— Нет, — сказал Гольдер.
Он резким движением наклонил абажур, направив весь свет на лицо сидевшего напротив него за столом Шимона Маркуса, и несколько мгновений рассматривал его смуглое удлиненное лицо. Стоило Маркусу заговорить или моргнуть, и на нем появлялись складки и морщины, подобные ряби на глади темных вод. Но сонные, с тяжелыми веками, семитские глаза не выражали ничего, кроме скуки и спокойного безразличия. Лицо Маркуса напомнило Гольдеру глухую стену. Он осторожно опустил гибкую металлическую ножку лампы.
— По центу, Гольдер. Ты все посчитал? Цена хорошая, — произнес Маркус.
— Нет, — тихо повторил Гольдер.
И добавил:
— Я не хочу продавать.
— Маркус рассмеялся, блеснув в темноте золотыми коронками.
— Сколько стоили твои знаменитые нефтеносные участки, когда ты покупал их в двадцатом году? — с иронией спросил он гнусавым голосом, привычно растягивая слова.
— Я покупал по четыре цента. Если бы эти мерзавцы-большевики вернули участки нефтяникам, дело было бы очень выгодным. Меня подпирал Ланг и его компания. Уже в тринадцатом году дневная добыча на промысле в Тейске составляла десять тысяч тонн… Поверь мне на слово. После Генуэзской конференции мои акции подешевели с четырехсот до ста двух центов за штуку… Потом… — Он махнул рукой. — Но я не стал продавать… В тот момент денег хватало.
— Конечно. Но теперь-то ты понимаешь, что сейчас, в двадцать шестом, твои российские месторождения — сплошная головная боль? Понимаешь или нет?! Думаю, у тебя нет ни средств, ни желания заниматься их эксплуатацией лично… Употребить их можно только для игры на бирже… Так что цент — хорошая цена.
Гольдер долго тер опухшие от плававшего по комнате табачного дыма веки.
— Нет, не хочу, — снова повторил он, понизив голос почти до шепота. — Я продам, когда «Тюбинген Петролеум» заключит тот договор по Тейской концессии, о котором ты думаешь.
Маркус ограничился приглушенным возгласом:
— Ну да, конечно!
Гольдер, не торопясь, продолжил:
— То дело, которое ты уже год пытаешься провернуть за моей спиной, Маркус… Тебе обещали хорошую цену за мои акции после подписания договора?
Он замолчал. Сердце, как это бывало всегда в предвкушении победы, бешено колотилось, отдаваясь в груди сладкой болью. Маркус медленно раздавил сигару в набитой окурками пепельнице.
В голову пришла неожиданная мысль: «Предложит поделить деньги пополам — ему крышка».
Он наклонил голову, чтобы лучше слышать Маркуса.
После короткой паузы тот спросил:
— Сыграем на пару?
Гольдер скрипнул зубами.
— О чем ты? Нет.
Маркус прошептал, опустив ресницы:
— Не стоит наживать еще одного врага, Гольдер. У тебя их и так предостаточно.
Они сидели у старинного, в стиле ампир стола красного дерева. Свет лампы падал на бледные руки Маркуса. Его длинные, тонкие, украшенные тяжелыми перстнями пальцы едва заметно дрожали, царапая столешницу и раздражая слух собеседника.
Гольдер улыбнулся:
— Ты больше не опасен, малыш…
Маркус помолчал, разглядывая наманикюренные ногти.
— Давид… подумай… все в пополаме! Мы связаны двадцать шесть лет. Начнем все с чистого листа. Будь ты здесь в декабре, когда ко мне обратился Тюбинген…
Гольдер нервным жестом дернул телефонный шнур, обмотал его вокруг запястий.
— В декабре, — повторил он, изменившись в лице. — Конечно… как любезно с твоей стороны… вот только…
Он замолчал. Маркус не хуже него знал, что в декабре он был в Америке, пытался добыть деньги для «Гольмар», той самой компании, что столько лет сковывала их одной цепью, как каторжников. Но Гольдер ничего не сказал, и Маркус продолжил:
— Еще есть время, Давид… Так будет лучше, поверь мне… Хочешь, проведем переговоры с Советами вместе? Легкими они не будут. Комиссионные и прибыль поделим пополам, идет?.. Думаю, это честное предложение… Давид… Не молчи!.. В противном случае, мой дорогой…
Маркус замолчал, ожидая, что Гольдер ответит согласием или оскорблением, но тот молчал, тяжело, со свистом дыша. Маркус прошипел:
— Имей в виду, на «Тюбингене» свет клином не сошелся…
Он дотронулся до вялой руки Гольдера, как будто хотел разбудить его…
— Есть другие компании, более молодые и… не чурающиеся спекулятивных операций, — продолжил он, тщательно подбирая слова. — Они не подписывали нефтяной договор двадцать второго года, им плевать на бывших управомоченных, в том числе на тебя… Они могли бы…
— Ты об «Амрум Ойл»? — спросил Гольдер.
— Тебе и это известно? — воскликнул Маркус. — Что же, старина, мне жаль, но русские пойдут на договор с «Амрумом». Раз ты отказываешься сотрудничать, сиди на своих тейских акциях хоть до дня Страшного суда, можешь даже забрать их с собой в могилу…
— Русские не подпишут этот договор.
— Они уже подписали! — выкрикнул Маркус.
Гольдер нетерпеливо отмахнулся.
— Знаю. Промежуточное соглашение. Москва должна была ратифицировать его через сорок пять дней. Вчера. Но поскольку этого не произошло, ты забеспокоился и явился ко мне, решил сделать еще одну попытку…
Он закашлялся.
— Все очень просто. Два года назад, в Персии, «Амрум» увел у «Тюбингена» нефтеносные участки и теперь скорее сдохнет, чем уступит. До сегодняшнего дня ему было нетрудно выдерживать характер. Еврейчика, который вел с тобой переговоры от имени Советов, перекупили. Звони, сам все узнаешь…
— Врешь, свинья!
— Позвони и проверь.
— А… старик… Тюбинген… он знает?
— Да. Само собой разумеется.
— Это твоих рук дело, негодяй! Проклятый подлец!
— Моих, моих. А чего ты хочешь, вспомни… Прошлогоднее дело с мексиканской нефтью, история с мазутом трехлетней давности… сколько миллионов перекочевало из моего кармана в твой? Разве я сказал хоть слово? Нет. Я ни в чем тебя не упрекнул. И потом… — Гольдер как будто подбирал в голове новые аргументы, но решил не утруждать себя и прошептал, нетерпеливо передернув плечами: — Дела…
Это прозвучало так просто, как если бы он назвал вслух имя грозного бога…
Маркус мгновенно умолк. Он взял со стола пачку сигарет, открыл ее, аккуратно чиркнул спичкой.
— Почему ты куришь эти мерзкие «Голуаз», Гольдер? При твоем-то богатстве… — спросил он.
Гольдер не счел нужным отвечать, Он смотрел на трясущиеся руки Маркуса взглядом охотника, отсчитывающего последние мгновения жизни раненого зверя.
— Мне нужны были деньги, Давид, — произнес Маркус изменившимся голосом. У него неожиданно задергался уголок рта. — Я… Мне позарез необходимы деньги, Давид… Ты не хочешь… дать мне немного заработать?.. Не думаешь, что…
Гольдер упрямо покачал головой, тараня лбом воздух.
— Нет.
Маркус судорожно сцепил бледные пальцы, царапая ногтями ладони.
— Ты меня разоряешь. — Его голос прозвучал глухо и странно.
Гольдер не поднял глаз и ничего не ответил. Маркус подождал еще несколько секунд, потом встал, мягко оттолкнув стул.
— Прощай, Давид… Так ничего и не скажешь? — Это был не вопрос — вопль отчаяния.
— Ничего. Прощай, — бросил Гольдер.
Гольдер закурил, мгновенно задохнулся и раздраженно раздавил сигарету в пепельнице. Судорожный астматический кашель сотрясал его плечи, хрипы и свист рвались из легких, рот наполнился горькой слюной. Белое до восковой бледности лицо с синяками и отеками под глазами стало багрово-красным от прилива крови. Гольдеру уже исполнилось шестьдесят, это был огромный человек, толстый и обрюзгший, жесткое, изборожденное морщинами лицо с живыми бледно-серыми глазами обрамляла густая седая грива.
Комната пропиталась табачным дымом и остывшей золой — летом так пахнет во всех парижских квартирах, где долго никто не живет.
Гольдер отодвинул стул, приоткрыл окно и долго смотрел на подсвеченную Эйфелеву башню. Жидкий красный огонь перетекал на предрассветное небо… Он думал о «Гольмаре». Сегодня ночью семь этих букв сверкают золотыми солнцами в четырех крупных городах мира. «Гольмар» — название, образованное от их с Маркусом имен. Он сжал губы. «Гольмар… теперь это я, Давид Гольдер, я один…»
Он дотянулся до блокнота, перечитал:
Гольдер & Маркус
Покупка и продажа нефтепродуктов
Авиационный керосин
Легкое, тяжелое и среднее топливо
Уайт-спирит. Дизельное топливо
Смазочные масла
Нью-Йорк, Лондон, Париж, Берлин
Медленно зачеркнул первую строку и крупным жирным, рвущим бумагу почерком, написал: «Давид Гольдер». Наконец-то он станет полновластным хозяином себе и своему делу. «…Кончено, благодарение Господу, теперь он уйдет», — с облегчением подумал Гольдер. Когда-нибудь, позже, продав Тейскую концессию Тюбингену и став частью крупнейшей нефтедобывающей компании мира, он легко восстановит «Гольмар».
А пока… Гольдер начал строчить в блокноте цифры. Два последних года дела шли просто ужасно. Банкротство Ланга, договор 1922 года… Теперь, во всяком случае, не придется оплачивать женщин Маркуса, его кольца, его долги… Расходов и без того хватает… Вся эта дурацкая жизнь разорит кого хочешь… Жена, дочь, дом в Биаррице, дом в Париже… В одной только столице он платит шестьдесят тысяч арендной платы плюс налоги. Обстановка в свое время обошлась ему в миллион франков. Ради кого он старался? В доме никто не живет. Закрытые ставни на окнах, пыль. Он кинул взгляд на предметы, к которым питал особую ненависть: четыре крылатые Ники из черного мрамора и бронзы в основании лампы, огромная пустая чернильница — квадратная, украшенная золотыми пчелами. За все это нужно было платить, а где взять деньги? Он с тихой яростью пробурчал себе под нос: «Дурак… ты меня разоряешь… и что с того? Мне шестьдесят восемь… Начал бы все с нуля… Я не один раз начинал…»
Он резко повернул голову к большому зеркалу, висевшему над пустой каминной доской, и несколько мгновений с тревогой вглядывался в свое осунувшееся бледное лицо в старческих пятнах, с глубокими складками вокруг рта и обвисшими, как у старого пса, щеками. Зрелище было печальное, и Гольдер раздраженно пробурчал: «Старею, что тут скажешь, старею…» Два, а может, и три года назад он заметил, что стал быстрее уставать. «Завтра же уеду в Биарриц, отдохну неделю, десять дней, иначе просто сдохну, и пусть все отправляется к черту!» Гольдер достал календарь, прислонил его к фотографии девушки в золотой рамке и начал проглядывать. Листки пестрели именами и цифрами, а 14 сентября он даже подчеркнул чернилами. В этот день Тюбинген встретится с ним в Лондоне. На Биарриц останется в лучшем случае неделя… Потом снова Лондон, Москва, опять Лондон и Нью-Йорк. Гольдер обреченно застонал, перевел взгляд на лицо дочери на снимке, тяжело вздохнул, прижал ладони к покрасневшим, раздраженным глазам. Он только что вернулся из Берлина и ужасно спал в поезде.
Гольдер чувствовал себя смертельно уставшим, но все-таки решил отправиться в клуб. Остановил его взгляд на часы — было три утра. «Пойду спать, — подумал он, — завтра снова в дорогу…» На столе его ждала почта, которую следовало подписать. Гольдер сел в кресло. Каждый вечер он перечитывал подготовленные секретарями письма. Ослиное отродье. Впрочем, он сам их выбирал. Гольдер улыбнулся, вспомнив Брауна, секретаря Маркуса: этот маленький еврей с горящим взглядом продал ему сведения о контракте с «Амрумом». Он зажег лампу и начал читать, склонив к бумагам седую голову. Когда-то его густая шевелюра была рыжей, и на висках и затылке все еще угадывался яркий, сверкающий, как угли под пеплом, цвет.
