Я видел перед собой фигуру Галины, скромно сидевшую за столиком в немецком уличном кафе. Теперь я уже не был гружен ее вещами: двумя внушительными пластиковыми чемоданами в руках, на спине — рюкзаком, через плечо — сумкой и фотоаппаратом — Галинино имущество, что она удосужилась оставить у меня полтора года назад. Эти пожитки я в одиночку вызвался перевезти, еще не представляя, каким адом это обернется: ехать пришлось с пересадкой и дважды, проклиная собственную услужливость, я втискивал Галинины пожитки в очередной переполненный вагон. Углы чемоданов больно набили мне ноги, от стоявшей жары я весь взмок и был страшно зол на Галину и самого себя. Впрочем, в целом я был рад помочь: не хотелось гонять за пятьсот километров еще кого-то.

И зачем я только поехал на поезде? Была возможность совершенно без проблем доставить все попутными машинами за смешные деньги. Но в глубине души я признавался себе: я еду повидать Галину, я хочу видеть Галину, я не могу ее не увидеть! Какая-то извращенная логика внушала, что к тому же надо заслужить это свидание адским путешествием на поезде. Сущий мазохизм.

Мы сидели в уличном кафе, как тогда, в первый раз. Я снова видел перед собой фигуру Галины, но не знал, о чем говорить. Удивительное дело — если у меня с кем-то разговор начинается с рассказов о том, как протекала жизнь, пока мы были врозь, то встреча скорее всего произведет на меня тягостное впечатление. Первая фраза обычно суммирует все дальнейшее повествование.

— Да а что рассказывать, Даня, — отвечала Галина на мой вопрос, — вот, буду теперь работать здесь, на проклятых фрицев, — она улыбнулась, — здесь веселее, чем дома.

— Это в Германии-то? Смеешься надо мной?

— Я тоже никогда бы не подумала, но вот так получилось.

— Ты сейчас в каком статусе?

— Студентка.

— А работать как собираешься?

— Мне контракт предложен, поменяю статус, как только смогу. Сейчас, соответственно, приходится работать бесплатно.

Я старался подобраться и так и эдак — Галина отвечала односложно, словно нехотя. Ее настроения я не понимал: это была не злость, просто глухое безразличие. Меня это задело: я ей ничего плохого не сделал, за что меня так? Повисло молчание.

Принесли вино.

— А как дома? — не выдержал я.

— Потрясно, — последовал невыразительный ответ.

Я понял — надо срочно выпить. Что мы и сделали.

Я принялся смотреть на людей вокруг, чтобы не показывать скуки и разочарования. На какой прием надеялся — черт разберет, но уж точно не на такой!

В конце концов, я привез ее шмотки!

Налил еще.

Потом еще.

И еще.

Все — в полнейшем молчании.

Потом третью бутылку. Я не собирался так просто сдаваться. В конце концов, может, она просто устала на работе. Пила Галина все так же с удовольствием. По старой памяти я знал, что две бутылки для Галины — в самый раз, а третья — перебор.

Так оно осталось и теперь. Галина чуть-чуть оживилась и сама вдруг, ни с того ни с сего, начала рассказывать.

— Что тебе рассказать, — повторила она, — все это время я прожила или у родителей, или в Москве. С переменным успехом удалось наладить нужные отношения с отцом и матерью, заставить их понять, что мне уж почти тридцать лет, что я сама все за себя решаю. Они, особенно мама, конечно, меня все замуж норовили выдать, но где уж им. Мама меня уж так ждала, так ждала! А я как приехала — наконец поняла отца: разве можно жить с совершенно безвольным человеком? Стареет она, и характер делается все более и более жалким, а отцов — все беспардоннее и беспардоннее. Тяжело было.

— Ну это и понятно.

— А мне не понятно. Я потому и здесь, что мне дома все непонятно. А ждать, пока станет понятно, я не стала.

— Не сомневаюсь, — съязвил я.

Мое замечание прошло мимо цели. Галина говорила, больше почти не обращая на меня внимания. Она продолжала общаться со мной, как с малознакомым, — как тогда, в первый раз, в кафе. Точно. Выверенно. Беспристрастно. Слушать ее было — будто ценный выпуск новостей.

