходит Ахиллес. – Она помолчала и улыбнулась. – Нет, бог с ним, с Ахиллесом. Только я хочу вам рассказать об этом беспристрастно и без всяких оправданий для себя.

– А вы уверены, что вообще стоит рассказывать? Вы ведь помолвлены с ним.

– Ну, не помолвлены, я всего-навсего ношу его значок. Это гораздо менее серьезно, чем помолвка: чисто студенческий обычай. Я представляю собой – вернее, представляла – неотъемлемую частицу той славы, которой пользуется Рей среди ребят из его общества. Это случилось совсем внезапно, где-то в середине футбольного сезона: как видите, все на свете приурочено к футболу. Сразу же, как мяч ввели в игру, последовал бросок – не то со ста трех, не то со ста пяти ярдов, – который привел всех в бешеный восторг. Рей был доволен собой, я – тем, что он доволен; в то время мы с ним еще только встретились несколько раз, больше ничего; ребята из его общества, те были ну просто страшно довольны. По этому случаю состоялась выпивка, с Реем носились бог весть как, со мной – тоже, потому что я как бы состою при нем. Рея в компании только и остается что превозносить: у него режим, и он не пьет. Но я тут при чем? Я-то как раз пью довольно много.

– Вот как, – вставил Чарльз лишь для того, чтобы что-то сказать. Девушка очаровала его, хотя он и видел в ее искренности элемент трезвого расчета – впрочем, она ведь и сама призналась, что это так. В его время – каким оно вдруг стало далеким! – девушки не говорили так откровенно. Быть может, в этом и есть секрет ее обаяния?

– Не думайте, что я была пьяна, – продолжала она, – просто немного навеселе. Я радовалась, что всем так хорошо, а главное – что я так естественно и непринужденно вошла в роль самой популярной девушки колледжа. Я думала о том, как будет доволен отец, когда убедится, что меня не окончательно испортила европейская система воспитания и я так охотно предоставляю эту возможность американской системе. Все это выглядело вполне безобидно, тем более что нас с Реем как бы и не касалось. Мы были общественным достоянием, вроде короля и королевы на Празднике весны, и эти бараны из Альфа Сигма Сигма (Студенческое общество. Общества или клубы студентов высших учебных заведений США образованы по типу масонских лож, со сложным обрядом посвящения, со своими эмблемами и своим уставом) скакали вокруг нас, пили за наше счастье и грелись в лучах романтической любви, которую сами же придумали. Мы были там лучше всех – самые красивые, самые заметные, самые интересные, совсем как в романе. Я, быть может, и не бог весть как хороша, но, поверьте, в соответствующем туалете вид у меня весьма аристократический. Говорят, я неглупа, ну и потом всем известно, что я богата… А у Рея ни гроша за душой – он из тех, кто таскает камни для пирамид. Не знаю, снобизм это или нет; я просто рассказываю, как все это представлялось многим. И, наконец, он был герой дня, кандидат в сборную страны – словом, красота – награда доблести! Потом воодушевление слегка утихло и мальчики, продемонстрировав своим дамам, что такое высокое чувство, разбрелись с ними по углам, чтобы, так сказать, перейти от поэзии к делу. Рей был нежен, романтичен и неловок, и мне, признаться, все это казалось совершенно прелестным. Он приколол мне свой крохотный значок вот сюда, прямо на сердце, и, надо отдать ему должное, он сделал это с благоговением, не давая воли рукам… Я вас шокирую или вам просто скучно?

– Мне не совсем ясно, при чем тут я, – сказал Чарльз. – Но продолжайте, если вам угодно.

– Я не принадлежу к людям, которые делают только то, что хотят другие. Примерно через неделю я начала понимать, что живу во сне, причем не в своем собственном и даже не во сне Рея, хотя его все это захватило больше, чем меня, а в каком-то коллективном сне о бедном, но примерном юноше и прекрасной принцессе. Тогда я ущипнула себя и проснулась. Чтобы проснуться самой, этого достаточно, но чтобы выбраться из чужого сна, нужно ущипнуть кого-то другого. Рея я ущипнула всего неделю назад, а ребят из общества еще не успела, не говоря уж про всех остальных – ведь эта романтическая история стала у нас в колледже довольно широко известна. Я вернула ему значок в понедельник, кажется, и постаралась проделать все это как можно деликатнее. Я только сказала, что мы не должны связывать друг друга даже в такой степени, пока не убедимся, что это не просто увлечение на один футбольный сезон. Я тогда и не заикнулась о том, чтобы больше не встречаться. Но чего стоит деликатность в таких делах? Здесь либо да, либо нет.

Сначала Рей был ошеломлен, но понемногу загрустил, надулся и под конец сказал, что я не имею права с ним так поступать. Как это, по-вашему, справедливо?

– Для него это был, наверное, страшный удар. – Чарльз попробовал вообразить, что должен чувствовать юноша в возрасте Блента, припомнить собственные переживания в молодые годы, весь ужас отчаяния и одиночества отвергнутой любви – и не нашел в своей душе ничего, кроме бесцветного и сухого подобия прежних чувств.

– Во вторник к вечеру, – продолжала Лили Сзйр, – наш герой успел собраться с мыслями, позвонил мне и дал понять, что, если я не соглашусь восстановить статус-кво, все на свете теряет для него смысл, он ставит точку и «кончает эту историю». Мне и в голову не пришло, что он имеет в виду футбол. Потом в трубке стало тихо, и я на секунду даже испугалась: еще, чего доброго, покончит с собой. Но тут он снова заговорил, и я поняла, что это только романтические бредни и оскорбленное самолюбие. Я еще подумала тогда: ну и прост же ты, мальчик! И вот я… – Лили запнулась.

– Да? Что же?

– Возможно, я сказала не то и не так, но что поделаешь. Я сказала, чтобы он не был тряпкой.

– Тактично.

– Надо же было что-то ему ответить! Наверное, следовало подождать до конца футбольного сезона, но откуда мне было знать, что мои решения, касающиеся моей личной жизни, могут повлиять на судьбу американского спорта?

– Вы хотите сказать, что Блент провалился нарочно, чтобы не участвовать в финальном матче и проучить вас?

– Совершенно верно, – кивнула она. – А теперь наметилось еще кое-что похуже. Он, как видно, рассказал кому-то, во всяком случае, все только об этом и говорят. Я получила серьезный выговор от капитанов болельщиц, Джейн Пэррот и Нэнси Перси, за то, видите ли, что не болею за свой колледж. С минуты на минуту ко мне может пожаловать сам президент Альфа Сигма Сигма. Говорят, что когда рядом беда, то и свое горе легче.

Если это правда, пусть вас утешает мысль, что на меня тоже пытаются оказать давление.

Чарльз невесело рассмеялся.

– Что же вы предлагаете?

– Неофициально, да? Как человеку широких взглядов? Не считаясь с правилами, с тем, что принято, а что нет?

– Хм. На этот счет не могу вам дать твердой гарантии.

– Тогда я ничего не предлагаю. – В ее голосе не было ни тени обиды или неприязни. – Придется мне покорно нести мой дешевый пластмассовый крест, а вам – свой. Извините! – Она протянула ему руку.

– Вы считаете, – сказал Чарльз, – что мне следует вызвать вашего молодого человека к себе, задать для вида два-три вопроса и отпустить с миром, даже если он не отличает Кромвеля от Юлия Цезаря?

– Да, – серьезно кивнула она, – именно. Вызовите его, отдайте ему его футбольный мяч – всучите насильно, если надо, – и велите играть. Внушите ему, что романтическая блажь недопустима. Его может ждать блестящая карьера, и он несет за нее ответственность – не вы и не я, а он сам. Пусть не перед своей командой и не перед колледжем, а хотя бы перед самим собой. Моя просьба, вероятно, звучит неэтично, но, по существу, она в высшей степени нравственна. Это единственно честный путь. И если для нас с вами этот путь оказался нелегким, наказание должен понести наш герой… только, если можно, после завтрашнего матча.

– Ну, а вы? – спросил Чарльз. – Вы тоже возвращаетесь к нему до послезавтра?

Она улыбнулась – на этот раз, как показалось ему, более сердечно.

– Вы хитрый, вас не проведешь. Мне это нравится.

Чарльз тоже улыбнулся, но промолчал; она еще не ответила на его вопрос.

– Я не должна с вами кокетничать, правда? – сказала Лили. – Нет, я не вернусь к нему. Я не могу так: поманить назад и сразу опять прогнать. Это было бы нечестно.

– Вы очень мило говорите о «нас с вами», – хмуро заметил Чарльз, – но имеете в виду, конечно, меня одного. Боюсь, что я не смогу выполнить вашу просьбу, хотя в известной мере я с вами согласен, но все равно сначала надо было бы выслушать самого Блента. Жаль, но что поделаешь.

Раздался бой часов. Двенадцать.

– Не принимайте этого близко к сердцу, – сказала Лили Сэйр. – Я понимаю, что для мужчины, для преподавателя все это сложнее. И потом вы правы: почему вы должны взять на себя неприятную роль, а я – нет? Но я не могу. Не могу – и все.

– Ну, а Блент, он здесь что – вообще ни при чем? – сердито спросил Чарльз. – Почему все идут ко мне и твердят, что я сделал что-то ужасное? Почему Блент все время за сценой? Не я же, черт возьми, провалился по истории!

– Вы опоздаете, вас ждут. – Лили взяла со стола пальто.

– Послушайте, – остановил ее Чарльз. – Ничто еще не решено окончательно. За этот час многое может измениться. Где вас найти, если понадобится?

– Я живу не в колледже, а в городе, у отца. Наш номер есть в телефонной книге.

Они пожали друг другу руки и слегка сконфузились, сообразив, что им все равно выходить вместе. Чарльз помог ей надеть пальто.

– Подвезти вас? – предложила Лили. – Отец подарил мне «бугатти». Каждой молодой американке полагается иметь «бугатти».

Чарльз отказался и проводил ее до машины.

– Жаль, что я человек с предрассудками, – сказал он, когда Лили включила зажигание. – Надеюсь, вам удастся найти другого.

 

3

По-видимому, «ситуация» была налицо. Меняют ли дело признания Лили Сэйр? В целом, вероятно, нет – по крайней мере с формальной точки зрения. Впрочем, Чарльзу было некогда размышлять над тем, какую занять позицию: он уже и так на несколько минут опаздывал к ректору.

Он, правда, не унизился до того, чтобы припуститься рысцой, но, в нарушение всех правил, пошел к административному зданию, Джексон-Холлу, напрямик через Овал, чем вызвал недовольную мину заместителя ректора по учебной части мисс Мориарти, которая вышла на ступеньки покурить. В ведении мисс Мориарти находился женский состав колледжа.

– Чудесное утро, мэм, – на ходу бросил Чарльз.

– Прелесть. Я как раз думала, как долго в этом году трава зеленая.

Войдя в здание и благоразумно дождавшись, пока дверь плотно закроется, Чарльз не без ехидства произнес:

– И будем надеяться, что я тебе испортил это чудесное утро.

Фасад Джексон-Холла был по традиции обвит плющом, но интерьер недавно отделали заново, в стиле, соответствующем назначению этого корпуса: снесли перегородки и вместо комнат «организовали пространство», как говорят архитекторы, лабиринтом барьерчиков по пояс вышиной, и теперь за этими баррикадами под яркими лампами дневного света стучали на машинках многочисленные секретарши.

Свет ламп, размещенных группами на больших щитах, похожих на опрокинутые формочки для льда, отражался от светлых кремовых стен. Все вокруг излучало чистоту и деловитую энергию и производило приятное впечатление даже на Чарльза, хотя как преподаватель он порой задумывался, за что платят жалованье всем этим деятельным дамам.

Остановившись у коммутатора, он объяснил дежурному секретарю-телефонистке, зачем пришел. Его попросили подождать, и только тут он с беспокойством подумал о предстоящем свидании. По-настоящему за эти последние полчаса ему бы следовало сосредоточиться, наметить план действий: «если он скажет то-то, я отвечу то-то», – как начинающий шахматист перед партией. Хотя, возможно, так даже лучше – импровизация у него получается удачнее. И, быстро проверив свои ощущения, он с удовольствием отметил, что вовсе не настроен разыгрывать твердокаменное упорство и цепляться за принципы лишь во имя принципов. Конечно, без этих горе-талейранов Барбера и Да-Сильва было бы лучше, но его позиция по-прежнему остается разумной, и он должен ее разумно изложить. Остального Чарльз не успел додумать: дежурная знаком показала ему, что можно пройти.

У входа во владения ректора, на пороге «les appartements de son altesse» (Апартаменты его высочества (франц.)), ему, как всегда, стало чуточку не по себе. Сам ректор тут был совершенно ни при чем: Чарльз находился в наилучших отношениях с Хармоном Нейджелом. То была скорее инстинктивная робость перед таинством власти, чувство, знакомое каждому, кто впервые попадает в кабинет начальства. Есть люди, у которых это ощущение не исчезает никогда. Возможно, в основе его было одно обстоятельство, которое всякий раз казалось Чарльзу откровением: здесь, на вершине, в этой святая святых, куда попадаешь, пройдя сквозь вереницу скучных казенных помещений, официальных и безликих, заставленных скучной казенной мебелью и заваленных грудами старых учебников, – удивительно обжитая, чистая, со вкусом обставленная комната, полная веселых солнечных бликов. Уютный огонек за начищенной до блеска каминной решеткой, простой, но хороший ковер, длинный, сверкающий, полированный стол. На стенах картины, без сомнения, подобранные самим ректором, в шкафах аппетитно расставлены книги, некоторые еще в своих ярких суперобложках, и видно, что это не случайные книги, а именно те, которые нужны здесь хозяину.

Едва секретарь ректора мисс Яроу открыла дверь, чтобы доложить о посетителе, как ректор уже встал из-за стола и пошел ему навстречу.

– Чарльз! – это было сказано так сердечно, с таким явным удовольствием, что усомниться в искренности Хармона Нейд-жела казалось невозможным.

– Рад вас видеть, сэр, – ответил Чарльз. Можно было сказать и «Хармон», можно было бы совершенно спокойно сказать просто «Привет!», но в данный момент Чарльз счел более уместным сдержанно-уважительное «сэр». Так, он надеялся, произнес бы это богатое оттенками обращение доктор Джонсон (Сэмюэл Джонсон (1709-1784) – английский писатель, лексикограф и критик, знаменитый острослов) в благодушном настроении: здесь было и чувство собственного достоинства, и признание служебной дистанции, исключающей какую-либо фамильярность, и учтивый, но твердый намек на то, что все формы общения имеют равное право на существование. Нейджел, со своей стороны, явно не остался глух к этим нюансам и чуть нахмурился, но, как человек благоразумный, предпочел сделать вид, что ничего не заметил, и, указав Чарльзу на стул возле себя, вновь занял свое привычное место за письменным столом. Долгая минута прошла в молчании. Сплетя пальцы на затылке, ректор со сдержанной, но дружеской улыбкой рассматривал Чарльза, и Чарльз улыбнулся ему в ответ.

– Пусть и у вас свои заботы, – нарушил, наконец, молчание Хармон Нейджел, – но вы хоть по крайней мере не ректор. Помните, в средние века люди верили, что каждый епископ непременно обречен гореть в аду лишь за то, что он епископ? О ректоре колледжа можно сказать то же самое.

Чарльз невнятно промычал нечто сочувственное.

– «Скромный гуманитарный колледж, – процитировал ректор, – основанный баптистами, республиканский по ориентации, расположенный неподалеку от процветающего города, в прелестной местности, на лоне природы…» – была когда-то природа, а теперь на нас от подножия холма надвигаются наши собственные трущобы: прачечные, бары, закусочные… Чарльз, вы случайно не знаете, это правда, что наше студенческое кафе – попросту вестибюль публичного дома?

– Говорят.

– М-да. Почему, о почему эти детки не способны предаваться своим грешным радостям втихомолку? Теперь придется что-то предпринимать. Или вот еще: взгляните-ка. – Он приподнял со стола пачку бумаг и с безнадежным видом уронил обратно. – Вот, скажем, миссис Пэриш. Ее покойный супруг был у нас попечителем года так до тридцать седьмого, и она недоумевает, почему мы ей больше не присылаем билетов на футбол. И недоумевает, заметьте, в довольно категорической форме. А так как у миссис Пэриш куча денег, которые она могла бы завещать колледжу, это недоразумение заслуживает серьезнейшего внимания. Или, например, группа наших выпускников из Питсбурга. Думали, думали все эти годы и додумались, наконец, направить нам послание, в котором призывают колледж отвергнуть языческие традиции древних греков и построить образование «на незыблемой основе христианской веры». Масса практических предложений, как провести вышеупомянутую реформу наилучшим образом, и на каждое придется так или иначе отвечать. А под конец спрашивают напрямик: как это, мол, я считаю возможным защищать «суетные, полные гордыни философские концепции Афин и Рима»?

– Почему бы не предложить им разработать этот план детально? – заметил Чарльз. – Выгадали бы год-другой передышки, а к тому времени, глядишь, они бы все и забыли.

– А-а! Берегитесь, Чарльз! Я вижу в вас задатки администратора! Еще один пример, последний. Капитан полицейского участка с шоссе ? 10 задержал одного из наших юных джентльменов за то, что тот в понедельник вечером пытался, насколько я понимаю, поставить свой автомобиль на то место, где уже стояла полицейская машина. Получив замечание, молодой служитель наук, еще и пьяный ко всему прочему, крупно поговорил с капитаном полиции, которому не оставалось ничего другого, как его арестовать. После чего постепенно выясняется, что машину он взял на вечер у товарища, что машина не застрахована и водительских прав у парня нет. Тем не менее капитан Прайс заверяет меня, что ему меньше всего хотелось бы доставлять неприятности колледжу, к которому он всегда питал самые дружеские чувства. Однако родители студента, которых известили об этом происшествии, сегодня утром заявили мне по телефону, что все это безусловно сплошное недоразумение: их ребенок никогда в жизни не совершил бы ничего подобного, да и вообще он не умеет водить машину. Вот так и сижу пока что между двух огней. Вы, конечно, думаете, что я вас хочу разжалобить своими горестными излияниями, а, Чарльз? – Ректор расхохотался молодо и задорно. – А ведь и верно, хочу! До того приятно иной раз взять и высказаться! И, между прочим, без всяких коварных задних мыслей, честное слово. Должен ведь и мне кто-то посочувствовать, я тоже человек. Только ради бога, Чарльз, не сидите с таким угрюмым лицом. Можно подумать, что я собираюсь заставить вас поступиться вашей честью.

– Что ж, разве нет? – Правда, это было сказано с улыбкой.

– Разумеется, нет! – быстро ответил Нейджел. – Хотя, – добавил он, помолчав, – если б понадобилось, заставил бы, будьте уверены.

Чарльз кивнул – он в том не сомневался. И оттого, что ректор сказал ему правду, у него чуточку отлегло от сердца.

– Послушайте, Чарльз, – снова заговорил Нейджел. – Я вас уважаю и люблю. Я считаю вас отличным преподавателем. И ' я знаю, что, как большинство отличных преподавателей, вы, разумеется, относитесь к административным работникам с тихим презрением. Я очень ясно представляю себе, как вы отозвались бы, скажем, обо мне. «Нейджел? Очень приятный человек, но должность его, конечно, погубила. Мог бы стать педагогом, а превратился в обтекаемый чернильный прибор». Вы бы сказали это, Чарльз, самым корректным тоном: без сожаления и без насмешки, просто констатируя, что дело обстоит именно так. – Чарльз хотел было запротестовать, но ректор жестом остановил его. – Я не обижаюсь и не виню вас. Больше того, я бы даже сказал, что в известном смысле вы правы. Я тоже, как вы знаете, был когда-то преподавателем и думал точно так же. А сейчас иной раз погляжу в зеркало на свою энергичную, мудрую и бледную физиономию и скажу себе: «Теперь ты, друг, выдающийся воспитатель». – Он засмеялся.

– Надо же кому-то заниматься организационной стороной, – не слишком убежденно сказал Чарльз.

– Это звучит вроде «должен же кто-то быть дворником». И тем не менее это верно. У нас в колледже я и есть этот «кто-то». Вы когда-нибудь задумывались, Чарльз, что это значит – «заниматься организационной стороной»? Чего это стоит? Я, например, не задумывался, пока не взялся за нее. Преподаватели, как правило, этого не учитывают – да и с какой стати, собственно, им учитывать? У меня на ночном столике лежат две книги: библия и «Государь» Макиавелли. И та и другая почти одинаково необходимы, но «Государь» все-таки лежит сверху. С некоторыми оговорками – ведь нам здесь не часто приходится решать вопросы жизни и смерти, и поэтому, вероятно, мы пользуемся академической свободой, иными словами, свободой оставаться в академических рамках, но, в сущности, как я уже сказал, с некоторыми оговорками, ректор мало чем отличается от государя Макиавелли. Так, например, он может подняться до своего положения различными способами, и некоторые из них весьма похожи на узурпацию власти или дворцовый переворот. Ректор правит своими «подданными», то бишь студентами, и в личном общении с ними он добр и снисходителен в лучшем смысле слова. Он облечен такой властью, что ему, кажется, нет надобности даже применять ее – опять-таки, разумеется, в личном контакте. В то же время в нем есть и нечто далекое, недоступное и таинственное, ибо он не просто власть, а как бы живое и зримое воплощение принципа власти. Однако его главная опора и вместе с тем главный источник опасений – это его знать и его придворные, то есть преподаватели и административные работники. Великие бароны-разбойники от социологии, английской литературы, естественных наук… вы меня понимаете? Ими он тоже правит, но лишь как primus inter pares (Первый среди равных (лат.)), и это все, в чем он может положиться на книгу Макиавелли. Остальное зависит от него самого, от того, как он сумеет поставить себя с ними. А ведь они – народ дошлый, Чарльз, им палец в рот не клади! Как ни странно, даже самый заумный книжный червь, из тех, кто по целым дням пропадает в библиотеке и гложет кадастровую книгу (Земельная опись Англии, произведенная Вильгельмом Завоевателем в 1086 году) или «Начала» Ньютона, даже и он дошлый парень и может одним щелчком сбить ректора с его пьедестала, да так ловко, что тот и опомниться не успеет. Ну-с, а кроме вышеизложенного, есть еще общество выпускников, есть попечители, есть в конце концов и остальной мир – другие княжества, другая субординация, другие властители и боги, на фоне которых фигура ректора сжимается до микроскопических размеров. И под натиском всех этих сил государю нужно сохранять не только равновесие, но по мере возможности и достоинство.

– У всех нас есть свои Сциллы и Харибды, – отозвался Чарльз. – А если вы хотите сказать, что я вам подбавил еще хлопот, поставив «незачет» Бленту, – что ж, очень сожалею.

– Ах, вы про это! – Нейджел пренебрежительно отмахнулся. – Хлопот! Со своими хлопотами я справлюсь. Их достаточно, но вас они не должны беспокоить. И вот что, Чарльз: раз парень подал вам скверную – работу, вы абсолютно вправе его срезать. Так что если кто-нибудь вздумает донимать вас насчет этого, можете сказать, что это колледж его не допускает к игре, а не вы.

– Значит, вы меня вызвали, чтобы поздравить? – мягко осведомился Чарльз.

– И до чего же вы, преподаватели, колючий народ! Конечно, мне жаль, что Блент не может играть. Если он и в самом деле такая важная фигура – в чем я, кстати, склонен сомневаться, – значит, я рискую проиграть десять долларов Пар-неллу, ректору наших противников. Нет, серьезно, Чарльз, в принципе я целиком на вашей стороне. Совсем не вредно иной раз поставить всю эту футбольную команду на свое место.

– Но принцип-то ведь не в этом!

– В этом тоже, если хотите. – Нейджел повернулся на своем вращающемся стуле, посмотрел в окно и, помолчав, продолжал: – Да, совершенно верно, я действительно вызвал вас, чтобы посмотреть: твердо вы решили или, может быть, еще передумаете. В моем положении я не мог поступить иначе. О подробностях говорить незачем, если они вам не интересны. Одним словом, я обещал с вами поговорить. Но знайте, я только спрашиваю: можете вы изменить свое решение или нет? И все. Если, после того, как я объяснил вам положение вещей, вы все-таки ответите, что не можете, – значит баста, вопрос исчерпан. Нареканий со стороны дирекции или еще кого-либо можете не опасаться, да это и не в вашем характере. Я вас поддержу, и все обойдется.

– Спасибо, – неловко пробормотал Чарльз.

– Вот и отлично. – Ректор снова повернулся к письменному столу, взял толстую картонную папку и взвесил ее на ладони.

– Вам не кажется несколько странным – с чего бы это парню вдруг взять да провалить какой-то письменный зачет?

– Ну, провалился-то он как раз с треском, – возразил Чарльз. – Он у меня первый год, так что я с ним знаком только по этой работе. Хотя, говорят, он очень способный малый.

– Вот именно. Он ведь и поступил-то к нам на общих основаниях, не как спортсмен. Вы знаете, конечно, что мы имеем стипендии для спортсменов. Блент тоже получает стипендию, но заработанную своим трудом. Кстати, в самом начале у него не все шло гладко. Он едва не вылетел за неуспеваемость, и, признаюсь вам, ему бы тогда не удержаться, если бы тренер первокурсников уже к тому времени не распознал в нем талант и не уговорил тренера Харди вступиться. Причем основанием послужил не просто футбол: они это представили как случай психологический. Вы и не подозреваете, до чего они там, на спортивных площадках, нахватались нынче наукообразной терминологии: депрессии, комплексы… Харди убедил декана Ларинга, что Блента еще можно спасти для человечества и науки, если им займется специалист-психиатр. Его повели к доктору Блюменталю, и тот ему помог… Уж не знаю, как в таких случаях действуют наши психиатры. Вероятно, ничего особенного, какие-нибудь пустяки. И вот – помогло.

Нейджел похлопал по картонной папке.

– Тут – не для посторонних глаз, конечно, – отмечаются застенчивость, неуверенность в себе и прочее, приводятся результаты тестов – все не подлежит разглашению в основном по той причине, что я в этом ровным счетом ничего не смыслю. Но во всяком случае, Блент пришел в норму, стал заниматься, и не как-нибудь, а очень недурно. И вот через три года – опять срыв. Что бы это могло означать?

– Ничего особенного. Отправьте его опять к Блюменталю – и все. Если он сдаст экзамен за курс, значит автоматически получит и зачет.

– А пока что не допускается к матчу, так?

– Примерно.

– Что ж, Чарльз. Вашу точку зрения можно понять, хотя она, пожалуй, достаточно сурова – не столько по отношению к нам, сколько к Бленту. Вы же знаете, что эти ребята – не все, но некоторые – после колледжа зарабатывают себе футболом на жизнь… Но с педагогической точки зрения – да и в принципе – я отнюдь не против суровости.

Нейджел упругим движением выпрямился и встал.

– У меня все. – Он протянул руку. – Я спросил, вы ответили. Не думайте обо мне дурно, Чарльз. Я ведь все понимаю.

– Сомневаюсь. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь меня правильно понимал, и это досадно. Вы вот говорите, что не хотите оказывать на меня давление. Я вам верю – во всяком случае, верю, что это искренне. Но разговор по душам – средство посильнее, чем административный нажим. Ваши слова, по сути дела, сводятся к тому, что мы с вами, такие интеллигентные, гуманные, умные люди, не делаем культа из правил и вполне можем договориться и выручить студента. Это прелестный взгляд на вещи, и я с ним полностью солидарен – вот ведь что. И при надлежащих условиях я именно так бы и поступил.

– Да-да, продолжайте! – ректор снова опустился на стул.

– При надлежащих условиях. И именно так я уже выручал – тысячу раз – не обязательно футболистов, а самых обыкновенных студентов. Я живу не только по правилам и уж, конечно, не ради правил. Но почему этот Блент не может прийти ко мне сам? Почему меня со всех сторон и на разные голоса упрашивают хоть раз в жизни не быть извергом? Я и так не изверг.

– А-а, стало быть, вас уже донимали?

– Слегка. – Чарльз вкратце рассказал о своей беседе с представителями Студенческого совета. О Лили Сэйр он не счел нужным упоминать.

– Так что теперь по их милости это стало делом принципа, и вы ничего не можете изменить?

– Дело даже не в этом. Неблагосклонное отношение местных лидеров я как-нибудь переживу. Вся суть в том, что вопрос-то сугубо личный, и у Блента должно было хватить ума это понять. Откуда я знаю, что он задумал и что ему надо? – Чарльз в запальчивости повысил голос. – А вдруг у него есть самые веские основания не играть? Может быть, он собрался бросить колледж? Почему вы решили, что ему нужны заступники?

– Я охотно берусь поговорить с Барбером и Да-Сильва, если это даст вам возможность спокойно принять решение.

– Пока что в защите полиции еще нет надобности. А что касается моего решения, оно уже, кажется, принято. Послушайте, – Чарльз заговорил спокойнее, – я не хочу стоять на своем лишь из принципа. Я никогда этого не делаю. На узком принципе трудно устоять, начинаешь балансировать, чтобы сохранить равновесие, а это выглядит нелепо. Я вполне согласен с тем, что сквозит в каждом вашем слове: вся эта ребяческая история не стоит выеденного яйца. Давайте договоримся так: сегодня с двух до четырех я буду в своем кабинете. Если Блент явится, я его выслушаю. Но я не собираюсь посылать ему особое приглашение и не обещаю, что от нашего разговора что-нибудь изменится. Если он придет и мало-мальски убедительно объяснит, почему так скверно написал зачетную работу, и даст мне хоть какую-то надежду, что может ответить лучше – хотя вряд ли, с чего бы вдруг? – тогда я согласен устроить ему повторный зачет. Ну как, это будет справедливо?

– А доставить его к вам – это уж моя забота?

– Если вам нужно, чтобы он ко мне пришел, – да.

– В таком случае, мало сказать – справедливо, Чарльз. Это великодушно. – Ректор опять встал. Они пожали друг другу руки. – Да, кстати. Мы с миссис Нейджел собираем у себя сегодня гостей на коктейль: кое-кого из старых выпускников и попечителей. Преподаватели будут тоже. В пять часов. Надеюсь, и вы придете.

– С официальным отчетом, да? – В обворожительной улыбке Нейджела Чарльз ощутил не высокомерие, свойственное власти, а лишь присущий ей цинизм и невольно улыбнулся в ответ.

– Вы нам окажете честь своим приходом, – церемонно промолвил Нейджел,

– Не радуйтесь раньше времени, – бросил Чарльз, открывая дверь. – Я ничего не обещал. Может, еще и плакали ваши десять долларов.

 

Глава вторая

 

1

Футбол вызывал у Чарльза Осмэна сложное чувство, в котором он никогда не пытался как следует разобраться. Наоборот, он воздерживался от размышлений на эту тему, считая, что в некоторые подробности своей собственной истории лучше не углубляться, пока в том не возникнет внутренняя потребность. И тем не менее по субботам он, как правило, ходил на стадион. Когда команда колледжа уезжала играть на чужом поле, ему становилось как-то пусто, хотя он прекрасно знал, что эти непривычно острые переживания всегда сменяются после матча глубокой подавленностью, омрачающей ему и субботний вечер и чуть ли не все воскресенье. И теперь, уже с пятницы, его нервное воодушевление было заранее омрачено тоскливым ожиданием. Это двойственное чувство возбуждения и подавленности было такой сильной встряской, что Чарльз время от времени решал «покончить с этой привычкой» и не ходить на футбол, однако до сих пор не сумел еще осуществить свое мужественное намерение.

А возбуждение это, надо сказать, вовсе не было беспочвенным: во время футбольного сезона весь студенческий городок каждую пятницу начинало лихорадить, будто перед объявлением войны. Все куда-то спешили, собирались кучками на улице и шушукались с видом заговорщиков, тут и там мелькали чужие лица, откуда-то появлялось множество автомобилей (накануне финальных матчей – главным образом черные «кадиллаки»). Из машин появлялись немолодые и осанистые мужчины, с преувеличенно-решительным видом оглядывались по сторонам и, раз или два глубоко вдохнув знакомый воздух, входили в свой старый студенческий клуб. Эта необычная атмосфера была, естественно, связана с футболом, и вовлечен в нее был каждый. Даже те, кто считал футбол дурацкой игрой, тоже явственно ощущали, что надвигается нечто значительное. И вся эта сутолока, не совсем приятная, отчасти даже тревожная, сопровождалась доносившимися откуда-то из-за лабиринта каменных зданий звуками оркестра – шла репетиция. Музыка, заглушенная расстоянием, была еле слышна; улавливалось – даже не слухом, а скорее всем существом – лишь как бы мерное биение единого сердца. Казалось, это сам воздух насыщен едва различимым ритмом, сквозь который на миг пробиваются обрывки музыки. Так бывает, когда за несколько кварталов происходит военный парад, заставляя всякого, даже того, кто туда и не собирался, невольно расправить плечи и выровнять шаг.

Пойти на парад Чарльз не отказался бы, но от одной мысли, что для этого нужно подтянуться да еще, чего доброго, шагать под музыку, его коробило. И по пятницам, во второй половине дня, он уединялся с детективным романом в своем кабинете – на третьем этаже, за книгохранилищем библиотеки. В эти сокровенные для него минуты там было удивительно покойно; из бутылки, хранившейся в ящике стола, он потягивал виски – не много, как раз столько, чтобы на душе стало легко и прозрачно, как легки и прозрачны были лучи негорячего осеннего солнца за окном. Эта привычка была тем маленьким вызовом, той мерой личной независимости, которые он считал чуть ли не делом чести сохранять на любой службе и без которых любая служба была бы для него неприемлема. Вот почему сознание того, что сюда в любой момент может явиться Реймонд Блент, раздражало Чарльза; это как бы обязывало его быть там, где ему хотелось находиться по собственной доброй воле.

Он успел побывать в городе и позавтракать в ресторане «Аарон Берр» (Аарон Берр – вице-президент США 1801 по 1809 г), который по традиции обслуживал главным образом студентов и преподавателей колледжа. В ресторане, как и следовало предвидеть, было полным-полно бывших выпускников. Хозяин, мистер Гардиньери, подошел к его столику, чтобы перекинуться двумя-тремя дружескими фразами, но не потому, что они были и вправду друзьями, а потому, что среди всех этих приезжих лишь они были здесь старожилы. Чарльз – быть может, безотчетно – уважал мистера Гардиньери за то, что, став владельцем заведения со столь звучной вывеской, он не сменил свою фамилию на что-нибудь американское вроде Гарднера.

– Терпеть не могу эти финальные дни, – заметил Гардиньери.

– Зато бизнес идет отлично.

– Возьмите себе мой бизнес, но оставьте меня в покое. Каждый год, когда мы играем на своем поле, эти крошки устраивают здесь погром. Две недели потом убираю: желают, видите ли, снова вспомнить молодость.

– Может, мы еще и проиграем, – утешил его Чарльз. – Тогда наши болельщики будут просто сидеть и лить слезы, а вам не о чем будет беспокоиться – разве чтоб не затопило помещение.

– А-а, все равно убытки: победим – наши все разнесут, проиграем – те расколошматят… А интересно, между прочим: когда проигрываем мы, убытку долларов на пятьдесят меньше – я подсчитал. Клиенты со стороны куда вежливее, даже окна не бьют на прощанье. Да, кстати, профессор…

– Не называйте меня профессором.

– Говорят, преподаватели устроили так, что мы завтра проиграем.

– Ого, уже и сюда дошло?

– В таком заведении много чего наслушаешься, если есть охота.

Гардиньери нагнулся к самому уху Чарльза и доверительно понизил голос:

– Если Блента не будет, это дела не меняет. Знающие люди уже две недели ставят на ту команду. Вы-то, само собой, не из тех, кто будет ставить против своих – так что я это говорю просто, чтобы вы не ставили на своих. Нашим – крышка.

– Вы абсолютно уверены? Тогда, может быть, и играть нет нужды – будем считать, что мы проиграли, и прямо начнем расплачиваться?

– Я не шучу, – очень серьезно сказал Гардиньери, – за это взялись профессионалы из Нью-Йорка. Кто-то собирается здесь крупно заработать, и я, кажется, знаю кто.

– Мистер Гардиньери, я удивлен! Более того, я поражен! Неужели вы допускаете, что наши доблестные молодые спортсмены могут идти на поводу у какого-то синдиката из Нью-Йорка?

– Смеетесь надо мной, профессор? Ну ладно, только попомните мое слово: они нас обставят на двенадцать очков.

– Теперь, позвольте, я вас удивлю и поражу, – сказал Чарльз. – Не исключено, что Блент все-таки будет играть – не наверное, однако не исключено.

– Это дела не меняет.

– Ну, мистер Гардиньери, раз вы это утверждаете так категорически, то вот что: если Блент будет играть, я, чтобы доказать свою верность альма матер, держу с вами пари на пять долларов за наших.

– Мистер Осмэн, вашему брату профессору такое не по карману. Читаешь в газетах, сколько вам платят, и сердце кровью обливается.

– Все равно, – твердо сказал Чарльз, И пари было заключено.

Идиотский поступок, размышлял Чарльз, сидя в тиши своего кабинета. Деньги – черт с ними, пари он предложил полушутя, его просто задел безапелляционный тон владельца ресторана. Главное – теперь он непосредственно замешан в «Операции Блент». Правда, это всего лишь пустячное пари, но его могут потом упрекнуть, что он допустил Блента к матчу из корыстных побуждений.

Итак, будет Блент допущен к игре или нет? Решает он и никто другой. Уходя от ректора, Чарльз был в целом доволен и собой и Нейджелом. Оба проявили терпимость и мудрость. Сам он выказал предельное здравомыслие, чтобы доказать, что он «не изверг», но в то же время не пошел и на сделку с совестью.

Однако мало-помалу события начали представляться ему уже в ином свете. И сейчас за своим письменным столом, попивая маленькими глотками виски из бумажного стаканчика и пробегая глазами детективный роман (с полным пренебрежением к ученым фолиантам, выстроившимся на полках), он стал догадываться, что коготок у него увяз основательно, так что теперь, пожалуй, всей птичке пропасть.

Ясно: не для того же он вызывает к себе Блента, чтобы оставить все по-старому. Обещая поговорить со студентом, он тем самым как бы дал понять, что после этого разговора положение вещей изменится. Но, как он сам мило заметил ректору, трудно предположить, чтобы Блент, провалив зачет, сразу же приступил к изучению истории Англии. Следовательно, сейчас любой повторный опрос может закончиться опять-таки только провалом. И, таким образом, он, Чарльз Осмэн, навлек на себя необходимость сделать именно то, чего, по собственному утверждению, не хотел и не мог сделать и что на восхитительном жаргоне юного мистера Да-Силь-ва называлось «замять это дело».