Телефон у изголовья Гольдера взорвался нескончаемым пронзительным звонком, но Гольдер не реагировал: к утру он всегда забывался тяжелым, как в могиле, сном. Он глухо застонал, открыл глаза и ответил:
— Алло, алло…
Несколько мгновений он кричал в трубку, не узнавая голос своего секретаря, и наконец услышал:
— Мсье Гольдер… Умер… Мсье Маркус скончался…
Он не ответил, и его собеседник повторил:
— Вы меня слышите? Мсье Маркус умер.
— Умер, — медленно повторил Гольдер, ощутив странную дрожь между лопатками. — Умер… быть того не может…
— Сегодня ночью, мсье… На улице Шабане… Да, в заведении… Выстрелил себе в грудь. Говорят… — Гольдер осторожно положил трубку между простынями и прикрыл сверху одеялом, как будто хотел заглушить голос, жужжавший в трубке, как большая жирная муха на липучке.
Наконец голос стих.
Гольдер позвонил в колокольчик.
— Приготовьте мне ванну, — приказал он, когда слуга, который принес ему на подносе завтрак и почту. — Холодную ванну.
— Мне упаковать смокинг мсье в чемодан?
Гольдер нервно вздернул брови:
— Какой чемодан? Ах да, Биарриц… Не знаю, возможно, я уеду завтра или позже, ничего не знаю…
Гольдер тихо выругался и прошептал:
— Придется сходить туда завтра… Похороны во вторник… Черт возьми…
За стеной послышался звук льющейся воды — слуга наполнял ванну. Гольдер сделал глоток обжигающе-горячего чая, распечатал наугад несколько писем, потом швырнул все на пол и поднялся с постели.
Он сидел на краю ванны, прикрыв колени полами халата, и смотрел, как течет из крана вода. Вид у него был угрюмо-сосредоточенный, пальцы машинальным движением теребили кисти витого шелкового пояса.
— Умер… умер…
Гнев постепенно овладевал душой Гольдера. Он пожал плечами, проворчал с ненавистью:
— Умер… Разве от такого умирают? Если бы меня, я…
— Ванна готова, мсье, — сообщил слуга.
Оставшись один, Гольдер опустил руку в воду. Все его жесты выглядели какими-то безотчетными, незавершенными, замедленными. Вода леденила пальцы, холод сковал руку, добрался до плеча, но Гольдер так и сидел, опустив голову, и тупо смотрел на колыхавшееся в воде отражение электрической лампочки.
— Если бы меня, я… — повторил он.
Со дна души всплывали давно забытые мрачные воспоминания… Воспоминания о жестокой, наполненной бурными событиями жизни… Сегодня ты богат, назавтра разорен. Начинаешь все с нуля… Снова и снова… О да, он много раз мог положить конец всей этой смуте и ужасу… Гольдер выпрямился, стряхнул воду, подошел к окну и подставил солнцу онемевшие ладони. Он стоял, качая головой, и говорил сам с собой:
— Да-да, именно так, например, в Москве или в Чикаго…
Гольдер никогда не был мечтателем, и его память воспроизводила события прошлого в виде коротких сухих эпизодов. Москва… он был тогда тощим еврейским подростком, рыжим и востроглазым, в худых сапогах и без гроша в кармане… Темными холодными осенними ночами спал на скамейках в скверах и парках… С тех пор минуло пятьдесят лет, но Гольдеру казалось, что его старые кости помнят пронизывающую сырость первых густых туманов, прилипающих к телу и оставляющих на коже жесткую ледяную корку… А снежные бури в марте, а ледяной ветер…
Потом был Чикаго… маленький бар, граммофон, хрипло гнусавящий старый вальс, разъедающий внутренности голод и головокружение от запаха еды с теплой кухни. Гольдер закрыл глаза и как наяву увидел лоснящееся лицо пьяницы-негра, который что-то кричал, лежа в углу на банкетке, и жалобно ухал, как филин. А потом… Внезапно Гольдер почувствовал, что у него горят руки. Он осторожно приложил их к стеклу, пошевелил пальцами, легонько потер ладони одну о другую.
— Идиот, — беззвучно прошептал он, как будто усопший мог его услышать, — идиот… зачем ты это сделал?
Гольдер долго стоял перед дверью квартиры Маркуса, ощупывая стену холодными влажными руками в поисках кнопки звонка. В прихожей он огляделся с чувством священного ужаса, как будто ожидал увидеть готовый к выносу гроб с телом, но заметил лишь рулоны черной кисеи на полу и украшенные лиловыми муаровыми лентами венки на креслах в холле.
Ленты были такими широкими и длинными, что концы свисали до самого ковра. Буквы на лентах были золотыми.
Кто-то позвонил в дверь, слуга принял через цепочку огромный пухлый венок из рыжих хризантем и повесил его на руку, как корзину. «Нужно было послать цветы…» — подумал Гольдер.
Цветы для Маркуса… Он вспомнил тяжелое, с дергающимся ртом, лицо Маркуса… Цветы… Нелепая мысль… Он покойник, а не юная новобрачная. Слуга произнес почтительным шепотом:
— Надеюсь, мсье соблаговолит подождать несколько минут в гостиной… мадам… — Он сделал неопределенный жест рукой, подыскивая слова. — Рядом с мсье… с телом мсье…
Выдвинув для Гольдера стул, он вышел. В соседней комнате двое вели загадочный, неразборчивый, как приглушенная молитва, диалог. Временами голоса становились слышнее.
— Катафалк с кариатидами, отделанный серебряным галуном, с империалом и пятью плюмажами, гроб из черного дерева, филенчатый, восемь резных посеребренных ручек, внутри отделан простеганным шелком… Это артикул «1-й сорт экстра». Можем предложить «1-й сорт тип А», там гроб сделан из полированного красного дерева.
— Сколько? — тихо спросила женщина.
— Двадцать две тысячи за тип «А» и двадцать девять триста за тип «экстра».
— Исключено. Я не собираюсь тратить больше пяти-шести тысяч. Видимо, мне следовало обратиться в другую контору. Гроб может быть дубовым, если сделать драпировку достаточно широкой…
Гольдер резко поднялся. Женщина мгновенно понизила голос до церемонного шепота:
— Как все это глупо, как глупо… — пробормотал Гольдер, терзая в ладонях носовой платок.
Он не находил других слов… Да и что тут скажешь. Глупо, глупо, глупо… Еще вчера Маркус сидел напротив него, он кричал, он был жив, и вот уже… Его перестали называть по имени. Тело… Гольдер вдохнул душный тяжелый воздух и с ужасом подумал: «Что за запах? От тела? Или от этих мерзких цветов?»
— Почему он так поступил? — с отвращением прошептал он. — Покончил с собой, как юная модистка… В его-то возрасте, из-за денег…
Сколько раз он сам терял все, что имел, и поступал, как большинство разумных людей: начинал все с начала…
— Такова жизнь. А в деле с Тейском было сто шансов против одного за успех! — неожиданно воскликнул он с такой страстью, как будто мысленно поставил себя на место Маркуса. — Болван, имея за спиной «Амрум»…
Гольдер лихорадочно перебирал в голове варианты решений. «В делах нужно уметь крутиться, вертеться, обгладывать кость до последнего волоконца, но уж никак не кончать с собой… Долго еще она будет заставлять меня ждать?» — с ненавистью подумал он.
Появилась хозяйка дома. На ее худом матово-желтом лице выделялся большой крепкий, как клюв, нос. Круглые навыкате глаза сверкали из-под редких светлых ресниц. «Как странно они растут, — машинально отметил Гольдер, — неравномерно и слишком высоко…»
Вдова быстрыми торопливыми шажками подошла к Гольдеру, взяла его руку и застыла в ожидании. Но он молчал, не в силах справиться с перехватившим горло спазмом. Женщина прошептала, издав странный, скрежещущий звук — то ли раздраженный смешок, то ли сухое рыдание:
— Понимаю. Вы не ждали!.. Это безумие, скандал, мы стали посмешищем… Я благодарю Бога за то, что Он не дал нам детей. Знаете, как умер Маркус? В заведении на улице Шабане, с девицами. Как будто мало нам было разорения… — Она поднесла к глазам платок.
Женщина то и дело дергала морщинистой, как у старого грифа, шеей, гремя тройной ниткой крупного жемчуга.
«Старая ворона, должно быть, очень богата, — подумал Гольдер. — Вечная история. Работаем на „износ“, чтобы „они“ богатели!..» Он вспомнил, что его собственная жена спешно прятала чековую книжку, стоило ему войти в комнату, так, словно это были любовные письма.
— Хотите его видеть? — спросила вдова Маркуса.
Волна ледяного ужаса накрыла Гольдера с головой. Он закрыл глаза и ответил дребезжащим бесцветным голосом:
— Конечно, если я…
Женщина бесшумно пересекла гостиную, открыла дверь, и они попали в комнату, где две служанки возились с черной тканью. Гольдер увидел тускло мерцавшие свечи, на мгновение замер, потом спросил, сделав над собой усилие:
— Где он?
— Здесь. — Она указала на кровать под бархатным балдахином. — Нам пришлось прикрыть ему лицо — из-за мух. Похороны завтра.
Гольдеру показалось, что он узнает черты лица усопшего.
«Боже, как они торопятся… бедный старина Маркус. Какими беззащитными делает нас смерть… Мерзость…» — Гольдером владели гнев и печаль.
В углу стояло большое американское бюро, рядом на полу валялись бумаги и распечатанные письма. «А я ведь тоже писал ему…» — подумал Гольдер. Он заметил на ковре серебряный нож с погнутым лезвием, которым взломали ящики.
«Он наверняка был еще жив, когда она бросилась проверять, нельзя ли чем-нибудь поживиться: подождать терпения не хватило, даже ключи искать не стала…»
Вдова Маркуса перехватила его взгляд, но глаз не опустила и сухо прошептала:
— Он ничего не оставил. — И добавила еще тише, со странной интонацией: — Я совсем одна.
— Если я могу быть чем-то полезен… — машинально произнес Гольдер.
Мгновение она колебалась, потом спросила:
— Посоветуйте, как мне поступить с акциями Угольной компании?
— Я выкуплю их у вас по номиналу, — сказал Гольдер. — Вам известно, что они никогда ничего не будут стоить? Компания разорилась. И еще — мне нужно забрать кое-какие письма. Вы, кажется, об этом уже позаботились…
Она не уловила прозвучавшей в его голосе враждебной иронии — или сделала вид, что не заметила! — кивнула и отступила назад. Гольдер начал перебирать бумаги в разоренном ящике, но внезапно на него навалилось горькое печальное безразличие, и он подумал: «Какого черта я тут делаю…»
— Почему он так поступил? — резко спросил он.
— Не знаю.
Гольдер начал размышлять вслух:
— Из-за денег? Из-за одних только денег? Быть того не может. Он ничего не сказал перед смертью?
— Нет. Он был без сознания, когда его привезли. Пуля застряла в легком.
— Знаю, знаю, — с дрожью в голосе перебил женщину Гольдер.
— Потом он хотел заговорить со мной, но изо рта у него пошла кровавая пена, и он не смог. Перед самым концом… он был почти спокоен, и я спросила: «Почему? Как ты мог такое со мной сделать?» Маркус произнес несколько слов. Я плохо разобрала… Он все повторял и повторял: «Устал… я так… устал». А потом он умер.
«Устал, — подумал Гольдер, чувствуя себя старым и безмерно уставшим. — Конечно».
В день похорон Маркуса на Париж обрушилась неистовая гроза. Усопшего поторопились закопать в мокрую землю и оставили покоиться с миром.
Гольдер держал открытый зонт перед глазами, но, когда мимо него на плечах служащих похоронного бюро проплыл гроб, он решил полюбопытствовать. Черный, вышитый серебряными каплями покров соскользнул, явив взорам окружающих дешевое грубое дерево и ручки из потускневшего металла. Гольдер резко отвернулся.
Чуть в сторонке, не давая себе труда понизить голос, разговаривали двое мужчин. Один из них кивнул на полузасыпанную могилу:
— Он выписал мне чек на отделение Франко-Американского банка в Нью-Йорке, и я был так глуп, что принял его — в субботу, накануне смерти. Я сразу телеграфировал, как только узнал о самоубийстве, но ответ пришел только сегодня утром. Естественно, он меня надул. Чек был без обеспечения. Но я этого так не оставлю — предъявлю счет вдове…
— Крупная была сумма? — спросил кто-то.
