Сен-Жермен-де-Пре
Ольга открыла мне дверь, она уже выпила и томно улыбалась мне.
— Привет, — протяжно сказала она, — ты пришел все-таки, я очень рада.
Меня жутко раздражала ее манера растягивать ударные гласные в словах. Ее неторопливый южный говорок придавал речи вальяжность и томность, я всегда считал это напускным.
Ольгины движения были всегда такими же расслабленными, как и ее голос. Когда она говорила с кем-то, то стояла к собеседнику почти вплотную, иногда теребя пуговицу на его рубашке или тесемку на платье. Ольга подпускала к себе любого, словно бы не прячась и не боясь, принимала в мягкие бархатные объятия. У нее было округлое мягкое лицо, глаза с хитринкой с вечным прищуром и стрижка «под мальчика». Полные покатые плечи сияли свежим загаром. Она была несравненно красива!
По совести говоря, я всегда терпеть не мог Ольгу. Она была из тех украинок, которые кичились своим украинством, словно это их главное достижение в жизни. Иногда так оно и бывало. Ольга к последним не относилась, но по-русски говорила с большой неохотой, хотя прекрасно его знала. Это не мешало ей посреди речи защелкать пальцами, как бы припоминая забытое, и спросить, как будет по-русски какое-то банальное словцо, вроде «запад».
Помню, как-то раз Ольга заявила мне, что в украинском месяцы называются не как в русском, с таким видом, будто она сама утверждала новые названия.
— Конечно, — отвечал я, — в русском они тоже заимствованные.
— Сичень, лютый, березень, квитень… — запальчиво начала перечислять она, очевидно не слушая меня.
— Прекрасно, но это все и польские названия…
Для нее это была красная тряпка, а мне хотелось ее позлить.
— А березень? А березень? — почти истерично приставала она. Ее глаза горели недобрым, почти ненавидящим огнем.
— Ну, березень есть еще в белорусском, тут я согласен, — я примирительно поднял руки ладонями к ней, — только не переживай, я тебя умоляю!
— А, — победно протянула она, возвращаясь в свое обычное вальяжное состояние.
Ее ревность Эдварда ко всем подряд, прижимистость и вечная ухмылочка на лице производили на меня впечатление отталкивающее.
В отличие от Эдварда Ольга пила удивительно много. За вечер — вдвое больше, чем я. При этом уже в полубездвижном состоянии могла ни с того ни с сего начать аргументированно и здраво рассуждать о книгах, в основном нелестно. Ее любимым выражением в такие минуты было «седомудый графоман». В эту категорию входили самые разные авторы, как философские, так и литературные: Кант, Шопенгауэр, Гессе, Гофман («эти немецкие маразматики»), Гюго, Бердяев, Камю («совершенно невменяемые») и многие другие — все ложились под нож. Зато восхвалялись Сартр, Борис Виан, Кафка. Причем, что было свойственно Ольге, все эти убеждения не зиждились ни на каких идейных симпатиях или антипатиях. Она удивительно четко разбиралась во всяческих философских и политических «-измах», но при этом сама ни один «-изм» не исповедовала. По ее собственным словам, она верила «в свою голову, юбку и каблук». Мне кажется, те ее литературные пристрастия, которые она обнаружила для меня, были скорее связаны с какими-то воспоминаниями. Вернее всего, воспоминаниями о тех периодах, когда она читала эти книги.
Ее язык был всегда зол, едок и меток, как змея. Я не мог тягаться в спорах с ней, тем более что чаще всего даже не слыхивал о большинстве авторов, которых она упоминала. Когда я пытался указать ей на нестыковки в ее словах, то Ольга немедленно окидывала меня разящим, полным призрения взглядом и после уничижительно восклицала:
— Не будь быдлом!
После этой фразы я пытался что-то возразить, но она не давала мне сказать.
— Э… э… — как бы заикаясь, передразнивала она.
В такой ситуации, естественно, я чувствовал себя на щите, хотя весь здравый смысл был на моей стороне.
Эдварду порой не хватало чувства юмора по отношению к самому себе, он все воспринимал буквально, вспыхивал при каждом камне, пущенном в его идеалы. Ольга была совсем другой: для нее как будто не существовало идеалов, как будто не было табу для ее безжалостной иронии. Она повергала в прах любой постулат, цинично насмехаясь над каждым его адептом.