И обиднее всего, что он сам поставил себя в это глупое положение. Ректор Нейджел (который вдруг стал казаться Чарльзу далеко не таким терпимым, зато куда более мудрым) позволил ему добровольно и по собственной инициативе сделать то самое, что и требовалось ректору Нейджелу. Не оказав ожидаемого нажима, он дал Чарльзу шлепнуться носом в лужу с победоносным видом поборника разума и гуманности, и это, конечно, выглядело чрезвычайно забавно – во всяком случае, в глазах ректора Нейджела.

– Да, изверг-то я не изверг, – вслух проговорил Чарльз. – Но я и не гений. – И он с отвращением подумал, как явится сегодня к ректору на коктейль, – не пойти нельзя. И нельзя прийти и объявить, что с Блентом все осталось по-прежнему. Стало быть, по собственному бодрому признанию, он пожалует с официальным отчетом. Как последний подхалим и конъюнктурщик.

– Ничего, – зловеще пробормотал он. Он еще может вопреки всему настоять на своем. Он еще преподнесет им сюрприз.

Больше всего его злило сейчас, что он растрезвонил всем и вся, что, видите ли, желает лично встретиться с Блентом. Зачем это ему понадобилось? Чего он рассчитывал этим достигнуть? О, на первый взгляд это, бесспорно, законное и даже похвальное желание: гуманный и прекраснодушный мистер Пустозвон ставит человеческие отношения выше принципов. А если копнуть поглубже? Может быть, тайное желание познакомиться с Реймондом Блентом? На Чарльза с его болезненной чуткостью к своим малейшим душевным движениям вдруг повеяло неуловимым и щемящим ароматом тех давних лет, когда он сам мечтал стать звездой футбола и с мячом под мышкой, в футбольных доспехах позировал дома перед зеркалом, стараясь придать себе горделивую осанку и свирепое выражение, – такими обычно изображались на открытках и в дружеских шаржах герои его детства. Это трогательное и нелепое видение навеяло на него грусть; он вспомнил, как ему было стыдно, когда однажды, случайно распахнув дверь, его застала за этим занятием сестра: стоя на одной ноге, он неподвижно и стремительно мчался в молчаливое зеркальное поле.

Он мечтал стать звездой большого спорта, а вместо этого сделался преподавателем истории. В старших классах он был запасным защитником – «хвостовым», «брыкуном». Как они гордо звучат, эти отголоски печальных и минувших волнений… Студентом он уже не пытался попасть в состав команды – это было бы напрасно.

В колледже он примкнул к группе тех интеллигентов, которые, презирая и футбол и всех, кто в него играет, тем не менее ходят на матчи, считая способность сидеть среди болельщиков и не «болеть» достаточным доказательством собственного морального превосходства. Тогда-то и появилось у Чарльза это нервное отношение к футболу. Неспокойное, приподнятое настроение в субботу, сосущее ощущение под ложечкой – как будто играть предстояло ему самому. Иногда он не мог проглотить ни куска за обедом… Холодное великолепие осеннего дня, мощный гул стадиона… А потом, когда на поле ложились тени, и воздух становился холодней, и наступали последние минуты, – чувство горчайшего разочарования, кто бы ни победил. И унылое воскресенье, когда долгожданный матч уже, как и все другое, смыт безжалостным потоком времени, устремившимся дальше – к понедельнику, к будням… Тогда-то, пожалуй, впервые – по крайней мере впервые так сознательно – Чарльз ощутил трагическую неустойчивость всего сущего, неизбежность смерти, которая подстерегает и неудачника и баловня судьбы, сметает династии, рушит империи. Именно это смутное сознание непрочности всего, что представлялось незыблемым, тщетности всех усилий в жизни определило его интерес к истории, как будто история могла помочь ему сохранить от губительного потока времени какие-то немногие, уже обесцененные, выветрившиеся, но милые его сердцу ценности.

Что ж, сидеть и размышлять – очень приятное и успокоительное занятие, но факт остается фактом: надо ждать Блен-та, ничего другого не придумаешь. Ждать, уповая на то, что господь бог вложит тебе в уста нужные слова, как ветхозаветному пророку. Чарльз отхлебнул глоток виски и попробовал сосредоточиться на чтении, но он был так озабочен, все его чувства были так обострены, что в первой же фразе ему почудился тайный и будто бы обращенный к нему смысл. В эти минуты он мог бы любую книгу истолковать как некое знамение, полное вещих, хоть и неясных, прорицаний. Сыщик из детектива, сидя, заметьте, у себя в кабинете и потягивая виски из бутылки, хранящейся в ящике письменного стола, разъясняет богатой девице в норковом манто свою систему работы» «Я лгу всем. Я убедился, что если все время лгать, люди теряются, и в конце концов кто-то из них нечаянно говорит правду».

«Глубокое высказывание, – подумал Чарльз. – Разве не это делает каждый из нас?»

Снаружи послышались неуверенные шаги, за стеклянной дверью возникла тень, кто-то осторожно постучался.

– Войдите, – сказал Чарльз, подавив в себе отчетливое желание спрятать в стол бутылку и детективный роман. Только этого не хватало – стесняться какого-то студента! Ты уже взрослый в конце концов!

Но это был не Блент. Это был тренер Харди (Чарльз сразу не смог припомнить, как его зовут), щуплый подвижной человечек, с веснушчатым лысым теменем, бесцветными глазами и кустиками белесой растительности в ушах и над верхней губой. На нем было пальто с потертым бархатным воротником, в руках – черная фетровая шляпа, а под пальто – спортивный свитер и тренировочные брюки. Можно было подумать, что он уже приступил к своему туалету, готовясь преобразиться из будничного инструктора в главнокомандующего субботней битвой, но был застигнут врасплох в самый разгар переодевания.

– Здравствуйте, Харди, – вежливо сказал Чарльз, указывая тренеру на свободный стул.

– Вас не легко разыскать, профессор Осмэн, – заметил Харди, усаживаясь.

Чарльз нахмурился: это прозвучало как намек на то, что он прячется, пытаясь увильнуть от ответственности за свои поступки.

– Я хотел сказать, – поправился тренер, заметив, как изменилось выражение лица Чарльза, – что это страшно бестолковое здание. Я ведь сюда захожу не часто. Думал, уж придется тут заночевать.

– Да, здесь как-то обнаружили скелет студента, – очень серьезно отозвался Чарльз; тренер улыбнулся, но не слишком уверенно. – Видно, от голода умер, бедняга.

– Хм. – Харди улыбнулся шире, но все еще с опаской. – Мы с вами, правда, не знакомы, но я вас встречал на заседаниях преподавателей. Меня, знаете ли, тоже заставляют там присутствовать, – грустно и как бы оправдываясь, добавил тренер.

– Футбол – тоже часть учебного процесса, – сказал Чарльз. – По-видимому.

Услышав это, тренер, должно быть, почувствовал себя увереннее: он поднял голову, и в его бесцветных глазах зажглись искорки. Чарльз сразу вспомнил своего школьного тренера – у того тоже вдруг начинали лучиться глаза; профессиональный прием, вероятно.

– Хорошо, что вы так считаете, профессор Осмэн. Я сам всегда придерживался того же мнения – мы все работаем сообща: только вы – в аудитории, а мы – на спортивной площадке. «Mens sana in corpore sano», – с запинкой выговорил он.

– Что-что?

– «Mens sana in corpore sano». В здоровом теле здоровый дух, – сконфуженно пояснил Харди.

– А-а! – сказал Чарльз. – Что ж, рад это слышать.

После этого наступило молчание. Нарушил его тренер.

– Я к вам зашел сказать, что я… что мы все очень ценим то, что вы для нас делаете. Мне звонил мистер Нейджел и сказал, что благодарить надо именно вас.

– Я еще ничего не сделал, – поправил его Чарльз. Тренер деликатно и понимающе ухмыльнулся, потом сдвинул брови и уставился на свою шляпу.

– У нас идет небольшая последняя тренировка, так, повторение основных приемов. Но я велел Рею подзубрить за это время ваш предмет. Он сейчас сидит с преподавателем, а в четыре я его доставлю к вам, будьте уверены, профессор Осмэн. – Он снова улыбнулся.– Рей вообще-то хороший малый. Он нас не подведет.

– Хотите виски? – предложил Чарльз.

– Нет, сэр, спасибо, желудок, знаете. Вы сами-то пейте, пожалуйста.

– Так что же, Харди, чем могу быть полезен?

– Я у вас ничего не собираюсь выпрашивать, профессор, – Харди сделал протестующий жест, – не затем пришел. Просто думаю, раз человек себя утруждает, надо показать, что ты это ценишь. Хотел поблагодарить – и все…

– Скажите мне вот что: Блент вам действительно так необходим? Неужели от одного человека так много зависит?

– Видите ли, это трудный вопрос. Футбол, профессор, – коллективная игра. Зритель, он видит только, как бежит по полю игрок с мячом, а это ведь еще не все. Иной защитник или нападающий делает свое незаметное дело – о нем и в газетах-то не напишут, но если бы не он…

– Ну, а можно без лекций? Скажите просто: Блент вам действительно так необходим?

– Действительно. В таком небольшом колледже, как наш, выбор невелик…

– Да, и я в этом убедился.

– И особенно трудно подобрать человека на ответственную роль, где надо соображать. Рей – превосходный полководец, он умеет отлично организовать наступление, и это для меня и для команды важнее, чем даже хорошие ноги или блестящий удар. А за его спиной, скажу вам по секрету, профессор,– так, посредственный материал, как говорится: рохли, середнячки. Я весь сезон молил бога, чтобы с парнем ничего не случилось, чтоб он не получил травмы. И вдруг такой прорыв с успеваемостью. Вот уж никак не ожидал!

– Один футбольный матч – неужели это так важно?

Харди бросил на Чарльза острый взгляд, и вдруг вместо маленького тренера со сбивчивой и многословной речью тот увидел совсем другого человека, жесткого и холодного.

– Весь сезон мы шли без поражений,– сказал он. – В первый раз за двенадцать лет. Противник тоже в хорошей форме, имеет только одно поражение. Они будут драться до последнего.

– Ну, допустим, вы в крайнем случае проиграете. Неужели вы придаете этому такое значение? – настаивал Чарльз.

– А я здесь для того нахожусь, чтобы придавать этому значение. – Тренер подался вперед и проникновенно продолжал: – Я вырастил Блента. Его успех – это мой успех. Я буду с вами откровенен, мистер Осмэн. Вы, педагоги, от многого ограждены. Правда, вам платят маловато, но зато вам и забот меньше, у вас нет конкуренции. У нас есть.

– Следовательно?

– Следовательно… Я вам это говорю, профессор, потому что вы человек с головой. Следовательно, тренер в колледже – это для меня не потолок. Один год без поражений и с приличным счетом да хорошая пресса – и я мог бы смотаться отсюда и получить университетскую команду в большом городе, где-нибудь в Мичигане или Оклахоме. И, честно говоря, я думаю прихватить с собой Рея вторым тренером, если только он не захочет пробиться в профессиональный футбол, а это вполне в его возможностях.

– Значит, колледж – всего лишь ступенька?

– Поймите меня правильно, профессор Осмэн. Мне наш колледж очень нравится. Первоклассное учебное заведение, сэр.

– Первоклассное из третьесортных, так?

Тренер посмотрел на него долгим внимательным взглядом.

– Вот именно, – откровенно подтвердил он наконец. – По моей части – местечко паршивое. Блент – это редкостная удача; если бы он начал играть в средней школе, его бы давным-давно перехватила какая-нибудь классная команда, и не видать нам его как своих ушей. Конечно, – скромно добавил он, – я тоже немало в него вложил, ведь это не шутка – начинать с первых шагов, даже если ученик способный. Я люблю Рея и хочу, чтобы он победил. Поэтому я и пришел сюда, – решительным тоном заключил он.

– А победить он сможет лишь в том случае, если будет играть, – с улыбкой подхватил Чарльз.

– Нет, сэр, вы не подумайте, что я хочу оказать на вас давление…

– А вы знаете, – перебил его Чарльз, – вы сегодня уже пятый, кто не хочет оказывать на меня давление. У меня такое чувство, будто я нахожусь в вакууме.

Но Харди пропустил это отступление мимо ушей и упрямо продолжал свое:

– Я понимаю, профессор, у вас свои правила, и не собираюсь подбивать вас на обман. Я прошу одного: не расстраивайте парнишку, ради бога. Рей очень нервный и неустойчивый малый, чуть что – уйдет в себя и переживает. Я знаю, что у него было очень тяжелое детство, ненормальная обстановка в семье – родители уже много лет как живут врозь. Парень исключительно талантлив, это я вам точно говорю, вы и сами должны были заметить. Но ему плохо. Этот Блюменталь – ну, врач, к которому мы его направили три года назад, – рассказывал мне жуткие вещи…

– А именно?

– Мальчишка чуть руки на себя не наложил еще на первом курсе… Вам это известно?

– Великие полководцы и в самом деле люди со странностями, – отозвался Чарльз, потирая подбородок. – Карл Двенадцатый, Наполеон, Нельсон… Но послушайте, судя по вашим словам, Блента следует уложить в постель и держать под наблюдением хорошего врача.

– Нет-нет, что вы! Ничего такого нет. Рей вполне здоров, это все дело прошлое, с этим кончено раз и навсегда. Просто я не хочу, чтобы он был чем-то расстроен накануне матча.

– Иными словами, вы согласны допустить его к игре, даже если он останется в списках неуспевающих?

– Профессор Осмэн, – произнес тренер, подняв на собеседника честный и твердый взор, – вы знаете, что это было бы невозможно. – В честных глазах мелькнула хитроватая усмешка, мелькнула и скрылась.

– М-да. – Чарльз задумался. Итак, собственная позиция, которой он так восхищался все утро, кажется, трещала по всем швам.

– Я поговорю с ним, – сказал он наконец. – Обещать могу только одно: я не стану ломать себе голову, чтобы придумать ему вопросы потруднее. Это вас устраивает?

Поспешную улыбку и крепкое рукопожатие тренера Чарльз воспринял как обряд, окончательно скрепивший его посвящение в орден рыцарей сомнительной морали. Твердые принципы в сочетании с широкими взглядами, чуткостью и человеколюбием за какие-то несколько часов сделали из него темную личность.

– Вы хороший человек, сэр, – сказал тренер. – Теперь осталось уломать еще одного – и порядок!

– Еще одного?

– Да, этого «красного» паршивца с философского отделения, этого хлюпика Солмона. – Белесые бровки тренера изумленно приподнялись. – А вы не знали? Вам никто не говорил? Ну да. По его предмету Рей тоже засыпался. – Харди выпрямился, собираясь уходить. – Ничего, это мы уладим, – успокоил он Чарльза, который так и застыл на месте с раскрытым ртом. – Надеюсь, сэр, вы придете на футбол, – сказал тренер в дверях. – Если у вас нет билета, позвоните студенту-распорядителю на стадион и скажите, что я велел оставить для вас хорошее место.

 

2

«Некие рычаги…» Утром Чарльзу даже хотелось полюбоваться ими – теперь его желание начинало сбываться. И если раньше драматизм «ситуации» приятно щекотал ему нервы, сейчас перед ним открылись самые широкие возможности для ощущений подобного рода. Ибо после того, что по чистой случайности выболтал ему Харди, сомнений быть не могло: он действительно попал в переплет. Но теперь, по правде говоря, он уже был зол и подавлен. В первые минуты он лишь бесцельно и бестолково метался по тесному кабинету, как по клетке – впрочем, клетке меблированной: он то и дело натыкался на стулья. Ему бросился в глаза детективный роман, лежавший на письменном столе, и, схватив его, Чарльз вновь прочел загадочную фразу: «Я убедился, что если все время лгать, люди теряются и в конце концов кто-то из них нечаянно говорит правду».

– Как верно, о Шерлок Холмс! – И он опять зашагал из угла в угол.

Итак, все эти люди – прекраснодушные и низкие, умники и простофили, – все они старательно недоговаривали. Ему предоставили сделать вывод, что решение вопроса целиком зависит от него. Барбер и Да-Сильва, несомненно, все знали: у них ведь накануне было специальное собрание по этому поводу. Ректор Нейджел тоже должен был знать. Лили Сэйр? Не обязательно. Ему хотелось думать, что нет. Но, конечно, и она могла знать. Что касается тренера, тот просто не сомневался, что Чарльзу все известно, да и для остальных это в случае надобности могло послужить достаточно убедительным оправданием. Незачет Блента по философии, точно так же, как и по истории, был занесен в ведомость, ведомость вывешена, и Чарльз мог знать о нем, а мог и не знать. Ему просто в голову не пришло… А те, другие, по-видимому, на это и рассчитывали и отнюдь не собирались вывести его из заблуждения. Доказательством тому слова Харди: «А вы не знали? Вам никто не говорил?»

Эта новость коренным образом меняла дело, и усвоить, переварить ее за какие-то несколько минут Чарльзу было так же трудно, как перенестись из вселенной Птоломея во вселенную Коперника. Ибо вместо четкой схемы, в которой ему было отведено твердое место в центре событий, вдруг возникла другая, гораздо более запутанная и зыбкая схема со множеством противоречивых и неясных взаимодействий.

Ну, а этот другой, Солмон – к нему они применили ту же тактику? Дали ему понять, что ответственность лежит на нем, а значит, решение тоже остается за ним?

И он – это следует из слов тренера – не уступил, либо из упрямства и неприязни к спортсменам («этот хлюпик Солмон»), либо из более глубоких соображений («этот «красный» паршивец с философского отделения»).

А может быть, – что гораздо хуже и более вероятно – принцип «разделяй и властвуй» был применен иначе? Может, кто-то один или все решили обработать Чарльза первым, как более покладистого, а потом использовать его согласие как рычаг, которым можно сдвинуть с места Солмона? Если так, то со времени свидания Чарльза с ректором мощь оружия, пущенного в ход против Солмона, возросла во сто крат: «Полно, Солмон! Посмотрите: ваш коллега поступил по-человечески! Пойдите же и вы нам навстречу». «Слушайте, Солмон: какой смысл вам одному идти всем наперекор?..» «Почему не проявить благоразумие, мистер Солмон?

Бот же Чарльз Осмэн не стал упрямиться!»

Какой ужас – ведь он предал своего коллегу, пусть неумышленно, но предал. Учитывая все факты, мало назвать его поведение нетоварищеским: он самый настоящий и законченный штрейкбрехер. И надо же, чтобы это был именно Солмон! Почти не зная мистера Солмона, Чарльз тем не менее недолюбливал его и поэтому считал своим долгом проявлять по отношению к нему сугубую щепетильность. С этим были связаны вопросы этического порядка, которых Чарльзу сейчас очень не хотелось касаться.

А между тем это было необходимо, потому что за полчаса, которые оставались до прихода Блента, Чарльзу предстояло заново продумать свое решение, так как дело оборачивалось куда серьезнее, чем ему представлялось до сих пор.

Эти двое, Чарльз Осмэн и Леон Солмон, были во многом людьми совершенно противоположными, а значит, имели и много общего. На первый взгляд казалось, что их разделяет бездонная пропасть, но, присмотревшись повнимательней, можно было заметить, что каждый представляет собой искаженное отражение другого, причем для обоих это сравнение было в равной степени нелестно. Они были и похожи и непохожи.

Оба были примерно одного возраста, но только Солмон был неудачник, перекати-поле, один из тех преподавателей, которые по разным причинам кочуют из одного колледжа в другой и нигде не могут занять прочное положение. И вот ему давно за тридцать, у него жена и дети – двое, если не трое, а он по-прежнему рядовой преподаватель, несмотря на свой солидный опыт, эрудицию и общепризнанный талант. А Чарльз уже два года как адъюнкт-профессор и со временем легко и незаметно станет профессором, а лет через десять, если по-прежнему будет здесь, возможно, заменит Лестрейнджа на посту декана исторического отделения.

Преуспевающий – и это о нем? Чарльз невольно улыбнулся, хотя ему было совсем невесело: воистину в педагогическом мире масштабы триумфов куда как скромны. Но он-то все-таки может позволить себе улыбаться иронически, а вот Солмону остается разве что горькая усмешка. Ведь и в педагогическом мире, как в любом другом, неудачника сторонятся, как прокаженного. Не оттого ли и Чарльз никогда не искал случая познакомиться с Леоном Солмоном?

Строго говоря, у него не было оснований упрекать себя. Колледж не особенно велик, но все же народу здесь так много, что каждого знать не обязательно. Тем более что Солмон даже на другом отделении, хотя и объединенном с историей под туманным названием «общественные науки». В будничной учебной обстановке у них было слишком мало точек соприкосновения.

Но Солмон был еврей. Чарльз поморщился: даже про себя это «но» звучит неприятно. Солмон принадлежал к тем блистательно одаренным юношам из бедных семей, которые в колледже (в данном случае это был Нью-йоркский городской колледж) делают феноменальные успехи и могли бы удивить мир, если бы имели возможность составить чуть более лестное мнение об этом мире и узнать его не только по книгам.

«Солмон не верил в то, во что верят другие, но не это главное, – думал Чарльз. – Главное – он не притворялся, что верит, а другие притворялись». Вот и Чарльз покоя ради тоже делал вид, будто верит – точнее сказать, с легкой душой позволял себе принимать как аксиому, – что серьезных конфликтов и противоречий не существует, во всяком случае – между джентльменами. Даже если одни из них христиане, а другие – иудеи.

Мало того, не исключено, что Леон Солмон в прошлом был коммунист, хотя что он был за коммунист и коммунист ли он теперь (Чарльз полагал, что нет), оставалось неясным. Чарльзу припомнились его собственные студенческие годы. Да, вполне возможно, что человек такого склада, как Солмон, по натуре Терсит или Апемант (Желчные циники, герои драм Шекспира «Троил и Крессида» и «Тимон Афинский») (быть может, стремившийся стать Сократом), которого в те годы, когда в Испании шла гражданская война, считали бунтарем, – вполне возможно, он и был членом коммунистической партии или хотя бы комсомола. Отчасти эти соображения подтвердились в ходе одного из пресловутых расследований – беспардонных и братоубийственных, – которое колледж предпринял год назад с целью отвратить другое расследование, более гласное и угрожавшее колледжу по той лишь причине, что сенатор Стэмп, не слишком значительный и видный деятель одной вашингтонской комиссии, был выпускником и членом попечительского совета колледжа. Была создана комиссия из преподавателей (Чарльз был рад-радехонек, что обошлись без него), которой вменялось в обязанность вызвать на допрос преподавателей и, основываясь на ответах (если таковые последуют), навести порядок без вмешательства извне. Практическая цель этой затеи была пристойно завуалирована, ни до какой присяги в лояльности дело не доходило и, насколько Чарльзу было известно, о взысканиях и последствиях ни слова не говорилось – как и о том, впрочем, является ли подобное расследование законным. Все прошло бы тихо и гладко, если бы не внезапное осложнение с Леоном Солмоном, который отказался отвечать комиссии, заявив, что она не имеет права устраивать ему допрос, а если ректор Нейджел хочет заставить его отвечать – пусть только попробует. По слухам Чарльз знал, что в своем выступлении Солмон недвусмысленно пригрозил обратиться в суд и предать этот инцидент широкой гласности, добиться, чтобы дело было расследовано Всеобщей ассоциацией преподавателей высшей школы, а если нужно – то и Союзом гражданских свобод. Вопрос повис в воздухе. «А разрешится он, – подумал Чарльз, – скорее всего так: по окончании текущего учебного года мистеру Солмону предложат тихо и мирно отправиться на все четыре стороны, воспользовавшись тем, что рядовому преподавателю срок работы договором не гарантирован. Разумеется, если он согласится уйти тихо и мирно, что мало вероятно. Впрочем, – заключил Чарльз, – это не моя забота».

Вопрос же, который заботил сейчас Чарльза, имел, пожалуй, чисто символическое значение, так как решение его практически не затрагивало существенных, не тривиальных (как футбол) сторон жизни. Зато для оценки собственной личности вопрос этот имел крайне важное значение. Он сводился к следующему: не стал ли Чарльз невольным (да и таким ли уж невольным?) сообщником темных сил, угрожающих человеку, которого он меньше всего хотел обидеть именно потому, что его так легко обидеть?

Как бы то ни было, нужно действовать. Но кому и каким образом? Не слишком ли далеко зашел он сам, чтобы сейчас пойти на попятный? Это был тоже момент довольно тонкий, потому что ему-то, собственно, в любом случае наплевать – не совсем, правда. Он все-таки понимал, что так нельзя, что если задеты твои принципы, а тебе наплевать, одно это само по себе уже в высшей степени тревожный признак. А между тем он сейчас приближался к тому состоянию, когда, по меткому выражению жены многострадального Иова, остается лишь «похулить бога и умереть». Говоря мирским языком, дельный совет этой библейской дамы сводился к тому, чтобы в те минуты, когда заходишь в тупик и становится невмоготу, махнуть на все рукой (пусть не без угрызений совести) и сказать себе: «Э, какая разница? Такова жизнь». Это горькое утешение доступно даже самым высоконравственным – может быть, им-то в первую очередь.

Что касается Чарльза, он решил, что пока еще не дошел до такой крайности, а значит, обязан в первую очередь объясниться с Леоном Солмоном – хотя, в сущности, подумал он со вздохом, мало что сумеет объяснить, еще меньше – добиться и не встретит ни доверия, ни поддержки. Но раз надо, значит надо. Он спустился по лестнице и через пустой читальный зал (кто станет заниматься накануне решающего матча?) прошел к телефону.

– Философское, будьте любезны, – попросил он телефонистку и про себя процитировал: «Современная философия помогает всем, кто сомневается».

– Что, мистер Солмон еще здесь? Скажите ему, звонит Чарльз Осмэн, с исторического.

Через несколько секунд Солмон взял трубку. Чарльз заранее наметил себе пространное вступительное слово, чтобы рассказать все по порядку и, если удастся, задобрить собеседника, но при первых же звуках громкого и насмешливого голоса Леона Солмона ему стало ясно, что в таком вступлении нет нужды.

– Ну, приятель, и наслушался я о вас! Так вы, говорят, считаете, что человеческая личность должна развиваться гармонично и что футбол – такая же существенная часть образования, как и вся та дребедень, которую мы преподаем…

– Минуточку, Солмон…

– Вы джентльмен и христианин, вы достойный представитель мешпохи (Пышное общество (древнеевр.)) интеллигентов, меж тем как я…

– Если вы собираетесь разговаривать в подобном тоне…

– Кто – я? Это они собираются. А знаете ли вы, Осмэн, что на футбольном стадионе, оказывается, живет дух Пирл-Харбора? И что еще Платон сказал: музыка и гимнастика? А пас вперед придумал Иммануил Кант?

– Вы немного взволнованы…

– Извините, пожалуйста, – с подчеркнутой учтивостью отозвался Солмон. – Да, я взволнован. Со времен своего бармитцва (Ритуальное празднование тринадцатилетия мальчика (древнеевр.)) я еще ни разу не чувствовал себя такой важной персоной! Как же тут не волноваться? Столько лет никому не было дела до того, что я думаю, и вдруг я ни с того ни с сего должен что-то передумать!

– В этом я не виноват! – устало сказал Чарльз. – Во всяком случае…

– La trahison des clercs (Предательство в стане ученых (франц.)), коллега, – перебил его Солмон и, нимало не стесняясь своего жуткого произношения, повторил эту фразу.

– Поймите же наконец. – Чарльз попытался придать своему голосу должную твердость, но добился лишь того, что стал кричать, как Солмон. – Я не знал, что эта история касается вас. Ясно? Я только сейчас узнал, что мальчишка у вас тоже засыпался. Мне очень жаль. Я приношу свои извинения. Если что-то можно исправить и еще не поздно, я готов.

– Грешим по неведению? – Это было сказано по-прежнему с издевкой, но, как показалось Чарльзу, чуточку менее непримиримо.

– Я действительно считал, что решение зависит только от меня. И потом я еще не сказал, что он может играть. Я только обещал с ним поговорить. Теперь я хочу знать – вы-то сейчас какую занимаете позицию?

– Позицию? Да вот сижу на собственном заду и разговариваю с вами. – Сквозь ворчливый тон прорезались дружеские нотки, но Солмон тотчас спохватился. – Не воображайте, что я уповаю на вас, дорогой друг. Я с самого начала знал, что, как обычно, буду козлом отпущения. Это просто предлог, Осмэн. Они на меня давно зуб точат, вы сами знаете. Они только и ждали повода, ну я им и дал такой повод.

– У вас что-то вроде навязчивой идеи, Солмон: они да они. А кто – они?

– По этому поводу уже высказался Зигмунд Фрейд. Окинув всю эту область душевных заболеваний грустным взором, он сказал, что в навязчивой идее есть зерно истины. Над этим стоит подумать, приятель, очень стоит.

– Если вы хотите, чтобы я вас поддержал…

– Я ничего от вас не хочу, – оборвал его Солмон, но его тон как-то не вязался с этим решительным заявлением. – Ничего и ни от кого. – И спокойно, глухо, как будто издалека, добавил: – Ну, я пострадаю. Подумаешь, что ж такого!

– Я обещал поговорить с Блентом, – настойчиво продолжал Чарльз.-А вы? Вы не собираетесь с ним встретиться?

– Нет.

– Я в восторге от вашей твердости, но вам не кажется…

– Избавьте меня от ваших восторгов.

– …Вам не кажется, что вы навлекаете на себя кучу неприятностей из-за пустяка?

– Это испытание на прочность, Осмэн. Даже вам это понятно. Так проверяются люди. Вот правила. Вот я. Что может быть проще? И это даже лучше, что из-за пустяка. Ничто не заслоняет принципы.

– Ясно. Что ж, если вы так смотрите на вещи, Солмон, мне очень жаль, что я нарушил чистоту вашего нравственного эксперимента, и еще раз извините. Кстати, на какой теме у вас срезался Блент? Солмон ответил не сразу, словно не желая поделиться с Чарльзом даже такою малостью.

– Курс называется «Теория современной этики», – угрюмо донеслось из трубки, и вдруг раздался неистовый и какой-то металлический хохот, как будто хохотал сам телефон. – Он – провалился на Макиавелли, Осмэн. Макиавелли – и баста. Возможно, теперь вам будет легче оценить колоссальный юмор ситуации. Блент – вот кому надо бы взяться читать этот курс. Мне у него учиться и учиться! Может быть, он и есть Макиавелли.

– Ладно, – сказал Чарльз. – Я понимаю. Не стоит перегибать.

– Хотя он скорее Чезаре Борджиа, – в раздумье продолжал Солмон. – А мне подойдет роль Макиавелли. Потому что практически Макиавелли тоже ни черта не смыслил в жизни, а умел только поучать.

– Да. Ну, извините, – в третий раз повторил Чарльз. – Мне уже пора идти говорить с Блентом. – Он подождал, не последует ли какая-нибудь примирительная фраза.

– Надеюсь, что вам за это повысят жалованье, – сказал Солмон.

 

3

Вероятно, Чарльз все же слишком долго готовился к этой встрече с Реймондом Блентом. Как бы то ни было, но после разговора с Солмоном он на время попросту утратил способность воспринимать окружающее, и, когда студент, наконец, появился на пороге, Чарльз, задумчиво стоявший у окна, не сразу даже узнал его. Правда, отчасти это случилось потому, что в кабинете теперь стало довольно темно. Ведь прямо за окном, по ту сторону улицы, возвышалась, закрывая солнце, стена стадиона, которая и послужила причиной размышлений Чарльза.

Стадион был построен всего несколько лет назад, но по бетонной стене уже змеились длинные трещины, заплетенные добротным покровом плюща. Плющ здесь разрастался буйно: как видно, климат учебного заведения шел ему на пользу. Чарльзу вспомнились слова из одной торжественной речи в первый день учебного года: «Некоторые наши традиции зародились давно, другие сложились сравнительно недавно…»

До того, как построили стадион, в кабинете было куда уютнее: солнце – до самого вечера (и дремалось так сладко), из окна видно было футбольное поле (он смотрел, как на нем тренируются футболисты), а дальше, на пологом склоне холма, виднелись коттеджи преподавателей.

А вот теперь с трех часов дня ноябрьское солнце скрывается за тяжелой громадой, стадиона, и, несмотря на плющ, вид из окна, забранного к тому же проволочной сеткой, неприятно напоминает тюремный двор.

Чарльзу, как историку, это сооружение за его окном, подобно кафедральному собору или античному цирку, представлялось застывшим материальным воплощением воли множества людей, проявлением определенных тенденций, которые он мог понять и проанализировать, тем более что они развивались у него на глазах.

После войны, то есть с тех пор как Чарльз сюда приехал, колледж значительно вырос. Этому росту – скорее внешнему, чем интеллектуальному – сопутствовал период разногласий по поводу качества и удельного веса местного футбола, казавшегося кое-кому до неприличия мизерным. То было время «переоценки» футбола, послужившей поводом для междоусобицы, из-за которой едва не разбежались все преподаватели. Затем положение изменилось: то ли одержали верх ученые мужи кабинетного толка, то ли просто, по диалектике вещей, наступило временное затишье – но так или иначе, начался период «недооценки», когда едва не разбежались все студенты. Даже тот, кто не любил футбол или не придавал ему значения, должен был признаться, что те два или три года были безрадостным временем. От членов футбольной команды, которую иначе как «инвалидная» не называли (всего три победы за два сезона), по стану побежденных расползлись уныние и вялость. Даже самые рьяные из ученых педантов поддались общей апатии и затосковали.

Но вот, наконец, этот, если можно так выразиться, гегелевский синтез двух крайностей привел к некой золотой середине, и футбол стали просто ценить по достоинству. Однако, опять-таки вследствие быстрого роста колледжа, эта «золотая середина» значительно превзошла то, что несколько лет назад сочли бы «переоценкой». В период «золотой середины» – после нескончаемых заседаний студенческого совета, всевозможных ухищрений тайной дипломатии, «требований студенческих масс», подстрекаемых, как оказалось впоследствии, агитаторами, зачисленными в колледж по ходатайству определенной категории старых выпускников, – и был воздвигнут, не без взяток и скандала (за который предшественник Нейджела поплатился ректорским креслом), этот самый стадион, испортивший Чарльзу Осмэну вид из окна и лишивший его кабинет послеполуденного солнца. От стены стадиона, казалось, исходил знакомый, волнующий предпраздничный ритм, характерный для кануна решающих матчей. Если бы Чарльз дал себе труд разобраться как следует, выяснилось бы, что это далекие удары турецкого барабана.

В дверь постучали, и, обернувшись, он увидел в сумерках фигуру Блента.

– Я зажгу свет, – сказал Чарльз, и когда комната осветилась, оба они секунду-другую неуверенно моргали и щурились, глядя друг на друга.

– Садитесь, мистер Блент. – Чарльз сел за письменный стол. – Право, не знаю, что вам сказать.

– Мне очень жаль, сэр, что я причинил вам столько беспокойства, – отозвался Блент. – Я хочу сказать только одно: если б меня не заставили, я ни за что не пришел бы клянчить поблажки. Я был готов нести ответственность за последствия моего поступка, профессор, – смущенно, но с достоинством закончил он, по-видимому довольный этой книжной фразой.

– Верю. – Несколько минут оба молчали.

«До чего все-таки красивый парень», – подумал Чарльз. Точнее было бы даже сказать – прелестный: сколько тонкости и изящества в его чертах! Впрочем, это изящество героического плана, в нем есть своеобразное величие. Какая бездна благородства в посадке головы! Лицо скульптурной лепки, особенно рот. Губы чуточку, пожалуй, толстоваты и сомкнуты в надменном молчании, как на скульптурных портретах древнего Египта, с той разницей, однако, что там камень кажется плотью, а здесь – наоборот, лоб и щеки отливают гладким каменным блеском. Взгляд серых глаз антично-невыразительный, не отражающий того, что творится внутри, но в то же время неглупый. Черные, круто вьющиеся волосы как будто тоже изваяны из камня. Одет он был более строго, чем обычно на занятиях: в синий шерстяной костюм – парадную форму бедняка. Видно, кто-то специально позаботился принарядить его для столь ответственного свидания, скорее всего, тренер Харди.

– Я, в свою очередь, хочу вам сказать, – прервал молчание Чарльз, – что видел, как вы играете в футбол, и, по-моему, это превосходно.

– Благодарю вас, сэр.

– Мне было жаль, что вы не сдали зачет. Тем более, он был совсем не трудный.

– И все же я его не сдал. – Ни намека на юмор, ни тени улыбки.

– Что ж, ситуация вам известна. – Чарльз перешел на деловой тон. – Я, по правде говоря, поставлен в довольно неловкое положение, но вы тут, по-видимому, ни при чем, да и вообще нам с вами незачем вдаваться в эти подробности. Я должен соблюсти необходимую формальность, вы – тоже, хотя неясно, какой в этом прок, если мистер Солмон не согласится сделать то же самое. А он-то, насколько я понимаю, не согласится ни за что.

– Да, сэр.

– Мистер Блент, какой масти был белый конь Оливера Кромвеля?

– Что? А-а… Белой.

– Хорошо. Можете идти и передать тренеру Харди, что я допускаю вас к игре.

Блент не шелохнулся.

– Чего вы ждете, мистер Блент? Поздравлений? Комедия разыграна, как и требовалось, но пышные декорации и аплодисменты не обязательны, так что я вас больше не задерживаю.

Блент по-прежнему не двигался с места, и Чарльз обнаружил, что вовсе не удивлен, хоть и несколько раздосадован (а может, и отчасти рад?), что прекрасные серые глаза юноши полны слез.

– Ну, в чем дело? – спросил он.

– Вы… вы меня презираете, – дрожащим голосом выдавил из себя Блент.

– Слушайте, Блент, не будем усложнять. Попробуйте поставить себя на мое место.

– Я вам противен, и вы совершенно

правы…

– Да ничего подобного, – сказал Чарльз. – У меня за день чуточку накипело на душе из-за… из-за других людей, и, может быть, я невольно сорвал на вас досаду. Если так, очень сожалею, я не хотел вас задеть.