— Не для вас, мсье Вейль, только не для вас! — Ответ прозвучал болезненно-желчно. — Но для такого бедняка, как я, сумма просто огромная.
Гольдер взглянул на говорившего. Маленький, согбенный, скверно одетый старичок дрожал на ветру от холода и все время покашливал. Никто не снизошел до разговора с несчастным, и он продолжал жаловаться на жизнь, нудно бубня себе что-то под нос. Собеседник «пострадавшего» рассмеялся.
— Лучше предъяви иск хозяйке «веселого дома» с улицы Шабане, туда утекли твои денежки.
Молодые люди за спиной Гольдера шепотом обсуждали обстоятельства смерти Маркуса.
— И все-таки странно… Знаете, перед смертью он был с девочками… с маленькими девочками, понимаете? Лет тринадцати-четырнадцати…
— Да, но…
Говоривший понизил голос:
— Никто не знал об этих его пристрастиях…
— Думаете, он решил перед смертью удовлетворить тайную страсть?
— Скорей уж хотел скрыть свои намерения…
— Почему он покончил с собой?
Гольдер машинально шагнул вперед, потом остановился, взглянул на омытые ливнем надгробия с венками и пробормотал себе под нос нечто нечленораздельное. Его сосед обернулся:
— Вы что-то сказали, Гольдер?
— Какая мерзость, не так ли? — Лицо Гольдера выражало страдание и гнев.
— Да уж, хоронить в Париже в дождь — сомнительное удовольствие. Увы, все мы там будем. Старина Маркус еще сыграет с нами последнюю шутку — мы простудимся на его похоронах. Он наверняка наслаждается, глядя, как мы месим кладбищенскую грязь… Маркус не был слишком чувствительным, так ведь? Как вам вчерашние разговоры?
— О чем вы?
— По слухам, компания «Алеман» хочет оказать помощь Месопотамской нефтяной компании. Слышали что-нибудь? Вас это должно заинтересовать…
Собеседник Гольдера замолчал, с облегчением кивнув на заколыхавшиеся зонты. «Слава Богу! Кончено… Наконец-то… пора домой…» Люди суетились, бесцеремонно расталкивали друг друга — всем хотелось побыстрее убраться с кладбища, кое-кто даже прыгал через могилы. Гольдер спешил к выходу, придерживая зонт обеими руками. Гроза бушевала над могилами, в бессильной ярости гнула к земле деревья.
«Какими довольными они выглядят, все без исключения, — внезапно подумал Гольдер. — Одним меньше, одним врагом стало меньше… Воображаю, как они обрадуются, когда настанет мой день».
Им пришлось остановиться на центральной аллее, чтобы пропустить шедшую навстречу процессию. Гольдера догнал секретарь Маркуса Браун.
— У меня есть бумаги насчет русских и «Амрума», они могут вас заинтересовать, — зашептал он. — Похоже, в этом деле каждый обворовывал каждого… Некрасивая история, мсье Гольдер.
— Не слишком красивая, молодой человек. — Гольдер не скрывал иронии. — Хорошо, принесите мне документы к шестичасовому поезду на Биарриц.
— Вы уезжаете?
Гольдер достал сигарету и тут же смял ее в пальцах.
— Черт побери, нам что, придется стоять тут всю ночь? — Кавалькада черных машин медленно и неумолимо продвигалась по аллее, перегораживая им путь. — Да, уезжаю.
— Погоду обещают чудесную. Как поживает мадемуазель Джойс? Наверное, стала еще красивее? Хорошо, что вам удастся отдохнуть. Вы выглядите усталым и нервным.
— Нервным? Глупости! — Гольдер вышел из себя. — Что за глупости! Кто точно был нервным, так это Маркус… Нервным, как баба… Сами видите, к чему это его привело…
Он раздвинул плечом служащих похоронного бюро в промокших цилиндрах, рассек надвое траурную процессию и побежал к выходу.
Только сев в машину, Гольдер вспомнил, что не выразил соболезнований вдове. «К черту вдову!» Он попытался прикурить, но сигарета размокла под дождем, и он раздраженно выплюнул ее в открытое окно. Когда автомобиль тронулся, Гольдер отодвинулся в угол и закрыл глаза.
Гольдер быстро поужинал, выпил любимого густого бургундского и вышел покурить в коридор. Проходившая мимо женщина слегка коснулась его плечом и улыбнулась. Дешевая шлюшка из Биаррица… Он равнодушно отвернулся и вошел в свое купе.
«Сегодня ночью я буду хорошо спать», — подумал он, внезапно почувствовав себя разбитым. Болели распухшие ноги. Он отодвинул шторку и рассеянно взглянул на потеки дождя на черных стеклах. Капли летели вниз, догоняя одна другую, и дрожали на ветру, как слезы стихии… Он разделся, лег, тяжело уткнувшись лицом в подушку. Никогда еще он так не уставал. Гольдер с трудом вытянул тяжелые одеревеневшие руки… Полка была слишком узкой… «Уже, чем обычно? — рассеянно подумал он и мысленно обругал своих помощников. — Идиоты, даже купе правильно выбрать не умеют…» Колеса поезда издавали душераздирающий скрежет. Было удушающе жарко. Гольдер несколько раз перевернул подушку, раздраженно подоткнул ее кулаком под голову. Ну что за жара… Он попробовал опустить стекло, но ветер в момент смахнул со стола на пол бумаги и газеты. Гольдер выругался, закрыл окно, задернул шторку и погасил свет. В воздухе витал тяжелый, душный, тошнотворный запах угольной пыли, смешанный с ароматом одеколона. Гольдер непроизвольно начал дышать глубже, как будто хотел протолкнуть в легкие этот густой воздух, который они отторгали: так глотают горькое лекарство, которое больной желудок отказывается принимать… Он закашлялся… Как все это утомляет… Хуже всего, что он не может заснуть…
— Как я устал, — прошептал Гольдер, как будто хотел пожаловаться невидимому собеседнику.
Он медленно перевернулся, лег на спину, потом снова на бок и привстал на локте, чтобы откашляться и избавиться от ужасного дискомфорта в горле и верхней части груди, но это не помогло. Он с усилием зевнул, но горло перехватил короткий болезненный спазм. Он вытянул шею, пошевелил губами. Может, он слишком низко лежит? Гольдер дотянулся до пальто, свернул его валиком, сунул под подушку и сел. Нет, так хуже. Легкие как будто закупорились. У Гольдера появилось странное ощущение: ему было больно… Да… больно в груди… в плече… в районе сердца… По затылку и спине пробежала дрожь.
— Что это такое? — порывисто прошептал он и, храбрясь, ответил сам себе вполголоса: — Нет, ничего, сейчас все пройдет… ничего страшного…
Гольдер вытянулся всем телом в яростной, но тщетной попытке наполнить легкие воздухом. Ему показалось, что на грудь давит невидимый, но тяжелый камень, он откинул одеяло и, тяжело дыша, расстегнул рубашку. «Да что же это такое? Что со мной творится?»
Непроницаемая темнота давила на него, как тяжелая крышка, мешая дышать. Гольдер потянулся, чтобы зажечь свет, но у него так дрожали руки, что он не сумел отыскать маленькую лампочку под изголовьем полки и раздраженно застонал. Стреляющая боль в плече усиливалась, глухо отдавалась в сокровенной глубине его существа, как будто хотела добраться до сердца… подкарауливала малейшее усилие, одно неосторожное движение, чтобы разгореться жадным пламенем. Гольдер медленно, почти неохотно, опустил руку. Нужно выждать… не шевелиться, а главное — не думать… Он дышал все чаще и глубже. Легкие при вдохе издавали странный неприятный звук, напоминавший шипение пара, вырывающегося из-под крышки котла, а при выдохе грудь стонала, хрипела, сипела и жаловалась.
Густой мрак мягко, но неотступно заползал в горло, как земля в рот тому, другому… покойнику… Маркусу… Как только он подумал о Маркусе, как только вспомнил о смерти, о кладбище, мокрой желтой глине и длинных тонких корешках, клубком змей притаившихся на дне могилы, ему так жадно, так страстно захотелось увидеть свет… обеденные вещи… одежду, висящую над дверью… газеты на столике, бутылку минеральной воды… что он обо всем забыл и резко поднял руку. Сокрушительная, острая, вселенская боль настигла его, как удар ножа, как пуля, попавшая в грудь и устремившаяся к сердцу.
Гольдер успел подумать: «Я умираю» — и почувствовал, как его толкают то ли в яму, то ли в воронку, душную и узкую, как могила. Он слышал собственные крики, свой голос откуда-то издалека, словно кричал другой человек, отделенный от него толщей воды, черной, тенистой и такой глубокой, что она давила ему на голову, утягивая все ниже в страшное зияющее жерло. Боль была чудовищно сильной, и обморок пришел как благодать, как избавление, оставив Гольдера бороться с удушьем. Он отбивался из последних сил, задыхался, кричал, но все было тщетно. Ему казалось, что кто-то уже целую вечность держит его голову под водой.
Потом он наконец очнулся.
Острая боль отступила. Но он чувствовал такую разбитость во всем теле, как будто тяжелые колеса размололи все его старые кости. Он боялся шевельнуться, поднять палец, даже позвать на помощь. Если он закричит или повернется, все начнется сызнова, он это чувствовал… и тогда смерть его заберет. Смерть.
В купе было так тихо, что Гольдер слышал, как глухо бьется в груди его старое сердце.
«Мне страшно, — с отчаянием думал он, — мне так страшно…»
Смерть. Нет, невозможно!.. Неужели никто не почувствует, не догадается, что он лежит тут один, как собака, всеми покинутый, умирающий?.. «Если бы я мог позвонить или позвать… Нет, придется подождать… Ночь скоро закончится». Наверняка уже поздно, очень поздно… Он жадно вглядывался в окружавшую его густую глубокую темноту, ища тот неясный ореол света вокруг предметов, который всегда предвещает скорое наступление утра. Ничего. Который может быть час? Десять? Одиннадцать? Часы лежат на столике… Достаточно поднять руку и зажечь свет… или позвонить! Он заплатит, сколько попросят!.. Но… нет, нет! Он даже дышать боялся. Если его сердце даст новый сбой… если вернется эта жуткая боль… Боже, нет! Он не переживет. «Что со мной? Что? Сердце. Да». Но у него никогда в жизни не болело сердце… Он вообще ничем не болел… Разве что астмой, особенно в последнее время. Но в его возрасте все чем-нибудь да болеют. Недомогают. Ерунда. Нужно соблюдать режим, побольше отдыхать. Какая разница, сердце это или что-нибудь другое, если конец всегда один. Смерть, смерть, смерть. Кто это сказал: «Все мы там будем…»? Ах да, сегодня… На похоронах… Все. И он тоже. Какие кровожадные лица были у этих старых евреев, как они потирали руки, как злорадно хихикали… У него на похоронах они будут вести себя еще гаже! Канальи, мерзавцы, жалкие негодяи! И другие не лучше… Жена… Дочь… Да, и она тоже, он знает… Для них он всего лишь машина для делания денег, не более того… Плати, плати, а потом сдохни…
Боже, неужели этот проклятый поезд никогда не остановится? Сколько уже часов он все едет и едет без единой остановки!.. Когда люди входят на станциях, они иногда ошибаются, открывают двери чужих купе… Господь милосердный, пусть так случится на этот раз! Он с замиранием сердца воображал голоса в коридоре, стук в дверь, лица людей на пороге своего купе… Его перевезут… Не важно куда — в больницу или в гостиницу… Лишь бы там оказалась неподвижно стоящая на полу кровать, люди, свет, открытое окно…
Но Бог не пожелал внять его мольбе. Поезд набирал скорость. Длинные пронзительные свистки разрывали тишину и растворялись в воздухе… Услышав стук железа о железо, Гольдер понял, что они въехали на мост, и на мгновение поверил, что поезд сейчас остановится… Он слушал, задыхаясь от волнения. Состав сбавляет ход, останавливается… Резкий свисток — и замерший на мгновение поезд трогается с места.
