Тускло-серебристый цвет давно пропал, а солнце поднялось высоко и теперь ослепительно, со всей силы било по земле. Свет отражался от белых рам корпуса напротив, и мир становился белесым, как выцветшая фотокарточка. Было душно.

Вместо того чтобы путаться под ногами, я вышел вон из комнаты, чтобы подождать, пока Галина закончит собирать свою бездну вещей. Скоротать время решил через дорогу — в парке Монсури. Любой город хорош «окраинами центра», то есть местами, где уже нет основных достопримечательностей с толпами копошащихся туристов, но еще и нет рядов однотипных домов частного сектора или же безликого социального жилья. Парк Монсури как раз находится в таком месте, на самом краю Парижа. Он — часть сети парижских «османовских» бульваров, и хорошим летним днем за полтора часа я проходил пешком от него до самого центра буквально не сворачивая. Он маленький, но здесь умещаются станция электрички и пути, пруд со всякой птицей, несколько запутанных дорожек, бегуны по утрам и бездна детей днем.

Как я уже упоминал, с первой минуты нашего знакомства Галина показалась мне очень самодостаточным и цельным человеком. Однако позже я отказался от моего первоначального решения, что Галине нечего скрывать: это был человек с трещинкой, такой маленькой, что постороннему взгляду она никогда не была заметна. Лишь пристальное изучение выдавало ее. Мне повезло: Галина сама указала мне на эту трещинку.

Как-то раз мы сидели, обнявшись, на лавочке, как раз тут, в Монсури. Над нашими головами, где-то там, по бульвару, ездили трамваи, торопились электрички и автобусы. Вокруг университетского городка имеются и два кладбища, и еще две-три уютные зеленые территории, но именно Монсури стал для меня таким родным и свежим, что каждый раз я ходил только туда. Некоторых постоянных, как я, посетителей я уже знал в лицо, и при встрече мы раскланивались.

Галинина голова покоилась у меня на плече. Моя подруга наблюдала за детьми, оглашающими дикими криками берег озера. На дворе стоял прелестный, уже по-летнему теплый вечер. По временам набегал ветерок и колыхал листву. А над нашими головами в глубокой лазури ветер ставил безмолвный спектакль из одних только декораций, плавно нес облака, дробя их друг о друга и вновь соединяя в невиданных узорах. На краешках солнце оставляло желтоватую каемку.

Мы тихонько переговаривались о какой-то ерунде, как вдруг к нам подбежал какой-то маленький француз лет пяти, он, видно, увлекся бегом от своих товарищей, свободой, которую давали ему здоровые конечности. Он добежал прямо до нас, и тут остановился метрах в двух, видимо узрев чужие человеческие ноги. Он как бы понял внезапно, что убежал в какую-то неведомую местность, и вскинул вверх веселый взгляд. Потом вдруг посерьезнел и так и стоял, теребя в руках какую-то травинку. Галина оторвалась от меня, наклонилась вперед и, улыбаясь, сказала по-французски:

— Привет, малыш.

— Добрый день, — ответил он серьезно. На всякий случай отошел на шаг и принялся недоверчиво переводить взгляд от Галины на меня и обратно.

— Как тебя зовут? — продолжила общение Галина. У нее получалось очень естественно, совсем без наигранности. Где она этому набралась?

— Паскаль, иди сюда, мы уходим! — раздалось вдалеке.

Паскаль обернулся. Диалог, разумеется, прекратился. Ребенок сделал неуверенный шаг в сторону матери, потом взглянул на нас, как бы извиняясь, и побежал прочь, присоединившись к другим детям.

Галина спросила, глядя на исчезающую ребятню:

— Скажи, а ты хотел бы детей?

— Сейчас? — испугался я. Думаю, мало ли что ей придет в голову…

— Нет, конечно, глупый! Какой из тебя сейчас папаша! Я в принципе. Тебе сколько лет-то?

— Двадцать пять будет.

— Ну и как?

— Да рановато вроде пока. Мы же не в России все-таки.

— Это верно.

Помолчали. Ветер, играя, составлял дивные острова в небесном океане. Одинокие, вечно меняющиеся под воздействием друг друга и ветра. Как люди. Впрочем, с людьми можно сравнить все подряд, потому что все на свете подвержено изменению и все на свете находится в постоянном ожидании. Нужно только придумать метафору.

К примеру: люди — как столовые приборы. Такие разные, тут тебе и ножи всех сортов, и вилки, и приспособления для колки орехов… Вроде как и кажется, что никому на свете не нужно такое многообразие, уберешь один прибор — никто и не заметит. Однако ж они дополняют друг друга, и без них уж никак не разрежешь стейк.