– Вы имеете полное право, – сдавленно проговорил Блент. – Я всегда вас уважал, сэр, и восхищался вами, и я не думал, что вы окажетесь таким…

– Ах, вот как! – сердито произнес

Чарльз. – Это дивно! Нет, это просто бесподобно! Каким это – таким? Циничным покровителем футбольной команды? Вы это хотели сказать? А вы надеялись, что я буду рад пострадать за правду? Святой великомученик с кафедры истории, да? Знаете, милый юноша, сначала подрастите немножко и тогда, возможно, начнете кое в чем разбираться. Вам еще не все ясно в этом мире. А пока что я предпочел бы не обсуждать с вами мои личные качества.

Блент всхлипнул и пролепетал что-то нечленораздельное.

– Слушайте, Блент, – раздражение Чарльза дошло до предела и разрядилось новой вспышкой великодушия, – так нельзя. Возьмите себя в руки, ну! Давайте сделаем вот что: идите себе и играйте со спокойной душой, а потом, скажем, на той неделе, подготовитесь, и я вас спрошу. Идет?

– Вы не понимаете, сэр… – Голос у Блента прервался, и он зарыдал, уже не сдерживаясь. Через несколько минут он поднял голову и в упор посмотрел на Чарльза. – Я совершил дурной поступок.

Чарльз ответил ему таким же твердым взглядом.

– Рей! Вы хотите сказать, что провалили зачет умышленно?

Лицо молодого человека просветлело.

– Значит, вы догадались? Вы поняли, да?

Чарльз не нашел нужным объяснять, что своей внезапной проницательностью он обязан мисс Лили Сэйр.

– Если вас мучает только это, можете успокоиться, – добродушно продолжал он. – Я не знаю, зачем вы так поступили, но допускаю, что у вас имелись основания; я вас о них не спрашиваю. Надо полагать, то же произошло и с зачетом по философии?

– Но вы не знаете почему.

– А мне и не обязательно знать, – еще добродушнее сказал Чарльз. – А впрочем, пожалуй, догадаться не так уж трудно: вероятно, тут замешана девушка, правда?

– А-а, так она и до вас добралась! – Странно, в слово «она» была вложена изрядная доля презрения. – Что она знает? Она даже и не догадывается…

Последовала долгая и неловкая пауза.

– Я не требую от вас признаний, – проговорил, наконец, Чарльз. – Но если это и в самом деле так ужасно, может быть, вам лучше все-таки поделиться со мной? Иной раз поговоришь с человеком, и оказывается, что все не так уж страшно. Однако если не хотите, не нужно.

– Я хочу, чтобы вы не думали обо мне плохо, сэр, и считали меня честным человеком, – очень серьезно отозвался Блент, и Чарльз с теплым чувством отметил, что их характеры в чем-то схожи. – Я действительно совершил дурной поступок. Больше того – непростительный. А потом хотел как-то поправить дело, но только запутался еще хуже.

Чарльз помолчал выжидая.

– Я взял деньги, чтобы не играть, – сказал Блент.

Чарльз знал: когда приходится выслушивать подобные признания, нельзя показывать, что ты поражен и тем более потрясен. Кто бы ты ни был: священник, психиатр или всего лишь профессор истории, надо сохранять бесстрастный вид.

И, зная все это, Чарльз был тем не менее потрясен и возмущен до глубины души.

– Господи, зачем?

Теперь, когда самое страшное было сказано, у Блента высохли слезы, и он заговорил внятно:

– До сих пор не могу себе объяснить. Я пробовал разобраться, но все это были, как говорится, поиски логического обоснования задним числом. Да и какие тут могут быть резоны! – мрачно заключил он.

– Расскажите, как это случилось?

– Не знаю. Случилось – и все…

– Нет, постойте, – нетерпеливо перебил его Чарльз. – Должны вы хоть что-то знать? Не во сне же это произошло! И о какой сумме идет речь?

– Пятьсот долларов вперед и полторы тысячи после того, как мы проиграем.

– Кто вам их дал?

– В том-то и дело, мистер Осмэн, что не знаю.

– Не знаете?

– Ну, просто какой-то тип. Толстый такой, седой, курчавый, в легком верблюжьем пальто. Еврей, по-моему.

– Слушайте, мистер, – сказал Чарльз. – Это никуда не годится. Не все жулики – евреи. Вам о человеке ничего не известно, а вот что он еврей, вы определили сразу же. Это недостойно.

– Простите, сэр. У меня нет расовых предрассудков. Просто судя по виду.

– Ладно. Дальше, пожалуйста.

– Он предложил мне деньги.

– А где все это было?

– В пансионе, где я живу, в моей комнате.

– Итак, он предложил вам деньги, и вы их преспокойно взяли?

– Нет, сэр. Сначала я подумал, что он меня разыгрывает. Мне стало противно, и я ему сказал, что по-настоящему надо бы вышвырнуть его за дверь или рассказать все тренеру. Тогда он пригрозил напечатать в газетах, что я взял взятку, а после раскаялся. Такая история может мне здорово повредить. Потом он начал говорить о моем будущем, о том, что быть футболистом неплохо, но есть на свете вещи и получше футбола. И к тому же на моем таланте и мастерстве наживается уйма народа, и, стало быть, мне повезло, что он обратил на меня внимание.

– А вы сидели и слушали с милой улыбкой?

– Понимаете, сэр, мне и самому такое приходило в голову. Я всегда был беден. Кстати, – Блент оживился, – это похоже на то, что иногда говорит на занятиях мистер Солмон.

– Вот как? Что же, например?

– Что в современном мире люди делятся на дураков и мошенников и что философские теории – не более как средство держать людей в подчинении. За самыми возвышенными этическими воззрениями кроется низменный расчет, и нужно уметь его распознавать. И если хочешь преуспеть в этом жестоком мире, научись ничему не верить, а лишь сохранять внешнее приличие и делать деньги.

– А вы не знаете, Реймонд, что существуют и другие взгляды? И не кажется ли вам, что наставления мистера Солмона сильно расходятся с его личным примером?

– Ну, не знаю, сэр, – запальчиво возразил Блент. – Неужели мы должны слушать своих преподавателей просто так, для удовольствия? Я учусь для того, чтобы извлечь из образования и практическую пользу.

– Вы уже и так, кажется, извлекли, – сказал Чарльз. – Ну-с, и тогда вы взяли деньги?

– Нет. Пока у нас только шел разговор, что мне сделать, если я их возьму. Он поинтересовался, например, смогу ли я играть плохо, но чтобы со стороны все выглядело нормально и меня не удалили с поля. Я ответил, что, пожалуй, да. А могу я обеспечить, чтобы ребята из той команды обставили нас больше чем на двенадцать очков? Я сказал, что у них есть шансы справиться с этой задачей и без меня. Тогда, говорит он, это будет для вас совсем легкий заработок. Я сказал, что мне это дело не нравится, а он говорит: «Не будь ребенком, пора знать жизнь!»

– Двенадцать очков?

– Да. И здесь как раз случилось то, что трудно понять, сэр. Я рассмеялся и сказал: ну хорошо. И знаете, такой восторг меня охватил в ту минуту, я просто себя не помнил от счастья и весь подобрался, как в первые минуты, когда мяч вводят в игру. Этот тип меня предупредил, чтобы я решал твердо: он не любит, когда человек скажет, а потом на попятный. А у меня уже голова пошла кругом: в первый раз в жизни захотелось послать все на свете к чертям, и я ему ответил, что решил твердо. На том и покончили.

– А дальше?

– На другой день пришло заказное письмо, и в нем деньги. Меня не было дома, так что расписалась хозяйка. – Блент достал из кармана пухлый бумажник и выложил из него на стол пачку двадцатидолларовых купюр.

– Вы сохранили конверт?

– Нет, сжег. К тому времени я уже совсем расклеился, на душе было скверно. Я не знал, что делать, боялся, что вдруг кто-нибудь найдет конверт и заподозрит меня – в чем, я и сам не знал: это был обычный конверт, адрес напечатан на машинке… Словом, я его сжег.

– Так, – сказал Чарльз. – Уж не знаю, как считать: провалились вы по современной этике или, наоборот, выдержали испытание с блеском. Как, по-вашему, есть у меня теперь достаточное основание, чтобы сообщить о вас ректору, а то и в полицию заявить?

– Вполне, сэр.

– У вас есть другие предложения?

– Я бы вернул деньги, честное слово. Но я не мог найти этого человека. Представления не имею, где его искать.

– И вы решили, что самый элегантный выход из положения – провалить зачет, даже два для верности, и механически устраниться от игры? Верно?

– Да, сэр.

– Блестящая идея! А теперь вы видите, что все на свете точно сговорились и каждый готов нарушить ради вас все и всякие правила? Как будто нарочно, чтобы дать вам возможность сыграть на поражение, что вам никак не улыбается?

– В общем, так.

Несколько мгновений Чарльз молча размышлял.

– Положение у вас, мягко выражаясь, двусмысленное. Вы настроены пострадать за свою провинность, понести наказание?

– Я вас уважаю, сэр, я уж говорил.

Мне легче, что вы все знаете. Очень хотелось рассказать все именно вам. А теперь как вы решите, так и будет.

– Большое спасибо, – поморщился Чарльз. – Иисус Христос ответил бы: «Иди и впредь не греши», но трудно требовать, чтобы простой смертный взял на себя подобную ответственность. К тому же мы еще, кажется, не покончили с вопросом об этом грехе.

– Я отдал бы все на свете! – воскликнул Блент, так и не объяснив, ради чего.

– Как вы будете играть завтра, если вас допустят, – честно?

– Да, сэр. Обещаю вам.

– Мне ничего не нужно обещать, Рей. Вам сейчас нужно обещать только себе. Теперь допустим, что вы будете играть честно, а наши все равно проиграют, и к тому же с разницей больше чем в двенадцать очков? Что тогда?

– Если ко мне явится этот субъект, я швырну деньги ему в физиономию – это уж я могу вам обещать, сэр.

– А если он не захочет предоставить вам такую возможность? И деньги снова придут по почте?

– Я отдам их вам, сэр, – сказал Блент, подумав. – Для начала – вот эти пятьсот. Я из них не взял ни цента.

– Что прикажете с ними делать? Учредить стипендию для футболистов?

– Может быть, вы передадите их на благотворительные цели? Отыскать бы этого типа, – мечтательно добавил Блент. – И запихнуть ему деньги в глотку!

– А теперь допустим, что вы играете и наша команда побеждает. Вам не кажется, что ваш неизвестный друг отнесется к этому достаточно серьезно? Хорошо еще, если вас только изобьют как-нибудь темной ночью, когда вы уже и ждать перестанете.

Лицо Блента просияло самой искренней и пылкой надеждой.

– Ничего, рискну, сэр. По крайней мере будет случай доказать, что я вам говорю правду.

– Вот дьявольщина, – сердито проворчал Чарльз. – Ведь знаю же, что обязан вас выдать, добиться, чтобы вас с позором отсюда выгнали, да так, чтоб вам не смыть этого пятна всю жизнь. И не могу.

Самое скверное, что решать должен я и никто другой. К тому же вас надо не только покрывать, но и активно быть на вашей стороне. Придется еще идти уговаривать Солмона.

– Но мистеру Солмону вы ведь не расскажете, сэр?

– Почему бы и нет? Он будет, наверное, гордиться таким учеником.

– Ну, все-таки…

– Постарайтесь хорошенько усвоить, Рей: вы мне не можете указывать. Я должен поступать так, как сам в нужный момент сочту правильным. А эти деньги. – он указал на пачку, лежащую на столе, – пока побудут у меня, хотя, как с ними поступить в конечном счете, я себе не представляю. Думаю, надо сначала посмотреть, чем кончится матч. Есть у меня одна мысль, как ими распорядиться, ну да вам сейчас об этом думать нечего. Идите, скажите тренеру, что с моей стороны возражений нет, можете играть. Как быть с Солмоном – это другой вопрос. Впрочем, полагаю, что на него сейчас нажимают со всех сторон. Наверное, уж где-нибудь да отыщут такой пункт, что в экстренных случаях футбольный тренер может не считаться с решением преподавателей.

– Большое вам спасибо, сэр, что вы меня так выручили…

На глаза юноши вновь навернулись слезы, но на сей раз они показались Чарльзу лишь дешевой и сентиментальной уловкой.

– Вы это, знаете, оставьте, – резко сказал он. Вероятно, это была реакция на все, что ему пришлось сегодня вынести, а может быть, и на собственные поступки. – Давайте договоримся точно, Блент. Вы поступили отвратительно. Если я волей-неволей вынужден принимать вещи такими, как есть, и считаться с обстоятельствами, не зависящими от меня, это еще не значит, что мы с вами приятели. Я надеюсь, что вы выйдете из этой прискорбной истории с чистой репутацией и с целыми ребрами, но и только. И если все обойдется благополучно – и даже если не обойдется, – я бы предпочел, чтобы наше с вами личное знакомство на этом завершилось. Вы поняли меня?

Во время этого монолога Блент поднялся со стула и стоял, не сводя с Чарльза глаз.

– Простите, сэр. – Он судорожно глотнул. Казалось, он вот-вот опять расплачется.

– Теперь можете идти, – заключил Чарльз.

– Я вам клянусь, сэр… – трагически произнес Блент с рыданием в голосе. – Если мы завтра проиграем, мне не жить. Я покончу с собой!

– Ну, хватит! Ничего подобного вы не сделаете! – строго прикрикнул на него Чарльз. – Незачем разбрасываться заведомо никчемными клятвами! Меня, во всяком случае, избавьте. И уходите, слышите? Я сыт по горло.

– Вы мне не верите? – с отчаянием вскричал Блент. – Ну ладно, вы еще убедитесь! Клянусь… – И он, не простившись, выбежал из кабинета.

Оставшись один, Чарльз взял со стола деньги. У него дрожали пальцы. Самое гнусное и подлое в этой истории – это то, что он напоследок наговорил Бленту. Как будто если он помог мальчишке, так уж приобрел право держаться с кичливой уверенностью в собственном моральном превосходстве, то есть впадать в тот самый порок, который Чарльз Осмэн, этот нерешительный, добрый и ироничный человек, ненавидел пуще всего на свете.

 

4

Когда Чарльз вышел из библиотеки, уже совсем стемнело; лишь на западе над холмами протянулась последняя светло-голубая полоса и горела одинокая звезда. Снова похолодало. Ночью еще подморозит, а завтра, наверное, будет прекрасная погода, в подтверждение местной приметы, что в день финального матча никогда не бывает дождя. Когда бродишь в такой вечер один, особенно остро чувствуешь свое одиночество и резкий контраст между холодной пустынной улицей и теплым уютным жильем. Направляясь домой, чтобы привести себя в порядок и переодеться, прежде чем идти к ректору, Чарльз обошел Овал, где среди голых деревьев таинственно высились во мраке облагороженные темнотою здания, построенные в готическом и античном стиле; свернул за угол и прошел несколько кварталов по улице мимо студенческих клубов. Все окна были ярко освещены, и оттуда уже доносился веселый праздничный шум. Вдоль тротуаров плотно выстроились машины, то и дело где-нибудь распахивалась дверь, и в ярко-оранжевом прямоугольнике, словно на полотне, возникали фигуры, тени, затем дверь хлопала, и все исчезало.

Чарльз, как преподаватель, был приглашен в тот день на несколько подобных сборищ и везде мог рассчитывать на любезный прием, однако он позволил себе роскошь отдаться упоительно-горькому ощущению одиночества. Куда бы его ни приглашали и где бы он ни появлялся, он все равно в душе считал себя созданным для роли лишнего. Это было не такое уж неприятное чувство, и мнимая его серьезность производила обманчивое впечатление глубокого раздумья.

На самом же деле раздумывать ему сейчас не хотелось, да и что толку! Отступать было поздно, это он знал и раньше, но только теперь понял, что связан по рукам и ногам. Ему хотелось отдохнуть: разговоров и собеседников сегодня было более чем достаточно, а он предчувствовал тягостную необходимость новых бесконечных разговоров.

Мог ли он вести себя в этой истории иначе? Едва ли, ибо единственный другой путь – бесстрастно и пунктуально следовать букве закона. Такой образ действий не вызывал в нем особого восторга: он надежен, разумеется, с моральной точки зрения не придерешься, но за него нужно порой расплачиваться угрызениями совести. Однако в данном случае, пожалуй, дух и буква были – хоть говорят, что так не бывает, – неотделимы друг от друга.

Чарльз вновь повернул направо. Поодаль, за тренировочными площадками, чернел стадион: слева стояли дома преподавателей, в одном из которых – до него оставалось пройти еще немного – жил он сам.

На спортивном поле, образуя каре, выстроились машины; их фары освещали площадку в центре, где сейчас складывали высокой башней дрова для костра. Немного позже здесь состоится торжественная церемония: будут речи, и песни, и приветственные возгласы… Здесь по античному (или варварскому) обычаю постараются вселить боевой дух в отважных воинов из футбольной команды и торжественно благословят их на ратный подвиг. Нелепый ритуал, безусловно, а с точки зрения цивилизованного человека – даже отвратительный, но именно потому, что нелепый и отвратительный, – действенный. Люди, которые соберутся через некоторое время вокруг костра (плебс, по ученому выражению ректора Нейджела), испытают и непритворный восторг и благоговейный трепет. И не только они – более почтенные особы и наставники, возможно, тоже. Церемония у костра вызовет у них ощущение колоссальной силы, сосредоточенной здесь в едином месте и с единой целью; ощущение великого, хоть и таинственного, смысла, рождающегося из глубинной сути жизненных явлений. Чарльз задержался на несколько минут, наблюдая, как студенты поднимают хворост на эту уже внушительных размеров Вавилонскую башню, чтобы заполнить щели между бревнами. Это были как бы рабочие сцены, мастеровые, без участия которых не обходится ни одна подобная затея. Долгие часы трудятся они ради того мгновенья, когда на сцену, окруженный сонмом ангелов, снизойдет со своих высот бог из машины (Аналогия с античной трагедией, во время которой на сцену при помощи механического приспособления спускался один из богов).

Да, но что же в конце концов делать с Солмоном? Можно ли от него вообще чего-нибудь добиться? Чарльз подумал, что этот вопрос лучше отложить до разговора с ректором Нейджелом: возможно, все успели уладить без него. А пока что очень хотелось с кем-нибудь потолковать – не по душам (об этом не могло быть и речи), но хотя бы более или менее свободно; с кем-то, кто, как и он сам, был бы одновременно и причастен и непричастен к этой грязной истории. И первый же, о ком он подумал, была Лили Сэйр – не потому, впрочем, признался себе Чарльз, что она идеально отвечала этим условиям. Просто он очень хотел опять увидеться с ней. Едва переступив порог своей квартиры, он немедленно позвонил ей домой. Какая-то женщина, очевидно горничная, спросила, кто говорит, и сообщила, что мисс Сэйр просила его позвонить по другому телефону. И хотя это свидетельство внимания было, возможно, продиктовано лишь «ситуацией» и ничем другим, Чарльз все-таки обрадовался. Он набрал номер, и в трубку ворвался такой гомон, словно ему ответили из телефонной будки, в которой развлекалась веселая компания. В ответ на его просьбу позвать к телефону мисс Сэйр какой-то голос, стараясь перекричать нестройный шум, ответил, что попробует ее найти, и вскоре эта попытка увенчалась успехом.

– Мне нужно с вами поговорить, – сказал Чарльз.

– Хорошо, что вы позвонили, – отозвалась она. – Только здесь очень шумят.

– Где вы находитесь?

– Я в Альфа Сигма. Может быть, вы приедете сюда?

– Мы должны поговорить наедине,– возразил Чарльз и сам удивился, зачем это ему понадобилось. – И потом, я еще час буду занят. Пообедаем вместе, когда я освобожусь?

– Мне не совсем удобно, я тут с компанией… Рея здесь нет, конечно.

– Я не Рея приглашаю, – сказал Чарльз. – Я хочу рассказать вам нечто странное, но это не телефонный разговор.

– Пожалуй, я что-нибудь придумаю. Заезжайте за мной сюда часа через полтора.

Чарльз повесил трубку и сразу же заказал по телефону столик в ресторане «Аарон Берр».

– И еще вот что, – сказал он мистеру Гардиньери. – Помните, о чем мы сегодня говорили? Так вот: они вам знакомы, эти воротилы?

– А что такое, профессор? – насторожился Гардиньери.

– Вы могли бы мне найти кого-нибудь из них?

– Не знаю, сэр, боюсь, что нет. – Мистер Гардиньери внезапно стал холоден и сух. Таким тоном он отвечал гостю, что свободных столиков нет.

– Пожалуйста, это важно. Как личное одолжение. Я приеду и объясню.

– Это не так-то просто устроить, даже если бы я их знал. А я этого не говорю.

– Все-таки сделайте, что возможно. Для меня. Уверяю вас, я никому не собираюсь доставлять неприятности.

– Случается, профессор, что неприятности возникают сами собой, без посторонней помощи. – Гардиньери повесил трубку.

Чарльз побрился (несмотря на то, что утром он это уже раз проделал) и оделся несколько тщательнее, чем если бы собирался только на коктейль к ректору. За бритьем он хорошенько рассмотрел свое лицо в зеркале и нашел его довольно привлекательным – мужественно-суровым, если можно так сказать (он по крайней мере сказал именно так), и моложавым; единственное, что выдавало возраст, это выражение решимости и достоинства – печать мудрости, накопленной годами. Он вышел из спальни в гостиную своей тесной квартирки (дом был разделен на несколько таких квартир, предназначавшихся для преподавателей-одиночек). За то время, которое понадобилось ему, чтобы завершить свой туалет, Чарльз пришел к заключению, что спартанскому убранству его жилья недостает подлинного комфорта. И, дважды взглянув на портрет покойной жены, как всегда стоявший на письменном столе, он вскользь отметил про себя, что у него, кажется, зародилась мысль жениться на мисс Лили Сэйр.

Портрет, естественно, не ответил ему – разве что еще более смущающим стал этот ясный и твердый взгляд. Но Чарльз, довольный своим решением, погасил свет и, оставив портрет в темноте, спустился по лестнице, вывел из гаража машину и покатил к ректору.

 

Глава третья

 

1

В гостиной ректора собрались местные сливки общества, олицетворяющие подлинную закулисную власть академического городка, и в этом небольшом избранном обществе профессор Нейджел должен был чувствовать себя довольно неловко, как флюгер – плоский петушок, вращающийся в разные стороны с таким видом, будто не ветер крутит его, а он сам направляет ветер. В этой среде Нейджел все еще считался пришлым человеком, хотя он прожил здесь уже несколько лет. Даже престарелый профессор геологии, который двадцать лет назад ушел в отставку, завел себе китайских мопсов и редкие вылазки из дому совершал только в сопровождении медсестры, даже он имел у этих людей больше веса, чем ректор Нейджел мог надеяться приобрести когда-либо в самом отдаленном будущем. Впрочем, и древний профессор, в свою очередь, котировался ниже некоторых присутствующих членов попечительского совета и двух-трех выпускников колледжа, которые могли бы при желании (а оно вполне могло у них возникнуть!) в один прекрасный день купить этот колледж и устроить вместо него опытную овцеводческую ферму, школу ордена иезуитов или спортивный загородный клуб. Для этих особ ректор колледжа был обыкновенным служащим, чем-то вроде дворника, как признался Нейджел Чарльзу Осмэну во время их утренней беседы. Конечно, он сохранял авторитет и внешнее достоинство – без этих атрибутов власти он был бы просто бесполезен, но все это было зыбко и непрочно, ибо границы власти, к тому же весьма условные, устанавливал не он. На таких сборищах, как сегодняшнее, Нейджел болезненно ощущал себя посторонним, попавшим сюда по ошибке, чужаком, которого в лучшем случае терпят. Он старался убедить себя, что ему все равно, но это было не совсем так. Конечно, даже при таких условиях можно считать, что ему повезло сверх всякого ожидания, и он верил в свои способности и не хотел бы потерять это место. Сейчас он чувствовал, что атмосфера сгущается, назревает кризис, и хотя случай был вроде бы пустячный, но предугадать, к чему все это может привести, было трудно. Правда, прямой угрозы своему положению Нейджел еще не видел, – а впрочем, как знать? И в его душе зашевелились давние страхи, что должность эта ему не по плечу и даже характером он для нее не подходит.

За эти несколько лет Нейджел усвоил одну важную истину: попечителей и влиятельных выпускников колледжа чрезвычайно волнует футбол, хотя они как будто этого стыдятся и тщательно избегают слишком бурного выражения своих чувств. Никто из них, например, не являлся на матч в традиционной енотовой дохе, хранившейся дома в нафталине со студенческих лет, не кричал и не размахивал флажками, однако, если надо было принять какое-нибудь решение, касающееся футбола, они сразу же становились серьезными, словно речь шла о религии или о патриотическом долге. Место, которое колледж занял по футболу, досталось не легко: в свое время, еще до Нейджела, была разработана программа, рассчитанная на несколько лет, и для ее осуществления потребовался не только спортивный дух, но и деньги. В первую очередь построили стадион, и, хотя это было смело и дальновидно, те, кто финансировал строительство, понимали, что это еще не все: надо, чтобы трибуны не пустовали. При хороших сборах постройка окупится за каких-нибудь пять лет, и тогда – греби деньги лопатой (так было сказано Нейджелу при поступлении на работу, разумеется, не в столь вульгарной форме); их альма матер станет, наконец, солидным, рентабельным учреждением, и с попечителей снимется часть финансового бремени. Но выгода не только в этом: дивиденды возрастут и за счет престижа колледжа – повысится приток студентов, причем и сами студенты будут сортом повыше, чем теперь. В подтверждение Нейджелу даже привели статистику. Ну, а дальше уж дело ректора – превратить колледж в университет, если он сумеет заинтересовать денежных тузов, – так прямо ему и сказали.

Хармон Нейджел был вынужден скрепя сердце принять такие условия. Он ответил, что будет счастлив, если под его руководством колледж превратится в университет, и, смекнув, что это тоже прозвучит смело и дальновидно, поведал попечительскому совету свою заветную мечту – первым делом основать в будущем университете аспирантуру по богословию. Совет торжественно выразил свое одобрение.

Профессор Нейджел никак не думал, что он связался с темными силами. Он всегда сурово осуждал подобные сделки. Впрочем, спортивная жизнь колледжа шла сама по себе, не касаясь его, и совесть Нейджела могла оставаться спокойной. Кроме того, он действительно многое сделал, чтобы поднять авторитет колледжа: так, на спортивную стипендию зачислялись лишь абитуриенты с хорошими школьными аттестатами, к тому же прошедшие ряд специальных проверок с целью выявления не только умственных способностей, но и нравственных качеств.

Далее был установлен жесткий лимит командировочных расходов футбольной команды; переход в другие команды и переманивание игроков не поощрялись. Поступив в колледж, молодой спортсмен сразу понимал, что наукам здесь отдается предпочтение даже перед футболом и к игре допускают лишь успевающих (из-за чего и случилась сегодняшняя неприятность). Да и тренера Харди нельзя было назвать футбольным дельцом в обычном смысле слова, никто его Нейджелу не навязывал – наоборот, ректор сам выбрал его из трех кандидатов, рекомендованных попечителями. Выбор пал на него потому, что Харди не сулил фантастических рекордов, готов был считать себя рядовым членом преподавательского коллектива, ставящего своей целью, как любили выражаться педагоги, «формирование индивидуума».

При таком положении дел единственное, что, как ни странно, тревожило Нейджела, это успехи футбольной команды. За несколько лет Харди как-то незаметно вырастил очень сильных игроков, показывающих в каждом новом сезоне всё лучшие и лучшие результаты. По отзывам газет, их стиль отличался сочетанием блистательного мышления с великолепной техникой и превосходной сыгранностью, что указывало на «твердое знание основ». Профессор Нейджел сомневался, заслуживают ли подобной похвалы другие кафедры его колледжа: обеспечивает ли, например, твердое знание основ кафедра английского языка? Способны ли профессора философии научить блистательно мыслить? А взрыв в химической лаборатории на той неделе? К счастью, обошлось без жертв, но никак не скажешь, что с техникой все обстоит великолепно!

Пожалуй, в этом сезоне не будет поражений. Несколько дней назад пришло письмо с Юга, от одной из торговых палат, в котором сообщалось о намерении основать с будущего года почетный кубок и колледж приглашался принять участие в соревнованиях. Однако бог с ним, с кубком. Это потом. А сейчас…

Сейчас профессор Нейджел нервничал.

Возможно, гости еще не заметили, что сегодня тон задавала жена ректора.

Молли Нейджел, седая неряшливая болезненная женщина, страдавшая приступами мигрени, не могла отделаться от назойливой мысли, что она уже не пара своему преуспевающему супругу, а по мнению некоторых, даже мешает его успеху в обществе. Несомненно, колледж, в котором Хармон столь неожиданно получил пост ректора, оказался совсем непохожим на те учебные заведения, где протекала их прежняя жизнь. И Хармон здесь тоже стал другим, а вот сумела ли она изменить свои привычки?

Это был старинный колледж, и он имел полное право на такое почетное название, так как был основан на Востоке страны еще в те далекие времена, когда здесь проходила граница обжитой части Соединенных Штатов.

Молли и ее муж происходили совсем из другой среды, хотя тоже преподавательской. Они познакомились, еще будучи студентами маленького колледжа в Айове, и поженились сразу после его окончания. Хармон защитил диссертацию в Айовском университете и вернулся в свою альма матер преподавать историю религии и этики. За пятнадцать лет он сумел продвинуться, хотя далось ему это не так-то легко, и занять единственную во всем колледже обеспеченную каким-то благотворительным фондом должность профессора христианской этики. Потом его пригласили на пост ректора баптистского колледжа в Кентукки. Как трудно было им решиться, как долго и тщательно они обсуждали это приглашение, взвешивая все «за» и «против»! В то время Хармон еще подумывал стать священником, и его с Молли главным образом волновал вопрос, где сумеет он принести больше пользы человечеству – в скромной роли духовного наставника или на посту главы учреждения при всех соблазнах власти и житейских благ.

В конце концов перевес оказался на стороне житейских благ, хоть и не бог весть каких, за что Нейджел был незамедлительно наказан судьбой. Баптистский колледж в Кентукки находился на грани банкротства, благотворительный фонд, на средства которого он существовал, был почти исчерпан, финансы – в крайне запутанном состоянии (скорее по неумению, чем по злому умыслу), и люди, окружавшие Нейджела, вполне заслуживали, чтобы их назвать, пользуясь языком евангелия, нищими духом. Став ректором, Хармон сразу же столкнулся не только с бедностью, но и с соблазном избавиться от нее неправедным путем. Один гнусный старик – местный житель – предложил вытащить колледж из долгов и обеспечить его средствами на будущее при условии, что учебная премудрость отныне будет доступной лишь «белым стопроцентным американцам, исповедующим протестантскую религию».

Молли была рада, когда Хармон наотрез отказал этому филантропу, с чарующей улыбкой напомнив ему евангелие от Луки: «И возвед Его на высокую гору, диавол показал Ему все царства вселенной во мгновение времени… если Ты поклонишься мне, то все будет Твое».

Как и следовало ожидать, отказ ректора стал поводом для разногласий среди преподавателей и попечителей, что лишь ускорило развал баптистского колледжа.

Но нет худа без добра. Принципиальная позиция Хармона Нейджела вызвала одобрительные отклики в печати, и, быть может, поэтому его пригласили занять тот пост, на котором он ныне находился. Это приглашение уже не породило никаких колебаний у супругов. Но Хармона здесь словно подменили – так, во всяком случае, казалось его жене.

Тут царили совсем иные обычаи – меньше простоты, меньше солидности и уж безусловно меньше набожности. По долгу службы ректор обязан был «общаться с людьми» (Молли делала особое ударение на этих словах, подчеркивая их важность), читать лекции группам выпускников, выступать по радио, а в последнее время – и по телевидению, устраивать приемы более часто, чем приходилось Нейджелам в прошлом. Правда, им отвели прелестный особняк в колониальном стиле, с прислугой, которую оплачивал колледж, и выделили специальные, и отнюдь не малые, средства на обеды и коктейли для почтенных «Друзей Красного и Белого» (так называлось общество выпускников), а в особо торжественных случаях студенческое бюро обслуживания присылало Нейджелу студентов в качестве официантов и буфетчиков. Все это требовало не только перемены привычного жизненного уклада, но и выработки новых сильных черт характера, и Хармону это отлично удалось, а вот Молли – нет.

В простоте душевной не понимая, что обеды и коктейли представляют собой прежде всего общественную функцию, Молли несколько раз так напивалась, что ее приходилось незаметно выводить из гостиной. Тогда она вообще перестала пить, после чего проявляла уже недостаточную для хозяйки дома заботу о спиртных напитках, и в результате рейторские приемы снискали себе славу аскетических. Однако сегодня Молли решила это мнение изменить и выставила мощную батарею бутылок, способную, по ее расчетам, свалить всех с ног. Для верности она достала из буфета старинные стаканы, похожие на детские ведерки для песка, только без ручек, и под стать им громадные бокалы для коктейля. Все утро она следила, чтобы студенты готовили напитки не скаредничая, в точности по рецептам из кулинарной книги миссис Ромбауэр. Привыкнув смолоду не особенно стесняться в выражениях, она со смехом подговаривала своих помощников напоить гостей «в лоск», чтобы им «было чем вспомнить этот прием».

В какой-то мере Молли, несомненно, руководило смутное мстительное желание наказать это чуждое ей общество, снизойдя к его слабостям и создав для него соблазн, но она не отдавала себе в этом отчета и объясняла свою радость лишь тем, что видела сейчас Хармона в отличном настроении. Он стоял в дверях гостиной, беседуя с попечителем Германом Сэйром и сенатором Джозией Стэмпом, но все время поглядывал в прихожую, ожидая новых гостей. В большой комнате было уже тесно, шумно и накурено; трое студентов с трудом протискивались в толпе, обнося гостей напитками и собирая пустые стаканы.

Между тем Хармон Нейджел нервничал. Ну что, казалось бы, особенного в этой истории с футболистом? Право, тривиальнее ничего не придумаешь, однако события дня сделали ее значительной именно в силу ее тривиальности. На ректора нажимали со всех сторон, и хотя он понимал, что нажим этот, в сущности, абсурден, легче ему не становилось.

Любой логический довод о том, например, что один, даже самый хороший игрок не решает исхода матча, сразу же оборачивался против него самого. Сенатор Стэмп, тот заявил:

– Странно, если все это такие пустяки, какого же черта вы не даете малому играть? Почему вы препятствуете?

Это было первое вмешательство с совершенно непредвиденной стороны. Нейджел был способен устоять против требований недовольных студенческих делегаций, вынести злобное ворчание заведующего кафедрой спорта, мрачные пророчества пресс-бюро колледжа и секретаря общества выпускников. Но оказалось, что юный Блент родом из того же городка, что и сенатор Стэмп, и тот специально предпринял длинное путешествие из Вашингтона, чтобы порадоваться успеху парня. Более того, со свойственной ему показной щедростью по отношению к землякам Стэмп пригласил сюда родителей Блента (кстати, давно уже не живших вместе), оплатил им дорогу и гостиницу и предложил места в своей ложе, чтобы они могли увидеть сына в этом решающем матче сезона. Попробуй откажи члену сената Соединенных Штатов, если ты же сам так старательно убеждал его, что его просьба, а вернее, приказ – совершеннейший пустяк.

– Тем более, Хармон, вы уладите это для меня, – сказал сенатор, даже не повысив голоса.

Когда основное занятие человека – устанавливать законы, и если одного его слова достаточно, чтобы закон получил новый смысл, покорно и устало подумал Нейджел, то сам он теряет уважение к закону и веру в его нерушимость. Во всяком случае, сенатор Стэмп даже представить себе не может, что какие-то узаконения вдруг станут серьезным препятствием для выполнения его желания.

Далее в этот вечер выяснилось, что у Германа Сэйра тоже есть свои причины пренебречь правилами. И если сенатор, как обобщенный символ власти, пошумев денька два, к счастью, должен будет покинуть город, то Герман Сэйр олицетворял собой постоянно действующую власть, с которой нельзя было не считаться. Местный житель, член попечительского совета, настолько богатый, что люди охотно прощали ему пьяные выходки, которые он нередко себе позволял, Герман Сэйр время от времени делал колледжу щедрые подарки – разве не оборудовал он за собственный счет каток с искусственным льдом для хоккея? И можно было надеяться, что он не забудет колледж в своем завещании и оставит ему кругленькую сумму.

Войдя в гостиную, Сэйр сразу направился к Нейджелу и начал без обиняков:

– Моя девочка, – он имел в виду свою дочь, – рассказывает, что у вас тут целая катавасия из-за Рея Блента. Я ей пообещал все уладить.

Нейджел ответил, что «уладить» это не так-то просто, хотя он и старается, но Сэйр, не став спорить, сказал:

– Я обещал Лили, я же не могу ее обмануть! – Затем прибавил: – Она надумала выйти замуж за этого мальчишку. Этому, конечно, не бывать, но я не могу нарушить слово, тем более что дело-то, оказывается, ерундовое.

Тут уж Нейджел почувствовал серьезную тревогу и даже некоторое сомнение, правильно ли он держался с Осмэном. До сих пор он тешил себя мыслью, что в их утренней беседе он проявил максимум политического искусства, и мысленно он снисходительно любовался Чарльзом, как хирург своим пациентом, которому спас жизнь на операционном столе, доказав не только свое личное умение, но и силу медицины.

Хармон Нейджел не находил, что в этой беседе поступил против совести. Он, в сущности, не сказал ничего определенного, действуя по методу логического джиу-джитсу, первый и основной принцип которого – обратить собственный вес противника против него самого: если он напирает, уклонись, и так далее. Как правильно он оценил этого человека! Как точно подметил и использовал его слабость, характерную вообще для педагога: это пристрастие, вернее, внутреннюю необходимость по всякому поводу и даже без повода бесконечно копаться в своей душе, рассматривать каждый вопрос в различных аспектах, придумывать веские аргументы за воображаемого противника что порождалось общением со студентами, за которых нередко приходилось думать) и в конце концов самым логическим путем убеждать себя в истинности того, во что он никогда не верил и не считал возможным поверить.

Как ни странно, это не роняло Чарльза в глазах Нейджела. Скорее наоборот. Такой умный человек, как Чарльз Осмэн, покинув кабинет ректора и проанализировав их беседу, наверное, понял, что сам себе вырыл яму. Нейджел был уверен, что Чарльз на него не обиделся, во всяком случае не очень, и выполнит свою роль как джентльмен, раз уж согласился.