Гольдер стонал. Он утратил всякую надежду. Он ни о чем не думал. Он даже не страдал. В голове билась единственная мысль: «Мне страшно. Мне страшно. Мне страшно», а сердце бешено колотилось в груди. Внезапно ему почудилось, что он различает в густой темноте какой-то слабый свет. Прямо перед собой. Он вгляделся. Проблеск — то ли серый, то ли молочно-белый… Нечто материальное… Он ждал. Пятно света увеличилось, побелело, расплылось, как лужа воды. Зеркало, Боже, это зеркало. День наконец наступил. Тьма рассеивалась, отодвигалась, растворялась. Гольдеру показалось, что с его груди сняли огромный груз. Он снова мог дышать. Утренний воздух наполнял легкие. Он сделал робкую попытку пошевелить головой, чтобы остудить влажный от пота лоб. Он уже различал формы и очертания предметов. Упавшая на пол шляпа… Бутылка… А вдруг он сумеет дотянуться до стакана и выпить немного воды? Он протянул руку. Все в порядке, боли нет. Замирая от страха, Гольдер поднял запястье. Ничего. Ладонь нащупала край столика, пальцы ухватили стакан. На счастье, тот был налит до краев, бутылку он бы не удержал. Гольдер поднял голову, приник губами к краю стакана и сделал глоток. Какое наслаждение… Прохладная вода смачивала губы, увлажняла сухой распухший язык и проливалась в горло. Гольдер медленно поставил стакан на место, слегка приподнялся в подушках и замер. Боль в груди никуда не ушла, но она стала слабее, намного слабее. С каждой секундой боль отступала на маленький шажок, теперь он ощущал ее как ломоту во всех костях. Возможно, все не так уж и страшно?.. Интересно, сумеет он поднять штору?.. Нужно только дотянуться до кнопки. Гольдер протянул дрожащую руку, и штора взлетела вверх. День сменил ночь. Воздух был тускло-белым и густым, как молоко. Медленно, экономя силы, Гольдер отер платком щеки и губы. Прислонился лбом к стеклу, наслаждаясь его прохладой. Трава на насыпи и листва деревьев на глазах обретала первозданный зеленый цвет… Вдалеке, в предрассветном тумане, слабо мерцали огоньки. Станция. Как поступить? Позвать на помощь? Странно, что все вот так прошло. Значит, все не так страшно, как ему показалось. Обычное нервное колотье? С врачом придется проконсультироваться, но это не сердце… Неужели астма?.. Нет, он не станет никого звать. Гольдер взглянул на часы. Уже пять. Нужно запастись терпением. Не стоило так пугаться. Это все нервы. Жалкий подлец крошка Браун был прав… Гольдер тихонько положил руку на грудь, как будто прикоснулся к открытой ране. Ничего. Сердце билось как-то неритмично. Ладно, это пройдет. Гольдера клонило в сон. Если он сумеет немного поспать, это его излечит. Отключить сознание. Не думать. Не вспоминать. Усталость давила на мозг. Гольдер закрыл глаза.
Он был на пороге сна, но внезапно привстал и громким голосом произнес:
— Вот оно что… Теперь я понимаю… Маркус. Почему?
Гольдеру казалось, что он сейчас читает в своей душе, как в открытой книге. Неужели это… угрызения совести? «Нет, я не виноват». Помолчав, он повторил с тихой яростью в голосе:
— Я ни о чем не жалею.
Спасительный сон накрыл его с головой.
Гольдер заметил шофера — тот стоял перед новенькой машиной — и только тогда вспомнил, что его жена продала «испано-суизу».
— Ну конечно, теперь она завела «роллс-ройс», — проворчал он, с раздражением глядя на ослепительно-белое авто. — Хотел бы я знать, на что она замахнется в следующий раз…
Шофер подошел, чтобы взять у него пальто, но Гольдер стоял неподвижно, напряженно вглядываясь через опущенное стекло в тень внутри кабины. Неужели Джойс не приехала его встретить? Он нехотя шагнул вперед, бросив последний униженно-ищущий взгляд в тот темный угол, где воображение нарисовало ему образ золотоволосой, одетой в светлое платье дочери. Он медленно сел в машину, крикнул:
— Езжайте же наконец… Чего вы ждете?
Машина тронулась с места. Старый Гольдер вздохнул.
Ах эта малышка… Всякий раз, возвращаясь в Биарриц, он искал ее газами в толпе. Она не пришла ни разу… Но он продолжал ждать, питая униженную, стойкую и тщетную надежду.
«Мы не виделись четыре месяца», — подумал он, в очередной раз ощутив себя незаслуженно оскорбленным по вине дочери. Он чувствовал обиду сердцем, как физическую боль. «Дети… все они одинаковы… для них мы живем, для них работаем. Мне следовало взять пример с отца… Как он тогда сказал: убирайся, живи своим умом… Мне исполнилось тринадцать, но он был прав…»
Гольдер снял шляпу, провел рукой по лбу, отирая пот и пыль, потом рассеянно взглянул в окно. Короткая улица Мазагран была запружена народом, и машина практически не двигалась с места. Какой-то мальчишка на мгновение приклеился к стеклу, Гольдер отодвинулся в угол и поднял воротник пальто. Джойс… Где она? С кем проводит время?
«Я все ей выскажу, — с горечью подумал он, — на сей раз непременно выскажу… Когда ты хочешь денег, я становлюсь дорогим папочкой, милым папулей, но в тебе нет ни капли истинной любви, привязанности и…» Гольдер устало махнул рукой. Он знал, что ничего не скажет… Зачем? В ее возрасте не стыдно оставаться глупой и взбалмошной. Легкая улыбка коснулась его губ. В конце концов, Джойс всего восемнадцать.
Они пересекли Биарриц, миновали здание Дворца правосудия. Гольдер равнодушно смотрел в окно. День был ясный, но по морю бежали огромные бело-зеленые волны. Гольдер прикрыл глаза ладонью и отвернулся — от солнца и яркого света у него устали глаза. Четверть часа спустя, когда автомобиль въехал на лужайку, он наклонился вперед, чтобы взглянуть на свой дом. Он проводил здесь неделю между двумя деловыми поездками — как чужак, как гость, но все сильнее любил этот дом. «Я старею… Прежде… Господи, прежде мне было все равно, где спать… Какая разница… Гостиница, вагон… Но теперь я стал уставать… Красивый дом».
Гольдер купил этот участок в 1916 году за полтора миллиона, теперь он стоил пятнадцать. Дом был построен из грубого белого камня, фактурой напоминающего мрамор. Красивый большой дом… Когда он появился на фоне неба с террасами и едва начинавшими зеленеть садами — ветер с моря не позволял молодым деревцам расти достаточно быстро, — но такой величественный и великолепный, на лице Гольдера отразились гордость и нежность.
— Удачное вложение денег… — буркнул он себе под нос и крикнул с нетерпением в голосе: — Езжайте быстрее, Альфред, езжайте быстрее.
Снизу ясно просматривались оплетенные розами арки, кусты тамариска и ведущие к морю туевые аллеи.
«Как подросли пальмы…» — подумал Гольдер.
Машина остановилась перед крыльцом, но встречать Гольдера вышли только слуги. Маленькая горничная Джойс улыбалась ему.
— В доме никого, — констатировал он.
— Нет, мсье, но мадемуазель вернется к обеду.
Гольдер не поинтересовался, где его дочь — к чему задавать вопросы? — и коротко приказал:
— Подайте почту…
Он взял пачку писем и телеграмм и начал читать, поднимаясь по лестнице. Выйдя на галерею, он на мгновение остановился, не зная, которую из двух дверей выбрать. Шедший следом слуга с чемоданом указал ему комнату.
— Мадам приготовила для мсье эту спальню. Его комната занята.
— Хорошо. — В голосе Гольдера не было ничего, кроме безразличия.
Войдя, он опустился на стул с устало-отсутствующим выражением лица человека, поселившегося в гостинице в незнакомом городе.
— Мсье будет отдыхать?
Гольдер вздрогнул и тяжело поднялся:
— Не сейчас.
«Если лягу, могу больше не встать…» — подумал он.
Он принял ванну, побрился и почувствовал себя лучше, только кончики пальцев все еще слегка дрожали. Гольдер взглянул на свои отечные бледные, как у мертвеца, руки.
— В доме много посторонних? — спросил он напряженным голосом.
— Господин Фишль, его светлость и граф Ойос…
«Что еще за Светлость они раскопали? — раздраженно думал Гольдер, молча кусая губы. — Черт бы побрал всех этих женщин… Фишль… Зачем им Фишль… Ойос…»
Увы, Ойос вездесущ.
Гольдер медленно спустился по лестнице и вышел на террасу. В жаркие часы здесь натягивали полотняные пурпурные тенты. Гольдер лег в шезлонг и закрыл глаза. Солнечные лучи проникали сквозь ткань, заполняя террасу таинственно мерцающим алым светом. Гольдер беспокойно зашевелился.
— Этот красный цвет… очередная идиотская идея Глории… что мне это напоминает? — прошептал он себе под нос. — Нечто очень страшное… Ах да… Как говорила та старая ведьма? Его рот наполнился пеной и кровью…
Он содрогнулся, вздохнул, попытался поудобнее устроить голову на промокших от пота кружевных подушках и внезапно провалился в сон.
Гольдер проснулся после десяти, ему показалось, что дом пуст.
«Ничего не изменилось», — подумал он и с мрачноватой иронией представил себе не единожды виденную сцену: Глория торопится к нему по аллее, пошатываясь на слишком высоких каблуках. Она загораживается ладонью от солнца, ее старое лицо слишком сильно накрашено… «Привет, Давид, как идут дела? — спросит она, а потом добавит: — Как ты себя чувствуешь?» — ожидая ответа лишь на первый вопрос… К вечеру его дом оккупирует шумный бомонд. Гольдер представил себе их лица, и его замутило от отвращения… Мошенники, сутенеры, старые шлюхи, съехавшиеся в Биарриц со всех концов света… Они будут всю ночь напролет обжираться и напиваться за его счет… Свора жадных псов… Он бессильно пожал плечами. Было время, когда ему это льстило и забавляло… «Герцог де… Граф… Вчера я принимал у себя махараджу…» Суета. Но теперь он стар и болен, людская толчея, семья, сама жизнь быстро утомляют его.
Гольдер вздохнул, постучал по стеклу, зовя накрывавшего на стол метрдотеля, чтобы тот поднял шторы.
Солнечный свет заливал сад и гладь моря. Кто-то крикнул: «Здравствуйте, Гольдер!»
Он узнал голос Фишля и медленно отвернулся, не отвечая на приветствие. Зачем Глория пригласила этого типа? Гольдер с ненавистью оглядел стоявшего на пороге Фишля — тот всегда казался ему жестокой карикатурой на человеческое существо. Этот маленький рыжий розовощекий еврей вид имел комичный, отталкивающий и несчастный одновременно. Глаза за стеклами очков в тонкой золотой оправе блестели, у него был круглый животик, короткие худосочные кривые ноги и руки убийцы, которыми он нежно прижимал к груди фарфоровую банку со свежей икрой.
— Гольдер, старина, ты надолго?
Фишль вошел в комнату, взял стул, поставил на пол ополовиненную икорницу.
— Ты спишь, Гольдер?
— Нет, — проворчал Давид.
— Как идут дела?
— Плохо.
— А вот у меня все отлично, — сообщил Фишль, пытаясь скрестить руки на животе, — чем я весьма доволен.
— Ах да, слышал: ловля жемчуга в прибрежной зоне Монако! — хмыкнул Гольдер. — Я думал, тебя насадили в тюрьму…
Фишль долго и со вкусом смеялся.
— Ты не ошибся: я предстал перед судом присяжных… Но все закончилось благополучно… как обычно. — Он начал считать, загибая пальцы: — Австрия, Россия, Франция. Я сидел в тюрьмах трех стран и надеюсь, что теперь с этим покончено, меня оставят в покое… Пусть отправляются ко всем чертям… Я стар и больше не хочу выигрывать… — Он закурил и задал следующий вопрос: — Как вчера обстояли дела на бирже?
— Плохо.
— Не знаешь, как шли «Гуанчака»?
— По тысяче триста шестьдесят пять, — мгновенно ответил Гольдер, потирая руки. — Ты по уши завяз, я прав?
Внезапно он спросил себя, почему его так радует финансовая неудача Фишля. Тот никогда не делал ему ничего плохого. «Вот ведь странность — меня один только его вид раздражает до невозможности», — подумал он.
— Еврейское счастье… — Фишль пожал плечами.
«Должно быть, негодяй снова богат, как Крез», — подумал Гольдер. Когда задетый за живое человек маскирует свои чувства внешней бравадой, особое волнение и глухая усталость в голосе выдают его истинные чувства не хуже тяжелых вздохов или воплей отчаяния. «Ему и впрямь плевать…»
Гольдер буркнул:
— Что ты здесь делаешь?