— Встретилась с подругами. Но разговор иссыхал очень быстро: болтушки меня раздражают, все о какой-то мелочи говорят. А тихие — так из них слова не вытянешь. Все не то было в них, как я раньше общалась? У одной пеленки одни на уме, у другой — только как бы ими обзавестись.

Экология опять же. На улице вечно серость какая-то, — телеграфировала Галина — Проедет еще какой-нибудь на древнем КамАЗе и обдаст выхлопами. И ведь не придерешься. Зимою все холодно, во льду, весною — слякоть и говно собачье вылезает. Летом смог стоит, дышать нечем. Осенью как начнет лить сверху — так и не остановится.

— Будто ты про это не знала, когда два года назад уезжать собиралась. Плохая погода — так и на юг можно уехать, в Сочи там…

— Ты издеваешься надо мной? Какие Сочи? Что я там буду делать? Картошку продавать?

Я развел руками.

— Да я понимаю, что все это ерунда, все это терпимо. Но все вместе накладывается одно на другое… На работу устроилась — пока доедешь до нее, уже устанешь. Работают как-то по-дикому. Прибыль прячут… А транспорт! А дороги! За что ни возьмись — все плохо! И никто по сторонам не смотрит — всем «деньги-деньги-деньги»!

— Галин, но ты же ехала-то не в рай на земле, ты ехала потому, что не знала, куда еще податься! Неужели ж ты не нашла ни одной живой души? С твоих слов, выглядит просто как проклятое место! Ты с удовольствием общаешься с русскими здесь. Разве не потому люди и живут в еще худших условиях — потому что приросли там? Неужели не нашла места — прироста?

— Ну, — Галина замялась, — конечно, конечно, и там с замечательными людьми общалась… Всем ты интересна, все тебя видеть хотят — одно слово — домой приехала. Я нашла, но не в этом главное… Да, там все просто. Одним словом, я познакомилась с мальчиком. Таким, знаешь, хорошим, положительным. Заботится, до дому провожает, едва дышит на меня. Специальность, опять же, техническая — значит, меньше тараканов в голове. Успел уже женатым побывать, на два года. Но та была совершенная шлюха: видать, думала, у него деньги водятся, а потом бросила. А как разговор зайдет — он все ее защищает, мол, хороший человек, да только жадный больно. В общем, славный парень, не то что ты!

— Спасибо за комплимент.

— Не за что.

— Отношения у нас с ним начались очень бурные. Виделись каждый день. И даже чаще. Любил.

— Не удивительно. Ты же лучшая женщина на свете, — присовокупил я.

Галина нервно достала сигарету и, вальяжно раскинувшись на стуле, наконец сбросила самые последние ветхие одежды сдержанности. Теперь-то я узнавал ее.

— Дежурные комплименты прибереги для девочек-дурочек. Нисколечко не изменился! Все такой же ветреник!

Она отмахнулась, как от мухи.

— Съехались. Начались совместные вечера дома. Всякие там походы в магазины-кино. Дальнейшая жизнь была такой очевидной, такой понятной, знакомой. Я поглядела в эту бездну — и испугалась. Я вдруг увидела себя такой же мамашей, как мои подруги… так рано, показалось мне тогда, пусть даже и в двадцать восемь. А с другой стороны — поздно… у них уже у многих дети в школу собираются, а я как дура — только заводить хочу.

— С каких это пор тебе стало интересовать, что подумают другие?

— Да я не знаю, Даня. Тут все сложилось. И среда отвратительная, и спокойствие домашнее это идиотское. Все о нем мечтают — а как найдут — так воротит. А здесь мне всегда нравилось то, что никогда не поймешь — что тебя впереди ожидает. Это электризует, заставляет работать. У меня ведь амбиции, я человек дела. Мне эта мысль — уехать назад — начала приходить в голову, сначала немножко, а потом каждый день об этом думала. Представляешь? Надо было вернуться домой, чтобы осознать это! А меня как раз знакомые пригласили у них поработать. Работа — мечта! И ты знаешь — вдруг взяла да и подала документы на учебу, лишь бы въехать. Даже сама от себя не ожидала. Делала по чуть-чуть каждый день, собирала бумажки. Мне это делать уж не в первый раз, так что знала правила. Я подумала — ну, может, на сей раз получится! Документы приняли. Получила визу — и все!