И что самое странное — они любили друг друга. Между ними установились отношения дерзкой любви, безысходной страсти, которая может быть только здесь и сейчас, которая не умеет и не должна ждать. Но это были два пламени, каждое совершенно в своем роде.
Каждый, как умел, — гнул свою жесткую линию. Упрямцы, они десяток раз расходились, не найдя компромисса. Разойдясь, они еще больше погружались в вихрь жизни: еще больше пили, ходили на вечеринки, спали со всеми подряд. Но проходило время — оба понимали, что человека, в равной степени достойного, им не найти, — и сходились вновь.
Один мог уйти с вечеринки со случайным знакомым, и тогда другой — в отместку находил себе такого же знакомого на одну ночь. Эдвард, не предупредив, уезжал из города — Ольга собирала все вещи и немедленно съезжала к друзьям. Они вели затяжные позиционные бои на истощение, ожидая, кто прогнется первым.
Эдвард был потрясающим харизматиком. Его внешность, его голос, умение говорить, антураж странника и борца за справедливость и — самое главное — страстный запах опасности, который он приносил с собой, безусловно, делали его героем женских сердец, куда бы он ни приезжал. И Эдвард этим пользовался. У него не было особых предрассудков относительно верности.
Разумеется, это было хорошо известно Ольге, и каждый раз, когда он уезжал, она была сама не своя. Ее страсть не находила выхода: то на нее было жалко смотреть, как она по дням ходила бледной, вертя в руках скомканный платок, то вдруг становилась зла на весь мир и на себя за слабость.
То она мучилась, терялась в догадках, сгрызала ногти, была часто бледной и заплаканной. От веры в «голову, юбку и каблук» не оставалось и следа. Она была унылой и нежной ко всем. Встречалась с Эдвардовыми нелегалами, вела их дела, но решительно ни на что не имела настроения. Все время кроткая, на любое веселье и смех, на неудобства и неудачи она отвечала лишь кроткими голубыми глазами из-под челки и мученическим вздохом.
То она становилась горгоной Медузой, разила одним взглядом. В такие минуты — не подойди! — она могла и до крови сжать ногтями ладонь, залепить пощечину за самую безобидную шутку. И она мстила Эдварду. Мстила жестко, упрямо, так, как только могла мстить. Попросту говоря — спала со всеми подряд, чтобы доказать ему, что она тоже не останется одна. Добиваясь своего, она торжествовала, — но в глазах ее — я знаю — была глухая тоска.
Мы договорились отправиться в чешский джаз-клуб. Он находился в Пятом округе. Внутри было и вправду чувство, будто приехал в Прагу — в том смысле, что там могли уместиться все парижские чехословаки, вместе взятые, и еще столько же туристов, а пиво было дешевле воды. Я зашел забрать Ольгу и заодно на «аперо», то есть, грубо говоря, мы пили дома, чтобы, во-первых, сэкономить деньги, а во-вторых — к приходу к цели вечернего кутежа быть уже в нужной кондиции.
Я прошел из коридора в кухню. В квартире кроме Ольги были также два наших общих знакомых: Олег и Настя Лисовская. Они сидели за столом у наполненных бокалов, едва касаясь локтями. По всему видно было, что пили уж около часа. Вокруг них, как на посту, стояли пять пустых винных бутылок, но в силу привычки все еще были трезвы. В пепельнице валялась грязная стайка окурков. На тарелке с закуской одиноко тосковал последний лист салата. Лисовская поднялась для поцелуя, Олег подал руку и чуть привстал.
Олег во Франции бегал от армии. Он сам так всегда отвечал каждому новому знакомцу. Когда его спрашивали, не проще ли было дать взятку в военкомате, он отшучивался и говорил, что он давал, да никто не взял. На самом же деле история была самая банальная.