— Меня пригласила твоя жена… Послушай… — Он подошел к Гольдеру и сказал, по привычке понизив голос: — У меня есть предложение, которое тебя заинтересует, старина… Слышал когда-нибудь о серебряных рудниках в Эль-Пасо?
— Бог миловал! — Гольдер решил сразу прервать ненужный разговор.
— На них можно заработать миллиарды.
— Миллиарды много где можно заработать, только нужно уметь их взять.
— Напрасно ты отказываешься сотрудничать со мной. Мы созданы для совместных дел. Ты умен, но тебе недостает дерзости и вкуса к рискованным предприятиям, ты слишком законопослушен. Разве я не прав? — Фишль довольно рассмеялся. — Я не люблю банальные дела — продавать, покупать… Но вот создавать что-то заново… Взять, к примеру, шахту в Перу… никто даже не знает, где это… Я запустил нечто подобное два года назад… Подписной заем, естественно, там и лопату в землю никто ни разу не воткнул… Но американские спекулянты клюнули. Можешь мне не верить, но за две недели цена на участки выросла вдвое… Я продал с огромной выгодой… В подобных делах есть размах и поэзия…
Гольдер пожал плечами:
— Нет.
— Как хочешь… Но ты пожалеешь… На сей раз я предлагал честное дело… — Несколько минут он молча курил, а потом проговорил: — Скажи…
— Что?
Фишль прищурился.
— Маркус…
Лицо старика осталось неподвижным, только уголок рта судорожно дернулся.
— Маркус? Он умер.
— Я знаю, — мягко произнес Фишль. — Но почему?.. — Он перешел на шепот: — Что ты с ним сделал, старый Каин?
— Что я с ним сделал? — переспросил Гольдер и отвернулся. — Он хотел меня облапошить, — жестко отрезал он, и его впалые серые щеки побагровели. — А это опасно.
Фишль рассмеялся.
— Ты — старый Каин, — с удовольствием повторил он, — но ты прав. Я слишком добр, это моя слабость. — Он замолчал и прислушался. — Вот и твоя дочь, Гольдер.
— Папа здесь? — закричала Джойс. Гольдер услышал смех дочери и машинально прикрыл глаза, как будто хотел продлить удовольствие. Эта малышка… Что за дивный голос, как звонко она смеется…
«Словно колокольчик прозвонил», — с невыразимым удовольствием подумал Гольдер, но не пошевелился, не встал, не пошел ей навстречу, а когда Джойс влетела на террасу, сверкая голыми коленками из-под коротенького платьица, насмешливо произнес:
— Неужели это ты? Не ждал тебя так рано, доченька… Ты совсем взрослая, — задумчиво проговорил он.
— И, надеюсь, красивая, — воскликнула она, резко выпрямилась и села по-турецки, обняв себя за колени. Большие черные глаза Джойс сверкали, она смотрела на отца повелительным дерзким взглядом женщины, с детства привыкшей быть любимой и желанной. Гольдер ненавидел этот взгляд, ему не нравилось, что она слишком сильно красится и носит так много драгоценностей, но он поражался, что она все еще умеет по-детски неудержимо смеяться и двигается, как резвый угловатый олененок, сохраняя воздушную пылкую грацию веселой юной девчонки. «Это скоро пройдет», — подумал он.
Она налетела на отца, обняла его и улеглась рядом на шезлонг, подложив руки под голову, весело глядя из-под опущенных длинных ресниц.
Гольдер осторожно протянул руку и прикоснулся к влажным, растрепавшимся от морской воды золотым волосам Джойс. Он едва смотрел на дочь, но его зоркий взгляд подмечал малейшие изменения в ее лице. Как она повзрослела… За те четыре месяца, что они не виделись, она стала еще красивее, еще женственней… Вот только красится слишком сильно. Господь свидетель — ей это совсем не нужно. Джойс восемнадцать, у нее изумительная кожа и нежные, как цветок, губы. Жаль только, что ей нравится кроваво-красная помада. «Дурочка», — со вздохом пробурчал себе под нос Гольдер.
— Слезай, Джойс, мне тяжело, — тихо попросил он.
Она легонько погладила его по руке:
— Как же я рада тебя видеть, папочка…
— Тебе нужны деньги?
Она заметила, что отец улыбается, и энергично закивала.
— Конечно… Как всегда… Сама не знаю, куда они вечно деваются… Утекают, как вода между пальцами. — Она засмеялась, показав ему ладошки. — Как вода… Я не виновата…
Из сада поднимались двое мужчин. Ойос и незнакомый Гольдеру молодой человек лет двадцати — очень красивый, с бледным худым лицом.
— Это князь Алексис де… — незаметно шепнула отцу на ухо Джойс. — Его следует называть ваше императорское высочество. — Она соскочила на пол, легким прыжком оседлала перила и позвала: — Сюда, Алек… где ты был? Я прождала все утро, была в ярости… Познакомься с папой, Алек…
Молодой человек подошел к Гольдеру, поклонился — вид у него был застенчивый и одновременно надменный — и вернулся к Джойс.
Гольдер спросил, понизив голос:
— Откуда взялся этот маленький жиголо?
— Хорош, не правда ли? — беспечно прошептал Ойос, отвечая вопросом на вопрос.
— Недурен, — сквозь зубы процедил Гольдер и нетерпеливо переспросил: — Так что он за человек?
— Алек из хорошей семьи, — ответил Ойос, с улыбкой глядя на Гольдера. — Он сын несчастного Пьера де Карелу, убитого в восемнадцатом году. Его мать — родная сестра короля Александра, так что тот приходится ему дядей.
— Похож на сводника, — вмешался в разговор Фишль.
— Возможно, так оно и есть. Сейчас он состоит при леди Ровенне, это известно доподлинно.
— И только? Такой милый мальчик… Меня это удивляет…
Ойос сел, вытянул ноги, аккуратно разложил на плетеном столике пенсне, тонкий носовой платок, газету и книги. Гольдер всегда чувствовал глухое раздражение, глядя, как этот человек осторожно, даже нежно, прикасается к вещам… Ойос неторопливо достал из портсигара сигарету, прикурил, щелкнув золотой зажигалкой, и Гольдер вдруг заметил, что кожа у него на руках истончилась и сморщилась, как увядший лепесток… Странно было осознавать, что этот великолепный красавец авантюрист тоже постарел… Ойос приближался к шестидесяти, но привлекательности не утратил: поджарый и изящный, с маленькой, гордо сидящей на плечах серебристо-седой головой. Крупный чувственный нос с горбинкой и тонко вырезанными ноздрями украшал гладкое, чистое лицо.
Фишль кивнул на Алека, раздраженно передернув плечами.
— Говорят, он предпочитает мужчин?
— Во всяком случае, не в данный момент, — пробормотал Ойос. Он со снисходительной иронией смотрел на Джойс и Алека. — Мальчик очень молод, его вкусы еще до конца не сформировались… А знаете, Гольдер, ваша Джойс твердо решила выйти за него замуж…
Старик не стал отвечать. Ойос издал короткий смешок.
— В чем дело? — Гольдер внезапно разозлился.
— Ни в чем. Я спрашивал себя… Вы позволите дочери взять в мужья этого юношу? Имейте в виду — он беден, как церковная крыса.
Гольдер пошевелил губами.
— Почему нет? — наконец произнес он.
Ойос повторил, пожав плечами:
— Почему нет…
— Девочка будет богата… — задумчиво продолжил Гольдер. — К тому же она умеет обращаться с мужчинами. Взгляните…
Они помолчали. Джойс сидела на перилах и что-то тихо и быстро говорила Алеку. Она явно была в дурном расположении духа и то и дело нервно прикасалась к своим коротким волосам, оттягивая их назад.
Ойос встал и бесшумно приблизился к молодым людям. Его прекрасные черные глаза под густыми, цвета темного серебра, бровями насмешливо сверкали. Джойс шептала:
— Если хочешь, поедем на машине в Испанию, я умираю от желания заняться там любовью… — Она рассмеялась и подставила Алеку губы для поцелуя. — Хочешь? Ну скажи, хочешь?
Алек усмехнулся:
— А как же леди Ровенна?
Джойс сжала кулачки.
— Ненавижу твою старуху!.. Ненавижу, слышишь? И мы уедем, вдвоем! Тебе должно быть стыдно, вот, взгляни… — Джойс наклонилась и с видом заговорщицы указала Алеку на синюю точечку на веке. — Знаешь, что это? Ты, Алек.
Она замолчала, заметив у себя за спиной Ойоса.
— Послушай-ка, девочка… — прошептал он и нежно коснулся ее волос. — О, мама, как хотела бы я умереть от любви
Прокричала она, задыхаясь.
Первый раз — он всегда самый лучший, Мадам…
Джойс со смехом сжала руки.
— Любить — это так прекрасно, правда? — мечтательно произнесла она.
Глория вернулась около трех. На обед были приглашены леди Ровенна, подруга Джойс Дафна Мэннеринг с матерью и немцем, который их содержал, махараджа с женой, любовницей и двумя маленькими дочками, сын леди Ровенны и аргентинская танцовщица Мария-Пиа — высокая, темноволосая, со смуглой, бугристой, пахнущей апельсинами кожей.
Слуги начали подавать. Одна перемена блюд следовала за другой, застолье было долгим и роскошным. В пять обед закончился. Появились новые гости. Гольдер, Ойос, Фишль и японский генерал сели за бридж.
Игра шла до вечера. Около восьми горничная Глории сообщила Гольдеру, что они приглашены на ужин в Мирамар.
Гольдер колебался, но он чувствовал себя лучше и решил не отказываться. Он поднялся к себе, переоделся и отправился в комнату жены. Она стояла перед огромным трюмо и заканчивала одеваться. Служанка опустилась перед хозяйкой на колени, чтобы помочь ей обуться. Глория медленно повернула к нему свое старое, размалеванное, как фарфоровая тарелка, лицо.
— Давид, мы сегодня и пяти минут не побыли вдвоем, — с упреком в голосе прошептала она. — Все карты да карты… Как ты меня находишь? Я уже накрасилась, так что целоваться не будем… — Она протянула ему свою маленькую красивую руку, украшенную огромными бриллиантами, осторожно поправила короткие рыжие волосы.
Щеки Глории отяжелели и покрылись красными прожилками, но взгляд великолепных голубых глаз оставался ясным и цепким.
— Я похудела, правда? — спросила она и улыбнулась, блеснув золотыми коронками. — Ты меня слушаешь, Давид?
Она медленно повернулась, с гордостью демонстрируя ему все еще красивое тело. Плечи, руки, высокая упругая грудь сохранили ослепительную белизну каррарского мрамора, но годы не пощадили шею и лицо. Темно-розовые румяна на дряблой морщинистой плоти принимали лиловый оттенок, делая ее похожей на забавную старую ведьму.
— Ты заметил, как я похудела, Давид? За месяц сбросила не меньше пяти килограммов, так, Дженни? У меня новый массажист — негр, они самые лучшие. Все местные дамы без ума от него. Он растопил жиры старой бочки Альфан, помнишь ее? Она стала стройной, как юная девушка. Жаль только, что его услуги чертовски дороги…
Глория замолчала, заметив, что помада в уголке рта слегка расплылась, схватила карандаш и медленно и терпеливо обвела губы, вернув дряблой плоти чистый смелый контур, выпуклый, как лук Амура…
— Признай, я пока не выгляжу старухой, — с довольным смешком произнесла она. Но Гольдер смотрел на жену и не видел ее. Горничная принесла шкатулку. Глория открыла ее и достала лежавшие кучкой браслеты — они напоминали перепутавшиеся катушки ниток на дне рабочей корзинки. — Перестань, Давид… Оставь это, — продолжила она раздраженным тоном, глядя, как он щиплет лежащую на диване роскошную шаль, огромный шелковый квадрат пурпурно-золотого цвета, вышитый алыми птицами и огромными цветами. — Давид…
— Чего тебе? — раздраженно откликнулся он.
— Как идут дела?
Из-под длинных, тяжелых от туши ресниц молнией блеснул нарочито-безразличный, а на самом деле цепкий и весьма проницательный взгляд.
Гольдер пожал плечами.
— Идут… — выдержав паузу, ответил он.
— Что значит — идут? Все плохо, да? Давид, я к тебе обращаюсь, — нетерпеливо повторила она.
— Не слишком плохо, — вяло произнес он.
— Мне нужны деньги, дорогой.