Или: люди — как носки после стирки. Теряются во множестве глупых ненужных вещей, а чтобы найти парные иногда уходит целая жизнь.

Или так: люди — как математические уравнения. Их бесчисленное множество, но если не знаешь самых простых — то лучше поступай на лингвистику.

А то еще: люди на Земле — что вши на голове. Ничтожно малы, но сколько же от них неприятностей!

— Да, мы не в России, — повторила Галина. Ей явно хотелось поговорить об этом. Я вроде как должен был прервать свои мысли и поддержать разговор.

— А ты скучаешь? Ну, я имею в виду в целом, а не когда мы бухие и начинаем вздыхать о доме и обсуждать «судьбы Родины».

— А ты?

— Нет совсем, — честно признался я. — Что я там забыл?

— Ну как, мать же там! Или о ней и вспоминать не стоит?

— А что толку о ней вспоминать? Только нервы себе портить? Я не поеду ради нее обратно. Она тоже сюда не переедет. Тут вспоминай не вспоминай, делу не поможешь.

Опять помолчали.

— А я скучаю по дому, — мечтательно продолжала Галина.

— Повезло. У тебя, видать, он был.

— А что, у тебя не было?

— Да какой это дом…

— Какой ты неблагодарный, Даня, — с негодованием воскликнула Галина. Она подняла голову с моего плеча и посмотрела мне в лицо. — Как так можно говорить! Мать всю жизнь о тебе заботилась, вырастила без отца, а ты…

— Мать меня родила лично для себя, чтобы в старости не было скучно, — отчеканил в ответ, — она мне в этом сама признавалась. С отцом она даже и не собиралась жить. Это нормально, по-твоему?

— Все равно так нельзя, разве мать тебе мешает жить сейчас? Что она, стонет, просит, чтобы ты вернулся?

— Нет, — вынужден был признать я.

— Ну вот, значит, и не совсем для себя. Думаешь, сейчас ей не скучно?

Галина снова положила голову мне на плечо.

— А моя — просит, — вздохнула она.

— Отчего?

— У отца сложный характер. Пока я была дома — я могла как-то сдерживать, он на меня переносился. А теперь только мама. А она человек очень спокойный, робкий. Не может противостоять.

— Что ж отец? Обижает ее?

— Да нет, не то чтобы он сильно ее притеснял… но, ты знаешь, он сильный человек, с железной волей. Он всего сам добился в жизни. Я не знаю, зачем он на маме-то женился, думаю, он и ребенка сам мог родить. — Я почувствовал, как Галина слабо улыбнулась и поудобнее устроилась на плече. — Но ему всю жизнь мы с мамой чем-то не угождали. И в моем поведении все ему было не так. Хорошо учусь — так он спросит, почему не отлично. Я стала учиться отлично. Он стал говорить, что вот еще, можно бы и языками заняться, и музыкой. Стала я и тем и другим заниматься. Разумеется, все невозможно было делать хорошо, так что претензий всегда было много, и слез, и крика… бр-р. — Галина махнула рукой, словно бы открещиваясь от этого. — Дома контроль — ни шагу без отцова согласия не ступи. Даже моим подружкам звонил, проверял, с ними ли я, ты представляешь? Я, разумеется, ни на какие вечеринки там с друзьями или тем более с мальчиками не ходила. Куда там! Даже если я на полчаса задерживалась, телефон уж разрывался. А мама не могла быть никак моим союзником — даже поплакаться ей я не всякий раз могла. Если честно, я не помню, когда было так, чтобы я так же беззаботно носилась по окрестностям, как эти дети.

— Такое вот печальное детство, — продолжала Галина, — а потом я уехала учиться. Ума не приложу, почему отец меня отпустил. Естественно, никаких навыков общения с другими людьми у меня не было. И я так ждала этой свободы, наконец освободиться из-под отцова гнета. А получилось — новое ожидание. И даже… нет, — поспешно поправилась она, — погоди, я сказала «гнета», да? Я все-таки не права, нельзя плохо говорить о родителях. Просто у меня другой взгляд на жизнь, несколько другой. Да… — Галина заволновалась, речь ее стала чуть прерываться.

— Ну и как, наверное, ты была счастлива? — спросил я.

— Ничего особо впечатляющего из этого не получилось. Полюбила мальчика — обманул. Завела друзей — разочаровалась. Стала об этом рассказывать родным — отец чуть не смеялся, сказал, что мне, мол, только иконы в друзья можно брать, что сама виновата, потому что нет опыта общения. Наверняка он прав был. Сейчас-то я понимаю, что глупые это все были обидки на друзей, гораздо хуже люди потом встречались. А с мальчиком — сама виновата. Но зачем смеяться? Будто это не по его милости я двадцать лет дома просидела! Что я, виновата, что ли, теперь?