— А что же мальчик?

— Мы, конечно, наобещали друг другу ждать, решили, что это на год-два, ради опыта, слез пролили, когда расставались. Но конечно, оба понимали, что это навсегда.

— Да ты просто не любила его. Потому тебе так кажется. Соврала, просто чтобы на душе камнем не лежало. А потом сделала все, чтобы отношения не продержались, — и совесть спокойна.

— Нет, любила, только, уж конечно, не так сильно, чтобы в России из-за него застрять. Годы-то уходят… Скоро тридцать уж.

— Это значит — не любила, — настаивал я.

— Называй как хочешь

Вот и поговорили.

Глупо. Зачем я тащился за пятьсот километров? Услышать очередную скуку про то, как сложно вернуться домой? Такими историями многие разрешаются.

— Зачем ты сейчас здесь? — не унимался я. — То ты говоришь, что ты не понимаешь жизни дома, а здесь все понятно и нет отечественной непредсказуемости, и тебе это нравится, то ты сетуешь, что, мол, как тут замечательно и неожиданно, а у нас скука и погибель. Мне кажется, ты не понимаешь ни себя, ни своей жизни. Зачем ты здесь?

Галина не заинтересовалась моими умозаключениями. Видать, она уже их обдумала не раз.

— Затем же, зачем и ты: я не знаю, где быть еще. Меня везде встречают друзья, но отовсюду гонит тоска. Как ты там говорил? «Уеду из Франции, но в Россию вернуться не смогу?» Мечусь-мечусь, а где остановиться — не знаю. Дома — я не принимаю, здесь — не принимают меня. И наоборот: дома меня не принимают, здесь — не принимаю я. Ты же из того же теста сделан, знаешь мои проблемы.

— Только не надо меня сюда приписывать, — возмутился я, — у меня все решено! Видал я в гробу эти ваши декадентские проблемы. Все потому, что реальных трудностей в жизни нет.

Галина только отмахнулась:

— Реальных трудностей вообще не существует, только тс-с-с-с, — она приложила палец к губам и посмотрела в сторону, как бы озираясь, — об этом никто не знает. А то, что ты называешь реальными трудностями, — так их не бывает только у мертворожденных младенцев. И я тебя «приписываю», — она сделала движение двумя пальцами обеих рук, — из-за того, что сейчас я — это ты. Я бросила всю эту дурацкую тоску, весь надрыв, надломленность, которые мы себе воображаем… хм! Народ-богоносец! Я стала — как ты: диалектике не чужда, но буду работать, жить, пытаться что-то сделать. Живу здесь, потому что так больше нравится. Климат приятный. Вся ересь «как нам обустроить Россию», и вся патетика мне обрыдла совершеннейше! Она и всегда мне не нравилась.

Услыхав эти слова, Эдвард был бы восхищен!

— Да я не такой же!

— Такой-такой, ты просто не знаешь еще этого. Поверь мне: я старше.

На это было нечего ответить.

— За Францию!

И мы выпили.

Мы сидели друг напротив друга. Я смотрел в ее сторону. Лицо грубоватое, куда уж там до красоты. Ссутулилась. Морщины, — не следит за собой. Движения резкие, сигарета в руке так и подпрыгивает. Я чувствовал, что должен был сказать что-то важное, но как будто все не решался.

— Я люблю тебя, — сказал вдруг я проникновенно и в это мгновение до глубины души верил, как никогда, со всею страстностью верил в то, что говорил. Сказал — и испугался. Разве так я чувствовал? Разве это хотел сказать? Разве было в моем сердце отваги сдержать свое слово? Но слово сказано — отступать было поздно. Казалось, вот сейчас она поднимет глаза, спадет со лба белая прядь волос и Галина ответит: «И я тебя люблю. И всегда любила». Скажет она это — и я должен буду отвечать за свои слова. Я готов к этому, но совсем не хочу.

Она подняла глаза, со лба упала белая прядь волос.

— Не стоит, Даня, — только и ответила она грустно, — какая любовь?

Я мысленно вздохнул с облегчением. Но в душе осталась неудовлетворенность, гадкая змея жалила мне сердце: разве такого ответа я ожидал?