— Снова?
Взбешенная Глория сорвала с руки браслет, который никак не могла застегнуть, швырнула его на стол, промахнулась, и украшение упало на пол. Она крикнула, оттолкнув его ногой:
— Что значит «снова»? Ты и вообразить не можешь, до чего раздражаешь меня такими фразочками! Как это — «снова», в каком смысле — «снова»? Объяснись. Думаешь, жизнь ничего не стоит? А как быть с твоей любимой Джойс? Деньги просто жгут ей пальцы… А знаешь, что она отвечает, если я решаюсь сделать ей замечание? «Папа заплатит». И ведь она права, эта маленькая мерзавка: для нее у тебя всегда находятся средства! Мне что, питаться воздухом? Что на сей раз не так с «Гольмар»?
— О, «Гольмар» давно… Если мы бы рассчитывали только на «Гольмар»…
— Но у тебя есть что-нибудь интересное на примете?
— Да.
— И что же?
— Боже, как ты мне надоела! — взорвался Гольдер. — Что за мания — без конца расспрашивать меня о делах! Сама ведь знаешь, что ни черта в этом не смыслишь! Черт бы побрал всех женщин на свете! О чем тебе волноваться? Если ты заметила, я все еще жив. — Он сделал над собой усилие и спросил почти спокойным тоном: — У тебя новое ожерелье? Покажи-ка…
Она сняла жемчуг и несколько мгновений согревала его в ладонях, как бокал с дорогим коньяком.
— Чудесная нитка, правда? Вот видишь, а ты попрекаешь меня, что я слишком много трачу… В наши смутные времена драгоценности — лучшее вложение, так что я тоже умею делать дело. Угадай, сколько я заплатила? Восемьсот, дорогой мой. Получила почти даром. Один только изумруд на фермуаре чего стоит! Взгляни, какой глубокий цвет, какой размер! А жемчужины?.. Эти вот неправильной формы, зато три центральные… Здесь потрясающие возможности! За наличные все эти шлюхи снимут с себя последнюю цацку… Если бы ты давал мне побольше денег…
Гольдер поджал губы, но Глория продолжила, сделав вид, что ничего не заметила:
— Здесь есть одна девица… ее любовник, совсем еще мальчишка, вконец проигрался, она обезумела, хотела продать мне свое манто — редкой красоты шиншилла, я решила поторговаться, она явилась в дом, рыдала, я не уступала — думала, сбросит цену. Теперь жалею… Любовник покончил с собой. Естественно, теперь она оставит мех себе… Боже, Давид, знал бы ты, какое колье купила эта старая психопатка леди Ровенна!.. Чудо ювелирного искусства… Бриллиантовая змейка… В этом году жемчуг совсем не носят… Говорят, камни обошлись ей в пять миллионов… Я переделала старое ожерелье… Но его нужно удлинить, придется купить штук пять-шесть крупных камней… Приходится выпутываться, когда не хватает средств… Видел бы ты драгоценности этой старой уродины! А ведь ей никак не меньше шестидесяти пяти!..
— Думаю, ты теперь гораздо богаче меня, Глория? — спросил Гольдер.
Она стиснула челюсти, сухо щелкнув зубами. Так клацает пастью ухвативший добычу крокодил.
— Ненавижу твои шуточки!
— Глория… — Гольдер на мгновение запнулся, но все-таки продолжил: — Ты ведь знаешь? Маркус…
— Нет, — рассеянно ответила Глория, прикасаясь надушенным пальцем к мочкам украшенных жемчужными серьгами ушей. — И что же случилось с Маркусом?
— Так ты не знаешь… — Гольдер вздохнул. — Он умер и уже похоронен.
Глория застыла, держа перед лицом пульверизатор.
— Боже мой… — На смягчившемся лице отразились печаль и страх. — Невероятно! Как это случилось? Он был вовсе не стар. От чего он умер?
— Застрелился. Разорился и свел счеты с жизнью.
— Презренный трус! — бурно отреагировала Глория. — А как же его бедная жена?.. Для нее все это просто ужасно! Ты нанес ей визит?
— О да! — хмыкнул Гольдер. — Видела бы ты ее ожерелье! Жемчужины размером с орех.
— А чего ты хотел? — вскинулась Глория. — Чтобы она, как идиотка, отдала ему последнее, а он бы снова потерял все на бирже и убил себя двумя годами позже, оставив ее без гроша? Мужчины такие эгоисты!.. Ты бы этого хотел, да?
— Ничего я не хочу, мне все равно, — отмахнулся Гольдер. — Но как подумаю, что мы ради вас гробим себя работой… — Он замолчал, наградив жену полным ненависти взглядом.
Глория пожала плечами.
— Нет, мой дорогой. Люди, подобные вам с Маркусом, работают не на благо своих жен, а ради самих себя… И не вздумай спорить! — Она повысила голос. — Работа — такой же тайный порок, как морфин. Без работы ты был бы несчастнейшим из людей, мой милый…
— Ловко у тебя выходит, дорогая женушка, — с нервной усмешкой произнес Гольдер.
Горничная Джойс тихонько приоткрыла дверь.
— Меня прислала мадемуазель, — объяснила она Глории в ответ на холодно-недовольный взгляд. — Она готова и хочет, чтобы мсье пришел взглянуть на ее платье.
Гольдер вскочил.
— До чего навязчива эта девчонка, — прошептала Глория, почти не разжимая губ. Тон у нее был раздраженный, даже враждебный. — А ты балуешь ее, как престарелый любовник. Ты просто смешон.
Но Гольдер, не слушая жену, уже шел к двери. Она раздраженно пожала плечами.
— Хотя бы поторопи ее, ради всего святого! Я жду в машине, а она крутится перед зеркалом. Предупреждаю, она устроит для тебя представление… Видел, как она ведет себя с мужчинами? Передай, если не будет готова через десять минут, я уеду одна. Поступайте, как хотите.
Гольдер не стал отвечать и вышел. На галерее он остановился и немного постоял, с улыбкой вдыхая аромат духов Джойс, такой сильный и стойкий, что весь этаж благоухал розами.
Она узнала его тяжелые шаги по скрипу половиц и спросила:
— Это ты, папа? Входи…
Девушка стояла перед большим зеркалом в залитой светом комнате, лаская ступней маленького золотистого пекинеса Джиля. Она улыбнулась, склонила к плечу хорошенькую головку и спросила:
— Тебе нравится мое платье, папочка?
Ее наряд был выдержан в белых и серебряных тонах. Гольдер смотрел на дочь с восхищением и отцовской снисходительностью. Джойс скорчила рожицу, разглядывая свою гладкую стройную шею и великолепные плечи:
— Тебе не кажется, что вырез следовало сделать пониже?
— Можно тебя поцеловать? — спросил Гольдер.
Джойс подошла и подставила отцу изящно нарумяненную щеку и уголок накрашенного рта.
— Ты слишком сильно красишься, Джойс.
— Приходится. У меня очень белая кожа. Я мало сплю, слишком много курю и танцую, — безразлично бросила она.
— Ну конечно… Все женщины — идиотки, — буркнул Гольдер, — а ты просто сумасшедшая…
— Но я так люблю танцевать, — прошептала она, томно прикрыв веки. Ее красивые губы дрожали.
Джойс стояла перед отцом, он держал ее ладони в своих, но смотрела она не на Гольдера, а в зеркало за его спиной. Он усмехнулся.
— Боже, Джойс! Ты стала еще большей кокеткой, чем прежде, бедная моя детка! Кстати, твоя мать предупреждала меня…
— Она кокетничает в сто раз больше моего! — вскинулась Джойс. — И это просто ужасно, потому что она старая уродина, а я… Я ведь красивая, правда, папа?
Гольдер со смехом ущипнул ее за щеку.
— Конечно, красивая! Я не хотел бы иметь дочь-дурнушку… — Внезапно его лицо побелело, а глаза расширились от ужаса. Он взялся за сердце, попытался отдышаться. Потом боль ушла — но не сразу и неохотно… Гольдер оттолкнул руки дочери, достал платок и долго вытирал лоб и помертвевшие холодные щеки. — Дай мне воды, Джойс…
Она позвала горничную, и та принесла из соседней комнаты стакан воды. Гольдер выпил все до капли, залпом. Джойс взяла ручное зеркало и принялась поправлять волосы, весело напевая.
— Что ты мне купил, папочка?
Гольдер не ответил. Она вернулась и села к нему на колено.
— Папочка, папуля, ну взгляни же на меня! Что с тобой? Отвечай, не дразни меня…
Гольдер привычным жестом достал бумажник и вложил в руку дочери несколько тысячефранковых банкнот.
— И это все?
— Да. Тебе мало? — пробормотал он с натужным смешком.
— Мало. Я хочу новую машину.
— А чем нехороша твоя?
— Надоела. И она слишком маленькая… Хочу «бугатти». Хочу поехать в Мадрид с…
Она замолчала на полуслове.
— С кем?
— С друзьями.
Он пожал плечами.
— Не говори глупости…
— Это не глупость… Хочу новую машину…
— Что поделать, придется обойтись старой…
— Нет, папуля! Папочка, дорогой… Подари мне новую машину, ну подари, обещай, что подаришь… Я буду разумной девочкой… Беринг подарил Дафне Мэннеринг чудный новый автомобиль…
— Дела идут неважно… Весь прошлый год…
— Мне всегда так говорят! А мне плевать, знать ничего не желаю, ты должен что-то придумать!
— Довольно! Ты мне надоела! — закричал выведенный из себя Гольдер.
Джойс замолчала, спрыгнула на пол, чуточку подумала, вернулась к отцу и потерлась щекой о его щеку.
— Скажи, папуля… Будь у тебя много денег, ты бы мне ее купил?
— Что? Машину…
— Да.
— Когда?
— Немедленно. Но у меня нет денег. Оставь меня в покое.
Джойс издала победный клич.
— Я знаю, что нам делать! Сегодня ночью мы поедем в клуб… Я принесу тебе удачу, и ты выиграешь… Ойос всегда говорит, что я приношу удачу… И завтра ты купишь мне машину!
Гольдер покачал головой.
— Нет. Я уеду сразу после ужина. Ты, видно, забыла, что я провел ночь в поезде?
— И что с того?
— Я плохо себя чувствую, Джойс…
— Ты? Но ты никогда не болеешь!
— Неужели?
Она неожиданно сменила тему:
— Тебе нравится Алек, правда?
— Алек? — переспросил Гольдер. — Ах да, малыш… Он вполне мил…
— Ты бы хотел, чтобы я стала княгиней?
— Смотря по обстоятельствам…
— Меня стали бы называть ваше императорское высочество…
Она остановилась под зажженной люстрой и откинула назад голову в ореоле золотых волос.
— Посмотри на меня повнимательнее, папа… Скажи, мне пойдет эта роль?
— Да, — прошептал Гольдер. Он сейчас так гордился своей девочкой, что у него снова разболелось сердце. — Да… Тебе бы очень пошел титул, детка…
— Ты отдал бы за это много денег, папа?
— А разве титул дорого стоит? — Гольдер хищно улыбнулся уголками губ. — Думаю, ты ошибаешься… Князья сейчас попрошайничают на улицах…
— Конечно, но этого я люблю… — Страсть Джойс была так глубока, так сильна, что ее лицо побледнело до самых губ.
— Ты знаешь, что у него нет ни гроша?..
— Знаю. Зато я богата.
— Мы еще поговорим об этом.
— Боже! — воскликнула Джойс. — Мне от жизни нужно все и сразу — иначе лучше умереть! Все! Все! — повторила она, повелительно сверкая глазами. — Не знаю, как устраиваются другие! Дафна из-за денег спит с этим стариком, Берингом… Мне нужны любовь, молодость, все на свете!..
Гольдер вздохнул:
— Деньги…
Она остановила его, весело махнув рукой.
— Деньги… Конечно, и деньги тоже, вернее, красивые платья и драгоценности!.. Бедный мой папочка!.. Я до безумия люблю все это! И так хочу быть счастлива, если бы ты только знал, как сильно я этого хочу! До смерти хочу, клянусь тебе! У меня всегда было все, что я хотела!..
Гольдер опустил голову, попытался улыбнуться и пробормотал:
— Бедненькая моя, ты обезумела… Тебе было двенадцать, когда ты впервые влюбилась…
— Да, но на этот раз… — Девушка бросила на отца тяжелый упрямый взгляд: — Я его люблю… Подари мне его, папа…
— Как машину?