Я молчал, хотя наверняка следовало сказать что-нибудь проникновенное и утешающее. Но на ум не приходило ровным счетом ничего путного.

— Так если все так было печально, чего же тебе скучать? Радоваться надо, что ты можешь жить так, как тебе нравится.

— Вот у моих детей все так не будет, — проигнорировала меня Галина, — я воспитаю их как угодно, только не так, как меня воспитывали. Мне говорили — «живи своим умом, не заемным», «ни на кого не надейся». Я так и делала. А что вышло? Упустила, что большое можно делать только вместе с кем-то. Одно творчество может быть в уединении, а я — кто? В двадцать восемь лет — приживалка у друзей… А кто бы мне подсказал?

— Галюша, мне кажется, жизнь твоих подруг в России особым разнообразием не блещет, — нашелся наконец я, — сидят по домам в декретах да гадают, скоро ли муж налево начнет ходить или уже начал. Они тебе завидуют. Что же такого плохого в твоей жизни? Ну, пожила пять лет черт-те где. Это же не конец. Бороться надо.

— Да я знаю, что они мне завидуют. Только как-то не легче от этого. Треть жизни прожито, а на что потратила? Черт знает. А бороться… Я живу по инерции, взбиваю молоко в масло, как та лягушка, да только не потому, что воля к победе у меня такая сильная, а потому, что не знаю, как еще быть. Я потому и скучаю по дому — там все совершенно понятно. А ты что думаешь, Даня?

— Ты знаешь, я думаю, что надо как можно меньше думать обо всем этом. Жизнь — как рояль. Подходишь и играешь. — Я сделал вид, что стучу по клавишам перед собой. — Есть вдохновение — играй дальше. Когда оно есть, чувствуешь, что жизнь плывет по волнам, чувствуешь нечто неощутимое между пальцами, как будто пыльцу какую. — Я отнял пальцы от «рояля» и потер кончиками друг о друга. — А нет — так закрывай крышку и иди почитай. У меня есть вдохновение. И я верю, что к тебе оно придет. Мне кажется, у тебя все будет прекрасно.

— Что, правда?

— Ну да.

Настроение Галины улучшилось. До конца дня она вдруг стала такой веселой, словно воздушной, смеялась по всякому поводу, то хватала меня за руки и начинала кружиться, то без причины крепко обнимала меня за шею. Как будто моя ходульная поддержка, мое инвалидное сочувствие вдруг пробудили в ней новые силы.

Вещи были собраны. Я вальяжно сидел на стуле и, положив ногу на ногу, наблюдал, как Галина мечется по комнате, проверяя последнюю мелочь. Вечером на прощальный ужин мы ждали друзей, и потому следовало уложить все заранее.

Я смотрел на девушку, и улыбался: какой же милой оказалась она в лучах света! Я пытался поймать Галинин взгляд, но она, словно нарочно избегая его, ходила по комнате и нашептывала вещи, которые следовало взять немедленно, а которые — отправить с будущей оказией. За пять лет странствий барахла накопилось порядком, и увозить все в один прием было немыслимо. Все лишнее оставалось у меня до лучших времен или ближайшей оказии.

— Может, не поедешь? — вдруг спросил я. Понятия не имею, зачем я это сделал. Просто захотелось, чтобы она осталась.

Галина остановилась посреди комнаты и в упор посмотрела на меня.

— Чего?

— Оставайся! Чего тебе уезжать? Тут так хорошо… Такой город, такая страна. Ей-богу!

— Да ну тебя, лучше б что-то умное сказал. — Она отвернулась и продолжила сборы.

— Я серьезно, оставайся.

Галина, посмотрев на меня из-за плеча, как-то странно занервничала и села на стул напротив.

— И что я останусь? И что будет? Расскажи, раз такой умный!

— Ну… не знаю, — потерялся я, — если долго мучиться — что-нибудь получится…

— Мы сто раз это обсуждали. У тебя есть какие-то новые предложения?

Я замялся. Теперь уж я совсем не понимал, зачем я затеял этот разговор. Вместо этого я сказал просительно:

— Оставайся, а?

— Ты больной, — категорически заявила Галина, — у меня уж и билеты куплены месяц назад, и все собрано. Раньше нельзя было подумать? Зачем ты сейчас мне об этом говоришь? Иди ты к черту, ты думаешь, мне легко было принять такое решение? Ты думаешь, я не передумала все, что только можно?

Глаза ее загорелись раздражением и отчаянием. Мне стало стыдно, и я попытался изобразить на лице улыбку. Видимо, получилось очень плохо.