Как-то раз, еще будучи на втором или третьем курсе в вузе, Олег сдавал экзамен заведующему своей кафедрой. Заведующий был профессором старой закалки, массивный, высокомерный, не слушающий никого вокруг. Его тяжелая, военная поступь вводила в страх и студентов, и молодых преподавателей, которые с почтительной робостью отзывались о нем как об «уважаемом ученом» и дипломатично замалчивали человеческие качества. И в России, и за рубежом его знали и признавали как одного из лучших специалистов. Экзамен Олег не сдал, потому что не посещал, а переписать лекции у товарищей оказалось недосуг. Жизнь он вел тогда веселую, средства позволяли, душа жаждала деятельности, а не учебы.
После провала какой-то «доброжелатель» надоумил Олега пожаловаться в деканат и требовать комиссии. Вышел конфликт. Высокомерный заведующий упрямо стоял на своем, а своенравный студент бегал и жаловался по всему вузу. Наконец, собралась комиссия и рассмотрела Олегов письменный ответ. Разумеется, оценку ему не повысили. Зато заведующий был в ярости такой, что с тех пор видеть Олега не мог. Никаких особенных последствий этот инцидент не имел, до тех пор пока не пришла пора поступать в аспирантуру. Олег был уверен, что случай забылся, что никто даже и не вспомнит о нем, но заведующий был до того оскорблен, что при виде Олега на экзамене сразу дал понять: этот не сдаст. Так и вышло.
Олегу пришла повестка из военкомата. Выходов на военных у семьи не было.
Ко всему прочему девушка Олега объявила ему, что беременна и намерена рожать.
И тут наступила пора решительных действий: Олег проявил всю силу своего характера и драпанул во Францию. Девушка, узнав такой поворот событий, долго ныла, пытаясь спровоцировать Олега одуматься, и даже приезжала стонать в Париж (я встречал в аэропорту), но рожать, само собой, мгновенно раздумала. Армия осталась и держала вдалеке от родины. Казалось, Олегу было и все равно: он не привык загадывать вперед и сейчас второй год учился в престижной высшей школе.
Олег был из обеспеченной семьи, всегда при деньгах, но постоянно у всех занимал. Родители помогали, но ему вечно не хватало — денег считать он решительно не мог. Друзья знали, что Олег отдает неаккуратно, но все, кроме самых прижимистых, занимали ему, потому что он был открытый и честный парень и надежный товарищ.
Второй человек, Настя Лисовская, — я говорю «Лисовская» потому, что она сама себя так называла, когда представлялась, нарочито ударяя на «а», очевидно гордясь своим дворянским происхождением, — была самым удивительным за мой век в Париже сочетанием крови: русско-индусская гражданка Британии. Отец был потомком эмигрантов первой волны, он и сам был из тех, которых называют «хранители русской культуры за рубежом» (то есть частенько — просто погрязшие в ханжеской морали православно-озабоченные снобы). Вся семья роднилась исключительно с дворянством, а отец Лисовской в свое время был веселый и горячий парень. Подобные настроения ему были противны, и он влюбился в свою однокурсницу, британскую индуску. Поженились. Потом родилась Настя. Она совсем не пошла в отца: у Лисовской иногда проскальзывало в речи деление на «мы» — то есть ее русская семья (и, надо полагать, косвенно — все русское дворянство) и «она» — то есть мать. Но отец был счастлив, а собственные гены никуда не повернешь — и Лисовская мирилась.
Внешность ее была совершенно под стать странному сочетанию ее родителей: никаких индийских округлых щек или крупного раскидистого носа — вся сухонькая, высокая, скуластая, прямая и напряженная, как струна. Черты лица — тонкие, словно девчачьи. От матери ей остался только смуглый цвет кожи да глубокий темный взгляд крупных глаз. Настя была вся в движении, в скорости. Учение или работу она схватывала на лету, без малейших затруднений. Она даже сидела, чуть наклоняя торс вперед, словно вглядываясь и вслушиваясь в происходящее, готовая немедленно вскочить и действовать, действовать, действовать.
Лисовская приехала в Париж по программе «Эразм», да так и застряла тут.
У нее было русское, индийское и британское гражданства. Она знала все три родных языка, да, кроме того, еще арабский, испанский и французский. Я поражался, глядя, как в шумной многоязыкой компании она мигом переключалась с одного на другой, как звуки рождались то на выпяченных губах, то на кончике языка, а то и совсем из глубины груди — смотря по языку.
Всегда бойкая, вертлявая, с вечным маленьким хвостиком медных волос, она мигом взяла в оборот несколько неповоротливого Олега. И зачем он ей был нужен?