Но хотя Нейджел и не солгал Осмэну в прямом смысле, он все же не был с ним до конца честен. Он согрешил, умолчав о причастности Солмона к этому инциденту, и, убедившись, что Чарльз ни о чем не догадывается и считает только себя «осью симметрии», не стал его разуверять, мгновенно сообразив, что вынужденное согласие Осмэна можно использовать для нажима на Солмона. Однако результатов пока не было видно, и Нейджел начинал тревожиться. Он надеялся, что Чарльз поговорит с Солмоном по душам, и тогда его собственное вмешательство не потребуется. Вместе с тем ему было немножко совестно от сознания, что Чарльз уже, может быть, знает, как хитро его провели.

Сейчас, беседуя с Сэйром и Стэмпом и объясняя им, что вся надежда на Осмэна, которого он ждет с минуты на минуту, Нейджел покачивался с носков на каблуки и то и дело поглядывал в прихожую, как бы поджидая новых гостей, но думая при этом только о Чарльзе. А Чарльз все не появлялся.

– Ему пора бы уже быть здесь, – сказал Нейджел. – Могу я предложить вам, господа, еще коктейль?

– Скажите, а что собой представляет этот Солмон? – спросил Герман Сэйр. – Я, кажется, что-то о нем слыхал.

– Трудно сказать, – уклончиво ответил ректор, беря у них пустые бокалы. – Он у нас недавно, около года. Философ. Тонкий ум. Тонкий ум, говорят. – И он отошел, чтобы найти официанта.

– Еврейская фамилия, правда? – равнодушно заметил Сэйр.

– По-видимому, да. Соломон и царица Савская. Как в библии… – Сенатор откашлялся и провозгласил: – Я лично против евреев ничего не имею.

Чарльз Осмэн появился в тот момент, когда Нейджел покинул свой пост. Отдав пальто и шляпу горничной, он прошел в гостиную мимо Сэйра и Стэмпа, с которыми не был знаком. Поэтому ректор не сразу заметил его приход. Чарльз взял бокал из рук студента в белой курточке и направился к хозяйке засвидетельствовать свое почтение. Молли Нейджел поглядела на него с удивлением: ему, кажется, не посылали приглашения… Считалось, что только старшее поколение преподавателей достойно пить коктейли с попечителями. Тем более сегодня: ожидая сенатора Стэмпа, они с Хармоном решили не приглашать этих молодых и напористых преподавателей общественных наук, которые рвутся повидать государственных мужей из Вашингтона, пока Америка еще не влипла в новую войну. Не из их ли породы этот Осмэн? Но теперь уже ничего не поделаешь. Надо бы только предупредить Хармона, чтобы он оградил себя от других непрошеных гостей.

– Я рада, что вы нашли время нас посетить! – сказала она Чарльзу, который догадывался о ходе ее мыслей. Они виделись раза два на каких-то торжествах, а однажды, несколько лет назад, когда Нейджел только приехал сюда, Чарльз даже обедал у ректора. Но стоит ли сейчас напоминать об этом его супруге?

– Благодарю вас за любезное приглашение, – ответил он с достоинством и отошел в сторону.

Окинув взглядом гостиную, Чарльз увидел ординарное сборище пожилых джентльменов и их старомодных жен. Впрочем, посвященный мог заметить здесь и кое-что любопытное. Не так уж часто жрецам науки, почтенным ветеранам колледжа, давалась возможность произвести генеральный смотр своих достижений, а их бывшим воспитанникам – лицезреть, во что превратились за два-три десятка лет блестящие молодые педагоги, которых они когда-то боготворили, боялись или ненавидели с такой силой, что это вошло в предания.

Гостей колледжа было нетрудно отличить от преподавателей. Попечители и бывшие воспитанники колледжа – в основном мужчины – явились в вечерних костюмах, видимо собираясь отправиться после на торжественный обед, меж тем как преподаватели выглядели более чем скромно и, судя по этому, собирались отсюда только домой. Правда, это светское различие было выдержано не до конца: трое или четверо ученых мужей были тоже в смокингах, но довольно тесных и с потертыми лацканами. Впрочем, дело было не только в одежде. Главное заключалось в другом.

Забавно было наблюдать, как плохо одетые, сутулые кабинетные ученые с хорошо отработанными жестами и иронической манерой выражаться старались не сдавать своих позиций интеллектуального превосходства; они и по сей день внушали некоторый трепет остальной части собравшихся, и это, видимо, даже льстило обеим сторонам. Все эти преуспевающие банкиры, адвокаты и промышленники обращались к своим бывшим наставникам с подчеркнутым уважением, как бы говоря: «Смотрите, сколько лет прошло, мы за это время успели нажить большие деньги, а они не нажили ничего! Значит, это тоже дает какое-то удовлетворение, – в чем же оно, хотелось бы знать?»

Посреди гостиной отставной профессор геологии, древний, как камни, о которых он когда-то читал лекции, забавлял двух своих бывших учеников, ныне пятидесятилетних бизнесменов, называвших его по студенческой привычке «Рокси», разглагольствуя о том, как он сразу обнаружил у них недостаток способностей, Он-де с самого начала знал, что каждый из них дальше вице-президента торговой фирмы не пойдет.

– Как же было вас не провалить, Керби? – говорил он своим добродушным визгливым голосом. – Если бы вы спросили мое мнение, я бы уже на второй день занятий сказал, что в вас нет искры божьей и никогда не будет!

Керби, апоплексического вида мужчина в очках с цилиндрическими стеклами, явно польщенный вниманием профессора, ткнул в бок своего бывшего однокурсника и очень громко, словно старик был глухой, сказал:

– Ты смотри: помнит! Наш Рокси никогда ничего не забывал!

– Это едва ли следует поставить мне в заслугу, – возразил старик. – «Он помнил Керби» – каково это в качестве эпитафии?..

Чарльз подумал, что сарказм старика и то, как он был воспринят собеседником, раскрывали сущность их отношений. Старик не боялся обидеть Керби, да тот и не мог обидеться: он даже не считал бывшего профессора человеком – скорее элементом своего прошлого, этаким развенчанным богом, по старой памяти чуточку грозным или же хитрым механизмом, умеющим улыбаться, разговаривать и помнить его, Керби. Это было и комично и, пожалуй, грустно.

Чарльз поставил пустой бокал на поднос, который держал студент-официант, и взял другой, полный. Что-то в покрое белой куртки привлекло его внимание и заставило поднять голову. На него, многозначительно улыбаясь, в упор смотрел юный мистер Да-Сильва.

– Честность до конца, правильно, сэр?

– А, переодетый гаулейтер! – воскликнул Чарльз. – Ну как, уже подстроили мне какую-нибудь пакость?

– Зачем? Я слышал, все улажено.

– Слышали звон… Насколько мне известно, ничего не улажено.

– Мистер Осмэн, если я вас задел сегодня утром, поверьте, это было не по злому умыслу. Просто это был ход конем, как говорится.

– Принимаю ваши извинения, – сказал Чарльз, – но не вздумайте воображать, что это вы с вашим толстым другом сдвинули горы… если вообще-то они сдвинуты!

– Я и не требую себе памятника, – весело и нагло ответил Да-Сильва. – Но все же вас уговорили? Он, наверно, да? – И парень кивнул в сторону ректора, стоявшего на другом конце гостиной.

– Вот что, юноша, советую вам не лезть не в свое дело! – Чарльз был уже не на шутку зол. – Я не обязан перед вами отчитываться, и меня мало интересует, что вы обо мне думаете, но должен вам сказать одно: не беритесь судить, не зная обстоятельств дела.

– Мистер Осмэн, я же вас не осуждаю! Каждому приходится кое-когда подчиняться большинству. Уступишь тут, уступишь там – глядишь, и опять заработала машина…

Чарльз сурово посмотрел на студента, сознавая, однако, что возразить ему нечего: он действительно пошел на уступку, приняв сторону Блента. Каковы бы ни были его побуждения, это все равно компромисс. И если его мотивы кем-то истолкованы превратно, что ж, ничего не поделаешь…

– Ладно, хватит, – брезгливо поморщился он, – вам этого не понять, так что кончим. – И Чарльз поспешно отвернулся, чувствуя себя безоружным перед торжествующей ухмылкой Да-Сильвы, которая показалась ему верхом наглости.

К счастью, от полного поражения его спас Нейджел.

– Чарльз! – закричал он. – Как это я вас прозевал? Давно вы здесь? – Он потащил Осмэна к двери, прихватив по пути Сэйра и сенатора Стэмпа, и, познакомив всех на ходу, ввел их в свой кабинет и прикрыл дверь.

– Сенатор и мистер Сэйр интересуются ходом дела, которое мы с вами сегодня обсуждали, – начал Нейджел, обращаясь к Осмэну. – Я уже вкратце изложил положение и обещал, что более подробно нас проинформируете вы. Надеюсь, господа, вы понимаете, – его взгляд обежал всех, – что все это должно остаться между нами?

Чарльз внимательно посмотрел на Германа Сэйра. Это был мощного телосложения мужчина лет за пятьдесят, с голым черепом, седыми бровями и угрюмым, туповатым лицом, которое можно было бы назвать рыхлым и дряблым, если бы не его высокомерное выражение. Глаза их встретились, и Чарльз внезапно уловил в этом человеке отдаленное сходство с Лили: во всяком случае, она, вероятно, умела смотреть на людей так же нагло и повелительно.

Догадывается ли Сэйр, что перед ним, быть может, его будущий зять? Абсурд? Но не здесь ли ключ к его внутренней позиции в том главном вопросе, обсудить который .они пришли сюда? Чарльз и сам не мог бы вразумительно ответить себе, почему эта мысль ему так неприятна.

– Молодой человек, – заговорил сенатор Стэмп, – я тут слыхал, что вы провалили Блента по вашему предмету. Так ли это?

Голос у сенатора был густой, ласковый и… страшный. Чарльзу вдруг представилась сцена расследования в комиссии конгресса.

– Да, сэр.

– Воображаю, как вам это было неприятно, – продолжал сенатор, – но вы выполнили свой долг. Каждому из нас приходится время от времени делать то, что нам не по душе, и знайте, молодой человек, вас за это никто не смеет осуждать.

«Благодарить его я должен, что ли?» – подумал Чарльз.

– Насколько я понял, – не унимался сенатор, – после того, как профессор Нейджел разъяснил вам, что значит этот неудовлетворительный балл с точки зрения политики вашего учебного заведения, и нарисовал вам, если можно так выразиться, всю картину в целом, вы проявили благоразумие, великодушие и человечность, согласившись пересмотреть ваше решение.

– Я только сказал, что согласен поговорить с мистером Блентом, – негромко и с оттенком досады заметил Чарльз.

– Простите, сенатор, – испуганно вмешался Нейджел, видя, что Стэмп собирается продолжать эту дискуссию. – Попросим лучше мистера Осмэна изложить нам обстоятельства в его трактовке.

– Я хочу сказать, – невозмутимо продолжал сенатор, – что я уважаю таких людей, которые любят лишний раз подумать и предпочитают не идти против течения.

– О чем речь? – спросил Герман Сэйр. – Я понял так, что парню разрешили играть.

– Теперь выяснилось, – Чарльз повернулся к ректору, – что этот вопрос зависит не от меня. С моей стороны возражений нет. А что касается этической стороны моего поступка, – негодующе добавил он, – то до нее никому не должно быть дела. Я принял решение и не желаю больше об этом думать.

– Ну-ну, это уже слишком! – сказал сенатор.

– У меня свои основания, – упрямо продолжал Чарльз, – достаточно резонные, но совсем не те, что вы думаете. – Он сразу понял, что сказал глупость, которой ставит себя в неловкое положение, и поспешно обратился к ректору: – Вы действовали в этом вопросе, как сочли нужным. Я не сомневаюсь, что у вас тоже были веские основания. У каждого есть свои основания. Но позвольте мне сказать вам: у вас порочная тактика.

– Чарльз, я от вас ничего не таил. Вы могли об этом знать…

– Однако же не знал!

– Я не обязан был вас информировать, – сказал Нейджел с достоинством, – любой беспристрастный человек вам скажет, что действия преподавателя другой кафедры не должны влиять на ваше решение. Грубо говоря, это даже не ваше дело.

– Очень хорошо, очень хорошо! – воскликнул Чарльз. – Однако вы ждали моего решения, чтобы повлиять на решение Солмона. Меня сделали штрейкбрехером, предателем, а к моему коллеге применили меры, которые с нравственной точки зрения являются насильственными, но насилие не помогло, и вот, пожалуйста, вы снова на том же месте, где были сегодня утром.

– Позвольте, вы что, опять передумали насчет Блента?

Этот изумленный вопрос ректора показался Чарльзу до того нелепым, что он осекся.

– Нет, – помолчав, ответил он устало, – по мотивам, которые я здесь упомянул и которые категорически отказываюсь обсуждать, я не возражаю. Мне все равно. Пусть играет. Я даже считаю, что он должен играть. Я сыт по горло этим Блентом. Я больше слышать о нем не хочу. Сейчас я говорю о более важном: вы натравливаете одного преподавателя на другого! Разумеется, я позвонил мистеру Солмону и извинился перед ним. – Чарльз гневно оглядел собеседников, как бы спрашивая, посмеют ли они оспаривать его право на это. – Но он, естественно, отказался принять мои извинения. Да и как бы он мог?

– Подробности меня не интересуют, – угрюмо сказал Сэйр. – Хармон, вы знаете, что я, как правило, не вмешиваюсь в ваши дела. Но в данном случае речь идет о сущем пустяке, и вы должны выполнить мою просьбу: я обещал дочери, что ее приятель будет завтра играть. Из-за чего весь этот шум? Не понимаю.

– Герман, я уже вам объяснял, – сказал ректор, – мистер Солмон имел полное право поступить так, как он поступил. Если наши уговоры не помогут и он будет настаивать на своем праве, я просто буду бессилен что-либо сделать. Конечно, с моей точки зрения, он поступает неразумно.

– Неразумным людям нечего делать в колледже, – возразил Сэйр. – Пусть он об этом подумает!

– Ну, знаете, Герман, преподавателя высшего учебного заведения нельзя просто так взять и выгнать. Да еще за то, что он выполнил свой долг.

– Это почему? Кто же так ведет бизнес?

– Колледж – не бизнес!

– Оно и видно…

Наступила тишина; беседа зашла в тупик. Все сидели злые, кроме сенатора, и он первый нарушил молчание.

– Признаться, я жалею, что ввязался в эту историю. Но я привез сюда родителей Блента, и они сидят в гостинице, каждый в своем номере, потому что они, оказывается, разошлись, и будет глупее глупого, если они придут со мной завтра на стадион, а их сын не играет. Может… как вы считаете, может, если я пошлю их к этому мистеру Солмону, они его разжалобят?

– По-моему, этого не следует делать, Джози, – возразил ректор.

– Тогда попросим профессора Осмэна. Молодой человек, вы тут говорили, что у вас есть какие-то свои причины, почему вы разрешили Бленту играть. Имейте в виду, я никогда ничего не выпытываю. Я уважаю вашу сдержанность. Но не могли бы вы каким-либо путем сделать так, чтобы эти же причины воздействовали и на вашего коллегу? Поговорили бы с ним по душам…

– И тем самым вы бы исправили ваши с ним отношения, – добавил Нейджел.

«А что будет, если рассказать им, как Реймонд Блент получил взятку за то, чтобы не играть? – подумал Чарльз. – Нет, нельзя, наверняка не поверят, ведь таких вещей, скажут, не бывает». – И, сам ощутив внезапное сомнение, он нервно пощупал бумажник, туго набитый двадцатидолларовыми банкнотами.

– Не думаю, что это поможет, сенатор, – сказал Чарльз и, не удержавшись, добавил: – И притом поступки преподавателя другой кафедры ведь не мое дело!

– Чарльз, если я некорректно выразился, прошу меня извинить, – сказал Нейджел, – беру свои слова назад. Я знаю, как вам осточертела эта история, и мне – не меньше, но, может быть, вы согласитесь… ради нас? Очень жаль, что так получилось, но раз уж мы зашли столь далеко, попробуем все же довести дело до конца законным путем.

– Миндальничайте с ними побольше, наверняка проиграете! – сказал Герман Сэйр. – Кстати, не этот ли Солмон послал к черту нашу комиссию по проверке лояльности? Я бы ему это припомнил!

– Нет, нет, Герман, этого не надо сейчас касаться, – остановил его Нейджел. – И я бы не стал смешивать эти вещи. Не беспокойтесь, мы его и так проверяем!

– Погодите, это уже серьезное дело, – вмешался сенатор. – В конце концов футбол – чисто американский спорт, наша национальная святыня, и если мы видим попытки вести подрывную деятельность…

– Пора показать силу, – перебил его Сэйр. – Стукнуть его как следует! Вот что, я сам пойду к Солмону и поговорю с ним. Я вижу, Хармон, вам неохота этим заниматься, но так или иначе мы ему мозги вправим, будьте покойны!

– Правильно! – сказал сенатор. – Где он живет?

Чарльз испытующе поглядел на ректора. Кто, как не он, должен сказать сейчас свое слово? Сэйр и сенатор уже встали.

– Так не делается, господа! – сказал Нейджел.

– Да вы с ума сошли оба! – вскричал Чарльз, сам удивившись своей резкости. Но окрик подействовал: Сэйр и Стэмп оторопели и зловеще уставились на

Чарльза, будто он сказал нечто совершенно непостижимое и неприемлемое для цивилизованного уха.

– Завтра состоится матч, – продолжал Чарльз. – Прекрасно. Я люблю футбол. Чисто американский, красочный, благородный спорт, он воплощает в себе лучшие любительские традиции, формирует характеры, заставляет всех нас раз в неделю подышать свежим воздухом. Все это великолепно. Играют симпатичные молодые люди – правда, почти все за плату, но плата эта не так велика, чтобы их можно было считать профессионалами. Дерутся, как на войне, и этим футбол для нас дорог и символичен, особенно если кто-нибудь для полного сходства свернет себе шею… Но все же это игра, игра! А вы куда махнули? На каком основании вы намерены применить силу, стукнуть его, как вы выразились, угрожать преподавателю, чернить его репутацию и, чего доброго, лишить его места? За что? Ведь у него и в мыслях нет иомешать вашему футболу!

Сэйр посмотрел на Чарльза и громко фыркнул.

– Молодой человек… – начал сенатор Стэмп.

– Я вам не молодой человек, – прервал его Чарльз, – и если кто-нибудь из вас вздумает запугивать меня своим высоким положением, я немедленно уйду из этого опереточного учебного заведения и постараюсь перед уходом сорвать с него маску интеллектуальности и респектабельности! А пока разрешите сказать вам, господа, что вы допускаете грубую ошибку, и если ректор не возражает против ваших намерений, то я возражаю. Попробуйте только привести в действие ваш беспрецедентный план шантажировать моего коллегу, и я сообщу в газеты все подробности этого непристойного дела!

Любопытно, как сильно действует на взрослых людей педагогическая отповедь. Тот, кто испытал гнев учителя в детстве, боится его долго, иногда всю жизнь. Сенатор и Сэйр на миг остолбенели, смутный страх охватил и Нейджела. Впрочем, победа Чарльза была кажущейся, и он ее не переоценивал.

– И еще вот что, – уже спокойнее продолжал он. – Обстоятельства вынуждают меня быть отчасти на вашей стороне. Но это ни в коей мере не изменяет моего мнения о том, что вы, господа, ведете себя как пожилые второкурсники, что ваши недостойные взгляды на спорт куда больше подобали бы молодчикам из «Гитлерюгенда».

– Чарльз! – истерически вскричал Нейджел.

Сэйр и сенатор только глядели на него во все глаза.

– Сейчас я пойду обедать, – с расстановкой проговорил Чарльз, – а потом я сам поговорю с мистером Солмоном. По некоторым соображениям, распространяться о которых я отказываюсь, я считаю, что Блент должен быть допущен к игре. Я попытаюсь убедить в этом моего коллегу, но без нажима. Что касается вас, господа, то предлагаю вам воздержаться от каких бы то ни было действий, пока я не сообщу вам результаты. А уж потом – и тем более не вмешиваться… Если мне не удастся его убедить, то вам и подавно; значит, и я, и вы, и все мы терпим поражение. Я вас застану здесь, если позвоню, скажем, в начале одиннадцатого?

Все молчали, и Чарльзу казалось, что он еще слышит свой голос. Потом заговорил Сэйр:

– Ладно, Осмэн, я принимаю ваше условие. Кстати, было полезно узнать, что у вас на уме. Но я совершенно не требую, чтобы меня любили, лишь бы делали то, что мне надо.

– Вот видите, молодой человек, – спокойным тоном сказал сенатор Стэмп, – при всей вашей вспыльчивости, которую я вам прощаю, вы сами предложили именно то, о чем я вас несколько минут назад просил. Охотно предоставляю вам свободу действий. Жду вашего звонка здесь в начале одиннадцатого или оставлю номер, по которому вы сможете нам позвонить.

Оба джентльмена покинули кабинет. Чарльз и Нейджел остались вдвоем.

– Я вас провожу, – сказал Нейджел, и было видно, что он дрожит. – Нет, не туда, там такая толчея. Сюда, пожалуйста… – Взяв Чарльза под локоть, он провел его через переднюю в кухню, где двое студентов в белых курточках с любопытством вскинули на них глаза. Один из них – это был Да-Сильва – загадочно улыбнулся.

– Постарайтесь убедить Солмона, – прошептал ректор. – Вы не должны были так говорить с ними…

– Кто-то же должен был! – резко ответил Чарльз. – Вы вот смолчали.

– Пожалуйста, не так громко, Чарльз! Разве вы не понимаете, что я нашел бы какой-нибудь способ их отговорить? Но с ума сошли, второкурсники, молодчики, из «Гитлерюгенда» – это было чересчур, Чарльз!

Нейджел торопливо отворил дверь черного хода, но Чарльз выдернул свой локоть из направляющей руки и твердо сказал:

– Там остались мои пальто и шляпа. С вашего разрешения, я уйду через парадный ход.

И они вернулись в прихожую.

– Вся ваша беда в том, – бросил Чарльз Нейджелу уже в дверях, – что вы хотите служить разом двум богам.

Ректор Нейджел изобразил на лице скорбную макиавеллевскую улыбку.

– А именно?

– Добру и злу! – ответил Чарльз и, не оборачиваясь, спустился по ступенькам на тротуар.

 

2

Отправляясь на свидание с Лили Сэйр после посещения ректора, Чарльз сам не мог уяснить себе, откуда вдруг возникло у него намерение жениться на ней. При всей естественности такого желания дело было даже не в самой Лили: он не был в нее влюблен, хотя она обворожила его и он восхищался ею и мог бы перечислить ее достоинства, даже не помня как следует ее лица. Если здесь играли роль чувства, то скорее всего абстрактные, поскольку эта девушка, точнее – образ, нарисованный его воображением, окончательно оформил в нем смутное доселе желание по-новому распорядиться своей судьбой, утвердить себя в мире реальных ценностей. Это вполне естественное желание оставалось подспудным со смерти его жены, смерти, которую он воспринял, как крушение личной жизни, и чувство вины в сочетании с тайной радостью свободы прочно удерживало его от второго брака. И вдруг за один день все это оказалось вытесненным другим столь же сильным желанием или растворилось в нем.

Чарльз шел к студенческому клубу, где он оставил свою машину. Он ощущал нервную приподнятость, вызванную недавней вспышкой гнева, но был доволен, что вел себя правильно. Страх перед последствиями он презрительно и гордо отвергал, хотя героическая поза несколько проигрывала от сознания, что противник, то есть дирекция и «сильные мира сего», все равно не рискнет выступить против него, так как не захочет показать себя в неприглядном свете. Но даже если выступит, он рад, что поднял меч в защиту принципиальности и гуманности, а на этом колледже свет клином не сошелся… Итак, он чувствовал себя хозяином положения, сумевшим уравновесить и тайнодействующие рычаги и явную для всех сторону дела, и был уверен, что сумеет убедить Леона Солмона в своей правоте, если намекнет на особые обстоятельства, не вдаваясь в подробности. И последнее.

Разве он, человек без предрассудков, идеальное воплощение здравомыслия, как заявила эта молодая особа, ей не пара? Он вдруг вообразил себя графом Моска – сдержанным, улыбающимся, отвешивающим учтивые поклоны, и, так как портрета героя великой книги не существовало, он не без удовольствия представил себе тонкое, умное, непроницаемое лицо Макиавелли.

Все еще под впечатлением этого образа, Чарльз вошел в вестибюль клуба и, дожидаясь, пока позовут мисс Сэйр, стоял в одиночестве поодаль от всех. Но, невзирая на его холодный, как ему казалось, и загадочный вид, несколько подвыпивших студентов с его факультета, считая, по-видимому, что им все дозволено, воспользовались случаем, чтобы отпустить нагло-фамильярные шуточки по его адресу. Чарльз был очень сконфужен. Он вспомнил, как попадал в такое же неловкое положение, когда еще студентом заходил за своей дамой сердца в женское общежитие, и там ее появлению на верхней площадке лестницы тоже предшествовали смешки и хихиканье по поводу «кавалеров».

Лили была в черном вечернем платье без рукавов, но очень строгого покроя. Никаких украшений, только плоская тяжелая золотая цепь вокруг шеи. Было что-то и от аристократки и от рабыни в этом подчеркнутом контрасте обнаженного тела, траурной материи и твердого кованого металла. Это совершенство, стоящее бешеных денег, было явно рассчитано на то, чтобы вызвать желание рвануть цепь, разорвать платье, растрепать прическу. Так вот какова его будущая подруга жизни, если он осмелится на ней жениться, с упавшим сердцем подумал Чарльз, Взгляд и улыбка Лили говорили, что она догадывается о его намерениях, вернее – подозревает в этом каждого мужчину, уверенная, что ни один из них не в силах устоять против ее «эротической привлекательности».

Какой-то незнакомый Чарльзу молодой человек в смокинге подал Лили манто и что-то прошептал ей на ухо. Она прислонилась к его плечу, закинула голову и рассмеялась.

– Я не прощаюсь, я еще вернусь! – сказала она и, взяв Чарльза под руку, вышла с ним на улицу. Ему показалось, что она немного навеселе.

– Сядем в мою, – предложила Лили, не дав ему сказать, где его машина. Ее «бугатти» стояла у самого подъезда.

Они сели в машину и сразу же поссорились.

– Как, ехать в эту жалкую столовку для бедных? – возмутилась Лили, узнав, что ее приглашают в «Аарон Берр». – Куда каждый наш бойскаут ведет свою милашку и папу с мамой за компанию?

– Тем не менее на это есть причины, – сказал Чарльз.

– Я знаю один темный и грязный притон на шоссе номер десять, – сказала она. – Отсюда миль двадцать, не больше. Давайте поедем туда. – И она включила мотор.

– Нет, – возразил Чарльз, – нельзя, я уже заказал столик.

– Подумаешь, столик, что ж, умереть из-за этого?

– Мне не хотелось бы говорить об этом, пока мы не приедем, но поверьте, у меня есть веская причина ехать именно туда, а не в другое место.

– Ну, раз вы настаиваете… – И Лили с остервенением рванула «бугатти» с места.

Даже если Лили и была пьяна, она не боялась вести машину с бешеной скоростью, ничуть при этом не теряя самообладания. За время этой короткой поездки в город Чарльз не раз испытывал сильный испуг и впоследствии, размышляя обо всем, пришел к выводу, что именно здесь и произошел некий поворот событий: он перестал быть хозяином положения, и это сказалось уже в том, что не он вез, а его везли, чего он вообще не любил. Кстати, эти десять или пятнадцать минут позволили ему понять, что влюбиться в Лили и жениться на ней – это совсем не одно и то же.

Машина была открытая и с такой низкой подвеской, что создавалось ощущение какой-то особой связи с дорогой, ревевшей под ногами, как ураган. В продолжение всего пути оба молчали, и, только поставив машину перед рестораном, Лили сказала:

– Не сердитесь, что я капризничала и не хотела ехать сюда. Мир?

– Можете об этом не думать!

Они улыбнулись друг другу и вошли в ресторан. Впрочем, Лили оказалась пророчицей: не успели они сделать несколько шагов по залу, как из-за столика поднялся толстый Барбер и стал в проходе с салфеткой в руке, сияя улыбкой и торопливо дожевывая кусок.

– Профессор Осмэн, какая приятная встреча! – произнес он, обретя, наконец, возможность шевелить языком. – Привет, Лили! Позвольте познакомить вас с моими родителями, сэр. Мама, папа, познакомьтесь! Наш профессор мистер Осмэн. А это моя невеста Джералдин Перл.

Последовали неловкие приветствия. Отец Барбера был маленький, сморщенный человечек, казалось исчерпавший все свои силы на то, чтобы произвести на свет столь внушительных размеров отпрыска. Джералдин – милая простоватая девушка – чем-то напоминала свою будущую свекровь. Барбер-сын с многозначительным видом отвел Чарльза в сторону; Лили осталась одна, принимая как должное восхищенные взгляды всего зала.

– Не могу передать, как я вам благодарен, сэр, – понизив голос, заговорил Барбер. – У меня точно камень с души свалился, когда я узнал, что этот досадный эпизод закончился благополучно. Я понимаю, сэр, что вы уступили не по моему желанию, а из высших побуждений. Это очень великодушно с вашей стороны, профессор. Надеюсь, вы меня простите, если я сказал вам сегодня утром что-либо неприятное.

– Мистер Барбер, – начал было Чарльз, но, увидев перед собой это глупое открытое лицо, не мог не улыбнуться. – Мистер Барбер, как хорошо быть таким, как вы!

Лицо собеседника не выразило ни понимания, ни хотя бы желания понять смысл этих слов – оно сияло все той же улыбкой.

– Лили – замечательная девушка, – сказал Барбер. – Для меня новость, что вы знакомы.

– Надеюсь, вы ничего не имеете против? Простите, но мы должны вас покинуть.

Он повернулся к Лили и взял ее под руку; отходя, они услыхали, как мать Барбера сказала:

– У вас так принято, чтоб преподаватели…

– Ш-ш-ш, мама, – довольно громко остановил ее сын. – А что здесь дурного? И потом, кажется, она его племянница.

Чарльз покраснел.

– Не смущайтесь, дядюшка! – сказала Лили, усаживаясь напротив него за столик. – Пожалуй, мне следует звать вас по имени.

– Я буду рад!

– Так значит, Чарльз? Красивое имя! А это не беда, что нас здесь видят вместе? Может быть, вам неприятно? Ваша жена узнает…

– У меня нет жены. Она умерла.

– О, простите!

– Она уже давно умерла.

– Ну так я хочу что-нибудь выпить, Чарльз. можете заказать виски и поведайте, наконец, почему вам понадобилось приехать именно сюда.

– Это тонкое дело. – Он поглядел ей в глаза. – Не знаю, имею ли я право рассказывать вам, но мне это просто необходимо. С момента нашего утреннего разговора произошло очень много событий.

Чарльз заказал виски.

– Передайте, пожалуйста, мистеру Гардиньери, что я прошу его подойти к нашему столику и выпить с нами вместе, – сказал он официанту и услышал в ответ, что хозяин очень занят, но ему будет передано.

– Тайна сгущается! – заметила Лили.

– Итак, сначала, если считать это началом… Было ли вам известно сегодня утром, что ваш приятель провалился не только у меня, но и у мистера Солмона по философии?

– К сожалению, да.

– Почему же вы умолчали?

– Это было нечестно, по-вашему?

– По-моему, да.

– Но я же не могла свести вас с ним! Вот и решила поговорить с каждым в отдельности. После обеда я была у мистер Солмона тоже.

– Ну и как?

– Никак. Вы оба можете служить благородным примером для остального педагогического мира. Люди принципа! А он к тому же еще и смакует это. Не то, что вы. Мне кажется, я бы не могла найти общий язык с мистером Солмоном.

– Сегодня я имел честь познакомиться с вашим отцом, – сказал Чарльз, – и тоже думаю, что не смог бы найти с ним общий язык. О чем я очень сожалею, – добавил он, намереваясь сказать: «Потому что я собираюсь на вас жениться», но решимость ему изменила.

– А почему вы сожалеете? – полюбопытствовала Лили, но в эту минуту официант принес им виски и сообщил, что мистер Гардиньери сейчас подойдет.

– Здесь во многом виноваты, кажется, вы, – сказал Чарльз. – Вся эта история гораздо неприятнее, чем вы подозреваете, и гораздо сложнее. Ваш отец, по-видимому, очень вас любит?

– Он тоже потерял жену и всячески старается, чтобы я была счастлива.

– Поэтому, ничего не добившись ни от меня, ни от Солмона, вы направились прямо к вашему папаше, да?

– Конечно! Что мне еще оставалось?

– Разве это так для вас важно? Не могли поставить на этом точку?

– Стало быть, не могла. Стало быть, важно!

– Что ж, вы добились результатов, – мрачно сказал Чарльз. – Ваш папаша с благословения сенатора Стэмпа и с его помощью терроризировал ректора и уже собирался идти с дубинкой на мистера Солмона. Я удержал его.

– Почему?

– Почему? Видите ли, дорогая Лили, так с людьми не обращаются. Даже если очень хочется чего-то добиться.

– Но вам-то он не угрожал дубинкой?

– Нет. Однако особого героизма я не проявил. Ко мне не пришлось применить силу, так как я – увы! – капитулировал еще раньше. И это объясняет, как ни странно, почему мы с вами здесь. Скажу вам так, Лили: в силу некоторых обстоятельств, которые возникли сегодня, я вынужден был разрешить Бленту играть. Мне очень неприятно, что я попал в такое положение, но скажу вам больше – теперь уж я считаю, что он обязан играть. Ваш приятель совсем не такой простачок, каким вы его изобразили.

– Да, – сказала она, – боюсь, что вы правы. По-видимому, я ошиблась в отношении его.

– Как вас понимать?

– Неважно. Продолжайте ваше мрачное повествование!

– Уж мрачнее некуда! Не знаю, правильно ли я поступлю, выдав вам тайну, – ведь я дал слово. Но такое нельзя скрывать, и если кто-нибудь должен знать, так это в первую очередь вы. Потому что, к слову сказать, он вас обманул. Он провалил зачет по другой причине.

– Ах, вот вы о чем!

Их беседу прервал подошедший Гардиньери; он выдвинул стул, но не сел, а облокотился о спинку и недовольно посмотрел на Чарльза.

– Я думал, вы один, профессор.

– Как видите, нет, – ответил Чарльз и познакомил его с Лили. – Присядьте и не хмурьтесь! Мою просьбу будет нетрудно выполнить, и это не сулит вам никаких неприятностей.

– Всяко бывает, – угрюмо отозвался Гардиньери, но все-таки сел.

– Сегодня, когда я здесь обедал, – сказал Чарльз, обращаясь к Лили, – мистер Гардиньери сообщил мне, правда не вдаваясь в подробности, что уже заранее известно, кто завтра выиграет.

– Я вам этого не говорил, профессор Осмэн, – сказал Гардиньери.

– Однако я вас так понял, – возразил Чарльз. – Конечно, мне хотелось думать, что это шутка или преувеличение, но несколько часов спустя я узнал нечто такое, что заставило меня безусловно вам поверить. Кое-кто получил взятку.

– Тот малый, о котором мы с вами говорили, – поспешно подсказал Гардиньери.

– Касаться имен в настоящий момент мы не будем. Я не подтверждаю, что это тот, о ком вы думаете. И по ряду причин, хотя в доказательствах нет недостатка, я не собираюсь передавать это дело в руки властей для расследования… А теперь допустим, что положение изменилось. Человек, получивший взятку, желает искупить свой бесчестный поступок и намерен сделать это любой ценой. Это может стать печальной вестью для ваших друзей, мистер Гардиньери, но, мне кажется, им лучше знать, чем не знать. Им, пожалуй, стоило бы сразу поставить на обе команды. Так или иначе, я уполномочен вернуть задаток кому следует. Вы могли бы передать им эту информацию? Хозяин ресторана насупился.

– Если об этом узнают, профессор, заварится такая каша, что потом не расхлебать.

– А не нужно, чтобы узнали. Разумеется, я куда с большим удовольствием вывел бы всю эту компанию на чистую воду, но я не могу. Зато если мы сделаем так, как я вам предлагаю, никакие имена не будут названы. Вы мне только устройте свидание с теми, кто это затеял. Остальное я беру на себя. Если они где-нибудь поблизости, мы можем встретиться сейчас, если нет, то попозже.

– Ну, сейчас-то наверняка невозможно! – горячо возразил Гардиньери. – Эти люди не бегут ко мне по первому зову! Я даже толком не знаю, кто они, просто слышал о них краем уха.

– Но вы попытаетесь выяснить?

– Придется позвонить кое-куда, профессор. Для этого нужно время. И уж раз на то пошло, то здесь вам нельзя встречаться. Только в другом месте.

– Это на ваше усмотрение, – ответил Чарльз. – И благодарю вас. А теперь не выпьете ли с нами? Простите, что я сразу не предложил, но мне хотелось прежде договориться о деле.

– Нет, сейчас мне некогда, – ответил Гардиньери, вставая, и с легким поклоном в сторону Лили добавил: – Рад был с вами познакомиться, мисс.

– Когда дозвонитесь, приходите, выпьем коньячку, – сказал Чарльз.

– Там видно будет… – И Гардиньери с весьма озабоченным видом удалился.

– Ну, теперь вы все знаете, – сказал Чарльз? обращаясь к Лили, которая вопреки его ожиданиям совсем не была потрясена услышанным.

– Милый Чарльз, вы ужасный формалист! – сказала она со смехом. – Давайте лучше выпьем еще.

– Я рад, что вам смешно, – ворчливо сказал он, но подозвал официанта и велел принести еще виски.

– Ей-богу, смешно. Ходите вокруг да около, делаете туманные намеки. Чего бы проще: взять да сказать!

Чарльз решил, что действительно настало время говорить напрямик.

– Мне казалось, что некрасиво плохо отзываться о людях, – начал он, – особенно о вашем приятеле, с которым мы как бы соперники. Я бы хотел жениться на вас.

Брови Лили поползли вверх, рот удивленно округлился, но Чарльз почувствовал, что все это деланное.

– Очень благородно с вашей стороны, но вы так усиленно старались разоблачить Рея, что могли бы сразу посвятить меня в свои намерения. – Тут подоспела новая выпивка, и Лили подняла свою рюмку: – За успех ваших планов, Чарльз! – Значит, вы понимаете, что он не из-за вас провалился и затеял эту дурацкую историю?