— Тебе все смешно, — выпалила со злобой Галина, — ты живешь непонятно чем. Ветреник! Какие у тебя перед кем обязательства? Сам-то ты куда стремишься, на что надеешься? Но у тебя еще больше шансов, а вот я… не знаю.

Я молчал. В целом правду она говорила.

— Как мне быть теперь, — повышенным голосом спросила она, — куда пойти, как не домой?

— А разве домой — не значит признать поражения?

— А у тебя типичная ментальность «понаехала», — высказалась она, — мол, не знаю, для чего я это делаю, может, себе в ущерб, но буду бороться просто потому, что не умею по-другому. А я умею. Я хочу, наконец, спокойствия. Мне двадцать восемь лет, Даня! Ты знаешь, что такое для женщины двадцать восемь лет? У меня уж все подруги замужем и с детьми. А я одна. Куда мне деться? Я тоже детей хочу и замуж. Уж лучше в России что-то начать и пусть на скромном уровне, да жить как человек, а не здесь на вечных чемоданах!

Галина готова была расплакаться, у нее задрожали пальцы, и она потянулась за платком. Видно, мой неосторожный вопрос уж очень больно задел ее. И то правда — глупость я сказал. Надо было раньше думать.

Я опять молчал.

— Я уезжаю, — уже спокойнее сказала Галина, — мне надоела эта наша студенческая нищета. Надоело ходить на работу, которую я терпеть не могу, где мне платят треть МРОТ. Надоели шлюхи, которые сосут, чтобы получить гражданство. Надоело жить у тебя, стеснять тебя.

— Ты меня не стесняешь совершенно… — начал было я, ударяя на слове «совершенно».

— Знаю, не говори, — остановила она, — ты хороший. Но ведь ты это не из-за меня делаешь. Ты бы хоть с целым полком тут жил и ни слова бы не сказал — тебе ведь все равно.

Она резко, мельком подняла на меня глаза, а я оробел и отвел взгляд. Она это заметила, рывком встала со стула, остановилась у подоконника и, теребя занавеску и кусая губы, принялась глядеть во двор.

— Тебе все равно, — с досадой закончила она и чуть тише добавила: — Так что зачем оставаться? Зачем, а, Даня?

Галя обернулась и поймала-таки мой взгляд.

Я вздохнул, неловко встал, подошел к ней, взял ее ладонь в свою и поцеловал. Тем я пытался сказать то, в чем мне было стыдно признаться вслух. Думаю, ей было все понятно. Девушка помолчала секунд десять, а потом продолжала отсутствующим тоном, словно заговорила о чем-то совсем другом:

— Поэтому что толку оставаться? В следующем году опять запись в дурацкий университет? Я уже три года маюсь тут. Никуда на толковую работу не берут. С моей специальностью только в секретутки идти. А что мне делать? Нет, ты пойми меня, в голове просто идеи закончились. Может быть, я не вижу чего-то? Так ты скажи: я поработаю. Я ведь тоже человек упорный.

— Ну, можно получить какое-нибудь смежное образование, полезное, устроиться, я тебе помогу подумать, мы поговорим с выпускниками, на форумах в Интернете поспрашиваем… — начал методично перечислять я.

— Ах, — с досады и раздражения она махнула рукой, — другого я от тебя и не ожидала. И что это даст? Опять годовой вид на жительство, потом практику, потом временный контракт в лучшем случае. Опять на ограниченное время? Опять в префектуру таскаться каждый год, как эти черномазые? Я в этой стране уже три года, — повторила с нажимом Галина, — перепробовала все, что только возможно, и что же, что меня здесь держит? Какие перспективы? Какой смысл?

Она села с отрешенным видом и не глядела на меня. Явно расстроена. Я чувствую себя виноватым, хотя, по сути дела, на самом деле виновата — она. Кто же еще заставлял ее сидеть так долго в этой проклятой стране? Она могла уехать еще год назад — уже тогда было понятно, что ничего из этого не выйдет. Ну, по крайней мере, мне понятно. Но внутренне мне импонировала ее стойкость к неудачам. Я подбадривал ее, в частности, потому, что было ясно: на родине латиница сменится на кириллицу, а загранпаспорт — на паспорт гражданина, и на этом перемены для Галины закончатся.

— Самая большая твоя проблема — что ты уехала из России, но не приехала сюда. А теперь уедешь отсюда — но не приедешь в Россию, — предрек я.

— Я не знаю, — призналась Галина, — может, и так. Но я попробую. Здесь мне нечего терять. А там — может быть, я найду что-то.

Я посмотрел на то, как она заправила волосы за ухо, чтобы они не мешали рыться в чемодане, я подумал, что не так, совсем не так должен был начаться мой роман. Если бы во мне было чуть больше смелости, то нашими с ней отношениями мой роман бы и ограничился. Но я струсил.