Так или иначе, они съехались. Так что Олег попал «из огня да в полымя». Хотя, судя по всему, это пошло ему на пользу. Он немедленно раздал все долги и новых не брал. Начал ответственнее учиться.
У них было много общего: обеспеченные, свободные, без особенных визовых и жилищных проблем, они оба пили как сапожники, при этом прекрасно переносили алкоголь, учились на «отлично», имели уйму друзей и тайных обожателей. Они жили легко, главным образом заботясь о том, чтобы купить домой достаточно вина и обзавестись летней практикой в престижной фирме. Деньгами не сорили, но и совершенно не думали о них. Они оба были из мира беззаботной золотой молодежи, с которой я бы ни за что не столкнулся в России. Мы бы даже за всю жизнь не появились в одном и том же месте, а здесь, в Париже, они проспорили мне два коктейля, а Олег помогал мне с моим первым переездом.
— А где Эдвард? — спросил я, присев за стол и сосредоточенно погрузившись в наполнение своего стакана.
— В Москве, — наигранно-безразличным тоном ответила Ольга, — уехал несколько дней назад к родителям, — он же давно собирался, ты забыл разве?
— А разве он не должен был тебя взять с собой? — подала голос Настя и, резко переведя взгляд, посмотрела Ольге в глаза.
Ольга на секунду смешалась. Этого было достаточно для внутреннего торжества Лисовской. В сущности, что бы теперь ни сказала Ольга, это торжество было разрушить невозможно.
— Да ну его к черту, — нашлась Ольга, — сам не понимает, чего хочет.
Повисла неловкая пауза.
Ольга и Настя изображали лучших подруг, хотя, по правде сказать, терпеть друг друга не могли. А не любили они друг в друге именно то, что считали в себе самих самым ценным. То есть Лисовская не выносила Ольгиного квасного патриотизма, а Ольга — снобизма и кичливости Лисовской.
— А ты как, не собираешься домой? — обратилась хозяйка ко мне, чтобы сменить тему разговора.
Она притворилась, что вопрос закрыт, но для нее это была больная тема: предполагалось, что Эдвард повезет ее знакомить с родителями. Разговоры об этом шли довольно давно. Конечно, их инициатором была Ольга. Такими разговорами она, видимо, хотела заставить Эдварда сделать желаемое, полагая, что он не захочет выставлять ее на посмешище перед друзьями. Меж тем, Эдвард молчал как партизан: ее слов не подтверждал, но и не спорил. Вечное повторение этой темы создавало образ Ольги как не очень адекватного человека, и, кроме того, ставились под сомнение и намерения самого Эдварда. Девушка нервничала.
Теперь, судя по всему, они повздорили, и Эдвард принципиально уехал раньше запланированного, один. Все собрание сейчас понимало, что произошло, но вслух говорить было неудобно.
Впрочем, я был настроен к Ольге гораздо лояльнее, чем Лисовская. Поэтому я дополнил до верха наши стаканы и протяжно отвечал:
— Да не, что там ехать-то? За семь верст киселя хлебать…
Мы выпили до дна.
— Ну а как же семья, друзья… и прочее? Хотя бы погостить, — начала было Лисовская.
— Не знаю, — растерялся я, — а какая разница?
— Значит, уехал и забыл? — нахально настаивала Лисовская.
Я немного опешил от такого вопроса и даже принялся оправдываться:
— Да честное слово, тут забытье ни при чем. У меня просто нет пока желания ехать. Я ведь не говорю, что ненавижу все дома или что не хочу там никого увидеть. Просто какая разница, куда ехать? Везде одно и то же. Везде есть особенные, хорошие люди, друзья, есть удивительные места. Разве имеет значение название страны?
— Конечно не имеет, особенно когда живешь во Франции.
— Да ты знаешь, Настя, — вдруг запальчиво прервал Лисовскую Олег, — я совершенно согласен с Даней. Зачем? Какие друзья? Какая семья? У нас и так все есть под рукой, а ехать надо по желанию, а не по принуждению, — это ведь свобода, правильно?
— Такая свобода только к одиночеству ведет, — вздохнула Ольга. Видимо, укол Лисовской все еще ныл и она переживала из-за Эдварда.