– В том-то и дело, что из-за меня, дорогой, из-за меня. Я ведь тоже это знала – только не утром, нет-нет. Когда мы с вами разговаривали, я думала, что говорю вам правду. А под вечер, побывав у вас и исповедавшись, Рей почувствовал себя лучше и решил повторить свою исповедь. Он сбежал с тренировки – ведь сегодня вся команда на стадионе и игрок может отлучиться только на церемонию у костра, – примчался на минуту в клуб, затащил меня в нишу у окна – я там чуть не задохнулась от жары – и рассказал все. О вас говорил прямо-таки с восхищением. Но все, что он сделал или собирается делать, было ради меня, и он явился мне это сказать. Он хотел, чтоб мы оба бросили колледж и на будущей неделе обвенчались – на эти две тысячи. Попросил у меня прощения за свое малодушие и справился, помешают ли мне новые обстоятельства выйти за него замуж.

– Ну и ну, это же черт знает что такое! – сказал Чарльз, чувствуя себя и обиженным и одураченным. – Он хочет в любом случае остаться в выигрыше!

– Разве за это можно осуждать? – удивилась Лили. – Я, наоборот, была тронута. До сих пор никто не пытался стать из-за меня преступником, а Рей, хоть и не довел дела до конца…

– Так вы решили выйти за него замуж?

– Это еще как сказать! – Она пожала плечами. – Я же не знала, Чарльз, что вы так все осложните… Видите это? – Она слегка отогнула платье у ворота. – Я опять взяла у него значок. Мой бедный, трогательный, подкупленный герой опять считает меня своей прекрасной дамой. Я дала ему слово, что буду носить эту штуковину по крайней мере до окончания матча.

– По секрету? – Чарльз натянуто улыбнулся.

– Да. Ну, вот я вам тоже выдала тайну в обмен на вашу, хотя у вас, собственно, тайны не было. Я взяла значок по секрету, потому что вся эта братва из студенческого общества как раз того и добивалась, а я не хочу, чтобы они считали, будто это они меня заставили.

– А что будет после матча?

– Ну, что вы так помрачнели, Чарльз? Давайте лучше выпьем!

– А не пора ли приступить к еде?

– Сначала еще по рюмке, ладно?

– Как вам угодно.

– А после матча у нас будет серьезный разговор о нашем, так сказать, будущем. Я ему обещала. Хотя я даже не представляю себе, что это может быть за будущее! И все же я должна была пообещать и взять значок, потому что он, видимо, любит меня, а в нашем мире любовь не так часто встречается, чтобы можно было этим пренебрегать.

– Ну, а как же быть человеку без предрассудков? – Эти слова как-то сами вылетели у Чарльза.

– Ах, вам эта характеристика, конечно, больше подходит, чем бедному Реймонду. – Она улыбнулась. – Неужели вы приняли мои слова за намек во время нашего утреннего разговора? Я этого не имела в виду. Впрочем, отчасти да – вы мне давно, с первого взгляда, понравились. Но почему вы решили, что хотите на мне жениться?

– Я много думал о вас сегодня, – сказал Чарльз с мучительным сознанием что, как это ни глупо, сейчас важно быть честным. – И признаюсь, что решил я это не из таких уж романтических побуждений. Я понял, что вы мне подходи те как человек. А когда я увидел вас снова, я влюбился в вас – в машине, по дороге сюда. Не знаю, как это бывает, но вот бывает…

– Конечно, бывает! – сказала Лили очень серьезно.

– Надеюсь, я вас не ставлю в неловкое положение? Ведь мы с вами далеко не ровесники.

– Наоборот, мне очень приятно и даже лестно ваше внимание, – успокоила его Лили. – Но об одном вы все-таки забыли…

– А именно?

– Спросить, питаю ли я к вам ответное чувство.

– После того, что вы мне сказали я уже не вправе спрашивать.

– Дорогой профессор, ваша честность просто убивает; рядом с вами мы все кажемся порочными.

– А на самом деле нет?

Подумав, она ответила:

– Мне кажется, нет.

Чарльз настоял на том, чтобы заказать обед, и после этого продолжил разговор.

– Я должен вам сказать кое-что, даже с риском, что эти слова прозвучат клеветой на моего соперника. Но мне надо услышать ваше мнение. Я по-прежнему в ужасе от того, что Блент сделал или собирался сделать. Мне всегда казалось, что я неплохо знаю жизнь и разбираюсь в людях, но его поступок для меня непостижим. То есть теоретически я это, пожалуй, могу понять. Если мне скажут, что в нашем мире вообще практикуются взятки, я поверю – да, видимо, это так. Но когда мальчишка Блент берет взятку – тут уже другое дело. Правда, я особенно не задумывался над его характером, но, заметьте, совершенно его не зная, а только наблюдая со стороны, я считал, что он лучше и выше всей этой братии великих футболистов. И вот пожалуйста, такой глупый и гадкий поступок, который не искупается одним раскаянием! Впрочем, дальше уже моя забота, раз я ему поверил и знаю, как действовать. Но я хочу услышать ваше мнение, Лили. Положа руку на сердце, что вы думаете сейчас о Бленте?

– Это лобовая атака, – сказала она, посмотрев на него без улыбки. – Меня Рей тронул и позабавил, вот и все. Мне хотелось смеяться над его серьезной физиономией, но именно его серьезная физиономия меня и остановила. А если бы я позволила себе рассмеяться, то поцеловала бы его: ведь он поступил так ради меня! Но я не сделала ни того, ни другого, а просто сидела как каменная.

– Так. Стало быть, вас это не потрясло?

– Рей за свою жизнь не видел таких денег, и я даже не знаю, что более трогательно: его благородный жест или его наивная уверенность, что нам хватит двух тысяч. – Она храбро поглядела на Чарльза. – Я бы наверняка вышла за него замуж, если бы он довел дело до конца, но не могла же я в этом признаться, когда он пошел на попятный!

– Вы стараетесь меня поразить, – сказал Чарльз. – Но неужели вам чужды нормы порядочности?

– Вы просили, и я честно вам призналась. А что касается норм порядочности, то в этом я разбираюсь не хуже вас, мой дорогой и уважаемый учитель. Причем не забудьте, у меня преимущество: я постоянно имею возможность наблюдать, как фабрикуются эти нормы применительно к нужному случаю. Сказать по правде, мне смешно, когда люди начинают охать, обнаружив, что драгоценный футбол – обыкновенная липа. Я-то знаю, что и флаги, и оркестры, и юноши с волевыми подбородками, и почтенные зрители на трибунах, и подвыпившие папаши, со слезами на глазах вспоминающие далекую и сильно приукрашенную молодость, и бесконечная болтовня о мужестве и воспитании характера – это же самое что ни на есть торжество надувательства! Так пусть хоть раз все увидят, на чем это держится. Пожалуйста, не смотрите на меня такими удивленными, страдальческими глазами! Я подозреваю, что вы со мной согласны.

– Даже если и согласен, то лишь в общих чертах. А если это отбросить, то остается личная порядочность. Тут дело даже не в принципах и не в убеждениях. Порядочный человек так не делает – и все. Простое, элементарное чувство учит его…

– Ходить в уборную, – досказала Лили.

– Прошу без пошлых студенческих острот!

– Как вам угодно, милый, но вы же сами хотели узнать мое мнение! Или вы бы предпочли, чтобы я лгала и восклицала: «Ох, какой ужас!» А я вот не вижу никакого ужаса. Я вижу лишь еще одно доказательство колоссальной и вечной лжи, которая окружает нас со всех сторон. Как вы думаете, каким образом мой отец достиг своего положения?

– Это старая песня, – возразил Чарльз, – однако же цивилизация продолжает существовать!

– А что такое цивилизация, как не мой папаша? Или вам, может быть, кажется, что это вы?

– Ну, послушайте, – терпеливо начал Чарльз, – вот вам доказательство. Даже Блент, из-за которого у нас разгорелся этот глупый спор, даже он понимает разницу между добром и злом. Инстинктивно понимает. Он сказал мне совершенно серьезно, что, если наши проиграют, он покончит с собой. Я не верю, что он решится, это мальчишеская героика, но разве она не показывает, как он переживает этот случай?

– Зато если он не решится, а что не решится, это точно, – холодно сказала Лили, – то тут уже не будет ни героики, ни глубины, а только одно мальчишество, верно?

– Ваше право так считать, конечно, – пробормотал Чарльз.

Лили рассмеялась:

– Не ссорьтесь со мной, Чарльз! Вы меня не совсем поняли. Вы хотите меня переспорить и оказаться правым, а я к этому и не стремлюсь. Я хочу одного: делать то, что мне нравится.

– Многого захотели… – мрачно сказал Чарльз, но затем невольно усмехнулся. – Неужели я оторвался от жизни? Неужели вы считаете, что ваше поколение, которое я призван обучать, мыслит так же, как вы?

– Педант! – В голосе Лили послышались ласковые нотки. – Сомневаюсь. Скорее они – как вы, только менее образованные. Идеалисты, вроде Рея, серьезные, полные благих намерений, а на поверку – все-таки нечестные. Может быть, вы и Рей – не такие уж разные люди…

– А вы?

– А я такая, как есть. – Она, видимо, хотела что-то добавить, но передумала и кончила неожиданным признанием: – И мне не слишком-то хорошо, и сама я не очень хорошая.

– Не нужно так о себе думать, – проникновенно сказал Чарльз, взяв ее за руку. – Юности свойственно самобичевание.

– Ах, дядюшка… – Она отняла руку и вдруг с неуместной игривостью попросила: – Расскажите мне что-нибудь о вашей жене. Какая она была?

– Как вам сказать… – Чарльз запнулся. – Она была… она была очень хорошим человеком, – произнес он не совсем уверенным тоном. – Я это говорю не в пику вам, – добавил он. – Но она тоже не была счастлива.

– Да?

– Она покончила с собой, – неожиданно для самого себя сказал Чарльз, – так что, надо полагать, была несчастлива.

– А вы?

– Я тоже. Наверное, мы бы все равно разошлись. Но я до сих пор не понимаю, почему она это сделала. Я чувствовал себя из-за этого каким-то чудовищем, а я вовсе не чудовище. Что я ей сделал?

– На это я не могу ответить за вас, – сказала Лили.

– Конечно, нет. Просто я уже давно не говорил ни с кем об этом.

– И не надо, если вам тяжело.

– Ничего. – Тень улыбки мелькнула на его лице. – Вы ведь должны знать, чем бы вы рисковали, если бы согласились стать моей женой. Она принимала снотворное и поговаривала о самоубийстве, но я был знаком с психологией только по «Ридерз дайджест» (Американский журнал, печатающий популярные обзоры художественной, научной и другой литературы) и считал, что это не опасно. Но вот однажды я пришел домой – это было не здесь, а в другом колледже – и увидел: все тихо, окна раскрыты, шторы развеваются; был холодный весенний день, вернее, уже сумерки. Я окликнул ее, но никто не ответил. Я прошел в кухню, налил себе виски. Я уже начал волноваться. «Наверно, она все-таки ушла от меня», – подумал я. Она об этом тоже часто говорила. Скоро мне стало совсем не по себе. Я несколько раз громко позвал ее – это было довольно нелепо, если думать, что она ушла, – и, наконец, поднялся наверх и увидел ее. Она лежала на постели в белой шелковой сорочке, надушенная, с накрашенными губами – и что мне сразу бросилось в глаза – на подушках, переложенных на середину нашей двуспальной кровати. Ветер раздувал шторы, все было мирно и тихо и даже напоминало Голливуд. То есть сразу, понимаете, не было ощущения чего-то противоестественного; оно возникло потом, а в первую минуту это походило на сцену из кинофильма. Все было настолько нереально, словно ты не здесь, не рядом, а наблюдаешь со стороны.

– А что вы подумали? – спросила Лили.

– Что уж тут было думать? Сначала я, вероятно, просто не мог собраться с мыслями. Не знаю. Не хочется говорить, – заключил он резко.

– Вы желали ее смерти, – просто сказала Лили.

– Вам еще рано знать, как это бывает в жизни. И лучше никогда не узнать. Это все очень сложно…

– Я понимаю.

– Потом было много суеты, приходили люди, что-то спрашивали, я что-то отвечал. Надо было рассылать телеграммы, хлопотать о похоронах. Каждый старался проявить чуткость…

– Которой вы в свое время не проявили?

– Да, пожалуй.

– Я вам очень сочувствую, Чарльз. – Она коснулась его руки. – Это ужасно. Не думайте об этом больше…

Подошел Гардиньери и на этот раз согласился выпить с ними рюмку бенедиктина.

– Я кое с кем договорился, как вы просили, – сказал он тоном заговорщика. – Но боже вас сохрани сделать неверный шаг, сэр! Нам всем тогда будет плохо. Я доверяю вам, хотя это большой риск.

– Не беспокойтесь, – сказал Чарльз,– мы не в джунглях. Ничего не случится.

– Мне бы вашу уверенность, профессор, – сказал Гардиньери. – Итак, вы знаете Депо-стрит, за вокзалом, ну, где конечная остановка автобуса?

– Знаю.

– Там на углу закусочная Ника. Сегодня от одиннадцати до двенадцати. Скажете буфетчику, что вам нужен Макс. Больше ничего. Он не должен знать, кто вы, и вы его тоже ни о чем не спрашивайте, а самое главное, не называйте моей фамилии. Я с ним не сам договаривался, а через третьих лиц. И советую этой молодой особе вас не сопровождать. В ночное время там небезопасно.

– Очень вам благодарен, – сказал Чарльз.

При всей своей мрачной таинственности, мистер Гардиньери, казалось, был доволен собой.

– Я бы ни для кого этого не сделал, профессор Осмэн, – сказал он и, подозвав официанта, величественно распорядился: – Ликер за мой счет, Джек!

– И все-таки я с вами поеду, – сказала Лили, когда хозяин отошел. – Подумать только, в нашем городишке вершатся преступные дела! Кто же согласится пропустить такое?

– Нет, Гардиньери прав, вам там нечего делать.

– Меня выбрасывали из таких притонов, какие ему и не снились, а уж вам и подавно! – заявила Лили. – Соглашайтесь по-хорошему, иначе все равно поеду следом, буду сигналить всю дорогу и расскажу суду всю правду!

 

3

Костер пылал, и неровные языки пламени превращали темное спортивное поле в пещеру с пляшущими длинными тенями. Сверху, с шоссе, проходящего над полем, где Лили остановила машину, была видна толпа, пока еще не очень большая. Люди, казалось, бесцельно слонялись туда и сюда. Временами доносилось пение, которое то и дело обрывалось, словно никому не хотелось подтягивать. Оно больше напоминало заунывное бормотание, в котором чудилось что-то зловещее. На переднем плане перед костром дурачились и кувыркались какие-то парни в белых свитерах, несколько человек беседовали чуть поодаль, а двое, взгромоздившись на высоченные ходули, развертывали стяг футов в двадцать длиной, с эмблемой колледжа. К месту сбора подъезжали машины, из общежитий и клубов стекался народ. То тут, то там образовывался тесный круг, и люди начинали скандировать различные призывы, из которых особенно выделялось лающее, истерическое «Дерись!».

Лили прижалась к Чарльзу, и они поцеловались. Мимо пронеслось несколько машин и большой автобус, из его окон раздались непристойные и оскорбительные выкрики по их адресу.

– Это наша команда там, в автобусе, – пояснила Лили,

– Ну и пускай, каждому свое, – отозвался Чарльз, и они снова поцеловались. Было очень холодно. – Может быть, вы считаете, что нам не следует этого делать?

– Если бы я так считала, мы бы этого не делали, – ответила она.

Автобус спустился вниз, к полю, из него высыпали игроки команды и торжественным маршем направились сквозь толпу к деревянной трибуне у костра. Их приветствовали громкими криками. Из-за ворот грянул марш – на поле вступал студенческий оркестр, и каменные стены стадиона отражали гулким эхом мощный рев труб и бой барабанов. Беспорядочный шум стал затихать, организованный хор приветственных голосов звучал теперь слитно, вздымаясь и падая с мерными интервалами, как морской прибой.

– Мне пора, – нехотя сказал Чарльз.– Солмон живет здесь, поблизости. Я могу пройтись пешком. Или же подвезите меня туда, где я оставил свою машину.

– Побудьте со мной еще минутку! Я вас подвезу к его дому. В конце концов должна же я знать, где вас найти. А то еще сбежите от меня.

– Право, Лили, вам незачем туда ехать. Ни к чему совершенно!

– Но это же так интересно! А в случае чего вы меня защитите от опасности.

– Защита не очень-то надежная…

– Через час я за вами приеду.

– Мне очень хочется быть с вами, Лили, очень, но поверьте, это глупая затея.

– Наоборот, самая умная, – убежденно возразила она и снова прильнула к нему, ища поцелуя. По вине обстоятельств поцелуи эти были холодными, хоть и нежными, однако пальто и перчатки не помешали Чарльзу почувствовать ответный трепет. Он решительным движением высвободился из ее объятий.

– Мы делаем глупости, – сказал он. – И притом это не очень честно. Я говорю серьезно, Лили. Я вас полюбил и хочу на вас жениться, понимаете?

– Понимаю, – прозвучал неуверенный ответ.

– А вы меня любите? Она ответила не сразу:

– Вы ищете положительного человека, а я совсем не положительная.

– И все-таки? Она вздохнула.

– Пожалуй, да. Меня к вам очень тянет, Чарльз.

– Так, понятно! – сказал он раздраженно и стал медленно, демонстративно выбираться из машины.

– Мне бы не следовало вас удерживать, – сказала Лили, – но все же погодите. Я скажу то, что вам хочется услышать, но предупреждаю: принимайте меня такой, какая я есть.

– Говорите!

– Я люблю вас, Чарльз.

Эта фраза прозвучала так обыденно, что разочаровала его еще больше.

– Ну, а как же наш герой? – Он кивнул в сторону костра.

– Не знаю, просто сама не знаю…

– А этот дурацкий значок вы снимете теперь?

– Вы очень нетерпеливы, так нельзя. Я дала слово носить его до окончания матча, и я обязана свое слово сдержать.

– Не понимаю, почему…

– Вы сами сказали, что остается еще личная порядочность, – напомнила она, – хотя, видит бог, она принимает самые неожиданные формы. Меня ужасно влечет к вам, Чарльз.

– Наше объяснение не назовешь веселым, – сказал он. – И мы тут сидим, как двое бездомных. Поедемте ко мне.

– Сейчас нельзя. Вы должны повидаться с Солмоном, а потом нам предстоит знакомство с местным преступным миром. Или вы уже забыли?

– Неплохо бы забыть…

– Я не могу. Посидим здесь как добрые друзья еще несколько минут, а уж когда промерзнем до костей, я вас повезу куда требуется. Глядите, кажется, старший тренер начинает священнодействие!

До них донесся слабый, дребезжащий голос и кашель, многократно усиленный потрескивающим репродуктором, взрывы аплодисментов, приветственные возгласы. Поднялся легкий ветер, то приближая, то относя в сторону обрывки фраз, словно их читали по развевающемуся полотнищу:

– …приложим усилия… истинный дух борьбы… на днях слышал… сам папа римский… вот так же будет завтра на стадионе… мы постараемся… заверяю вас…

– Дерись, дерись! – скандировала толпа.

– А потом наедятся сосисок и разойдутся с победоносным видом, – сказала Лили, полулежа в объятиях Чарльза.

– Мне всегда грустно наблюдать такие сцены, – сказал он, – ужасно грустно.

– Не потому ли, что вам это все чуждо?

– Наоборот, потому, что не чуждо, или потому, что я понимаю, насколько все это грозно. Толпа шутить не любит.

– И даже такая?

– Любая, если люди собираются, чтобы внушить себе, что жизнь прекраснее, чем она есть. За всем этим скрывается глубокое разочарование.

– Ну что вы! Для них это просто забава.

– Поверьте, что нет! И если бы они это сознавали не в тот момент, когда одиноко и печально каждый бредет к себе домой, а пока они еще все вместе, они бы вам показали другую забаву – погром или линчевание. Иначе это зрелище никогда их полностью не удовлетворит. Им для хорошего пищеварения надо сжечь на костре футболиста, хотя бы из запасных!

– Прелестная мысль! – сказала Лили. – И потом съесть его?

– Вот именно. В детстве у меня были оловянные солдатики, и мы с приятелями играли в войну. Главным для нас были битвы; мы, бывало, делим своих солдатиков, расставляем их по всем правилам стратегии внутри и за пределами крепости, которую строили из кубиков. А потом ощущение реальности у нас пропадало. Наши солдатики все, кажется, умели, кроме одного: самостоятельно двигаться. Поэтому сама война превращалась в скучную формальность и приносила разочарование, и мы старались оттянуть ее как можно дальше, забавляясь парадами, маневрами, передвижением войск и тому подобным. Наконец нам это надоедало, и кто-нибудь из нас, потеряв вдруг терпение, сметал целую дивизию одним махом. Нечто сходное с нынешней ситуацией.

– Милый, вы были, вероятно, довольно флегматичным и лишенным фантазии ребенком. Ведь главная цель каждого – забыться, сделать жизнь более красивой и волнующей, хотя потом в тебя иногда летят комья грязи…

У костра теперь пели гимн колледжа, и мгла, нависшая над полем, придавала заунывной траурной мелодии какую-то таинственную силу.

– И ударяются они уже о крышку гроба, – сказал Чарльз, – как далекое эхо… а впрочем, может, не такое уж далекое, – добавил он мрачно.

– Иными словами: девы, спешите жить! – рассмеялась Лили. – Этому вы учите на своих занятиях, дядюшка?

– Нет, эта тайна открывается только старейшинам племени, и лишь после длительного, постепенного посвящения.

– Тайна эта, кстати, всем известна!

– Тайна не в том, чтобы что-то знать, дорогая Лили, а в том, чтобы знать, чего бояться.

– Поцелуйте меня! – приказала Лили. Чарльз выполнил приказ. – Суду все ясно! – Она включила мотор.

Тем временем толпа на поле громко допевала свой скорбный гимн и, как бы разом забыв все нужные слова, кончила его невнятным бормотанием. Костер разгорелся еще ярче, взметая вверх гаснущие на лету искры и наполняя площадку зыбкими, неверными тенями.

 

Глава четвёртая

 

1

Было уже половина десятого, когда Чарльз поднялся на крыльцо дома, где жил Солмон, и позвонил. Теперь, в эту решающую минуту, он не представлял себе, что скажет Солмону, и вдруг сообразил, что следовало бы прежде узнать по телефону, дома ли хозяин, и хотя бы из вежливости спросить, могут ли его принять. То, что он этого не сделал, показалось ему самому нехорошим признаком: значит, он, как и все, кто втянут в эту историю, подсознательно презирает Солмона и так же готов распоряжаться им по своей воле. Почету-то, он до сих пор даже не подумал, что может не застать Солмона дома. Вряд ли Солмон захотел бы присутствовать на церемонии у костра, но почему бы ему просто-напросто не уйти в кино? К счастью, в доме горел свет, и вскоре Чарльз услышал шаги. На стеклянной двери раздвинулась занавеска, и незнакомая женщина, смерив гостя неприветливым взглядом, отодвинула засов и отперла замок.

– Миссис Солмон? – Чарльз назвал себя и добавил, что пришел к ее мужу.

– Леон уже лег, – ответила она. – Ему нездоровится, и он не может ни с кем разговаривать.

– Извините, я по очень важному делу, – сказал Чарльз.

– Все всегда по важному… – Тем не менее она впустила его в переднюю, и с минуту они стояли там, разглядывая друг друга.

Миссис Солмон была маленькая худенькая женщина лет тридцати, довольно миловидная, но с таким напряженным выражением лица, как будто ей стоило отчаянного нервного усилия не дать ему безвольно расслабиться или исказиться в гневе. Она была в черном свитере и черной юбке; руки ее нервно скручивали в жгут посудное полотенце.

– Мне очень жаль, что он нездоров, – сказал Чарльз.

– Это не физический недуг, – сказала она презрительно, то ли по отношению к Чарльзу, то ли к больному мужу. – Вы, вероятно, явились по поводу великого футбольного кризиса?

– К сожалению, да. – Его улыбка осталась без ответа. – Я понимаю, что он не хочет беседовать со мной, но если вам нетрудно, пожалуйста, скажите ему, что я здесь. Я не пришел бы, если бы не считал, что еще не все возможности исчерпаны с обеих сторон.

– Я посмотрю, – сказала она. – Он не желает считаться ни с какими последствиями. – Она направилась было к лестнице, но остановилась и снова подошла к Чарльзу.

– Давайте ваше пальто и шляпу! Пожалуйста, посидите в гостиной. Если хотите пока почитать, могу предложить вам вот это.

Она взяла два конверта с подноса на столике и сунула их в руки Чарльзу.

– Как тут не заболеть! – яростно бросила она и побежала наверх, на второй этаж.

Чарльз нерешительно раскрыл конверты. На обоих стояла фамилия Солмона, но присланы они были не по почте. В первом письме, начинавшемся с непристойных эпитетов, говорилось: «Твое место в России, туда и катись!» В другом автор с леденящими душу потугами на остроумие писал: «Миленький еврейчик, смени поле деятельности, или найдешь себе здесь могилу!» Подписи на обоих письмах отсутствовали. По спине Чарльза пробежала дрожь; не выпуская писем из рук, он прошел в гостиную.

Эта комната была наглядным свидетельством безрадостной домашней жизни скудно оплачиваемого преподавателя. Первоначально были, вероятно, попытки придать гостиной элегантность, о чем говорили мраморный столик на гнутых железных ножках, пара «абстрактных» стульев с весьма продавленными сиденьями из плетеной тесьмы и ультрасовременный торшер, три колпачка которого задумчиво закачались, когда Чарльз прошел по комнате. Над камином, полным окурков, газет и мятых бумажных салфеток, висела синяя репродукция картины Пикассо, а вокруг нее было налеплено с полдюжины листочков плотной бумаги, испещренных кляксами, загогулинами и мазками красок, под которыми значилось, что это творения Дебби, Джоела и Руфи. На полу были разбросаны детские ботинки, носки и рубашки вперемешку с игрушечными автомобилями, самолетами, поверженными куклами и целым батальоном черных пластмассовых солдатиков, скошенных, казалось, одним движением руки. У стены на выцветшей зеленой кушетке лежал огромный ворох газет, который кто-то, видимо собираясь лечь, сдвинул в сторону; рядом на маленьком столике стояли две чашки из-под кофе, пепельница, набитая окурками, и тут же – раскрытая «Исповедь» Руссо в желтой бумажной обложке. Возле кушетки на полу валялись части проигрывателя, опутанные сетью проволочек, с пластинкой «Три слепые мыши» на диске.

Чарльзу все это показалось странным, печальным и даже отталкивающим, но он сразу же мысленно отругал себя: ничего не поделаешь, вот так теперь живут! Спору нет, размышлял он, классический идеал интеллектуальной жизни – отшельничество, отрешение от семейных радостей – привлекателен своей аскетической строгостью, но то, что явилось его многовековым воплощением, тоже никак не назовешь образцом добра, красоты и истины. А нынешний быт оправдывается тем, что выражает не столько идеал, сколько печальную неизбежность. Слабое оправдание? Возможно. Но с ним приходится считаться…

Услыхав шаги на лестнице, Чарльз выпрямился и стал пристально разглядывать фигуру сгорбленной старухи на картине Пикассо. В комнату вошел Леон Солмон. Он был в белой пижаме и выцветшем синем халате, с полотенцем вокруг шеи, придававшим ему вид спортсмена. Шлепая комнатными туфлями, он направился к Чарльзу, осторожно обходя одни игрушки и отбрасывая ногой другие. Он не подал гостю руки, хотя и не выразил явного недовольства его приходом, как можно было ожидать. Чарльз уже приготовился к тому, что его примут враждебно, и очень удивился, заметив красные влажные глаза Солмона и жалкий взгляд, устремленный на него из-под очков в серебряной оправе.

– Выпьете чего-нибудь? – спросил Солмон.

– Нет, спасибо. Извините, что я нагрянул к вам без предупреждения.

– Ничего, давайте выпьем!

Чарльз последовал за Солмоном в кухню и наблюдал, как тот достает из холодильника кубики льда и смешивает виски с содовой. Потом они вернулись в гостиную, каждый со своим стаканом. Жена Солмона все время расхаживала в передней из угла в угол, и звук ее шагов раздражал Чарльза. «Готова прибежать к супругу на помощь», – подумал он.

– Ваша жена показала мне это, – сказал Чарльз, взяв со стола обе анонимки. – Какая мерзость! Представляю, как это вас расстроило. Да и мудрено не расстроиться! Но я надеюсь, что вы не принимаете подобные выпады всерьез и не придаете им особого значения.

– Это очень помогает! – сказал Солмон со своим обычным сарказмом. – По-вашему, я должен делать вид, что ничего этого не получал?

– Всегда найдутся такие злобные трусы, которые не упустят повода показать свои гнусные душонки. И вы меня не убедите, что такого рода стряпня представляет собой нечто серьезное. Ни к вам, ни к колледжу она не имеет никакого отношения… Вы это сами понимаете.

Солмон хотел что-то ответить, но ограничился тем, что хмыкнул.

– Тут есть доля и моей вины, – сказал Чарльз, – но, может быть, я помогу уладить это дело (каким образом – он сам не знал).

Солмон отвернулся, с озабоченным видом протирая очки полой халата.

– Вы себе не представляете, каково это – знать, что тебя все ненавидят, – сказал он.

– Я – нет, поверьте,– сказал Чарльз.

– Спасибо на добром слове. – Даже в этой коротенькой фразе была двойственная интонация: саркастическая и искренняя. Солмон снова надел очки, и Чарльз заметил, что он дрожит.

– Вас здорово трясет, – сказал Чарльз.

– Это мою философию трясет, – ответил Солмон.

– Прилягте на тахту, давайте достанем одеяло. Вам, наверно, нельзя было вставать с постели?

Протестующе мотая головой, Солмон все же позволил Чарльзу подвести себя к кушетке и лег, подложив под голову газеты. Миссис Солмон, явно подслушивавшая их беседу, сразу же прибежала с одеялом, укрыла им мужа, подоткнув со всех сторон, и вышла из комнаты, не сказав ни слова Чарльзу, а потом снова принялась шагать по прихожей, как часовой. Чарльз пододвинул стул к кушетке и сел на его продавленное сиденье, почти касаясь задом пола.

– Я догадываюсь, что ваша позиция осталась прежней, – сказал он.

Солмон сделал попытку улыбнуться.

– Я сегодня столько раз говорил «нет», что уже забыл, по поводу чего это было сказано. Но если вдуматься, так это же мелкий, пустячный случай: какой-то футболист провалился у меня на зачете. И ведь существует правило, так, кажется? Я-то в чем виноват?

– Не валяйте дурака! Вы сами теперь убедились, какой серьезный оборот приняло это дело. Я вам сочувствую, – Чарльз несколько смягчил тон, – и не хотел бы заводить разговор с самого начала, но кое-что я все-таки должен вам сказать.

– Что ж, говорите, я слушаю… – Солмон устало махнул рукой и резким движением повернулся лицом к стене.

Чарльз сделал вид, будто не обратил на это внимания, и продолжал:

– Не буду докучать вам своими извинениями, но скажу прежде всего, что вы правы, а я нет. Единственно честная и правильная позиция – ваша, я же совершил ошибку, когда думал найти другой выход из положения.

– А-а, вот как теперь заговорили!

– Да, но с другой стороны…

– Ага! С другой стороны! Вот с другой-то стороны меня и душат!

– С другой стороны, – игнорируя все эти реплики, продолжал Чарльз, – я влип из-за своей ошибки, а вы – из-за вашей… мудрости, или честности, или как там еще. Я не стараюсь себя выгородить, но поверьте… я знаю положение вещей лучше, чем вы.

– Каждый знает все лучше, чем я.

– Позвольте мне договорить! Повторяю, я пришел к вам не защищать себя: я совершил ошибку еще до того, как мне стало известно продолжение этой истории. Мне важно убедить вас, что в свете новых фактов мой глупый, даже нечестный, если хотите, поступок оказывается правильным, по крайней мере необходимым, в то время как ваше безупречное поведение…

– Догадываюсь: неправильно, неуместно… С одной стороны – так, с другой стороны – этак. Как раз та милая система, по которой мы учим студентов, чтобы сделать из них философов вроде нас с вами. Каждый может стать Гегелем, если найдет еще третью сторону.

– Можете не верить, но в жизни бывают самые невероятные случаи… – Чарльз хмуро оглядел разбросанных по полу солдатиков.

Солмон молчал.

– Блент нарочно провалил ваш зачет. И мой тоже.

– Вижу, девчонка и вас обработала. И вы поверили?

– Я знаю точно, что это правда. Но причина была другая.

– Так что ж, это сразу делает его героем?

– Нет. По правде говоря, это даже хуже, чем вы думаете. – Чарльз помолчал, обдумывая, насколько допустима здесь откровенность, потом заговорил, осторожно подбирая слова: – Этот случай относится скорее к вашей области: возникла, если можно так выразиться, этическая проблема. Могу я вам довериться, Леон? Но дайте слово, что все останется строго между нами.

– По мне, так лучше не доверяйтесь. Но раз уж вам приспичило…

– Ваша воля, но верьте, я пришел вам помочь, – сухо сказал Чарльз. – От меня мало что зависит, но мое посещение могло бы избавить вас от очень серьезных неприятностей. Впрочем, я вижу, вы предпочитаете наслаждаться дешевым венцом великомученика. Ну и черт с вами! – Чарльз с трудом поднялся со стула, наступив при этом нечаянно на целлулоидовый бомбардировщик. Игрушка треснула под его башмаком.

– Ох, простите! – воскликнул он, глядя на ее останки.

Солмон повернулся взглянуть, что произошло.

– Ерунда! Немного увеличим ассигнования на военный бюджет, и все будет в порядке. Так какой секрет вы хотели мне поведать?

– Только прошу вас, не раздувайте из этого политическое дело. Я вас немножко знаю, вы ведь не прочь пошуметь насчет честности и принципиальности. Так я хочу, чтобы вы этого не делали. Вы вправе передумать или остаться при прежнем мнении, но дайте слово: то, что я вам расскажу, дальше не пойдет. Кстати, это тоже в ваших интересах, так как сомневаюсь, чтобы вам или мне поверили, если мы открыто выступим с разоблачением.

Солмон поднялся на локте и пристально поглядел на Чарльза.

– Даю слово, – наконец произнес он, – ради вас, Осмэн. Я вижу, вы не успокоитесь, пока не расскажете вашу новость. Держу пари, что я потом об этом пожалею.

– Знать и молчать – прекрасная тренировка воли, – сказал Чарльз. – Знаете, я сам был бы рад воспользоваться сейчас этой мудростью. Итак… Мальчишка получил взятку у каких-то темных дельцов, чтобы завтра не участвовать. Я бы этому не поверил, если бы не имел вещественных доказательств.

Леон Солмон широко ухмыльнулся, лицо его приняло хищное выражение.

– Да кто бы поверил, а? – воскликнул он радостно. – Кто бы поверил?

– Его мучила совесть, возможно, вследствие изучения им теории современной этики. – Чарльз не мог удержаться от этой шпильки. – Так просто отказаться играть было нельзя, и вот он решил провалиться на зачетах и, следовательно, выбыть из игры.

– Сколько же ему дали?

– Пятьсот долларов авансом. А после так называемого состязания обещали еще полторы тысячи.

– За две тысячи монет я продал бы всю историю европейской мысли, от Возрождения до наших дней, – сказал Солмон, – но мне никто взятки не даст. Вечный музыкант на чужих свадьбах! – Он вздохнул. – От такого разоблачения мог бы взлететь на воздух весь этот храм науки, а что?

– Но он не взлетит, – резко остановил его Чарльз. – Вы обещали. Не забывайте, на карту поставлено будущее молодого человека. Тем более что денег он не возьмет – этот вопрос мы, по-видимому, урегулируем еще сегодня. Я должен кое с кем встретиться и вернуть аванс. И если Бленту разрешат участвовать, он чист при любом исходе игры. Теперь вам понятно, почему необходимо допустить его?

– Он к вам пришел и во всем покаялся?

– Да, сразу после того, как я вам звонил.

– Пришел небось весь в слезах?

– Да, – неохотно подтвердил Чарльз. Солмон, казалось, был доволен.

– Ведь ему же выгоднее, чтобы его не допустили? Не играл – и баста!

– Нет, для него это вопрос совести. Он считает, что обязан любым путем искупить свою вину, если это вообще возможно. И я с ним согласен. Иначе ему нельзя.

– М-да, вопрос совести… – повторил Солмон и задумался, потом он рассмеялся. – И нужно все на свете перевернуть только ради того, чтобы Блент участвовал в игре. И кое-кому стало бы очень не сладко, если бы он вдруг заявил, что ему это вовсе не нужно.

– Да, и это надо учитывать.

– Ничего себе – вопрос совести! С такой совестью я мог бы стать королем.

– Бросьте! – сердито прервал его Чарльз. – Первозданной чистоты вам надо, что ли, черт побери? А вы в молодости никогда не совершали ошибок? Ну хорошо, малый оступился, значит надо теперь затоптать его в грязь, этого вы хотите, да?

– И он каялся, и плакал, и обещал исправиться и вернуть все злато, добытое нечестным путем?

– По существу, так.

– И вместо того чтобы позвать поли-

цию, вы сказали: «Иди и впредь не греши»?

– Да, если вам угодно.

– Понятно. – Солмон смерил Чарльза пристальным взглядом, от которого тому стало неловко, и сказал, поднимаясь с кушетки: – Дайте сюда ваш стакан!

Они снова направились в кухню. По дороге Чарльз заметил миссис Солмон, притаившуюся в темном углу передней. Она ничего не сказала, только посмотрела им вслед. «Словно дикая кошка, – раздраженно подумал Чарльз. – Пошла бы лучше отдохнула». А Солмон даже не взглянул в ее сторону.

– Вас испортило христианство, – сказал он, подойдя к раковине и глядя на Чарльза, – как, вероятно, всех нас, но вас – даже больше, чем меня.

– Возможно, – сказал Чарльз, – но я атеист.

– Я имею в виду не религию, а кое-что поважнее, – пояснил Солмон. – Мы учим тому, что нам приказывают, и постепенно перенимаем эту науку сами. Но нам всегда это будет претить, потому что, по существу, мы учим тому, во что сами не верим.