Он невесело улыбнулся:
— Нам пора. Надевай пальто, идем…
В машине их ждали Ойос и обвешанная драгоценностями, как языческий божок, Глория.
В полночь Глория порывисто наклонилась к сидевшему напротив мужу.
— Ты побледнел, как смерть, Давид, что случилось? — раздраженно спросил она. — Устал? Предупреждаю, мы едем в Сибур… Тебе лучше вернуться.
Услышавшая их разговор Джойс воскликнула:
— Прекрасная мысль, папочка… Я тебя отвезу, а потом присоединюсь к остальным, да, мамуля? Я возьму твою машину, Дафна, — сообщила она, повернувшись к малышке Мэннеринг.
— Постарайся не разбиться, — бросила та в ответ хриплым от опиума и алкоголя голосом.
Гольдер подал знак метрдотелю.
— Счет!
Он произнес это совершенно машинально и тут же вспомнил, что, по словам Глории, они были приглашены в Мирамар. Сидевшие за столом мужчины поспешно отвернулись, и только Ойос смотрел на Гольдера, иронично улыбаясь и не говоря ни слова. Он пожал плечами и заплатил.
— Идем, Джойс…
Ночь дышала покоем и красотой. Они сели в маленькую открытую машину Дафны, и Джойс послала ее «в галоп». Гольдеру казалось, что по обе стороны дороги тополя улетают в бездонный колодец.
— Джойс… сумасшедшая девчонка… однажды ночью ты обязательно разобьешься… — крикнул побледневший Гольдер.
На ее лице отразилось сожаление, но скорость она сбросила.
Когда машины остановилась у ворот виллы, Джойс кинула на отца затуманенный взгляд, и он заметил, что от возбуждения у нее расширились зрачки.
— Испугался?
— Ты убьешься, — повторил он.
— Что с того? Это была бы красивая смерть… — Она пожала плечами, лизнула свежую царапину у себя на руке и прошептала: — Дивная теплая ночь… я в бальном платье лечу по дороге, а потом… раз — и все кончено…
— Замолчи! — Гольдер был в ужасе.
Она засмеялась:
— Poor old Dad…
И резко сменила тему:
— Ладно, выходи, мы приехали…
Гольдер поднял голову:
— О чем ты? Но это же клуб! А, теперь понимаю…
— Только скажи — и мы сейчас же уедем.
Джойс была совершенно спокойна. Просто стояла и смотрела на отца, улыбаясь как ни в чем не бывало. Она знала, что, увидев освещенные окна клуба, тени игроков за стеклами и этот маленький, выходящий на море балкон, он непременно останется.
— Хорошо… Ладно… Час — не больше.
Джойс издала дикий торжествующий вопль, не обращая внимания на стоявших на крыльце лакеев:
— Папа, папочка, как же я тебя люблю! Я чувствую, знаю — ты выиграешь!..
Он засмеялся и проворчал:
— Предупреждаю: ты не получишь ни цента, детка.
— Они вошли в зал. Некоторые из бродивших между столами девушек узнали Джойс и улыбнулись ей, как старой знакомой. Она вздохнула:
— Ах, папочка, когда же мне наконец разрешат играть самой, я так этого хочу!..
Но Гольдер уже не слушал дочь: он смотрел на игроков с картами, и руки у него дрожали. Джойс пришлось окликнуть его несколько раз, пока он не обернулся.
— Ну, в чем дело? Чего тебе? Ты мне надоела!.. — крикнул он.
— Я буду там, ладно? — спросила она, кивнув на банкетку у стены.
— Жди, где хочешь, только оставь меня в покое!..
Джойс засмеялась и закурила, потом присела на жесткую, обитую бархатом банкетку, подогнула под себя ноги и принялась рассеянно играть ниткой жемчуга. С этого места она видела только окружавшую столы толпу: безмолвные, дрожащие от возбуждения мужчины, тянущие шеи женщины… Карты и деньги как магнитом притягивали к себе это странное сообщество. Вокруг Джойс рыскали незнакомые мужчины. Время от времени, развлечения ради, она бросала на одного из них томно-влюбленный взгляд из-под ресниц, и несчастный останавливался как вкопанный, сам того не желая. Она заливалась смехом, отворачивалась и продолжала терпеливо ждать.
В какой-то момент толпа раздвинулась, пропуская к столу новых игроков, и Джойс хорошо разглядела Гольдера. Тяжелое лицо отца показалось ей осунувшимся и мгновенно постаревшим, и она ощутила смутное беспокойство.
«Какой он бледный… что с ним? Неужели проигрывает?»
Она встала, пытаясь получше разглядеть отца, но толпа уже сомкнулась вокруг играющих. Нервная гримаса исказила лицо Джойс.
«Черт, черт, черт! Что мне делать? Подойти?.. Нет, тот, у кого в игре свой интерес, может спугнуть удачу».
Она огляделась и властным жестом остановила проходившего по залу незнакомого молодого человека, которого сопровождала полуобнаженная красавица.
— Эй, вы… Посмотрите туда… Старик Гольдер… Он выигрывает?
— Нет, пока что везет другой старой обезьяне — Доновану. — Женщина назвала имя, гремевшее во всех игорных домах Старого и Нового Света.
Джойс яростно отшвырнула сигарету.
— О Боже! Он должен, должен выиграть, — горячо прошептала она. — Мне нужна машина! Я хочу новую машину! Хочу поехать с Алеком в Испанию. Только он и я. Одни в целом свете, счастливые, свободные… Я еще ни разу не проводила всю ночь в его объятиях… Дорогой мой, любимый Алек… Пусть папа выиграет! Боже, Господь милосердный, пошли ему удачу!..
Ночь заканчивалась. Джойс уронила голову на руку, прикрыв покрасневшие от табачного дыма глаза.
До нее как сквозь вату донесся чей-то смех.
— Взгляните, малышка Джойс… Заснула… До чего хороша…
Она улыбнулась, нежно погладила жемчужины на шее и погрузилась в глубокий сон.
Джойс не знала, сколько прошло времени, когда она снова открыла глаза: за окнами занимался бедно-розовый рассвет.
Она с трудом подняла отяжелевшую голову и огляделась. Народу в клубе поубавилось, но Гольдер все еще играл. Кто-то сказал:
— Он потерял около миллиона, но теперь выигрывает…
Вставало солнце. Джойс повернула лицо к свету. День был в разгаре, когда ее потрясли за плечо. Девушка проснулась, протянула руки, и отец положил ей на ладони мятые банкноты.
— О, папа! — радостно промурлыкала она. — Это не сон, ты выиграл?
Гольдер стоял неподвижно, за ночь у него отросла седая, цвета золы, щетина.
— Нет, — устало произнес он наконец. — Я проиграл больше миллиона, потом отыгрался с наваром в пятьдесят тысяч франков. Они твои. Все кончено. Идем.
Он повернулся и тяжело пошел к двери. Так и не проснувшаяся до конца Джойс последовала за отцом. Перекинутое через руку белое бархатное манто волочилось по полу, она то и дело роняла банкноты. Внезапно ей показалось, что Гольдер остановился и пошатнулся.
«Мне почудилось или он выпил?» — подумала она. В то же мгновение огромное тело отца начало как-то странно, даже страшно, опрокидываться, руки взлетели вверх, молотя пустоту, и он упал. Звук удара был глухим и нутряным, как стон, идущий от еще живых корней срубленного дерева к самой его сердцевине.
— Отойдите от окна, мадам, вы мешаете профессору, — шепнула сиделка.
Глория шагнула назад, не сводя глаз с застывшего, запрокинутого назад лица мужа на подушке. Женщина содрогнулась. «Он похож на мертвеца», — подумала она.
Ей показалось, что Давид так и не пришел в сознание: врач стоял, склонившись над огромным неподвижным телом, ощупывал его, выстукивал, но пациент не шевелился, даже не стонал.
Глория нервно вцепилась пальцами в ожерелье и отвернулась. Неужели он умрет?
— Все это его вина, — раздраженно, почти в полный голос, проговорила она. — Что за надобность была ехать играть в клуб? Теперь ты доволен, — прошептала она, обращаясь к мужу, как будто он мог ее слышать, — идиот… Боже, сколько денег уйдет на врачей… Только бы он поправился… Только бы все это не длилось вечность. Я с ума сойду… Что за ночь выдалась…
Она вспомнила, как сидела в этой комнате в ожидании профессора Гедалии, каждую секунду спрашивая себя, не умрет ли Гольдер прямо сейчас, у нее на глазах… Это было ужасно…
«Бедный Давид… Его глаза…»
Глория вспомнила потерянный ищущий взгляд мужа. Давид боялся смерти. Она пожала плечами. В конце концов, люди так просто не умирают… «Но мне это нужно меньше всего на свете!» — подумала она, украдкой оглядев себя в зеркале.
Она с бессильной яростью махнула рукой и села в кресло, держа спину прямо, как королева.
Между тем врач натянул простыню на грудь больного и распрямился. Гольдер жалобно застонал, как будто пытался что-то сказать. Глория нетерпеливо спросила:
— Итак? Что с ним, доктор? Это серьезно? Скажите правду, умоляю, не щадите меня!
Профессор откинулся на спинку стула, медленно провел ладонью по черной бороде и улыбнулся.
— Вы чрезвычайно взволнованы, дорогая мадам, — начал он музыкально-журчащим голосом, — а между тем дело выеденного яйца не стоит… Понимаю, обморок нас слегка напугал, и это неудивительно… Не беспокойтесь: если мсье отдохнет дней восемь-десять… все будет в порядке… он просто устал, переутомился… Увы! Все мы стареем, нам и нашим сосудам уже не двадцать. Такими, как в молодости, мы уже не будем…
— Вот видишь! Я была права! — не выдержала Глория. — Ты мнителен, как все мужчины, стоит тебе чихнуть — и ты сразу начинаешь думать о смерти! Нет, вы только посмотрите на него!.. Да скажи же хоть что-нибудь!..
— Нет-нет, — вмешался Гедалия, — мсье не стоит разговаривать! Отдых, отдых и еще раз отдых — вот что ему сейчас действительно необходимо! Мы сделаем мсье небольшой укольчик — это успокоит невралгическую боль — и оставим его отдыхать…
— Скажи, что ты чувствуешь? Тебе лучше? — с нетерпением в голосе спросила Глория. — Отвечай, Давид!..
Он слабо шевельнул пальцами, его губы приоткрылись, и Глория скорее угадала, чем услышала: «Мне больно…»
— Идемте, мадам, оставим его, — снова предложил Гедалия. — Он не может говорить, но хорошо нас слышит, так, мсье? — добавил он бодрым тоном, незаметно обменявшись взглядом с сиделкой.
Врач вышел на соседнюю галерею. Глория последовала за ним.
— Все это не опасно, не так ли? — спросила она. — Он такой впечатлительный… и слишком нервный… Если бы вы знали, какую ужасную ночь я провела по его вине!..
Доктор медленно и важно поднял маленькую пухлую руку и произнес совсем другим тоном:
— Хочу немедленно внести ясность, мадам! Мой первейший и не-у-кос-ни-тель-ный принцип — не позволять пациентам догадаться, сколь серьезна болезнь… если им грозит реальная опасность… Но близким — увы! — я обязан говорить правду, и мой второй принцип — никогда на скрывать правду от родственников… Никогда! — с силой повторил он.
— Говорите яснее, доктор! Он умрет?
Врач окинул ее удивленно-насмешливым взглядом. «С тобой, как я погляжу, можно говорить напрямик». Он сел, скрестил ноги, слегка откинул голову и ответил беспечным тоном:
— Не сразу, дорогая мадам…
— Что с ним?
— Angor pectoris. — Он с очевидным удовольствием произнес латинское название грудной жабы.
Глория промолчала, и он продолжил:
— Он может прожить еще очень долго — пять, десять, пятнадцать лет, если будет соблюдать соответствующий режим и получать хороший уход. Он должен — само собой разумеется! — отойти от дел. Ему нельзя волноваться и переутомляться. Спокойная, мирная, размеренная жизнь. Полноценный отдых. Отныне и навсегда… Только при таких условиях, мадам, я возьму на себя ответственность за его жизнь, ибо болезнь коварна и, к несчастью, способна преподносить пренеприятнейшие сюрпризы… Мы не боги… — Он мило улыбнулся. — Вы сами понимаете, дорогая мадам, что сейчас с ним об этом говорить ни в коем случае нельзя, он слишком страдает… Однако дней через восемь-десять — будем на это надеяться! — кризис благополучно разрешится… Вот тогда и предъявим ультиматум.