— Свобода… — мечтательно протянул Олег, — свобода убивает одиночество. Кто свободен — тот никогда не одинок. Потому что семья свободного человека — это весь мир. Свобода не покупается за деньги, ведь невозможно купить за деньги себе семью.
— Одиночество — это когда ты нужен многим, как Даня говорит, «особенным» да «хорошим», — Ольга сделала особый упор на эти два слова, — людям, но у каждого из них есть кто-то, кто нужнее тебя.
Я опять налил стаканы доверху и по-деловому поднял свой.
— За хороших людей, — предложил я. Хотелось уже допить имеющееся на столе вино, закончить этот бессмысленный разговор и отправиться в клуб. Выпили залпом. Оставалась еще одна бутылка. Я поминутно с вожделением бросал на нее взгляд: у Эдварда всегда имелось первоклассное вино. Он вообще был немного снобом.
Олег вскочил со стула и принялся мерить кухню шагами.
— Вот, Ольга, разве не она моя настоящая семья? — Он остановился около нее и, элегантно перегнувшись через спинку стула, сгреб руками и потискал. — Для меня Париж без нее немыслим. У нее есть множество людей нужнее меня, вероятно, и у меня тоже, но разве она не стала для меня членом моей семьи? Наш образ жизни заставляет нас пересматривать значения слов — «семья», «друзья» — и самих себя тоже!
— Никто не станет любить нас больше, чем родители и друзья ранних лет, — заявила Лисовская.
У Олега было явно романтическое настроение. Я знал такие вечера. Обычно они заканчивались тем, что он давал по физиономии какому-нибудь французу, — или арабу, — чтобы «отстоять честь Родины». Поэтому мне стало неловко. Я на несколько минут отвлекся от речей — считал, сколько шагов он делает туда-сюда. Оказалось — семь в одну сторону. Кухня была просторной.
— Может, и так, но от этого не легче. Ведь мы — мы потеряли связь с ними. Мы потеряли дом. Потеряли дом в тот самый момент, когда поехали сюда. Мы не можем больше вернуться домой, потому что у нас нет дома. — Олег артистично тряс руками перед собой и говорил так, словно бы обращаясь к кому-то еще, кроме нас.
— Чего это он? — поинтересовался я.
— Он три дня как из России. Там из его комнаты сделали кабинет, а ему даже не упомянули, — прокомментировала Лисовская, — мама говорит, мол, мы и не ждали, что ты так быстро приедешь в гости.
Едва занеся ногу для нового шага, Олег вдруг замер посреди кухни и в очередной раз посмотрел в сторону невидимых зрителей. На полдороге перед окончательным и необузданным алкогольным буйством, Олег размягчался и делался сентиментальным и даже несколько плаксивым. Вот и сейчас он перешел в тон мечтательного упоения:
— Знаешь, о чем я мечтаю? Завести библиотеку. Такую огромную библиотеку, шкафов пять или семь, от пола до потолка! Представляешь? Чтобы там были редкие издания, книги на разных языках. Чтобы можно было войти в комнату и сказать — «здесь может родиться интеллигенция». Интеллигенция, понимаете? А не выскочки, вроде нас. — Олег энергично потряс руками в воздухе. — Книги чертовски сложно перевозить. Когда человек покупает себе их и составляет библиотеку — это значит, что он осел, бросил якорь. Значит — все теперь, решено. И десять, и двадцать лет спустя за окном будет тот же двор и те же собаки бегать. Будет нечто упорное, кряжистое. Мне этого страшно не хватает.
— Ты явно просто расстроен. Никогда от тебя такого не слышала, просто сейчас тебе лишь бы в пику родителям сказать, — попыталась урезонить Олега Ольга.