– Да и они не верят, успокойтесь!

– Ошибаетесь. Они верят в свою силу, а движет ими самодовольство, присущее победителям. Это они создали историю, философию, поэзию, а мы с вами зарабатываем себе на нищенское пропитание тем, что прославляем их, и за то едим их хлеб и пьем их вино. – Солмон протянул Чарльзу стакан.– Берите, пейте свое вино! И да раскроет оно вам все тайны футбола!

– По-вашему, я должен был донести на мальчишку? Если не в полицию, то по крайней мере Нейджелу?

– Таков ваш долг воспитателя юных душ этого колледжа…

– Легко вам рассуждать, ведь это случилось со мной, а не с вами. А вот когда сия дилемма встала передо мной, я понял, что не имею права испортить человеку жизнь.

– Как будто вы знаете, что портит, а что спасает! Вы берете на себя слишком много.

– Допустим, не знаю, но если есть выбор, я – за милосердие. Может быть, я не прав, но таково мое мнение, и я при нем остаюсь.

– Милосердие! Понятно, вы за милосердие! «Придите ко Мне все труждаю-щиеся и обремененные, и Я успокою вас…» И в этом вопросе вы, дружище, слишком много берете на себя.

– А вы считаете, что надо требовать тот самый фунт мяса (Имеется в виду иск Шейлока (Шекспир, «Венецианский купец»), требовавшего фунт мяса из тела его врага Антонио) до скончания века и ничто никому не служит уроком? Кстати, позвольте вам напомнить, что лично мне никто не причинил зла.

– Ха! И потому вы, наверно, сказали: «Кто смеет тронуть малых сих…»

– Глупости! Просто я считал, что я не вправе судить этого юношу. Пусть «Не судите» берет свои корни в христианстве, но для меня это не больше, чем норма поведения цивилизованного человека.

– Если так, – иронически ухмыльнулся Солмон, – почему же вы не доверили его богобоязненным христианам в надежде на их великодушие?

Чарльз не ответил.

– Тогда я скажу почему! Потому что церковь передала бы его гражданским властям, действующим по ее указке, и парня сожгли бы на костре во славу американского спорта. И вам не только приходится говорить словами Христа, потому что они тоже говорят, но и поступать, как Христос, – за них, потому что они этого не делают.

Чарльз снова промолчал.

– И еще я вам вот что скажу: они бы тоже его простили и показали бы свое милосердие, но только прежде укатали бы в каталажку и вырезали фунт мяса у него из задницы.

На этот раз молчание длилось долго.

– Послушайте, – сказал, наконец, Чарльз, – неужели вас никогда не прощали, неужели вам никогда не случалось совершить ничего выходящего за привычные рамки, ничего такого, за что вам потом было стыдно? Даже в молодости? Не забудьте, что двадцать один год – это не так уж много и люди в этом возрасте еще не очень хорошо знают жизнь, хотя официально считаются совершеннолетними…

– Сам натворил, сам и расплачивайся! – отмахнулся Солмон. – В той среде, где я рос, каждый парень это знал, как только у него вырастали волосы под мышками.

Чарльз с минуту колебался, чувствуя, что поступает некрасиво, но все же вымолвил:

– А как насчет коммунистической партии? Мне не .доставляет особого удовольствия вам это напоминать, но мы беседуем с глазу на глаз, и я обещаю, что это тоже останется между нами; я просто хочу, чтоб вы меня хорошенько поняли.

– Если вы это знаете, то должны знать и как мне это простили! – сказал Солмон. – Самое-то любопытное, что я и не состоял в коммунистической партии, но меня в этом обвиняют по сей день. Ха! Понимаете, я сам думал, что состою. В колледже, где я учился, меня считали тайным агентом, важным партийным деятелем. Если бы вспыхнула революция, я поставил бы всех к стенке – в первую очередь предателей и таких, как ваш брат интеллигент! Кстати, а вы сами-то не были в партии? В дни молодости, наверное, тоже были заядлым радикалом? Моя первая возлюбленная участвовала, как и я, в организации митинга солидарности с бойцами батальона Линкольна в Испании.

– Я как-то не очень интересовался политикой, – сказал Чарльз.

– Но получив диплом, я все-таки решил, что политика – это вроде кружка духовного пения и пора бросать это дело. В то время уже всерьез пахло войной, а пацифизм – хорошая штука в мирное время. Когда меня должны были призвать в армию, я пошел по тому адресу, где, как я думал, помещался комитет партии: хотел сдать свой билет, понимаете?

– И что же?

– И ничего. Я прочитал внимательно то, что было написано на оборотной стороне моего членского билета: крупными буквами – «Коммунистическая партия США» и мелкими – остальное, и выяснил, что принадлежу к Лиге индивидуальной свободы, якобы преследовавшей те же цели, что и Коммунистическая партия США. В помещении было пусто, и некому даже было отдать заявление. Так у меня до сих пор и лежит этот билет. Чарльз задумался,

– Солмон, у вас же была полная возможность оправдаться перед комиссией, – сказал он. – И на том вся история кончилась бы. Самый легкий способ, не так ли?

– Нет. Тут уж дело принципа. Эти благочестивые сукины дети не имели никакого права спрашивать меня, чем и когда я занимался. Естественно, я отказался им отвечать.

– А между тем вам бы все простилось. Но вы не пожелали, видите ли! Гордыня вас обуяла, вот что!

– На черта мне их прощение? За что меня прощать? И кому? Я не совершил никакого преступления. Я не коммунист, Осмэн, и выяснилось, что я даже им не был… Но они бы мне все равно ничего не простили, даже то, что я думал, будто был им, – добавил он после небольшой паузы. – Таким, как я, ничего не прощают, вот что я вам скажу.

Чарльз посмотрел на часы: было уже начало одиннадцатого.

– Ну что ж, ну что ж… Как сказано: на вершине горы легка твоя поступь… Вы человек замечательного характера и несгибаемой воли, проще – упрямый осел. Вас не переубедишь, тем более что я сознаю вашу правоту, хотя мне хотелось бы, чтобы она выглядела приятнее. Должен сказать вам только одно, уже в личном плане. Вы считаете, что я не прав, а я еще раз говорю: с принципиальных позиций – да; но мне эта история кажется сложнее, чем вам, и в другой раз я бы действовал точно так же. Но я не хочу, чтобы вы ожесточились против меня. Давайте при любых обстоятельствах сохраним дружеские отношения. Не удивляйтесь, если мои слова звучат по-детски: все это, по сути, ребячество.

Солмон поставил свой стакан на сушилку для посуды и протянул руку. Чарльз пожал ее.

– Со мной не легко дружить, – сказал Солмон. – Но все-таки спасибо. Подчас бывает очень трудно, когда рядом нет никого, с кем можно поделиться.

– Жаль, что Блент остается в таком положении, – сказал Чарльз, – хоть я боюсь, что этим все не кончится. Но я сделал, что мог, а дальше пусть уж малый сам выкручивается, как каждый из нас. Я свою миссию выполнил, слава тебе господи. А вы – никому ни слова…

– Обещаю! – торжественно сказал Солмон и, рассмеявшись, добавил: – Я готов на большее. Раз вы просите меня как друг, я не смею вам отказать. Пусть играет, черт с ним, только не будем возводить это в принцип, идет?

– Поверьте, я не потому предложил вам дружбу…

– Как всегда, джентльмен с головы до пят! – сказал Леон. – А не правда ли, забавно, как мы оттаиваем, когда с нами обращаются по-человечески?

В передней послышались шаги. Миссис Солмон вошла в кухню и остановилась, глядя на них в упор.

– Сил моих больше нет слушать! – закричала она и, словно не замечая Чарльза, яростно обрушилась на мужа: – Разыгрываешь из себя великую личность, делаешь все, что взбредет тебе в голову! А ты подумал, каково мне? Кто поддерживал твою дурацкую честность все эти десять лет, твое высокомерие, твою вспыльчивость, твои высокие принципы? Кто терпел твои истерики? А тут за одну его улыбку, – она резко мотнула головой в сторону Чарльза, – все полетело к чертям! О, ты не откажешься от своих взглядов, даже если тебе преподнесут земной шар на блюдечке, но, чтобы показать, какой ты щедрый, великодушный, компанейский малый, ты готов пресмыкаться!

– Майра, прошу тебя, перестань! – сказал Солмон, но на нее это не подействовало.

– Погляди, как мы живем! – кричала она. – Этот хлев никогда не будет иметь приличного вида, сколько бы я ни положила на него сил! Вот чего ты добился своей распрекрасной честностью – и тут и в трех прежних колледжах! – Она потрясла тремя растопыренными пальцами, словно число «три» имело какое-то особое значение. – Там ты тоже ходил праведником, этакий Сократ с Грэнд-Конкорса (Улица в одном из жилых районов Нью-Йорка), оскорблял всех направо и налево, прикрываясь Ветхим заветом, как щитом! Эх, ты!

Она шумно перевела дыхание. Чарльзу было неловко, что он оказался свидетелем этой сцены. Солмон побледнел, но молчал. «Привык, – подумал Чарльз, – но, видно, сильно у нее накипело, если она подняла такой скандал».

– И все это я терпела, – продолжала она уже тише, с отчаянием в голосе, но и не без язвительности, – мало сказать, терпела – поддерживала, и не только потому, что ты мой муж, но и потому, что восхищалась тобой, как идиотка, как мать, души не чающая в своем сыночке: поглядите, мол, на моего Леона, опять его выгнали с работы! Такой тонкий ум, такой талант! Такая честность! Видит всех насквозь! А теперь, когда уже поздно, когда дела не исправишь, когда ты так кругом себе напортил, что у тебя никогда не будет положения… теперь ты вдруг говоришь: «Беру назад свои слова, забудем все, дружба дороже всего…» Когда я выходила за тебя замуж, у тебя было будущее, мой вечно юный гений… А теперь уж не осталось ничего, кроме твоей восхитительной честности, которая стоила мне столько пота и крови… И, видит бог, я заставлю тебя ее сохранить! Она вдруг повернулась к Чарльзу:

– Нам не нужна ваша дружба на таких условиях, мистер Осмэн! На таких условиях вы не должны были ее предлагать. Он не переменит своего решения; мне этот день стоил уже и стонов, и слез, и таблеток от головной боли. Я знать не желаю, что он вам обещал, я никому ничего не обещала! И если я услышу еще хоть одно слово, пойду и сообщу куда следует о вашем футболисте!

– Вы этого не сделаете, я надеюсь, – сказал Чарльз.

– Я знаю, на что вы надеетесь… – вырвалось у нее с горечью.

– Мне очень неприятно, Осмэн, что вам пришлось все это выслушать, – сказал Леон.

Она тут же подхватила:

– Вот видите, какой он надежный друг?

У входа позвонили.

– Майра, посмотри, кто там! – сказал Леон жене.

– Не пойду! Даже если это ангел божий, по мне, он может остаться за дверью!

– Тогда я пойду сам. – Солмон запахнул халат и, решительным движением затянув пояс, направился в переднюю. Чарльз и Майра молча переглянулись. Звонок задребезжал еще настойчивее. Солмон отпер дверь и отступил назад, и Чарльз понял, что случилось то, чего он со страхом ждал вот уже минут пятнадцать: Герман Сэйр и сенатор Стэмп, потеряв терпение, решили взять инициативу в свои руки. За ними, как сократовский возничий, с трудом сдерживающий двух взнузданных коней души (Мифологический образ Платона: «колесница души», запряженная парой коней – «пылким» и «вожделеющим» – и управляемая возничим – разумом), шел ректор Нейджел с таким выражением муки на лице, словно его тошнило.

Чарльз с сердитой усмешкой посмотрел на Майру Солмон.

– Спадите, засовы, распахнитесь, врата вечности, ибо грядет царь вселенной!

– Кто этот царь? – в тон ему насмешливо спросила Майра.

– Тот, кто на стороне больших батальонов! – ответил Чарльз.

 

2

Приход сенатора и Сэйра в сопровождении ректора к Солмону можно было объяснить их беспокойством и растущим нетерпением; однако основным побудителем явилось, вернее всего, виски. Чарльз видел, что оба лидера сильно пьяны (очевидно, по милости Нейджела, несколько перестаравшегося в своем гостеприимстве). Оставалось выяснить, какие они во хмелю: свирепые или добрые, хотя, судя по их виду, первое предположение было более чем вероятно.

Началось с того, что Леон Солмон встретил гостей отнюдь не любезно, едва не захлопнув дверь перед их носом. Но они налегли на дверь и оттеснили его в сторону.

– Мы все равно войдем! – произнес мистер Сэйр тоном шерифа из ковбойского фильма.

А сенатор Стэмп прибавил:

– И вам будет полезнее, если вы посторонитесь, молодой человек!

Они быстро прошли в переднюю, где на миг столкнулись с Чарльзом и Май-рой, и, обменявшись с ними хмурыми взглядами, направились в гостиную. Туда же последовали все остальные. Ректор Нейджел, задержавшись в дверях с Солмоном, сделал жалобную мину и повел плечом, как бы принося извинения.

– Это мой дом, – сумел выговорить, наконец, Леон, – вы не имеете никакого права врываться сюда! – закончил он почти с криком.

«Она права, – подумал Чарльз, – он и в самом деле истерик».

– Дом принадлежит не вам, а колледжу! – сказал Сэйр.

– И я буду вам признателен, если вы перестанете топтать игрушки моих детей! – вне себя от бешенства выкрикнул Леон. – Клянусь богом, вы мне заплатите по десять центов за каждый пластмассовый «кадиллак»! Я не шучу! – добавил он неизвестно зачем.

Как ни комично, но это явилось нешуточным предупреждением, ибо присесть в комнате было негде. Никто не решался воспользоваться плетеными стульями из риска потерять собственное достоинство, и, как в головоломке с волком, козлом и капустой, ни одного из присутствующих нельзя было посадить с двумя другими на кушетку. Ходить по комнате или даже сделать лишний шаг по полу, заваленному одеждой и игрушками, тоже казалось небезопасным, поэтому все стояли, словно восковые фигуры в паноптикуме, и злобно взирали друг на друга.

Вдруг миссис Солмон бросилась на колени и с яростью принялась сгребать в кучу игрушки и детскую обувь.

– Не трогай ничего, Майра! – закричал Леон, и она опустила руки, но с пола не поднялась.

– Ну и жилье… – пробормотал мистер Сэйр, осматриваясь по сторонам.

– Хотите меня пристыдить? Что ж, любуйтесь! – вскричала Майра.

– Нет, это не тебе должно быть стыдно! – проговорил с каким-то неистовством ее муж. – Они знают, почему мы так живем. Мы так живем потому, что мы – обслуживающий персонал. Им должно быть стыдно!

– Перестаньте! – беспомощно взмолился ректор, и все сразу посмотрели на него, а он не знал, что сказать еще.

– Сударыня, позвольте мне, – галантно молвил сенатор, кланяясь с преувеличенной важностью. Он рыгнул и, сев на пол, стал медленно собирать автомобильчики, самолеты и детские носки. Но – увы! – бедняга не рассчитал своих возможностей: пьяный вдрызг, он не сумел осуществить свое рыцарское намерение и, не в силах уже подняться, сидел, с глупейшим видом тараща на всех глаза.

Леон Солмон внезапно разразился громким смехом, похожим на ржание, и Чарльз решил, что у него начинается истерика.

– Вы смеетесь над сенатором Соединенных Штатов, – прошипел Сэйр. – Ну-ка, попробуем встать, Джози, вот так, молодец! Хармон, помогите… И слушайте, – заорал он, – если вы будете так на меня глядеть, будто мы незнакомы, я порву к чертям ваш контракт!

Вдвоем с Нейджелом они подняли сенатора с пола и подвели к кушетке, куда он свалился, как мешок.

– Вы раздавили четыре автомобиля, я сосчитал, – угрожающе произнес Леон. – Вставай, Майра! Несчастные игрушки, они-то в чем виноваты? – Казалось, он вот-вот заплачет.

Майра вскочила на ноги и вплотную подошла к мужу.

– Не смей плакать! Не смей даже слезинку проронить! – сказала она сквозь зубы.

Леон промолчал. Он решительным шагом вышел из комнаты и через минуту вернулся со стаканом, на две трети наполненным неразбавленным виски. Он пил, почти не отрываясь, маленькими, осторожными глотками.

– Ну хватит, это надо кончить! – громко сказал Чарльз, стараясь придать своему голосу повелительность.

– Это кто так заявляет? – спросил Сэйр, оторвавшись от созерцания сенатора.

– Я так заявляю! – ответил Чарльз, и оба воинственно, как мальчишки, посмотрели друг на друга.

– Вы так заявляете? – сказал Сэйр после короткой паузы. – Вы… так… заявляете… Не думайте, мистер, что я вас забыл!

– Вот так приобретается известность! – презрительно бросил Чарльз.

– Вы это еще узнаете! Когда я с вами разделаюсь, вы пожалеете о своей известности! Я вас так распишу, что вас ни в одном колледже держать не будут!

– Начиная с этого?

– Да, начиная с этого.

– Представляю себе это вполне!

– Со мной так никто не смеет разговаривать, и уж, конечно, не такие личности, как вы, профессор!

– Тем более вам должно быть приятно получить в моем лице такого зятя! – и Чарльз обворожительно улыбнулся.

– Что, что такое? – Мистер Сэйр даже потерял равновесие и откачнулся назад. – Не смешите меня! – пробормотал он наконец.

– Можете плакать, – сказал Чарльз.

– Господа, – подал голос Нейджел, – если так будет продолжаться, право, мы же сами потом пожалеем. Прошу вас, вспомните, зачем мы пришли.

– Не ваше дело, зачем! – оборвал его Сэйр и, повернувшись к Чарльзу, заговорил, еле ворочая языком: – Если вы хоть пальцем тронули мою дочь… – Он побагровел, запнулся и намеренно грубо бросил Нейджелу: – Я не знал, профессор, что вы поощряете заигрывание вашего персонала с теми, кого они обслуживают.

– Я готов обсудить этот вопрос с любыми заинтересованными лицами, но только в другом месте и в другое время, – сказал Чарльз. – А сейчас предлагаю всей вашей троице как лучший выход из положения извиниться перед мистером Солмоном и его супругой и покинуть их дом.

– Извиниться? – простонал сенатор, держась обеими руками за голову.

– Извиниться? – зарычал Сэйр. – Извиниться… перед кем? Перед заговорщиком, перед этим ничтожеством, этим сионским мудрецом?!

– Теперь уж и это не поможет, – сказал Чарльз ровным голосом, – потому что ваше поведение непростительно. Мистер Нейджел, вы, кажется, единственный нормальный человек из всей вашей компании. И я скажу вам, что визит этот был излишним. Мистер Солмон согласился в виде личного одолжения мне разрешить вашему драгоценному футболисту завтра играть.

– Неправда! – вскричала миссис Солмон, а ее муж, оторвавшись от стакана, сказал:

– Теперь-то уж нет, Осмэн.

– Не смею вас осуждать, – сказал Чарльз. – Не смею нисколько.

– Теперь мне все стало ясно, – сказал Леон. – Они послали вас вперед, чтоб вы меня обработали по-дружески. А если вы ничего не добьетесь, тогда уж будет пущена в ход тяжелая артиллерия. Они просто испугались, что я не клюнул, вот и все. Маленькая осечка, верно? Уйди вы отсюда на пять минут раньше, вы бы сообщили по телефону хозяевам, что взяли меня голыми руками.

– Еще бы! Вы же видите, какая у нас спайка! Еще бы! – сказал Чарльз.

– Неужто вы станете все отрицать? Отрицать этого Чарльз не мог.

– Дайте и мне сказать, – неожиданно вмешалась миссис Солмон.

– Не надо! – предостерегающе крикнул Чарльз.

– Дорогая, ведь я дал слово, – сказал Леон, – а мы свое слово обязаны держать, иначе, когда нас задушат в газовой камере, мы не попадем в рай.

– Ваш футбол, – не слушая, продолжала миссис Солмон, – ваш любимый, драгоценный футбол – сплошное жульничество! Вот и все, что я хотела вам сообщить, господа. Смех один!

Тут поднял голову сенатор.

– Сударыня, это очень серьезное заявление. Вам следует быть поосторожнее в выражениях.

С лестницы донесся детский голосок, сперва тихий, потом более громкий и настойчивый :

– Мамочка, папа! Мамочка, папа!

– Ну вот, теперь еще разбудили детей! – Леон был совершенно взбешен.

– Что случилось, Дебби? – крикнула миссис Солмон, выбегая в переднюю.

– Мы проснулись. Там какие-то люди светят в комнату и поют.

Чарльз шагнул к окну и отдернул штору. Сообщение малыша точно соответствовало действительности. На улице перед домом собралась толпа с зажженными факелами; поперек дороги стояла автомашина, мощные фары были направлены на входную дверь и окна Солмонов; слышалось пение, правда, недружное, и слов разобрать было нельзя.

Из-за слепящего света фар Чарльз не мог разглядеть все в подробностях. Люди с факелами передвигались с места на место, и пламя выхватывало из темноты молодые лица – скорее глупые, чем страшные, и некоторые из них показались Чарльзу знакомыми. Толпа была не очень велика, в ней находилось несколько музыкантов в форме – двое из них с тупой настойчивостью колотили в барабаны – и те два парня на ходулях, только без стяга.

В отдалении полыхало багровое зарево костра. Чарльз снова задернул штору и повернулся к присутствующим в комнате.

– Ну, Макиавелли, что вы теперь порекомендуете?

Ректор тоже подошел к окну. Он несколько раз откашлялся, прежде чем сказать:

– Я уверен, что они не хотят ничего дурного. Просто балуются ребята…

– Уж не для того ли они пришли, чтобы пропеть рождественский гимн? – сказал Чарльз. – Только ведь сегодня не рождество…

Майра Солмон вернулась в комнату с малышом на руках. Старшие – девочка и мальчик, сонные и испуганные, цеплялись за ее юбку. Эта маленькая группа казалась как бы сошедшей с плаката «Неделя американского материнства».

– Делайте что-нибудь! – с ненавистью в голосе сказала Нейджелу Майра. – Делайте, ну!

– Леон, пойдите позвоните в полицию! Нечего ждать! – сказал Чарльз.

Но Солмон не двинулся с места, словно не в силах уразуметь, что происходит. Чарльз догадывался, какие страшные, бредовые образы возникают сейчас в его мозгу. Если бы Леон заговорил, то, наверное, о гестапо и газовых камерах, а не о той реальной опасности, которая нависла над ним и, приняв форму пародии на фашистские зверства, несомненно, могла иметь, как ни странно, сходные последствия. «Ничто так сильно не парализует волю, – подумал Чарльз, – как бредовая переработка фактов, представляющих прямую угрозу».

– Если вы не пойдете, должен буду пойти я, – сказал Чарльз. – Где у вас телефон?

Леон кивком указал на переднюю, и Чарльз направился было туда, но Герман Сэйр преградил ему дорогу.

– Да успокойтесь вы все! Не делайте из мухи слона! Это же всего-навсего кучка ребят! Хармон, выйдите к ним и велите разойтись!

В это время в толпе стали громко хлопать в ладоши и скандировать:

– Дай-те Блен-ту иг-рать! Дай-те Блен-ту иг-рать!

Сенатор Стэмп, не поднимаясь с кушетки, тупо огляделся.

– Что происходит? – спросил он. Ректор Нейджел уже овладел собой, но все-таки неуверенно топтался на месте.

– Что мне им сказать? Насчет этого… насчет завтрашнего дня?

Сэйр с нескрываемым презрением смерил его взглядом:

– Чего вы испугались, революции? Пустите, я сам с ними справлюсь! – И он с решительным видом направился в переднюю. Было слышно, как он отпер наружную дверь. В ту же минуту пение на улице смолкло, поднялся свист и вой, и мистер Сэйр поспешил обратно в дом.

– Они закидали меня сосисками, – пожаловался он, вытирая лицо носовым платком. – Небось решили, что это вы, Солмон.

– Я вызову полицию, – повторил Чарльз, но на этот раз его остановил ректор Нейджел:

– Пожалуйста, не надо! Это моя обязанность, я не могу от нее уклониться. Не надо впутывать полицию, пока прямой надобности в этом нет.

– Будет, когда придется пересчитать трупы, – сказал Чарльз. – Ладно, действуйте сами, только поскорее!

Нейджел вышел на крыльцо. Крики возобновились с новой силой и сразу стихли, как только студенты узнали ректора.

– Сейчас же перестань реветь! – цыкнул Леон на своего ребенка, но тут же стал гладить его по головке, приговаривая: – Ну полно, полно… Теперь и на улице и в комнате было тихо, если не считать всхлипываний малыша. Все отчетливо слышали, что говорил Нейджел:

– Немедленно прекратите эту позорную демонстрацию! Вы ведете себя как дикари. Мы живем в цивилизованном обществе, и я ничего подобного не допущу. Опомнитесь! Вы же леди и джентльмены, а не гориллы. Позор! Из-за такого пустяка, как футбольный матч, вы подняли форменный бунт. Стыдитесь!

– А как будет с Блентом? – крикнул кто-то из толпы.

– Молодой человек, я вас не вижу… Эй, выключите там фары! Я не знаю, кто вы, молодой человек, но одно я знаю точно: ректор этого колледжа я, а не вы!

Послышались редкие смешки, и Нейджел продолжал уже спокойнее и увереннее. Он напомнил Чарльзу эстрадного комика, которому удалось с трудом овладеть своей аудиторией.

– Запомните, молодой человек и все остальные тоже: не вы здесь делаете политику. Политику делаю я, и я не обязан перед вами отчитываться и ждать вашего одобрения моих действий, которые я нахожу нужными. Быть может, кто-нибудь желает это оспорить?

Толпа глухо зашумела и стихла. Никто не пожелал заговорить.

– Я вижу, что разногласий по главному вопросу у нас нет. Итак, прошу не забывать того, что я сказал. Я верю, что если бы не естественная забота о товарище, вы не устроили бы этого позорного спектакля, но имейте в виду, что только в соответствии с политикой нашего учебного заведения, а вовсе не в угоду вам мы пересмотрели дело, которое привело вас сюда, и нашли возможным решить его положительно.

Возможно, до студентов не вполне дошел смысл изысканной речи ректора, ибо желаемой реакции не последовало, и тогда Нейджел добавил еще более официальным тоном:

– Вас, несомненно, обрадует, что Реймонду Бленту разрешено принять участие в завтрашнем матче.

Из толпы послышалось довольно жидкое «ура!» и, непонятно почему, недовольные крики. Вероятно, кое-кто предпочитал шумные беспорядки мирному разрешению конфликта.

«Ну и демагог!» – подумал Чарльз и вдруг почувствовал ужасную усталость.

– Выражайте свои радостные чувства, оставаясь в рамках приличия, – продолжал ректор. – И, пожалуйста, помните, что это решение не бросает тени на кого-либо из наших преподавателей. А теперь, леди и джентльмены, желаю вам спокойной ночи и советую скорее разойтись, так как любой студент или студентка, обнаруженные здесь по истечении пяти минут, будут записаны и исключены из колледжа. Надеюсь, вам все ясно?

В ответ послышался гул голосов, радостных и сердитых, громкая барабанная дробь и одинокий звук трубы. Ректор Нейджел вошел обратно в дом, возбужденный и продрогший, но, видимо, довольный собой.

– Вот это дело! – бодро сказал Сэйр. – Молодчина, Хармон! Видите, раскачались и сумели навести порядок. А то мы бы здесь грызлись до самого утра!

– По крайней мере обошлось без полиции и репортеров, – ответил ректор, бросая ласковый взор в сторону окна. – В сущности, они еще дети и ни на какое зло не способны, просто избыток сил, ну и немного распущенные…

В этот момент раздался треск разбитого стекла, качнулась штора, и какой-то предмет упал на пол. Чарльз нагнулся и поднял камень.

– Да, на зло они не способны, – сказал он, взвешивая этот метательный снаряд на ладони.

Стоявший посреди комнаты Солмон в упор поглядел на ректора.

– Я ухожу из колледжа.

– Очень жаль, если вы так настроены, – хмурясь, ответил Нейджел, – очень жаль. Но утро вечера мудренее, Солмон. Сейчас ничего не решайте. Мы все устали.

– Пускай уходит, – обрадовался Сэйр. – Самое лучшее… Скатертью дорога…

– Считайте, что я тоже ухожу, – сказал Чарльз, – у меня нет другого выбора.

– Подумаешь, какой герой! Поостыньте сначала! – сказал Сэйр.

– Чарльз, я надеюсь, что вы это не всерьез говорите, – сказал ректор. – Вы, наверное, не согласны с моей тактикой, даже, может быть, считаете ее деляческой, но по крайней мере с этой историей покончено. Надеюсь, что, успокоившись, вы передумаете. Очень надеюсь.

– Ничего не покончено! – вскричала миссис Солмон. – Запомните, что я вам скажу: весь ваш футбол – чистое жульничество и вашего Блента подкупили!

– Миссис Солмон, – важно сказал ректор, – я понимаю, вы возбуждены, так же как и все мы. Никто из нас в данный момент не в состоянии разбирать подобное обвинение. Притом, возможно, завтра, когда вы будете не так взволнованы и еще раз все продумаете, вы поймете, что ошиблись. И, вероятно, даже откажетесь от своего заявления, что, как я думаю, будет очень благородно с вашей стороны…

– Не хочу вас пугать, господа, – сказал Чарльз, – но не кажется ли вам, что здесь пахнет гарью? Вроде бы горелой краской?

Все принялись усердно принюхиваться, а Чарльз, сорвав с кушетки одеяло и чуть не сбросив на пол задремавшего сенатора, побежал к выходу.

На деревянном крыльце пылал брошенный кем-то факел. Чарльз кинул на него одеяло и стал изо всех сил топтать ногами, пока не погасил начинавшийся пожар. На обгоревших досках осталось черное пятно. Студентов поблизости не было.

Все выбежали из дому и столпились у двери, наблюдая за Чарльзом, и он сказал, обращаясь ко всем сразу:

– И это от избытка сил, так по-вашему? То-то обрадуются местные газеты!

«Бунт студентов! Преподавателя забрасывают камнями! Горящий факел на крыльце дома!»

– Газеты не должны ничего узнать, – испугался Нейджел.

– Я сам готов им все сообщить, – с горячностью ответил Чарльз, выпрямился и посмотрел сначала на Нейджела, потом на Сэйра. – А впрочем, стоит ли связываться? – сказал он устало. – Надоели вы мне. Все вы жулики, мелкие жулики! Как всегда, ваша взяла, но такая победа и плевка не стоит. Я вижу по вашим лицам, что вы довольны. Может, чуть-чуть встревожены: вас поймали с поличным, но все-таки вы довольны – победители! Капитан корабля дураков («Корабль дураков» – книга сатирических стихов немецкого писателя Себастьяна Бранта (1458-1521). В ней высмеиваются бесчестные правители, ростовщики, рыцари, промышляющие разбоем) и его первый помощник! Плывите дальше, плывите!

– Пожалуй, нам пора, – сказал Нейджел, обращаясь к Сэйру. – Мистер Солмон, я глубоко удручен поведением наших студентов. Приношу свои извинения. Разумеется, колледж возместит вам все убытки – стоимость одеяла, красок, оконного стекла. Я распоряжусь об этом в понедельник утром. И прежде чем подавать заявление об уходе, зайдите ко мне, потолкуем. И вы тоже, Чарльз. Подумайте хорошенько.

– Придется нам с вами подтащить Джози к машине, – сказал Нейджелу Сэйр и вдруг, повернувшись к Леону и Чарльзу, заявил: – Вы храбрые люди. Люблю таких. Не обращайте внимания на то, что я тут говорил. Это у меня бывает, когда я напьюсь, и всем это известно. Но каждый вам скажет, что старик Сэйр не такой уж скверный человек. Из-за меня вы не должны уходить. – И, обращаясь уже к одному Чарльзу, он добавил : – А что касается ваших отношений с моей Лили, профессор Осмэн, то я вас предупреждаю: не принимайте ее всерьез. Она довольно своенравная девица. Она то и дело собирается за кого-нибудь замуж.

Он протянул руку, но Чарльз не подал ему своей. Леон тоже отвернулся.

– Ладно, – сказал Сэйр, – вы, ученые, народ гордый. А что толку?

Вместе с ректором он стащил с крыльца сенатора Стэмпа. Остальные молча следили за ними.

– Ну вот и все, – сказал Чарльз Майре, когда машина отъехала. – Видите, никто не поверил вашим разоблачениям.

Она сердито взглянула на него и сказала:

– Пойду уложу детей спать. Чарльз и Леон остались одни и отправились на кухню выпить.

– «Удалились капитаны, короли» (Строка из стихотворения Редьяра Киплинга «Уход»), – продекламировал Чарльз. – Интересно, что будет дальше.

– Это правда, что вы уйдете? – спросил Леон.

– Похоже, что так.

– Из-за меня не стоит. Хотя вам-то, наверно, нетрудно будет найти работу в другом месте.

– Я не из-за вас. Я тоже из-за проклятых принципов…

– Вы действительно женитесь на этой девушке?

– Понятия не имею. Но попытаюсь.

– Давид и Вирсавия…

С улицы донесся автомобильный гудок.

– Это, наверное, Лили, – сказал Чарльз. – Я должен идти. А почему Давид и Вирсавия, что вы имеете в виду?

– А то, что сказал Натан-пророк: «Ты – тот человек. Урию Хеттеянина ты поразил мечом» (По библейскому преданию, царь Давид послал на смертную битву Урию Хеттеянина, чтобы завладеть его женой Вирсавией, и бог покарал его за это) и так далее…

Чарльз пытливо взглянул на него:

– Ого! Неужто такая аналогия? Леон нервно хохотнул:

– Да нет!

Гудок повторился, и Чарльз поспешно допил свой стакан.

– Спасибо за очень интересный вечер, коллега Солмон, – сказал он. – Не беспокойтесь, я сам найду свое пальто.

– Не вижу особых перспектив для нашей дружбы, если мы разъедемся в разные стороны. Я простил вас, Осмэн, но какой-то неприятный осадок у меня остался. Может, я вам завидую. Какая же при этом дружба?

– Ну, знаете, это можно решить без парламента, – пошутил Чарльз. – Но я не понимаю, чему завидовать?

– Вы знаете жизнь. Вам всегда будет сопутствовать удача!

– Еще бы! Пример тому – спектакль, который я тут у вас устроил, и все то, что произошло со мной за день. Nihil humanum a me alienum puto… (Ничто человеческое мне не чуждо (лат.)) Да, этот человек был исключительно удачлив, но сохранил доброе сердце и истинную порядочность, а когда загорался гневом, его жертвы трепетали, точно их укусил хомяк… Ладно, Леон, забудем. Скажу вам в утешение, что в наше время удачу трудно отличить от провала…

Они простились, не без сентиментальности пожав друг другу руки, и Чарльз вышел на улицу в тот момент, когда настойчивый сигнал автомобиля в третий раз напомнил ему, что его ждут.

 

3

Обратно в город ехали дольше: мешал туман, клочьями наползавший из низины на шоссе; к тому же Лили была изрядно пьяна и вела машину без прежней лихости, а, наоборот, с преувеличенной осторожностью, как бы демонстрируя свою выдержку. Сам Чарльз был хоть и не пьян, но измучен до «предела, и его уже не интересовало, что будет дальше. Он даже подумал, что если бы сейчас произошла автомобильная катастрофа, это было бы подходящим завершением такого дня. Все же он счел нужным спросить Лили, не хочет ли она уступить ему место за рулем. Она не захотела.

– Эта машина никого не слушается, кроме меня.

– Кажется, вы довольно много пьете? – заметил Чарльз.

– Да, пожалуй, – согласилась она таким тоном, будто он сделал какое-то открытие, ее и не касавшееся.

– А зачем?

– Ах, пожалуйста, без нудных разговоров! – капризно сказала она и так резко прибавила скорость, что Чарльз зажмурил глаза и приготовился встретить конец. Впрочем, Лили вскоре сбавила газ, словно эта игра ей надоела, и они продолжали путь в молчании. Чарльз уселся поглубже, поднял воротник и, храбро симулируя безразличие к своей судьбе, сделал вид, что дремлет. Возможно, он и вправду засыпал на короткие мгновения, поскольку вдруг мысли его перепутывались и он видел то газетные заголовки, то магазинные витрины, то какие-то лица, много лиц, неизвестно как и откуда возникающие, и тела, сплетенные в жестокой, смертельной схватке, и он в ужасе просыпался, а потом все повторялось снова. От этих бредовых видений у него еще больше усилилось ощущение, что поездка в город длилась не пятнадцать минут, а целую вечность.

Пожалуй, впервые Чарльз был доволен тем, что за рулем сидел не он, а другой человек, и не просто другой, а молодая невинно дерзающая (если можно так выразиться) хмельная богиня, в которую он был влюблен. Он охотно подчинился непривычному для себя чувству, вернее, смеси чувств: беспомощности, безответственности и обожания. Лили, на которую он украдкой поглядывал, казалась ему великолепной и вместе с тем трогательной, какой-то очень хрупкой, ломкой, непрочной, но страшно дорогой и едва ли доступной вещью. Ее прекрасные глаза, смотревшие так выразительно, когда она бывала сосредоточенна, уже затуманил алкоголь – под старость все это даст себя знать по-настоящему… А впрочем, в следующий миг это может уже утратить всякое значение. Он вдруг представил себе газетную полосу: «ГИБЕЛЬ ЛЮБОВНИКОВ ПРИ АВТОМОБИЛЬНОЙ КАТАСТРОФЕ!» – объятый пламенем грузовик лежал на боку, расплющенная «бугатти» торчала из-под его брюха, на земле валялись останки Чарльза Осмэна и Лили Сэйр… Но не того Чарльза и не той Лили, которыми они были, а тех, которыми их пожелают изобразить: Ромео и Джульетты, Вронского и Анны, Давида и Вирсавии…

Когда они спускались с холма, послышался рев буксующего на шоссе грузовика и из тумана вынырнули красные фонари под кузовом. Лили так резко нажала на тормоза, что Чарльза подбросило на сиденье. Сбавив скорость, она объехала грузовик, и Чарльз опять откинулся на спинку.