Я прервал ее. Эти слова удивительным образом резонировали с моими мыслями, но сегодня у меня было совсем другое настроение. Я хотел действия, я был поглощен мыслью о том, что главное — это новый удивительный опыт, и жизненный, и профессиональный, главное — это знать, что происходит в мире, или хотя бы за соседней границей, знать чужую историю, менталитет. Все это важно, чтобы налаживать взаимодействие между людьми в разных сферах и самому быть совершенным в своей профессии и применять навыки познания других культур для своего профессионального роста. И поэтому я ответил:
— А мне кажется, что самое замечательное наше с вами достижение — что нам не надо никаких библиотек, друзей, родных. Не нужно никаких привязанностей. Все, что нам необходимо в жизни, — можно уместить в двадцати пяти килограммах, которые дозволено пронести в самолет. А остальное все — это ерунда, хлам! Он топит нас. Не нужны книги — вместо них довольно воспоминаний о прошлом и текущих впечатлений. Подлинная свобода — это ценить близких людей и вещи, что тебя окружают, но и уметь с легкостью с ними расставаться.
— Это верно, — вздохнул Олег и сел на место, — кочевой образ жизни. Странствия. Романтика. Молодость. Эти два образа — библиотека и двадцать пять килограмм — это символы двух образов жизни. Но в сочетании — это символы нашей бездомности. Уезжая, мы покупаем себе свободу в обмен на наш старый дом. Сделав этот шаг, нам уже не вернуться.
Он выглядел расстроенным. На моих глазах Фальстаф превратился в Гамлета.
— Да брось ты, — ущипнула его Ольга, — все еще можно успеть — и то и другое. Это ты сейчас убежден, что будет скучно осесть, а вот поговорим через десять лет.
— Нет, — сокрушенно покачал головой Олег, — только не мне.
Мы вывалились из джаз-клуба вчетвером. Мир вокруг плыл как карусель, нас несло всех в разные стороны, а четыре пары ног постоянно шли в разных направлениях. Крайние почему-то всегда хотели свернуть на соседние улицы, а мы с Ольгой в центре шли прямо. Кто-то с того краю вытащил из-за пазухи плоскую бутылку виски и передал Ольге. Она отвинтила крышку и приложилась, глядя на звезды, потом резко отдернула руку с бутылкой и выругалась.
Париж принял нас теплым потоком. Мы чувствовали его призывное, чуткое дрожание. Быть в нем в ту минуту было величайшей роскошью, которую можно себе позволить. Он безопасно нес среди огней, маяков, среди островов, закручивал в водоворотах. Вместе с нами кружилась и окружающая нас действительность. Огни сливались в целые причудливые рисунки, маяки обманывали. Острова вырастали до бесконечно больших размеров, водовороты были опасными и забавными.
Весь мир был будто соткан из лоскутов черной и золотой ткани, причудливым образом собранной. В черной слизи воды тут и там отражались фонарные огни, по временам темнота над нашими головами озарялась прожектором Эйфелевой башни.
Я убежден, что настоящий Париж открывается только под винными парами либо планом. Все остальное — это скучная туристическая безделица.
Голова кружилась, не было ни мыслей о том, куда мы идем, ни откуда пришли. Главным было то, что мы вместе. На краткий момент опьянения мы переставали быть пришлыми, переставали быть студентами, иностранцами без ясных визовых перспектив, переставали чувствовать все то, что давило на нас каждый день. Переставали задумываться о родных и друзьях, о доме, об учебе и работе. Мы были просто кучкой пьяных русских, и наш общий язык сближал нас.
Мы истошно орали. Я был чуть потрезвее, но тоже отдался во власть куражу и разудалому безразличию.
На набережной, при виде острова Сите, мы оживились.
— Мы люди без бумаг, толпа бродяг, — завывал дурным голосом Олег.
— Не можем угла себе найти, — подхватил я известную песню, — открой ворота нам, о Нотр-Дам! Пусти! Пусти!
Нас вынесло на мост Искусств. Там, как обычно, толпился народ. Играли гитары, людские фигуры, темные, с желтоватыми отблесками, сидели кучками и переговаривались. В Париже, кстати, есть два «места встречи изменить нельзя». Первая встреча с новым лицом или первое свидание начинается у фонтана на площади Сен-Мишель, а последняя, прощание со старыми друзьями, проводится на мосту Искусств.
На мосту, как и всегда вечером, было полно народу. В компаниях были разостланы скатерти с едой и вином и играли гитары. Приятно, что в мире есть неизменные вещи. Мы почему-то сразу присмирели, шли, стараясь не выдавать степень своего подпития и не задевать никого.
Потом мы перешли набережную прямо под носом у истошно сигналящих водителей и оказались во дворе Лувра. Он, по обыкновению, был почти пуст, все туристы были по другую сторону арки, у фонтана, лишь изредка со стороны Риволи входили случайные прохожие. Почувствовав простор, мы разделились, как атомы в безудержном полете. Начали орать друг другу с разных концов, но, после шумной набережной, здешняя пустота поглощала наши голоса. В тихом дворе отчетливо мы слышали только собственные шаги. Это смущало нас. Мы почти прекратили крик, стали вертеть головами по сторонам и наверх, вдруг заметив все ту же серо-золотую, от городских огней, пелену облаков. Огни не позволяли нам видеть звезды, но эта пелена звала наши замутненные сознания туда, дальше, в ночь.
Мы отправились в какой-то клуб. Там плясали, снова что-то пили. Было уже безразлично, чем заниматься, но вдруг, среди оглушающей музыки, мелькания света и пляшущих людей, на меня напала страшная тоска. Вдруг стало душно, противно в темном клубе, и я пробрался по коридору и вышел на улицу. За порогом стояла уже присмиревшая ночь. Ни людей, ни машин. У дверей курил внушительных размеров охранник. Дело шло к рассвету.
Я закурил. Впрочем, это было ошибкой — немедленно начало мутить. Я бросил окурок на землю. Мысли в пьяной голове мешались, теснились, словно в очереди за колбасой, а я безуспешно пытался выстроить их в слаженный ряд.
Ольга стояла в нескольких шагах от меня и тоже курила. Странно, что я не заметил ее сразу. Я подошел к ней, взял под руку, и, не говоря ни слова, мы, пошатываясь, пошли домой.
Как мы пришли, я замешкался в коридоре, а Ольга отправилась доставать водку. Пошатываясь от выпитого, я добрел до кухни, остановился в проеме двери и заглянул внутрь. Ольга стояла спиной ко мне. Похоже, под действием алкоголя она сама только-только дошла до холодильника у противоположной стены и неловко полезла в морозильник. Потом она выпрямилась и резкими, пьяными движениями с грохотом поставила бутылку на кухонный стол возле себя.
Я смотрел на Ольгу, и с каждым ее движением во мне нарастало отвращение, почти физическая злость на это умное и гадкое существо, которое копошилось передо мной. Я сделал шаг вперед к ней и остановился, оперевшись на обеденный стол, стоявший посреди кухни.
Существо, казалось, не замечало меня и продолжало широкими, похабными жестами откручивать пробку. Этими жестами оно словно звало меня к себе. Что-то было призывное в том, как поворачивалась от усилий ее спина, как колыхались складки ее платья. А я стоял и чувствовал, как из глубины меня такое же гадкое существо ответило на ее призыв и подалось вперед. Я не размышлял о том, что делаю, все мое сознание было занято тем, чтобы прямо держаться на ногах.
Обеими руками Ольга потянулась на полку над кухонным столом, чтобы взять стаканы. В этот момент я против собственной воли обнял ее сзади, слегка прижал к себе и медленно, одними губами поцеловал в шею под ухом.
«Черт, зачем я это делаю?» — в тот же момент подумал я. Но она развернулась, опустила руки мне на плечи и ответила на поцелуй.
Я чувствовал себя неловко, неуютно, потому что не хотел и не любил нисколько Ольгу, но отречься теперь было выше моих сил: отступив, я боялся увидеть искорки в ее умных прищуренных глазах и ее злорадную тонкую ухмылку. Я боялся, что она уличит меня в раскаянии и слабости к моральным законам, не позволившим бы мне спать с женщиной моего лучшего друга. Признаться в верности этим законам в ту минуту почему-то показалось стыдно, хотя почему — я и понятия не имел. К страху примешивалось еще и ощущение того, что мне было неловко прекратить то, что я сам начал, как будто бы этим я обижу ее, подорву женское самолюбие. Спьяну мне показалось, что раз уж мужчина начал даже такое постыдное дело, то должен идти до конца.
Когда я окончательно протрезвел, мы уже лежали в постели, и отступать было поздно тем более. С последним поцелуем, озаряемая светом уличного фонаря, она одарила меня усмешкой ехидных, сжатых в ниточку губ и парой насмешливых искорок прищуренных в темноте глаз.