У первого светофора они остановились. Было уже около двенадцати, и город, не привыкший к ночной жизни, казался вымершим. Только вдоль длинной главной улицы продолжали автоматически точно мигать зеленые и красные глаза светофоров да ярко светились магазинные витрины – голые манекены в позе прощающейся Эвридики (В греческой мифологии жена Орфея, унесенная в ад) грациозно протягивала руки; проносились мимо, как в странном сне, гарнитуры спальной мебели, игрушечные автомобили и деревянные лошадки, ковры, пирамида термосов и мужская фигура в зеленом спортивном костюме, устремившая неподвижный взор на тротуар.

Бесспорно, то, что приключилось сегодня, продолжал размышлять Чарльз, объясняется желанием быть добрым, помогать другим, следовать велениям совести. В результате становишься каким-то ненадежным, как водитель машины, который вместо того, чтобы предотвратить катастрофу, строит догадки насчет возможных действий другого водителя. Ведь это не парадокс, а простая житейская истина, что избыток человеколюбия и сверхвысокие принципы способны превратить весь мир в сумасшедший дом с тем же успехом, что и алчность и беспринципный эгоизм (хотя эгоизм тоже, вероятно, своего рода принцип)…

В конце главной улицы Лили свернула в сторону и поехала мимо железнодорожной станции, где даже в столь поздний час не затихала жизнь: перрон был залит ярким светом, на путях шипели паровозы – их лязг и тяжелая стальная поступь пробудили в Чарльзе неясные, отрывочные воспоминания, наполненные томительной вокзальной скукой и тоской. Проехав еще несколько кварталов, они заметили на углу мигающую неоновую вывеску закусочной Ника, занимавшей большое деревянное здание на незастроенной стороне улицы. На другой стороне высились глухие стены пакгаузов, а дальше тянулись пустыри с высокими горами угля. Это сиротливое здание напомнило Чарльзу «потемкинскую деревню» или театральную декорацию, за которой нет ничего подлинного: одни стойки и подпорки, кругом слоняются без дела бутафоры, да несколько актеров и актрис нервно ожидают вызова на сцену и, быть может, никогда не дождутся. У этой декорации был явно зловещий вид.

– Вам ни в коем случае не надо было сюда приезжать, – сказал Чарльз, когда Лили выключила мотор. – Я не могу оставить вас на улице, и мне очень не хочется вести вас туда. Пожалуйста, не смотрите там ни на кого и воздержитесь от замечаний. Это, вероятно, какой-нибудь притон, но нам до этого нет дела. И, дорогая, постарайтесь не слишком бросаться в глаза. Вы такая красавица!

– Чарльз, – улыбнулась она, – вы опасаетесь за мою добродетель?

– Между прочим, да. Вообще я не знаю, достигнем ли мы чего-нибудь. Ведь они могут просто послать меня к дьяволу! Так или иначе, это моя последняя попытка помочь вашему дружку. А уж потом пускай думает сам за себя. Я буду поступать так же, – добавил он, решительно взглянув ей в глаза.

– Дорогой, вы меня пугаете! – Она отшатнулась в притворном ужасе. – Кстати, прошу не называть его моим дружком. Вы все так серьезно воспринимаете, профессор, и вообще вы такой благонамеренный!

– Как это ни глупо, но мой профессорский титул за то время, что я находился у моего коллеги, стал почти пустой формальностью. Но об этом я вам расскажу потом. Давайте покончим раньше с этим делом.

В закусочной было жарко и душно – тепло исходило от круглой старинной печки в углу, и это придавало помещению домашний уют. Но Чарльз уже инстинктивно приготовился вступить в гнездо порока, и даже самые невинные предметы обстановки, а уж тем более – люди, заставляли его хмуриться: например, два старика в фуражках железнодорожников, играющие в шашки. Шашки! Камуфляж, конечно! И форменные фуражки – тоже! Подготовленному человеку все это нетрудно раскусить. А вон те трое мальчишек в черных кожаных куртках за стойкой бара – наверняка малолетние преступники, если не бывалые бандиты! А эта парочка старух, потягивающих пиво за столиком с газетами, – небось свободные от занятий проститутки. Или нет, староваты, решил Чарльз, поглядев еще раз, значит, сводни, причем второразрядные. Ну и прочие…

Разумеется, все в зале обратили внимание на вновь прибывших, а кто-то даже присвистнул, и, возможно, не только по адресу Лили, но и Чарльза.

Они подошли к стойке, тоже имевшей какой-то полудомашний вид – не то бар, не то буфет с кофейными автоматами, черствыми пончиками под стеклянными колпаками и меню, торчавшим между солонкой и перечницей. Буфетчик, которому они порядка ради заказали напитки, смахивал на учителя – у него было тонкое усталое лицо, на носу пенсне. Оно все время сползало с переносицы, и он то и дело машинально водружал его на место и поэтому был вынужден орудовать за стойкой лишь одной рукой. Он был в обычном костюме, без белой куртки и даже без передника.

– Мы пришли повидаться с Максом, – сказал Чарльз, когда им подали стаканы. Он был доволен, что сумел произнести конспиративную фразу как бы невзначай, и даже подумал, что это должно придать ему вес в глазах трех молодцов, стоявших рядом.

– Он там, в комнате за кухней, – буфетчик махнул рукой. – Можете пройти, но только вы один, – добавил он, заметив, что Чарльз берет Лили за локоть.

– А-а! – Чарльз растерянно остановился. Он боялся оскорбить этих людей, очень опасных, по всей вероятности, показав им столь откровенно, что они – неподходящее общество для воспитанной девушки; а впрочем, ничего с ней не случится! Он поглядел на Лили.

– Оставайтесь здесь! Ни на кого не смотрите и ничего больше не заказывайте, – добавил он шепотом, – этот стакан допейте – и все.

Она довольно беспечно улыбнулась – улыбка была ей к лицу, но не внушала доверия, и все-таки Чарльз должен был покинуть ее.

Он прошел через кухню, где над черной железной плитой клубился пар и где орудовал повар, безмолвно указавший ему на заднюю дверь. Открыв ее, Чарльз очутился в небольшой комнатушке с одним окном, завешенным шторой. Там стояли стол и два стула; на одном из них сидел человек и курил тонкую сигару. Убранство комнаты довершала пепельница на столе. На человеке было пальто из верблюжьей шерсти, но этим исчерпывалось его сходство с субъектом, описанным Реймондом Блентом. Правда, волосы его закрывала низко нахлобученная серая фетровая шляпа, а сам он сидел, пригнувшись так, что края пальто доставали до пола. Весь вид незнакомца показывал, что он пришел недавно и ненадолго.

– Мистер Макс? – спросил Чарльз с преувеличенной вежливостью.

– Да, Макс, – ответил тот, лениво вытаскивая изо рта сигару.

На еврея он, во всяком случае, не похож, скорее – на итальянца, но вовсе не обязательно, чтобы это был тот самый тип, который имел дело с Блентом. В его лице Чарльзу почудилось даже что-то знакомое – он видел его где-то; мелькнула шальная, фантастическая мысль, что он сумеет опознать этого человека, а такой, конечно, выдаст всю шайку, и преступление будет раскрыто. На миг он представил себе газетные заголовки: «РАССЕЯННЫЙ ПРОФЕССОР НЕ ОПЛОШАЛ», «У ПРОФЕССОРА ИСТОРИИ ЕСТЬ ГОЛОВА НА ПЛЕЧАХ»… И все-таки Чарльз сейчас не мог вспомнить, где он его видел; может быть, просто его ввело в заблуждение легкое сходство с кем-нибудь из коллег…

– Вам известно, с какой целью я пришел? – начал Чарльз, пододвинув к себе свободный стул и присаживаясь. Он тоже не снял пальто и шляпу и подумал, что в кинофильмах при таких свиданиях еще обязательно прячется в стенном шкафу телохранитель.

– Ничего мне не известно, – ответил незнакомец, – и можете мне ничего не рассказывать.

– Но я, естественно, думал, что вы… что вы… – Чарльз вовремя прикусил язык, пожалев, однако, что не может прямо сказать: «один из жуликов», или «пайщик синдиката», или еще что-нибудь в этом роде. – Как же я буду знать, что имею дело с тем, кто мне нужен?

– А никак, – сказал Макс. – Вас сюда никто не приглашал, вы сами напросились.

Чарльзу вдруг представилась эта фраза в виде эпитафии на его надгробном камне: «Никто его не приглашал, он напросился сам».

– Послушайте, осторожность – полезная вещь, – сказал он, – но подчас можно хватить и через край. Если все будут так себя вести, ни с кем нельзя будет иметь дело.

Собеседник вяло пожал плечами.

– Мне велели здесь подождать и получить у вас деньги.

– Ах, стало быть, это вы знаете? Тогда другой разговор. – Чарльз достал из кармана бумажник и принялся не спеша отсчитывать двадцатидолларовые кредитки, кладя их кучкой на стол.

– Все, – сказал он, кончив. – А за что это, вы тоже, наверно, знаете?

Человек вытащил изо рта сигару и пристально посмотрел на Чарльза. Потом сокрушенно покачал головой.

– Вы слишком доверяете людям, профессор.

– О, вы даже знаете, кто я?

– Знаю или нет – неважно, а я хотел сказать, что еще никогда не слышал, чтобы кто-нибудь пришел и спокойно выложил полтысячи человеку, которого видит первый раз в жизни.

Чарльз догадался, что этому типу его поведение должно казаться по меньшей мере нелепым. Он накрыл рукой пачку денег и с запоздалой деловитостью потребовал расписку. Собеседник ухмыльнулся, кивнул головой, достал из кармана смятый клочок бумаги и, попросив у Чарльза ручку, написал ни к чему не обязывающее: «Получил 500 долларов. Макс».

– Что в этом толку? – запротестовал Чарльз. – Ведь должно быть сказано за что!

– А это вы и сами не знаете, – спокойно ответил Макс, – никто вам ничего не обещал. Помните, это была ваша идея. Мне велели вам передать, чтоб вы ни на что особенно не надеялись. Может, все еще останется как было.

– Я-то знаю, чего я добиваюсь, – рассердился Чарльз. – А раз вы принимаете деньги, значит вы, ваши хозяева или друзья приняли мое условие: ничего не было, никто никому денег не давал, и эта злосчастная история – вы не хуже меня знаете, о чем я говорю, – забыта, и все пари отменяются.

– Это вы говорите, профессор! А я – ничего, я молчу.

– Вот как? А что, если я заберу деньги и уйду?

– Валяйте! Деньги не мои. Я человек маленький, меня послали, я пришел.

– Нет, так не годится, – сказал Чарльз, понимая, что побежден. – Я пойду на риск. Нате, берите, – и он решительным жестом отодвинул от себя пачку. – Я сделал все, что мог, и знайте, – он поглядел на Макса в упор, – теперь я снимаю с себя ответственность.

– Рад, что у вас на душе стало спокойно. – Макс сгреб кредитки и сунул их небрежно в карман пальто, придавив еще кулаком.

Чарльз сложил расписку и спрятал ее в бумажник.

– Будьте здоровы! – сказал Макс, не вставая со стула и провожая гостя равнодушным взглядом.

Чарльз, чувствуя свою беспомощность, направился через кухню обратно в зал.

Лили, позабыв об опасности, стояла, изящно облокотившись о стойку, и весело болтала с малолетними преступниками в кожанках.

Притворяясь, что ничего не замечает, Чарльз спросил у буфетчика счет. Оказалась довольно большая сумма, и Чарльз недовольно нахмурился.

– Я угостила мальчиков, – пояснила Лили, – ну, конечно, и сама выпила еще немного за компанию.

– Вам уже надо идти, да, Лили? – с сожалением спросил один из парней.

Чарльз молча расплатился и, взяв девушку под руку, почти насильно повел ее к выходу.

– Спокойной ночи, Лили! – хором крикнули все трое, а один добавил громко и отчетливо: – Спокойной ночи, профессор Осмэн!

– Зачем было называть наши фамилии? – накинулся на нее Чарльз, когда они вышли. – Неужели для вас совершенно не существует приличий?

Лили выдернула руку, сердито посмотрела на него и вдруг рассмеялась.

– Вы что ж, хотите, чтобы я стала гордячкой? Тот маленький, прыщеватый проходил курс французской литературы восемнадцатого века в один год со мною.

Чарльз пожалел, что не запомнил лиц этих молодцов: может, они его студенты? И то, что Лили так развеселилась, еще больше испортило ему настроение.

– Чарльз, голубчик, ну какой же вы смешной! – Но тут Лили вдруг пошатнулась и остановилась, изменившись в лице: – Я, кажется, пьяна, – пробормотала она. – Лучше вы садитесь за руль, хоть это и против моих правил. – Она дала Чарльзу ключи и, когда они сели в машину, крепко прижалась к нему и положила голову ему на плечо.

– Ну, думаю, от петли я вашего Блента спас, – сказал Чарльз. – Уж не знаю, что еще можно было сделать. Деньги отданы, кажется, все яснее ясного…

– Не знаю, – еле ворочая языком, ответила Лили.

– Сегодня уже поздно ему звонить. Но завтра с утра, пожалуйста, позвоните. И запомните: я умываю руки. Пусть он знает, что его доброе имя восстановлено, если это вообще возможно. Но дальнейшие встречи с ним для меня не обязательны.

Характер Чарльза немного портила некоторая сухость: делая кому-либо одолжение, он считал, что при этом нет надобности сохранять любезность. К тому же ему хотелось дать Бленту понять, что у них с Лили было свидание и они все обсудили.

– Так вы это сделаете? Берете это на себя? – Тон Чарльза был настойчив.

– Завтра, мой дорогой, – сонно пробормотала она.

– Где вы живете? Я отвезу вас домой. Лили назвала адрес – это было очень далеко, почти за городом, – и, по всей видимости, уснула. Увы, не имея до сих пор дела с новомодными спортивными машинами, Чарльз не знал, что они обладают чувствительностью живых существ: эта, например, прыгала как кошка, стоило нажать на акселератор. И, несмотря на некоторое самодовольство (такой солидный, решительный и галантный молодой ученый умело ведет свою «бугатти», и рядом с ним юная красавица – точь-в-точь как на рекламной картинке, изображающей изящную жизнь!), Чарльз изрядно нервничал на каждом перекрестке. Когда они оказались уже где-то недалеко от ее дома, он разбудил Лили, и она сквозь сон объяснила ему, как ехать дальше. Наконец Чарльз увидел громадный особняк среди деревьев и повернул машину к подъезду.

К сожалению, он не учел, что чуткой машине не нужен такой резкий поворот. Он слишком сильно нажал на акселератор и крутнул руль – «бугатти» громко шаркнула о столб; Чарльз поспешно дал задний ход, и тогда она въехала правым передним колесом на высокую обочину. Левое колесо ударилось о каменный бордюр, и машина встала, накренившись на бок.

– Ну и ну! – едва сумел выговорить Чарльз.

Лили выбралась из машины и, посмотрев на нее, серьезно покачала головой.

– Мне очень жаль, – сказал Чарльз.

– Бедняжечка моя не пожелала вас признать, – сказала она и печально усмехнулась. – Ладно, милый, пошли в дом, надо глотнуть чего-нибудь на ночь. Завтра утром ею займутся.

– Я беру на себя все расходы, разумеется, – чопорно заявил Чарльз.

– Да перестаньте! – с внезапной вспышкой раздражения прервала она его и чуть слышно пробормотала – он даже не был уверен, не послышалось ли ему: – Вот дуралей!

Они поднялись по ступенькам, вошли в дом и остановились в холле. Вокруг была такая тишина, что Чарльзу представилась темная бескрайняя пустыня и в ней этот небольшой островок света. Лили сбросила на пол манто, повернулась к нему, и Чарльз увидел у нее на глазах слезы. Она обвила руками его шею и, прижавшись к нему, как бы ища защиты, прошептала:

– Чарльз, я так несчастна. Умоляю, помогите мне!

Эти слова вызвали в нем чувство жалости и нежности и вместе с тем неуместное, испугавшее его желание. Помочь ей? Но как? Объятиями? Это она имеет в виду?

– Дорогая, я сделаю все, что смогу, – прошептал он ласково, гладя ее обнаженное плечо.

Словно по уговору, они вдруг отстранились друг от друга, но Лили опять качнулась в его сторону и всем телом, оказавшимся куда тяжелее, чем можно было предполагать, повалилась как мертвая на руки Чарльзу. Это было вульгарно и непристойно, и Чарльз растерялся, не зная, чем это объяснить: чувственностью или неопытностью. Его сомнения не рассеялись и тогда, когда она, обессиленно прильнув к нему, зашептала:

– Скорей, скорей возьми меня! Сейчас!

Чарльз с трудом, неуклюже поднял ее на руки, крякнув от усилия, и стоял, словно герой, спасший жертву кораблекрушения. Голова Лили запрокинулась назад, и он нерешительно поцеловал ее выгнувшуюся шею, точно заполняя этим промежуток бездействия. Она пробормотала какую-то непристойность, но не похотливо, а скорее печально, и Чарльз, уже устав от тяжелой ноши, двинулся с ней к дверному проему, неясно выступавшему из темноты.

К счастью, первым предметом, на который он наткнулся, был диван. Невольно подавшись вперед, Чарльз уронил Лили на мягкие подушки, но она перекатилась на бок и сползла на ковер. Чарльз ощупью отыскал на маленьком столике лампу, зажег ее, подтянул девушку сначала за руки, потом за ноги на диван и присел рядом.

Ее траурное платье, облегавшее крепкое молодое тело, расстегнулось, открыв значок Блента и левую грудь. Чарльз коснулся груди и почувствовал, как напрягся сосок.

– Сделай мне больно! Умоляю! – простонала Лили и, что-то еще добавив, смолкла – не то уснула, не то притворилась спящей.

– Вы слишком пьяны, – сказал укоризненно Чарльз, – это будет нехорошо и ни вам, ни мне не доставит удовольствия. – Он поднялся с дивана и остановился в неуверенности, словно ожидая, что Лили очнется и позовет его к себе по-человечески. Но она не открывала глаз, голова ее была откинута назад, лицо бледно. Больше она не произнесла ни слова.

Чарльз подождал минуту. Напилась-то она явно до потери сознания, но что означала эта улыбка на ее лице? Он вышел в холл, поднял с пола манто и принес в комнату. Постоял, прислушиваясь к дыханию Лили, – она как будто бы дышала ровнее – потом прикрыл ее наготу этим манто, выключил свет и ушел.

Едва он спустился во двор, как ему навстречу с насмешкой и осуждением сверкнули фары машины, отражая свет с крыльца, и в нем заклокотал гнев против Лили и против себя самого.

Но что ему оставалось делать? Нельзя же брать мертвецки пьяную женщину, даже если она тебя об этом умоляет! Впрочем, так ли уж она была пьяна? Не притворялась ли отчасти? Его вдруг охватило сомнение, быть может, еще и потому, что ничего ему сейчас так сильно не хотелось, как быть с нею. Но как же посмела она столь беспардонно отступить и фактически выгнать его ночью на улицу?!

Вместе с тем Чарльз ощущал и чисто мужскую гордость: она его любит, она это доказала своей готовностью отдаться ему без оглядки, без стыда…

Так-то так, да в последнюю минуту все же увильнула… Считать, что он свалял дурака? Может быть, она испытывала его, а теперь, когда он ушел, вскочила – какая только: грустная, злая или довольная собой – и отправилась наверх спать? Он снова посмотрел на дом, но во втором этаже по-прежнему царила тьма.

А если бы он остался, вдруг вошел бы ее отец? По крайней мере, гордо подумал Чарльз, не эта причина заставила его уйти. Так что же, вернуться? Он заколебался. Нет, еще, чего доброго, поднимешь на ноги весь дом. Вот когда ему было лет двадцать, он в таких случаях не раздумывал, а сейчас уже не то… И Чарльз зашагал прочь.

До ближайшей заправочной станции, работавшей круглосуточно, было минут пятнадцать ходу. Оттуда он вызвал по телефону такси. Но он не сразу поехал домой, а прежде отправился на другую улицу, где, несмотря на поздний час, еще била ключом жизнь, – забрать оставленную там вечером (а казалось, давным-давно!) свою машину. Как подобает солидному гражданину, позволившему себе маленькое ночное развлечение, он поставил машину в гараж и лишь затем медленно и устало поднялся к себе, совершенно трезвый, с начинающейся головной болью. Это был долгий день…

 

Глава пятая

 

1

Из всех сотен и тысяч людей, заполнивших стадион в этот ослепительно яркий ноябрьский день, Чарльз Осмэн, несомненно, был единственным человеком, считавшим себя лично ответственным за честное ведение игры. Это чувство ответственности, пожалуй, даже полностью им не осознанное, довело до предела нервное возбуждение, свойственное ему вообще в дни матчей, и он, как в студенческие годы, не мог ни есть, ни пить, ни сосредоточиться на чем-нибудь, кроме предстоящей игры. Еще задолго до открытия стадиона он прогуливался перед ним взад и вперед, ругая себя за нетерпение, и как только раскрылись ворота – за три четверти часа до начала – вошел в числе первых, купил дорогую программу-сувенир на глянцевой бумаге, чего никогда не делал, и занял место на половине хозяев поля в одном иа средних рядов, отведенных преподавателям.

Программа была ему нужна, чтобы узнать, участвует ли Блент в игре. Да, все так: Реймонд Блент, номер 7, рост 6 футов 1 дюйм, вес 183 фунта. Чарльз понимал, конечно, что программа, напечатанная две недели назад, удостоверяет это лишь формально, как исторический факт, но даже она несколько успокоила его. Кроме того, придя заранее, он надеялся увидеть тренировку обеих команд и опознать Блента, благо игроки были пока без шлемов. Программа не обманула: седьмым номером был он. Оставалось убедиться, что Блент будет действительно играть, но в этом Чарльз почти не сомневался – иначе зачем мальчишка явился бы на поле?

Голубое небо было безоблачно, послеполуденное солнце заливало золотом чашу стадиона, безупречно подстриженную траву и белые полосы. Футбольное поле напоминало нечто ритуальное, где совершаются обряды и приносятся жертвы. Казалось, будничное не смеет осквернять землю, где могла бушевать лишь одна-единственная страсть, и Чарльз подумал, что игрокам, вероятно, тоже передалось это ощущение. Они выходили на тренировку, легкие и стремительные, вдыхали свежий, бодрящий воздух, изящно, как бы танцуя, переступали с ноги на ногу, проверяя упругость земли. И лишь потом уверенно вонзали в нее шипы своих бутсов, бросались на землю, катаясь и кувыркаясь, с простой, естественной целью – разогреться и дать выход энергии, но вместе с тем и выразить чистый и светлый восторг перед этой землей. Такое же впечатление нетронутости и чистоты, охраняемой для жертвоприношения, создавала их форма: красная с белым у одних и черная с белым у других.

Чарльз Осмэн, привыкший рассматривать все события в свете отдаленных результатов, уже чувствовал, что его начинает томить тоска, как неизбежное следствие нервного подъема; он знал, что эта игра, которой отведено столь заметное место среди других явлений жизни, продлится лишь короткий отрезок времени, а потом предстоит расплата за двухчасовое наслаждение… Он это знал и потому имел основание быть мрачным.

Ночью Чарльз дурно спал, и до сих пор его не отпускала головная боль, вернее, не боль, а какая-то тяжесть, мешающая воспринимать зрелище праздничного стадиона. В памяти Чарльза то и дело проносились обрывки кошмаров, мучивших его в эту ночь, и, хотя он почти ничего не запомнил, было такое ощущение, точно он попал сюда после долгих, долгих лет бесцельной, несчастливой жизни, прожитой в другом месте.

Задолго до начала матча стадион был полон. Но вот игроки удалились в раздевалки, и на поле выступил оркестр. Музыканты в алых курточках, белых брюках и белых фуражках энергично надували щеки, переходя от тоники к доминанте и обратно; гром труб, удары медных тарелок и уханье барабанов сотрясали воздух, яркое сверкание меди слепило глаза. Впереди вышагивала шестерка барабанщиц с голыми коленями. Они высоко поднимали ноги в черных сапожках и вертели в руках барабанные палочки, подбрасывая их в воздух, словно заправские жонглеры. Чарльзу казалось, что все кричат, хотя никто особенно не шумел. Но гул нарастал и становился похожим на какой-то нечеловеческий рев. Перейдя на половину гостей, оркестр исполнил гимн их колледжа, потом, вернувшись на свою половину, сыграл свой гимн. Скорбные и торжественные, оба гимна были на один лад, но при первых же звуках каждый студент и каждый бывший питомец колледжа узнавал родную мелодию, вскакивал с места, снимал шляпу и, прижав ее к груди, начинал петь заунывным голосом. Многие даже плакали.

«Все-таки что это такое? – размышлял Чарльз. – Почему тысячи добродушнейших с виду граждан пришли сюда, на стадион, наблюдать этот предельно жестокий обряд – слава богу, еще обходящийся без убийств и серьезных увечий! – который сочетается с высокой организованностью и фарисейским рационализмом, тоже доведенными до предела? Ведь не скажешь после этого, что они пришли сюда ради развлечения, ибо тогда правомерен вопрос: что для людей служит развлечением и почему из всех возможных они предпочитают именно это?»

Возвышенные думы Чарльза прервало появление игроков. Капитаны с двух сторон приблизились к судье и начали совещаться. Обе команды выстроились строго в ряд, зрители встали с мест, грянул оркестр, и высокий мужской голос в репродукторе запел национальный гимн.

Пора было начинать, но почему-то еще мешкали. Снова включили микрофон, и елейный голос начал читать нараспев молитву, перемежая ее каким-то сообщением, и Чарльз, не вполне различая слова, понял, что речь идет о студенте (фамилию он не разобрал), попавшем в огонь во время вчерашнего торжества у костра и получившем серьезные ожоги; сейчас пострадавший находится в больнице, состояние его крайне тяжелое, неизвестно, выживет он или нет. Речь закончилась объявлением минуты молчания и призывом ко всем помолиться о его выздоровлении. Никто не возражал; все снова встали, футболисты, понурившись, переминались с ноги на ногу – каждый со своим шлемом в руках, точно с запасной головой. Когда минута истекла, в репродукторе зашипело, и тот же голос изрек: «Аминь!» Начался решающий матч,

И вот, когда все кончилось, когда в 'густеющих сумерках кто-то уже валил на землю ворота и какие-то фигуры бродили по вытоптанной траве опустевшего поля брани, будто ища что-то потерянное, когда опустели трибуны и зрители тихо и растерянно потолкались у выходов и разошлись, словно очнувшись от сна, в котором открывалась какая-то злая правда жизни, так и не понятая ими и истолкованная как еще один обыденный случай, Чарльз еще долго оставался на своем месте. Быть может, он сознательно романтизировал драматичность этой минуты, напоминавшей ему столь хорошо знакомые образы элегической поэзии: темнеющая разрытая арена покинута героями… не помогли последние усилия… а на ступенях храма поют монахи… Но вынести собственное суждение наш историк пока не мог, он не был еще уверен, что готов правильно оценить то, чему был здесь свидетелем, и он сидел в оцепенении, окутанный осенней мглой, хотя давно уже скрылись последние неторопливые фигуры и стихла громадная каменная чаша стадиона.

Ясное небо было уже в звездах, когда Чарльз встал и направился к выходу. Рей Блент показал себя великолепно: можно сказать, вынес всю игру на своих плечах. Ему удалось даже вырвать одно трудное очко, но тем не менее разрыв в счете составлял восемнадцать очков, иначе говоря, команда проиграла на шесть очков больше того минимума, который, по слухам, гарантировали некоторые бывалые футбольные хищники. Итак, приложив отчаянные усилия, Честность добилась того, что гораздо проще сделала бы Нечестность.

Чарльз готов был поклясться, что его подопечный играл на совесть, но результаты не позволили бы это доказать. Да и свое мнение он не считал мнением специалиста. При всей болезненной любви к футболу Чарльз был всего-навсего зрителем-дилетантом. Он всегда следил только за мячом (если это вообще возможно, когда главные приемы игры строятся на отводе глаз!) и в критический момент забывал советы опытных людей обратить внимание на действия нападающих противника и защитников бегуна. Вероятно, всякий раз он невольно представлял себя юным участником каждой красивой и смелой комбинации на футбольном поле. Сегодня это его перевоплощение, длившееся два часа, и воображаемое мускульное напряжение стоили Чарльзу уйму сил, а печальный исход игры довел до такого состояния уныния и безнадежности, что сама жизнь стала казаться лишенной смысла. Нашлось, однако, и некоторое утешение: как бы там ни было, хорошо, что все кончилось! Чарльз остановился за воротами стадиона, оглядел его тяжелую темную громаду, небо и силуэт гор на фоне багряно-золотистой полоски заката. Осень, футбол. Призрачное, обманчивое торжество, торжество для юнцов. Хорошо, а что ты предложишь взамен? Да, футбол – мираж, но ведь и многое другое, как убеждаешься с возрастом, – тоже мираж, а футбол среди этого хотя бы занимает особое место. У стен пустого темного стадиона, который покинули и капитаны, и короли, и все остальные люди, пронизанный холодом одиночества, ты можешь в какой-то степени ощутить (если спорт тебе дорог), что значит мимолетное торжество. Символично? Пожалуй. Но известно, что легче назвать любое явление символичным, чем объяснить, почему оно символично,

 

2

Хотя Чарльз и утешал себя тем, что теперь у него по крайней мере гора свалилась с плеч, но примириться с мыслью, что все кончилось и кончилось так безрезультатно, было не легко. Его лихорадочная деятельность, еще вчера исполненная, казалось, большого смысла, сегодня уже никому не была нужна. Чарльз шагал из угла в угол по своей маленькой гостиной, все время чувствуя пристально устремленные на него с портрета глаза покойной жены. Он продрог, устал и был голоден, но возиться с едой не хотелось и лечь он не решался из боязни, что не сумеет уснуть. В конце концов он пошел на кухню приготовить чай, но вместо этого налил себе стакан виски и, держа его в руке, вернулся в комнату.

Теперь ему было совершенно ясно, что всем заинтересованным лицам, которые вчера весь день стремились использовать его с такой настойчивостью – сегодня уже нелепой, – больше нет до него никакого дела. Чарльз был зол не без причины, но сознавал, что запаса его энергии хватит лишь на то, чтобы пожалеть себя. После пышной героики, многозначительных фраз и разговоров о принципах весьма неприятно оказаться вынужденным уйти с работы, не чувствуя за собой решительно никакой вины и считая даже самый повод мелким и неубедительным. Так или иначе, семестр придется здесь пробыть, а то и весь учебный год до июня: долг педагога обязывает не меньше, чем контракт, хотя, быть может, и не больше.

Еще утром у Чарльза было желание позвонить Лили Сэйр, но он воздержался, надеясь, что она позвонит сама. Была и другая причина – пожалуй, поважнее: на трезвую голову он вспомнил о своем возрасте и достоинстве. А теперь вдруг взял и позвонил. Женский голос – очевидно, горничной – ответил, что Лили нет, где она – неизвестно. Это уже было крайне досадно.

Повесив трубку, он снова очутился лицом к лицу с портретом жены, и внезапно ему вспомнился вчерашний сон. Он вез хоронить ее в родной город, но во сне все было по-другому, не так, как на самом деле. Гроб был на колесиках, и он тащил его по бесконечным коридорам, мимо классных комнат (похоже было на школу, где он учился), через гимнастический зал и раздевалки, на футбольное поле. Там на маленькой трибуне толпились мальчишки и девчонки (возможно, школьные товарищи, но их лица расплывались как в тумане) и размахивали кредитками. Ему нужно было пробраться на самый конец поля, где был сложен из камня склеп, а в это время шла игра, кто-то все время старался броситься ему под ноги, и, хотя его не сшибли, идти было очень страшно.

Чарльз хотел прогнать это воспоминание, но оно захватило его еще крепче. Каменный склеп, куда он дотащил, наконец, гроб жены, неожиданно оказался очень просторным. Это была светлая спальня со шторами на окнах – белыми шторами, развевающимися на ветру. Посреди постели лежал Реймонд Блент, а может быть, каменное изваяние Блента. «Его никто не приглашал», – произнес чей-то голос, и Чарльз хотел передвинуть Блента на край, чтобы положить на его место тело жены. Холодная тяжелая фигура не шевельнулась, и, весь в поту, словно от натуги, охваченный ужасом, Чарльз открыл глаза.

Воспоминание об этом сне породило новую мысль: а вдруг Блент покончит с собой? Мысль, вообще-то говоря, нелепая, да и Чарльз был не из тех людей, кто верит в вещие сны. Но этот сон был особенный, он будто хотел что-то ему подсказать, и внезапно Чарльз почувствовал, что, если руководствоваться интуицией, то есть чем-то прямо противоположным сухой рассудочности, этому голосу нельзя не внять.

А вдуматься, так не такая уж это глупость! Ведь слышал же он, что в любом колледже – и этот не является исключением – каждый год три-четыре студента кончают жизнь самоубийством или пытаются это сделать. А разве Блента не вынимали уже однажды из петли? И разве сам он не сказал (неужто это было только вчера, а не давным-давно?), что покончит с собой, если его команда проиграет? Правда, он мог так сказать, чтобы снискать расположение профессора Осмэна и восстановить свою репутацию, которой повредил его дурной поступок или, вернее, признание в нем… Может, он как те индейцы, о которых Чарльз читал: если кто-нибудь их оскорблял, они мстили обидчику тем, что вспарывали себе живот у него на пороге.

Теперь уже Чарльз больше не сомневался, что Блент привел свою страшную угрозу в исполнение. И он поспешно отворил дверь и выглянул на лестницу. Там никого, разумеется, не было. Он снова увидел глаза жены, которые смотрели на него с портрета, и задал себе вопрос: «Ты хочешь этого?»

«Будь честным! – против воли убеждал он себя. – Ведь такой исход был бы для тебя очень кстати». На мгновение перед ним возникла картина: он и Лили Сэйр стоят, держась за руки, у могилы Блента…

Когда ловишь себя на такой гадкой и недостойной мысли, решил Чарльз, твой долг – пойти узнать и, если возможно, спасти человека. Пойти, быть может, с тайной надеждой, что придешь слишком поздно? Нет, разумеется, нет! Гораздо вероятнее, придешь и увидишь, что абсолютно все в порядке, и получится изрядный конфуз – ведь не скажешь ему: «Я пришел посмотреть, не удавились ли вы на вешалке в передней». Придется сочинить какой-нибудь предлог, хотя бы такой: «Я заглянул узнать, сообщила ли вам мисс Сэйр (это должно прозвучать весьма официально), что вчера вечером мне удалось вернуть эти деньги и тем самым вынуть вас из петли (только поостерегись таких метафор!)».

По справочнику колледжа Чарльз выяснил, что Реймонд Блент проживает в пансионе у подножья Колледж-хилл.

Ну что ж, идти так идти! Впрочем, он, несомненно, испытывал состояние двойственности: ведь если он нашел необходимым посетить Блента, то действовать надо было как можно быстрее, а он отправился туда пешком, сказав себе, что разница во времени невелика – всего лишь несколько минут, а ходьба поможет успокоиться.

Однако за эти десять минут он только еще больше разволновался, и смутное ощущение, что он совершает глупость, усилилось, тем более что эту глупость придется держать в секрете и никому о ней нельзя будет рассказать. Его стало знобить. Не простудился ли он на стадионе, ведь столько времени просидел на каменной скамье! Кстати, говорят, так можно и геморрой заработать!

Пансион, в котором жил Блент, внешне ничем не отличался от унылых соседних домов того же назначения. С ростом колледжа их тут развелось очень много: растут фабрики, растут и трущобы, и здесь никакой нет разницы… При свете тусклой лампочки Чарльз прочел на указателе, что Блент живет на втором этаже.

Входная дверь была отперта. Чарльз вошел и поднялся наверх.

Он постучал два раза, но никто ему не открыл. В другом конце коридора Чарльз заметил какую-то пару, сидевшую на подоконнике.

– Реймонда, как видно, нет дома, – сказал незнакомый мужчина, а женщина спросила:

– Вы его приятель? Он знает, что вы придете?

Они неуверенно приблизились к нему. Чарльз назвал себя, они тоже представились: это были родители Блента. В темноте Чарльз не мог разглядеть их как следует.

– Реймонд писал мне о вас и очень вами восхищался, – сказала мать.

– Мы с ним условились встретиться после матча, – проворчал отец, дохнув на Чарльза винным перегаром.

– А он что же, не отзывается? – Леденящий страх сжал сердце Чарльза. – Так, может быть, он еще не вернулся? – бодрым тоном высказал он предположение, хотя отлично знал, что игра кончилась уже два часа назад.

– Пошли в ресторан, Лиззи, там подождем, – сказал Блент-отец. – Мы уже здесь второй раз, – пояснил он. – Сначала ждали его в студенческом кафе Майка, в конце этой улицы.

– И там ты уже заложил вполне достаточно на сегодня, – заявила миссис Блент.

– Может, и вы пошли бы, профессор, с нами за компанию? – заискивающе предложил отец Блента. – Это приятнее, чем ждать в коридоре.

– Спасибо, не могу, – ответил Чарльз. – Я немного прогуляюсь и приду позднее.

– Ну, а мы пойдем, – сказала миссис Блент, – но, кроме кофе, больше ничего! – предупредила она мужа.

Когда наружная дверь за ними захлопнулась, Чарльз снова постучал и прислушался. Из-за двери не доносилось ни звука, и ему вдруг представилась жуткая картина: по ту сторону двери, в каких-нибудь двух-трех дюймах от него висит на крюке Блент.

Чепуха! Просто его нет дома. Но каково будет родителям, если он это сделал!

Чарльз вышел на улицу и, обойдя кругом весь бедный квартал, ровно через пятнадцать минут был опять возле дома. Он нарочно ни разу не оглянулся назад, как бы давая парню полную возможность спокойно пройти к себе. Правда, если он действительно обещал родителям встретиться с ними после матча и до сих пор его нет, это несколько подозрительно!

Чарльз снова поднялся на второй этаж и постучался. За дверью по-прежнему было тихо. Теперь уже эта тишина и мрак в коридоре внушили Чарльзу настоящую тревогу, и он решил позвать хозяйку – ее квартира была внизу.

От хозяйки, несмотря на ее благообразную старушечью внешность, сильно несло пивом, к тому же она оказалась изрядно глуха. Пришлось объясняться с ней жестами и криком, после чего Чарльз убедился, что она никоим образом не могла слышать, возвратился ли домой Блент. Она довольно охотно согласилась взять свои ключи и подняться с Чарльзом наверх. Он уже в смятении представлял себе, как будет звонить в полицию и его спросят: «Какие у вас были основания, профессор, заподозрить, что парень покончил с собой?» Но у хозяйки, после того как он постучал в дверь кулаком и не получил ответа, вдруг возникли какие-то подозрения на его счет, и она отказалась отпереть дверь.

– Почем я знаю, кто вы такой? Почем я знаю, а? – закричала она. – Мало ли кто тут ходит!

Чарльз готов уже был отступиться и уйти, но тут за дверью послышался голос Блента:

– Ну ладно, ладно, обождите минуту! Ждать пришлось дольше, чем минуту.

Наконец в щели под дверью обозначилась полоска света; дверь распахнулась: на пороге стоял Блент, торопливо заправляя рубашку в брюки.

– Ах, это вы! – довольно неприветливо сказал он тому, кого должен был считать своим благодетелем. – Входите, – добавил он чуть повежливее, – я отдыхал. Рад, что вы пришли.

Хозяйка, ворча, удалилась. Чарльз прошел в комнату, прикрыв за собой дверь, и огляделся. Жалкая студенческая комнатушка: обшарпанный письменный столик, бювар, стопка толстых библиотечных книг. Куча грязного белья в полуоткрытом стенном шкафу. Вторая дверь вела, очевидно, в спальню.

– Я тоже хотел с вами повидаться, – сказал Блент, – и отдать вам это. Нашел на полу, когда вернулся домой. Подсунули под дверь.– Он протянул Чарльзу большой желтый конверт, туго набитый кредитками. – Я пересчитал. Тут полторы тысячи. Я играл честно, сэр, – смиренно продолжал он. – Возьмите их, пожалуйста, и используйте, как те пятьсот.

Чарльз, наконец, обрел дар речи:

– Но разве Лили… разве мисс Сэйр не сообщила вам, что те деньги я вернул по принадлежности? По крайней мере мне казалось, что это так, – добавил он, держа конверт в обеих руках.

Но Блент, по-видимому, приписал его недовольство чему-то другому.

– Слушайте, мистер Осмэн, – сказал он твердо, – я старался как мог. Но игра с самого начала не клеилась. Бывает такая штука иной раз. Но я не играл на поражение! Если бы так, то с какой бы стати я отдал вам деньги? Вы бы о них даже не узнали!

– Меня сейчас занимает не ваша честность, – сказал Чарльз. – Неужели мисс Сэйр не звонила вам сегодня утром?

– Нет, сэр.

– В таком случае можете оставить это у себя, – сказал Чарльз, мысленно решив, что теперь он умывает руки. – Вы их некоторым образом заработали – нет, не бесчестно, я не это имел в виду. Просто теперь уж и не поймешь, чьи они, если не ваши.

– Я их все равно не возьму, – яростно ответил Блент. – Я догадываюсь, что вы обо мне думаете, и, если бы я их взял, вам было бы легче считать себя правым. В душе вы все еще уверены, что я мошенник. Я их не возьму, сэр, сочтите меня неблагодарным, но вы ведь согласились уладить денежную сторону вопроса, не так ли? Вы сами видите, что я не могу их взять.

– Да, пожалуй, – устало вздохнув, сказал Чарльз. – Вы играли превосходно, так мне казалось. Я не считаю вас мошенником. Простите меня за то, что я вчера вам сказал, беру свои слова обратно. Я сам рад забыть всю эту дурацкую историю, но что нам делать с этим? – Он помахал конвертом.

– Я знаю, – вдруг сказал Блент, – вы думаете о том, что я говорил насчет самоубийства. Пусть вас это не тревожит, сэр, вчера я просто был очень расстроен. В конце концов я понял, что это всего-навсего игра.

– Всего-навсего… – рассеянно повторил Чарльз.

В дверь постучали, Блент отворил ее, и появились его родители.

Все поздоровались. Блент вел себя сдержанно, но было заметно, что он нервничает. Он несколько раз предложил родителям спуститься вниз и подождать его там пять минут.

– Я приду, как только освобожусь, – пообещал он.

Отец, который и сейчас наверняка пил не кофе, сказал:

– Я хочу сообщить тебе, Рей, что мы с мамой решили опять жить вместе. Мы гордимся тобой, сынок. Сегодня…

– Ладно, об этом после, – прервала его мать, бросив вагляд на Чарльза. – Рею нужно поговорить с профессором. Пойдем вниз, там подождем. Только не в кафе, нет, нет, – продолжала она уже на лестнице, – здесь подождем.

– Вот и отлично, – сказал Блент, когда родители ушли, – они уже третий раз сходятся!

Очевидно, стук двери заставил кого-то решить, что все посетители ушли, ибо в ту же минуту распахнулась дверь спальни. Закутанная в большой, не по росту, халат, на пороге стояла Лили. Увидев Чарльза, она невольно подалась назад, но поняв, что спасаться бегством поздно, решительно вошла в комнату.

– О боже! – сказала она; у нее хватило такта не улыбнуться.

Растерянный Блент, видимо, вспомнил, как в таких случаях поступают герои кинофильмов.

– Вы, кажется, знакомы, – сказал он, краснея то ли от гордости, то ли от смущения, а может быть, от того и другого. – Надеюсь, сэр, вы не осудите меня за присутствие женщины в моей холостяцкой обители. Я знаю, что это против правил, но мы с мисс Сэйр намерены обвенчаться.

Чарльз вдруг как-то странно хохотнул, и звук собственного голоса еще несколько секунд отдавался у него в ушах. Потом Чарльз стремительно бросился вон из комнаты, хлопнул дверью, сбежал по лестнице вниз и только на улице заметил, что бережно держит в обеих руках конверт с деньгами, как держат обычно молитвенник.

 

3

В город, в ресторан Гардиньери, Чарльз пошел пешком, решив, что дойти быстрее, чем вызывать такси с заправочной станции по телефону. Явился он туда весь взмокший, взъерошенный и бледный. Гардиньери, заподозрив, что Чарльз пьян, увел его на всякий случай от стойки бара – там толпились представители обоих колледжей, которые уже начали с любопытством на него поглядывать, – в свой кабинет и тут рискнул налить ему и себе по большой рюмке виски.

– Кто-то тут натворил дел, – сказал Чарльз, возбужденно помахав конвертом, – Я ничего не понимаю, вы должны мне это объяснить. – Он швырнул на стол конверт, и оттуда посыпались банкноты. – Честность и благородство – наш рыцарский девиз! – Он глотнул виски и вытер губы. – До чего же я устал!

– Успокойтесь, профессор, – сказал Гардиньери. – Я понимаю, вы раздражены, но успокойтесь, необъяснимого ничего нет.

– Когда-то я тоже так думал, – рассеянно ответил Чарльз.

– Я старался сделать так, чтобы оградить и вас, и колледж, и себя, конечно, от неприятностей. Я всегда был другом колледжа, профессор Осмэн, это всем известно.

– Никто этого не отрицает, – пробормотал Чарльз.

– Игра на деньги шла всегда, – внушительно заявил Гардиньери, – а когда игра идет на деньги, неизбежна нечестность. И ни один профессор не в силах этого изменить. Так заведено, так и будет.

– В общем я могу допустить, что вы правы, – начал было Чарльз, но Гардиньери перебил его:

– Я хотел избавить вас от неприятностей, профессор Осмэн. Вы мне всегда были симпатичны. Я считал, что вы очень умный молодой человек, наверно, хорошо знаете предмет, который преподаете, но немного наивный, как бы это сказать, слишком доверчивый по части жизненных дел. И мне пришлось отключить вас от сети, как говорят электрики, чтобы вы не наделали бед.

– Не понимаю, о чем вы говорите?

– Вы будете недовольны, когда узнаете, – сказал Гардиньери, – и я не смею вас за это осуждать. Но я тоже всегда стараюсь быть честным, профессор, в моем деле это необходимо. Тут честность даже важнее ума. Поэтому я вам все расскажу как есть, а уж там сами смотрите. У вас вчера было свидание не с темным дельцом, профессор. Макс – уборщик у меня в ресторане. Я боялся,, что вы его узнаете, но другого свободного человека вчера вечером не было, и я подумал: посетители вряд ли обращают внимание на тех, кто убирает посуду со стола. И точно – вы Макса не запомнили. Погодите, сердиться нечего, он же вам ничего не обещал, правда?

– Нет, – согласился Чарльз.

– Посмел бы только! – веско сказал Гардиньери. – Я его предупредил. Я решил так: подержим деньги до конца матча…

– Чуть не забыл, я же вам должен пять долларов. Возьмите их отсюда. – Чарльз показал на конверт.

– Да что вы, профессор! Вы же никак не могли выиграть! Я вам говорил: не ставьте денег на нашу команду. Исход этого матча был предрешен.

– Как так? Я же отдал обратно пятьсот долларов!

– Делец из вас неважный, профессор, – сказал Гардиньери. – Неужели вы думаете, что эта шайка надеялась только на одного игрока? Хорошенькое дело! А вдруг он бы заболел, или проштрафился, или раскаялся, как ваш молодчик? Уж подкупать так подкупать всех, и тогда назад нет ходу. Во всяком случае, защитники – народ ненадежный: вечно нервничают, строят из себя героев. Куда больше пользы от нападающих – эти незаметно делают, что надо, и не такие они идеалисты. Поняли меня? Когда это невероятное открытие дошло до сознания Чарльза, он вдруг хихикнул и кивком дал понять, что все теперь ясно.

– Так что, если бы вы даже вернули эти деньги, положение бы не изменилось, разве только в том, что навлекло бы на меня недовольство очень опасных людей, а это было бы вредно для моего дела, не говоря уже о моей шее…

Гардиньери улыбнулся и, положив деньги обратно в конверт, подвинул его к Чарльзу.

– И вы немного заработали, профессор, что ж тут страшного? Эти мошенники даже не почувствовали, что у них что-то убыло. Небось так набили себе нынче карманы, что могут столько же швырнуть на чай официанту. И вот… – Он достал из стола другой конверт. – И вот я подумал: чтобы эти пятьсот не пылились, пущу их в оборот. И поставил от вашего имени на другую команду.

Чарльз глядел на него, онемев от изумления. Гардиньери пододвинул к нему и этот конверт.

– Тут тысяча, – продолжал он отеческим тоном, – маленькая компенсация за то, что я вас вроде бы надул. Жаль, что так немного, но уже было поздно и не принимали больших ставок.

Чарльз, наконец, собрался с мыслями и сказал:

– Во всяком случае, выигрыш оставьте себе.

– Обо мне не беспокойтесь, профессор, – возразил Гардиньери. – Л тоже хорошо заработал на этом матче. Давайте сделаем так: я возьму отсюда у вас пятерку, мы пожмем друг другу руки и будем считать, что все в порядке. Идет?

Не спеша, как фокусник, старающийся показать, что у него все без обмана, он вытащил одну бумажку в двадцать долларов и положил на ее место три по пять. Потом он встал, и Чарльз поднялся тоже.

– Знаете, профессор, – сказал Гардиньери, протягивая Чарльзу руку, которую тот машинально пожал, – у вас такой вид, словно вы умираете с голоду.

Пройдите в зал, вас там обслужат, считайте себя, пожалуйста, моим гостем. Только не пейте больше. Вы такой бледный. – Похлопав Чарльза по плечу, он повел его через бар. – Закажите омара, наше фирменное блюдо. Сам готовил, – заговорщицки шепнул он.

Мимо них провез тележку с грязной посудой Макс. Чарльза он не заметил, но тот его узнал и захохотал – хрипло, громко и как-то неестественно. Гардиньери вздохнул.

– Пожалуй, вам сейчас не до ужина, – сказал он. – Позвольте, я вас провожу! – Все так же любезно и учтиво он взял у гардеробщицы пальто и шляпу Чарльза и вывел гостя на улицу. Встречая чей-нибудь любопытный взгляд, Гардиньери оставался невозмутимым.

– Фрэнк, – приказал он швейцару, – возьми мою машину и отвези мистера Осмэна в колледж. Он скажет тебе адрес.

Швейцар ловко взял под козырек и пошел к машине. В ожидании его Гардиньери постоял вместе с Чарльзом.

– Вам нехорошо? – спросил он. – Может, мне поехать с вами?

– Покорно благодарю, не надо, – с трудом выдавил Чарльз.

– Деньги у вас в кармане пальто, – шепнул Гардиньери, усаживая Чарльза на заднее сиденье.

«Деньги у меня в кармане пальто», – думал Чарльз, покачиваясь на мягких подушках «кадиллака». Он сунул руку в карман и нащупал оба конверта. Деньги, за которые все готовы были перегрызть друг другу горло, вдруг стали казаться обузой, от которой невозможно избавиться! Пожалуй, скоро они начнут расти в поле – не пшеница, а только деньги!

Фрэнк спросил Чарльза, куда ехать, и тот, по мгновенному побуждению, назвал адрес Солмона. Когда машина подъехала к дому, он вытащил из конверта первую попавшуюся под руку кредитку. Это оказалось двадцать долларов.

– Не надо, сэр, – сказал Фрэнк. – Это же хозяин велел мне вас отвезти… А вы что, преподаете здесь?

– Да.

– Ну, тогда я зарабатываю больше вашего, – сказал Фрэнк. – Вам ваши монеты нужнее. – И машина отъехала.

Чарльз поднялся на крыльцо и позвонил.

– Ну и вид же у вас, – сказал Леон Солмон. – Заходите.

– Я пришел по особому делу, – начал Чарльз. Он позволил провести себя в гостиную, где сегодня, как ни странно, было прибрано и чисто. Леон хотел помочь ему раздеться, но Чарльз, держа руки в карманах, прижал пальто к себе; его знобило, он явно простудился. Леон силой усадил его на тахту.

– Напились? – спросил он. – Чего бы вам дать? Ну-ка, прилягте. – Чарльз покорно лег, а Леон пошел на кухню сказать Майре, чтобы она приготовила кофе. Потом принес одеяло и заботливо укрыл Чарльза.

– Вот так, полежите спокойно и расскажите, что у вас?

Вошла Майра и остановилась у двери. Она улыбалась. Такой Чарльз видел ее в первый раз и подумал, что ее очень красит улыбка.

– Кофе будет через несколько минут, – сказала Майра.– А у вас и вправду больной вид.

Чарльз высвободил руки из-под одеяла и, с усилием приподнявшись, вытащил из кармана свои конверты.

– Не вдаваясь, так сказать, в историю вопроса, прошу вас принять этот маленький подарок! И, пожалуйста, не ломайтесь! – С этими словами он вытряхнул деньги на пол. Затем снова лег и не без удовольствия наблюдал за произведенным им впечатлением. – Это не благотворительность, а только справедливость, имейте в виду. Вы больше всех пострадали, и сама цивилизация, следуя непреложным законам жизни, преподносит вам эту пачку кредитных билетов. – Смущенный выражением лица Майры и Леона, он добавил: – Считайте, что это для ваших детей. Пригодится, если вы не сразу найдете другое место.

Майра опустилась на колени и стала аккуратно складывать бумажки.

– Мне понятно ваше доброе намерение, Осмэн, – медленно заговорил Леон, – но я не могу их принять!

– Глупости, глупости, – сказал Чарльз тоном доброго дядюшки.

– Но вы еще ничего не знаете… Я вам звонил… Положение опять изменилось.

– Изменилось? Каким образом?

– Я снова в нейджеловской упряжке. После матча ректор явился ко мне с извинениями.

– После матча?

– Ну да. Я догадался, что наши проиграли. Будь это не так, он вряд ли пришел бы ко мне – считал бы, что его поведение можно оправдать. Но дело было уже в шестом часу, и он вел себя весьма пристойно. Он просил прощения от своего имени, от имени колледжа, попечительского совета и чуть ли не от имени правительства Соединенных Штатов; помнится, он даже что-то бормотал насчет протестантской церкви.

– Значит, вы остаетесь? – спросил Чарльз.

– Он, видимо, что-то понял после вчерашней истории и после того, как мы сегодня проиграли, и потому, наверное, стал меня уверять, что это «только игра» и что благородство – превыше всего; ведь если газеты разнюхают, что здесь произошло, они завопят: погром! Короче: он пообещал мне прибавку – за этот год в виде наградных, а с будущего года повышение оклада; на ближайшем заседании попечительского совета он предложит мою кандидатуру на пост адъюнкт-профессора, со мной заключат договор на длительный срок; в общем мир и благодать. Так что сами видите – мне эти деньги не нужны. Да я бы их в любом случае не взял.

– Зато взяли у Нейджела!

– Что вы, Чарльз, это же совсем другое дело! Это своего рода реабилитация.

– А как насчет политики, ошибок молодости и тому подобного?

– Я повторил ему то, что рассказал вам, и он поверил. Он сказал, что, если я информирую в таком же духе комитет, он постарается, чтобы дело прекратили.

Чарльз откинулся на подушку и некоторое время молча думал. Майра собрала все деньги в большой конверт и положила его Чарльзу на колени.

– Выходит, в стороне остаюсь только я, – вздохнув, произнес Чарльз.

– Тоже не обязательно, – возразил Леон, – он рвется принести и вам свои извинения.

– Вы довольно быстро переменили свое отношение к некоторым вещам, – не без горечи заметил Чарльз.

– Вы же сами старались меня убедить и Майра тоже. К чему сражаться с ветряными мельницами? В нашей стране это теперь не модно. Пусть временное американское благоденствие коснется и нас, грешных. Я обязан подумать о своих детях.

– Та-ак, – протянул Чарльз и приподнялся, опираясь на локоть.

Под его пристальным взглядом Леон заерзал.

– Я звонил вам несколько раз, но вас не было дома, – сказал он.

Майра принесла на подносе кофейник и чашки. Чарльз отказался от кофе.

– Не сочтите это неучтивым – просто меня немного мутит.

При всей осторожности этой формулы ее тайный смысл все же не ускользнул от Солмона.

– Чарльз, – сказал он, – если вы считаете, что я поступил неправильно, скажите прямо. Вы советуете мне подать официальное заявление и уйти, доказав этим свою принципиальность? Если так, то я понимаю вашу точку зрения.

Чарльз внимательно посмотрел на него.

– Нет, – ответил он, помолчав. – Я больше никому не советчик. Пожалуй, единственный совет, который я еще могу дать, – добавил он с вымученной улыбкой, – никогда не слушаться моих советов.

– Не скрою, совесть меня немного гложет, – упрямо продолжал Леон, – я так и сказал Нейджелу. Я ему прямо заявил, что его поведение продиктовано соображениями выгоды и все его заверения – это чисто формальная процедура, но я чересчур устал и у меня нет сил больше бороться. Я сказал ему: «Ваше счастье, что вам удалось уладить все без шума, а я из личной выгоды вам потворствую. Но все-таки ни вам, ни мне нет смысла себя обманывать». И я сказал ему еще одно: «Вы как тот капитан корабля, о котором Сократ говорил в диалоге «Горгий». «Ведя корабль по курсу, он старается делать это как можно лучше, но не знает, польза от этого людям или вред, и у него хватает ума это понять». Кстати, Чарльз, тут и для вас мораль. Позвольте прочесть вам это место, это займет минуту.

Он взял с камина раскрытую книгу.

– «Сократ говорил, что кораблевождение представляет собой важное искусство, поскольку оно оберегает людей от опасности морской стихии, так же как риторика оберегает от опасности судебных законов. Эти услуги капитан оказывает за скромное денежное вознаграждение и не мнит себя великим. Благополучно спустив пассажиров на берег, капитан скромно покидает свое судно. Ведь для него, говорил Сократ, осталось тайной – и он это сознает, – кому из этих людей он принес пользу, не дав им погибнуть в пучине, а кому вред, ибо за время пути он не сделал их ни в нравственном, ни в физическом отношении лучше, чем они были, когда он принимал их на борт». Ну и так далее… Солмон опустил книгу на колени.

– И я сказал Нейджелу: «Вот почему не принято, чтобы кормчий мнил себя великим».

– Разве я тоже такой? – после паузы спросил Чарльз.

– Да, к вам это относится по ряду причин. Вы стремились что-то сделать для людей, но в отличие от капитана вы хотели решать за них, что им полезно, а это уже вне вашей компетенции. Я отношусь с уважением к таким идеалам, Чарльз, я сам их исповедовал, но вы потерпели неудачу, и так у вас будет всегда.

– Тем хуже, – сказал Чарльз, – и особенно для Сократа. А как же его добродетельный человек?

– В наши дни, – задумчиво ответил Солмон, – все стало настолько сложно, что добродетельный человек запутался уже окончательно.

– Итак, все мы – только ремесленники в своей узкой области, – сказал Чарльз, вставая с кушетки, – ремесленники от философии, ремесленники от исторических наук, лаборанты несуществующих больше ученых, ученики без чародеев… Куда уж дальше?

Он положил конверт в карман и направился к двери.

– И все-таки мне предстоит еще одна чисто ремесленная операция, а уж тогда, – добавил он печально: – «Похули бога и умри».

– Я понял, что вы хотите сказать, я понял, – отозвался Леон. – Вы не сердитесь?

– Нет, – ответил Чарльз, и они обменялись рукопожатием. – Я и сам толком не знаю, что я сейчас чувствую. Спокойной ночи вам обоим! – и он вышел на улицу.

 

4

Нейджел заставил Чарльза войти в дом. – Я очень рад, что вы пришли, очень рад! – сказал он. – Я звонил вам дважды, но не застал. Пройдемте ко мне в кабинет – у нас гости. У нас почти всегда гости, – устало добавил он.

В кабинете при свете яркой лампы он пристально вгляделся в Чарльза.

– Вам бы надо в постель, – сказал он, – вид у вас совсем неважный. Присаживайтесь. Выпьете виски? Или, может быть, чашку горячего чая?

Чарльз ответил, что предпочел бы глоток чистого виски. Нейджел подошел к столику в углу, налил рюмку и подал ее Чарльзу, потом они уселись друг против друга в кресла у догорающего камина.

Нейджел заговорил первым:

– Я вел себя вчера некрасиво, и я хочу прежде всего извиниться перед вами. – Он помолчал, глядя на огонь. – Тот студент скончался. Я говорю о юноше, который попал вчера в костер. Я только что разговаривал по телефону с его родителями. Это такой ужас! Я всегда считал, что применяю христианские принципы на практике, – задумчиво продолжал он и, не дав Чарльзу язвительно спросить, насколько совершенна эта практика, добавил: – но иногда я вдруг начинаю думать, что я не в силах всего охватить. Мне не следовало становиться администратором, я должен был преподавать. Мне кажется, я был хорошим преподавателем, хотя как знать…

Так или иначе, вчера я пережил очень тяжелые минуты, мне стыдно за себя, и не потому, что вы меня увидели в некрасивом свете, а потому, что я действительно вел себя неподобающе.

– Я вас не виню, – сказал Чарльз и, помолчав, присовокупил: – Никто никого не имеет права в чем-то винить…

– Я не устоял перед силой, – продолжал Нейджел, – а после использовал собственную крохотную власть, чтобы прикрыть ею свою капитуляцию. Как вы считаете, Чарльз, должен я теперь оставить пост ректора?

– Извините, – сказал Чарльз, – но давать советы – это больше не по моей части.

Они помолчали.

– Вероятнее всего, я этого не сделаю, – сказал Нейджел. – Я себя слишком хорошо знаю. Может быть, некоторое время и буду обманывать себя, что якобы собираюсь уйти, но в конце концов останусь. Однако если бы вы мне сказали, что я должен это сделать, я бы вас послушал.

– Ничего такого я вам не скажу, и вы это знаете.

Нейджел вздохнул словно с облегчением.

– И вы тоже не уйдете, Чарльз. – Это было сказано довольно категорически.

– Почему?

– Мы оба зашли слишком далеко. Мы с вами, так сказать, люди военные: не здесь, так в другом месте придется служить. Так ведь?

– Железная логика!

– И в другом месте тоже будет футбольная команда, верно?

– Можете не продолжать, – с досадой сказал Чарльз. – Я готов согласиться со всем, что вы говорите, но имею же я право просто уволиться, хотя бы из какого-то чудачества!

– Я восстановил мистера Солмона в должности преподавателя, он принял мои извинения. Это лишает вас повода уйти.

– Я знаю.

– В таком случае вы также знаете, что мы каким-то чудом вывернулись на сей раз. Спаслись, и без потерь.

– Если не считать одного студента, сгоревшего на костре.

– Не шутите так. Я отношусь к этому очень серьезно. Очень. Но то был несчастный случай, не имевший никакого отношения к делу.

– Зато символический, – хмуро сказал Чарльз. – Символический!

– И все же при всем нашем безрассудстве мы вышли без потерь. Правда, матч мы проиграли, но будут другие матчи. Ведь это всего лишь игра.

– Кстати, – спохватился Чарльз, наклоняясь к своему пальто, лежащему на полу у кресла, и вытаскивая конверт с деньгами, – я хочу учредить стипендию имени Реймонда Блента, – важно произнес он, – стипендию для футболиста. Можете использовать основной капитал на приобретение лучшего защитника из числа выпускников средней школы, если для этой цели хватит двух с половиной тысяч долларов.

Они в упор посмотрели друг на друга. Ректор отвел его руку с деньгами и сказал:

– Вы знаете, что я их не возьму. Это глупый жест, и при вашем окладе вы не можете себе его позволить.

– При чем тут мой оклад? – Чарльз рассмеялся. – Хотите знать, откуда эти деньги?

– Вам, по-видимому, хочется об этом рассказать. Что ж, пожалуйста, если без этого нельзя.

– Эти деньги ниоткуда. Свалились с неба. Я и сам не знаю их происхождения. Между тем именно эти деньги должен был взять себе один благородный молодой спортсмен за то, чтобы наша команда проиграла.

– Должен был взять? Но, значит, не взял, раз деньги у вас? Вы имеете в виду Реймонда Блента? – осторожно осведомился Нейджел.

– Я вам никого не называл. К тому же, как вы сами только что изволили заметить, он их не взял. Но, насколько я понимаю, другие игроки взяли.

– Чарльз, у вас имеются доказательства?

– Решительно никаких.

– В таком случае не надо так говорить.

– Но вы мне верите, Хармон, правда? После долгого размышления ректор ответил :

– Да, верю. Но что делать, Чарльз?

– Ничего. Абсолютно ничего, разве только принять от меня эти деньги и учредить стипендию. На худой конец она может даже называться именем Чарльза Осмэна.

– Я уже вам сказал, что это невозможно, – ответил ректор, беспомощно разводя руки. – Вы знаете, я к этому не имею никакого отношения. Официально я ни о чем не ведаю, для меня футбол в нашем колледже – чисто любительский спорт.

– Что же мне с ними делать?

– Оставьте у себя, мой вам совет, – убежденно сказал Нейджел. – Видит бог, вам изрядно досталось всяческих хлопот с этим делом.

– Ха! А в какую графу подоходной ведомости вы мне прикажете их занести?

– Ни в какую. Спрячьте их под матрац или еще куда-нибудь. Если хотите, можете сказать, что это дар колледжа за исследовательскую работу в области истории.

Чарльз не нашелся, что ответить, и молча допил виски.

– Вы в самом деле собираетесь жениться на дочери Сэйра? – спросил Нейджел. – Вы говорили это всерьез?

– Нет, – сказал Чарльз. – Вернулся Урия Хеттеянин.

– Как это понимать? А-а, догадываюсь! – Ректор откашлялся и сказал торжественно-официальным тоном: – Могу ли я считать, профессор Осмэн, что вы остаетесь в числе наших преподавателей?

– Вероятнее всего, да, – проворчал Чарльз. – Теперь уж я сам забыл, из-за чего мы с вами повздорили. Каждый на этом деле что-то заработал: Блент – невесту, я – деньги, вроде как выкуп за невесту, футбольные гангстеры – полные карманы долларов, вы – свой колледж. Даже отец и мать Блента решили снова сойтись. А мне что же остается делать, как не читать лекции по истории?

– И все-таки конец благополучный, – сказал ректор. – Мы, как ваши англичане, несмотря на все беды, движемся вперед…

– В Долину Смерти, – пробурчал Чарльз.

– При всем своем безрассудстве, преступной глупости и ужасающем эгоизме, – настойчиво продолжал Нейджел, – мы выпутались из беды, и похоже на то, что все стали счастливее или по крайней мере благополучнее, чем были прежде. Если вы позволите мне, Чарльз, как учителю, тряхнуть стариной, я напомню вам, что говорит Сократ в диалоге «Горгий» насчет капитана корабля. Мне это только что пришло в голову. Капитан сходит на берег и…

Но тут на Чарльза напал необоримый приступ смеха, и он минут пять не мог прийти в себя.

– Старый мошенник! – наконец с трудом выговорил он.

– А-а, вы тоже знаете о капитане? – Хармон Нейджел помолчал. – Я действительно старый мошенник. И не знаю, как можно быть чем-то другим. Весь мир того и гляди разлетится на части, а пока что каждый стремится загрести побольше денег. Я не знаю, кому под силу это изменить – да и кто бы посмел, если бы даже смог?

Через несколько минут он проводил Чарльза в прихожую и предложил отвезти его домой на машине.

– Нет, спасибо, я лучше пройдусь, – сказал Чарльз.

– Ну, будьте здоровы. И сразу ложитесь в постель. У вас начинается грипп, а может, и что-нибудь посерьезнее.

Они распрощались, и Чарльз пошел домой.

«Итак, много шуму из ничего», – думал Чарльз, медленно двигаясь от фонаря к фонарю, то попадая в круг света, то выходя из него, как бы шагая по шахматной доске. Его знобило, и болела голова. К утру болезнь, наверно, разыграется по-настоящему.

Он вдруг представил себе, что рвет эти деньги на мелкие куски и бросает их на землю, оставляя за собой длинный-предлинный след – мимо своего дома, мимо колледжа и дальше, дальше в горы. Появились бы великолепные газетные заголовки: «ПОТЕРЯВШИЙ РАССУДОК ИСТОРИК РАСШВЫРИВАЕТ ДЕНЬГИ. ИЩЕЙКИ ИДУТ ПО СЛЕДУ БАНКНОТОВ».

Он и в самом деле вытащил бумажку в двадцать долларов и, отрывая от нее тонкие полоски, стал разбрасывать их на ходу.

– Эй, вы там, – услышал он громкий голос, – стойте, эй! А, это вы, профессор Осмэн!

Перед Чарльзом стоял постовой полисмен Генри. Он учтиво козырнул Чарльзу, но все же преградил ему дорогу.

– У вас что, карманы дырявые, профессор? – спросил он дружелюбно. – Позвольте, я вам помогу. – Он опустился на четвереньки и стал подбирать обрывки. Чарльз беспомощно следил за ним.

– Вот все, что я нашел, – сказал полисмен, поднимаясь на ноги. – Как же они так у вас порвались? – спросил он вежливо, но с оттенком подозрения. – Мне кажется, профессор, вы хватили сегодня лишнего. Если хотите, я вас провожу домой.

– Генри, вы славный малый! – сказал ему Чарльз.

– Приходится быть славным в нашем деле, – ответил Генри. – Добрым словом и сочувствием скорее вызволишь человека из беды, чем вот этим, например. – Он показал на свою дубинку.

Чарльз сурово поглядел на него.

– Сочувствие, – сказал он, переходя на назидательный тон, – сочувствие, Генри, это нечто, помогающее нам разделять заблуждения людей, менее нас умудренных опытом, но все же способных изживать свои беды без нашей помощи. Не трудитесь провожать меня. Большое спасибо. Спокойной ночи.

И он зашагал дальше, догадываясь, что полисмен все еще следует за ним на почтительном расстоянии.

Придя домой, он швырнул деньги на письменный стол. Чувствовал он себя прескверно, но все же повозился немного на кухне, грея воду, чтобы развести в кипятке таблетку овальтина и выпить ее в постели. Завтра, надо надеяться, ему станет лучше и он сумеет подготовиться к следующей лекции о конце царствования Карла I английского, о недолгом правлении его брата и о «славной революции» 1688 года. Чарльза бил сильный озноб, но он говорил себе, что горячий овальтин от всего излечивает, надо только пить его с образцовым оптимизмом, отвагой и решимостью, какие проявил Сократ, когда ему поднесли чашу с ядом.

 

Пессимистическая комедия Говарда Немерова

«Университетский роман» существует в американской литературе очень давно, и традиции этого жанра разработаны основательно; несколько лет тому назад в США вышла даже специальная монография, ему посвященная. По наблюдениям автора этого исследования, чаще всего в романах подобного типа заключена история преподавателя – «бунтаря», который пытается вести индивидуальный крестовый поход против несправедливости, разоблачать людей, творящих зло под покровом респектабельной академичности, и т.д. Как правило, герой терпит неудачу, ему не суждено изменить порядок вещей, но поражение добродетели при этом обычно оборачивается моральной победой и каким-то образом оказывается ввмонтированнымм в общую картину цивилизованного и по сути довольно благополучного бытия.

Роман Говарда Немерова, впервые опубликованный в 1957 году (приметы маккартистских 50-х годов отражены в нем очень заметно), отличается от множества произведений, близких ему по теме, редкой в американской литературе этого времени бескомпромиссностью. Совсем незначительная, почти анекдотическая проблема: участвовать или не участвовать «звезде» студенческого футбола Реймонду Бленту, завалившему два зачета, в очень важном для колледжа матче, – по ходу действия обрастает множеством грязных и страшноватых подробностей. Оба упрямца и поборника справедливости – и мягкий, рефлектирующий Чарльз Осмэн, и желчно-иронический, издерганный трудной жизнью радикала Леон Солмон – в силу разных причин, но все же сдали свои позиции. Малодушный, но раскаявшийся Реймонд Блент отверг принятую было взятку и сыграл в полную силу, что не спасло положения, ибо подкуплен-то был не он один… Троица «власть имущих» – ректор, местный богач, сенатор, – проводившая весьма грубый нажим на строптивых преподавателей, добилась своего, как и горланящая, бесчинствующая толпа студентов, охваченных чрезмерным порывом футбольного патриотизма… Правда, команда колледжа все равно проиграла, но лишь потому, что «конкурирующая организация» спекулянтов и жуликов, наживающихся на «благородном любительском спорте», оказалась более оборотливой и предусмотрительной. И в то же время – здесь-то и заключена ирония ситуации – в житейском плане никто не остается в накладе к финалу этой околофутбольной свистопляски. Чарльз Осмэн, как ни упирался он, становится богаче на 2500 долларов; к Бленту вернулась сумасбродная, но очаровательная и богатая невеста; даже злополучный Леон Солмон получает, наконец, давно полагающееся ему повышение – администрация колледжа хочет замять некрасивую историю. Так что в общем если не сама добродетель, то рыцари ее скорее торжествуют – хоть и безрадостно это торжество, – нежели повергнуты в прах. Что же касается «злодеев» (к поединку между рыцарем и злодеем по большей части и сводятся перипетии американского «умеренно разоблачительного» романа), то есть ли здесь злодеи? И оппортунист Нейджел и даже самодур Сэйр на эту роль явно не годятся, да и заезжий государственный деятель, пребывающий в состоянии полной готовности к вытрезвителю, сенатор Стэмп – личность скорее грубо комического плана. Нет рыцарей, нет злодеев, есть торжество довольно гнусной, существующей по законам круговой поруки действительности…

Трезвая, горькая бескомпромиссность, словно колючий, забирающийся за шиворот зимний ветерок, пронизывает это повествование.

Но почему же «Игра на своем поле» почти не вызывает глубоких эмоций, хотя с живым интересом следишь за развитием сюжета, сочувствуешь Осмэну, с удовольствием отмечаешь множество отлично увиденных деталей любопытного для нас быта, остроумие психологических наблюдений и рассуждений автора, наконец, его несомненную интеллектуальность, широту ассоциаций, гибкость мысли? Вспомним характеристику, которую Немеров дает лекторской манере своего героя, историка Осмэна: он читал «выспренно и точно, и вместе с тем иронически и как бы застенчиво, словно посмеиваясь над собственным смущением и не слишком доверяя тем истинам, которые он излагал». Это определение, на мой взгляд, как нельзя лучше подходит к писательской манере самого Немерова. По существу, хотя фабула романа носит полуфарсовый, полудетективный характер, моральные, человеческие конфликты, о которых говорит автор, потенциально очень значительны. Одна лишь «линия» Реймонда Блента – с его экзальтированностью, малодушием, угрызениями совести и благими порывами – для такого писателя, как, скажем, Драйзер, оказалась бы материалом огромной глубины и взрывчатой силы. Когда Драйзер обратился к характеру молодого американца, вскормленного, изуродованного и погубленного буржуазным обществом, он, как известно, написал «Американскую трагедию». Говард Немеров написал пессимистическую комедию современных социальных нравов.

Его персонажи – при всей выразительности зрительных образов и даже психологических наблюдений автора – не живут самобытной жизнью за пределами своих «служебных функций». В тех случаях, когда автор пытается раздвинуть эти рамки, он терпит неудачу (история трагического брака Чарльза Осмэна, от которой остается впечатление абсолютной надуманности). Говорится это, естественно, не «в укор». Ведь писателя надо воспринимать в том художественном измерении, в котором он существует.

Говард Немеров, как нетрудно догадаться по его книге, сам преподаватель колледжа. Вот уже более пятнадцати лет он ведет курс американской и английской литературы. Кроме того, он очень приметная на литературном горизонте США фигура: известный поэт, критик, автор нескольких сборников стихов и статей и еще двух романов. Это человек большой эрудиции, культивированных вкусов и очень изящного, интеллектуального и вместе с тем лиричного поэтического дара. Многие стихи его могут служить классическим образцом современной американской поэзии так называемого академического, или университетского, направления. Они тщательно разработаны формально, исполнены размышлений, часто иронических, слегка элегичны. В некоторых пейзажах и образах Немерова-прозаика этот дар хорошо чувствуется.

Говард Немеров пользуется немалым литературным авторитетом в США. В 1963-1964 годах он занимал почетную должность консультанта библиотеки Конгресса по американской поэзии – пост, на который приглашаются самые маститые поэты.

Говард Немеров – честный, реально и критически мыслящий гражданин своей страны, о чем свидетельствует тот факт, что вместе с несколькими десятками деятелей американской литературы и искусства он выступил в печати с протестом против агрессии США во Вьетнаме.

«Гуманитарник» и гуманист Говард Немеров говорит в «Игре на своем поле» о серьезных нравственных проблемах, которые затрагивают каждого человека; думается, что живая, резкая, остроумная книга будет прочитана с интересом и пользой.

И. Левидова