— Но… но это невозможно! — страдальчески воскликнула Глория. — Отойти от дел… Невозможно… Он сразу умрет, — нервно добавила она, видя, что Гедалия не реагирует.
— Успокойтесь, мадам, — улыбнулся врач. — В моей практике я не единожды сталкивался с подобными случаями… Почти все мои пациенты из числа сильных мира сего, если можно так сказать… В свое время я лечил одного очень известного финансиста… Между нами — мои собратья его приговорили… единогласно… Но речь не о том. Он страдал той же болезнью, что ваш муж… Я дал ему те же рекомендации… Родные опасались, что это приведет к самоубийству… Так вот, великий человек все еще жив. А ведь прошло пятнадцать лет! Он сделался страстным коллекционером чеканного серебра эпохи Возрождения. В его коллекции много совершенно изумительных вещей, в том числе кувшин для воды из позолоченного серебра, предположительно работы Челлини, настоящий шедевр… Осмелюсь утверждать, что от созерцания прекрасных и редких вещей он испытывает радость, какой не знал никогда прежде. Можете быть уверены: ваш муж в конце концов тоже отыщет для себя… достойное хобби… как только поправится… Начнет собирать эмали или геммы, будет выезжать в свет. Мужчина — большой ребенок, так что все возможно…
«Какой он идиот», — подумала Глория. Она представила себе Давида, перебирающего редкие книги, или собирающего медали, или волочащегося за женщинами, и ею овладело злое веселье. «Боже, до чего глуп этот человек! А на что мы станем жить? Есть? Одеваться? Он, видно, думает, что деньги растут, как трава!»
Она резко поднялась, наклонила голову:
— Благодарю вас, господин профессор, я подумаю…
— Я буду следить за состоянием моего пациента, — улыбнулся Гедалия. — Полагаю, будет лучше, если через какое-то время я сам ему все объясню. Тут требуются такт и особое умение… Мы, практикующие врачи, привыкли — увы! — лечить не только тело, но и душу.
Он поцеловал ей руку и исчез.
Глория осталась одна и принялась бесшумно мерить шагами пустую галерею. Она прекрасно знала… Всегда знала… Он не отложил для нее ни единого су… Зарабатывал на одном деле и тут же вкладывал средства в другое… И что теперь?
— Миллиарды на бумаге — и ничего в руках! — в бешенстве прошипела она сквозь зубы.
Он говорил: «О чем ты волнуешься? Я пока жив…» Глупец! Разве в шестьдесят восемь лет ему не следовало каждый день думать о смерти? Разве не первейшая обязанность мужа — обеспечить жене достойное содержание, оставить приличное наследство? У них нет никаких накоплений. А когда Давид отойдет от дел, и вовсе ничего не останется. Дела… Без них поток живых денег мгновенно иссякнет. «Останется миллион, — думала она, — от силы два, если хорошенько поскрести…» Глория в бессильной ярости передернула плечами. При их образе жизни миллиона хватит на полгода. Шесть месяцев… и этот человек в придачу, больной, умирающий, тяжкая обуза…
— Нужно, чтобы он прожил еще лет пятнадцать, не меньше! — с ненавистью в голосе выкрикнула она. — Пусть платит за все, что сделал мне в жизни… Нет, не позволю…
Она ненавидела мужа — этого грубого, уродливого старика, любившего только деньги, грязные деньги, которые он даже не умел сохранить! Ее он никогда не любил… Драгоценности дарил — что да, то да, но из тщеславия, чтобы пустить пыль в глаза окружающим, а когда Джойс подросла, цацки стали доставаться в основном ей… Джойс… Вот ее он любил… Еще бы… Она была красивой, молодой, блестящей. Проклятый гордец! В его сердце живут только гордость и тщеславие! Ей, законной жене, он устраивал дикие сцены за каждый новый бриллиант, за паршивое колечко. «Оставь меня в покое! У меня нет денег! Хочешь, чтобы я сдох?» А другие? Как устраиваются они? Все работают — все как один! Не выставляют себя ни самыми умными, ни самыми сильными, но после их смерти жены ни в чем не нуждаются!.. «Некоторым женщинам везет…» Только не ей… Правда в том, что Давиду никогда не было до нее дела… Он никогда ее не любил… Иначе и часа не прожил бы спокойно, зная, что у нее совсем нет средств… кроме тех жалких денег, которые она отложила сама, ценой немыслимых усилий и терпения… Но это мои деньги, мои, пусть не думает, что я потрачу их на него!..
— Благодарю, с меня хватит одного сутенера, — пробормотала она, подумав об Ойосе. — Ни за что, пусть устраивается, как хочет…
В конце концов, зачем, во имя чего она должна говорить ему правду? Глория прекрасно знала, что с его еврейским священным ужасом перед смертью Гольдер немедленно все бросит и будет думать только о своем драгоценном здоровье… Эгоист, трус… «Разве это моя вина, что он за столько лет не заработал достаточно денег, чтобы умереть со спокойной душой? Сегодня, когда дела пришли в полное запустение, сказать ему правду было бы безумием!.. Потом… Позже… Теперь я в курсе и сама за всем прослежу… То дело, которое он хочет запустить… Что он сказал: „Кое-что интересное…“ Как только все окажется на мази, будет даже полезно сказать Давиду правду, чтобы он не кинулся в новую авантюру… Вот именно, тогда — и ни днем раньше…»
Поборов последние сомнения, Глория подошла к стоявшему в углу маленькому столику.
Господин профессор!
Мучимая тревогой за состояние мужа, я после долгих раздумий решилась перевезти моего дорогого больного в Париж. Примите мою глубочайшую благодарность вместе с…
Она прервалась, бросила ручку, стремительно пересекла галерею и вошла в спальню Гольдера. Сиделки не было. Он как будто спал, только руки слегка подрагивали в такт тяжелому дыханию. Глория бросила на мужа рассеянный взгляд, огляделась и обнаружила то, что искала: забытую на стуле мужскую одежду. Она взяла пиджак, пошарила во внутреннем кармане, вынула бумажник, достала сложенную вчетверо тысячефранковую банкноту и спрятала ее в ладони.
Появилась сиделка.
— Он успокоился… — Она кивнула на больного.
Глория не без труда наклонилась и прикоснулась накрашенными губами к щеке мужа. Гольдер издал глухой стон, слабо пошевелил руками, как будто хотел отодвинуть касавшиеся его груди холодные жемчужины. Глория выпрямилась и вздохнула.
— Будет лучше, если я его оставлю. Он меня не узнаёт.
В тот же вечер Гедалия вернулся. Причину визита он объяснил следующим образом:
— Я не мог расстаться со своим пациентом, не сняв с себя ответственности за его здоровье, а возможно, и за жизнь. Я абсолютно уверен, мадам, что сейчас вашего мужа никуда перевозить нельзя. Мне показалось, что утром я недостаточно ясно высказался на сей счет.
— Напротив, — понизив голос, ответила Глория. — Вы серьезно меня встревожили, возможно, даже чересчур серьезно?..
Она замолчала, и несколько мгновений они смотрели друг на друга, не говоря ни слова. Казалось, что Гедалия колеблется.
— Желаете ли вы, чтобы я еще раз осмотрел больного? Я ужинаю на вилле «Де Блю», у миссис Маккей… У меня есть полчаса. Уверяю, я буду счастлив, если смогу смягчить поставленный диагноз.
— Благодарю вас, — сухо произнесла Глория.
Она провела его в комнату мужа, осталась в гостиной, решив подслушивать под закрытой дверью. Врач и сиделка говорили тихими голосами, и Глория с недовольным видом отошла к открытому окну.
Четверть часа спустя врач вышел, потирая маленькие белые ручки.
— Итак?
— Ну что же, дорогая мадам, улучшения в состоянии больного весьма значительны, и я начинаю склоняться к мысли, что кризис был спровоцирован причинами исключительно неврологического свойства… А это значит, что сердце не затронуто. Мне трудно высказать окончательное суждение, учитывая степень истощения сил моего пациента, но я уже сегодня могу утверждать, что будущее видится мне в куда более оптимистичном свете. Полагаю, мсье Гольдер еще много лет будет способен к активной деятельности…
— Вы уверены?
— Да.
Врач выдержал паузу.
— И все же я настаиваю: больной нетранспортабелен. Вы поступите, как сочтете нужным, я же чувствую огромное облегчение, потому что снял с себя ответственность.
— О, господин профессор, я даже не рассматриваю подобную возможность…
Она с улыбкой протянула ему руку:
— Благодарю вас от всего сердца… Надеюсь, вы забудете случившееся между нами досадное недоразумение и продолжите консультировать моего бедного мужа?
Гедалия изобразил колебание, но в конце концов пообещал.
Каждый день его красно-белый автомобиль останавливался перед домом Гольдеров. Так продолжалось около двух недель. Потом Гедалия неожиданно исчез. Чуть позже Гольдер выписал чек на двадцать тысяч франков на имя профессора в качестве гонорара за услуги, и это стало его первым осознанным действием.
В тот день больного впервые усадили на кровати в подушках.
Глория поддерживала мужа за плечи левой рукой, слегка наклоняя его вперед, в правой держала у него перед глазами открытую чековую книжку и незаметно изучала его жестким взглядом. Как изменился этот человек… Нос раньше был совсем другой формы, а теперь выглядит огромным и крючковатым, как у старого еврейского ростовщика… И тело тоже изменилось, стало дряблым, как студень, и пахнет от него лихорадкой и потом… Глория подобрала ручку, выпавшую из ослабевших пальцев на кровать и забрызгавшую чернилами простыню.
— Ну что, Давид, ты лучше себя чувствуешь?
Гольдер не ответил. Уже две недели он странным хриплым голосом, который понимала только сиделка, произносил всего две фразы: «Я задыхаюсь» и «Мне плохо»… Гольдер лежал с закрытыми глазами, вытянув руки вдоль тела, неподвижный и бессловесный, как покойник. Когда Гедалия удалялся, сиделка наклонялась над своим пациентом, оправляла одеяло и сообщала шепотом: «Он остался вами доволен…» Дрожащие веки больного слегка приподнимались, и женщина ловила на себе пристальный, жесткий взгляд. Ей казалось, что Гольдер с мольбой и отчаянием цепляется за ее губы, обещающие выздоровление… «Он все понимает…» — думала она. Но позже, снова обретя способность говорить и отдавать приказы, он так и не спросил, ни как называется его болезнь, ни сколько она продлится, ни когда он сможет вставать, а потом и уехать… Казалось, больной довольствуется туманными обещаниями Глории: «Скоро тебе станет лучше… Все дело в переутомлении… Ты мог бы бросить курить… Табак вреден, Давид. Как и игра… Тебе уже не двадцать…»
Когда Глория уходила, Гольдер требовал свои карты. Он ставил на колени поднос и часами раскладывал пасьянсы. Болезнь ослабила его зрение, и теперь он почти не снимал очки с толстыми стеклами в серебряной оправе. Они были ужасно тяжелыми, то и дело падали на кровать, и Гольдер искал их, путаясь дрожащими пальцами в простынях. Если пасьянс сходился, он тасовал колоду и начинал раскладывать следующий.
Этим вечером сиделка оставила окно и ставни приоткрытыми из-за жары. Перед наступлением ночи она решила набросить больному на плечи шаль, но он нетерпеливо отмахнулся.
— Ну же, мсье Гольдер, не нужно сердиться, с моря подул ветер… Вы ведь не хотите снова заболеть…
— Боже, — слабым задыхающимся голосом проворчал Гольдер, спотыкаясь на словах, — и когда только меня оставят в покое?.. Когда позволят наконец встать?..
— Господин профессор сказал — в конце недели, если будет хорошая погода.
Гольдер нахмурился:
— Профессор… Почему он не приходит?..
— Кажется, его вызвали в Мадрид, на консультацию.
— Вы… хорошо его знаете?..
Больной жадно заглядывал сиделке в глаза, надеясь, что она развеет его страхи.
— О да, мсье Гольдер, конечно…
— Он… действительно хороший врач?..
— Прекрасный.
Гольдер откинулся на подушки, опустил веки и прошептал:
— Я долго болел…
— Теперь все прошло…
— Прошло…
Он прикоснулся к груди, поднял голову и пристально взглянул на сиделку.
— Почему мне так больно вот здесь? — У него внезапно задрожали губы.
— Здесь… О…
Она слегка коснулась его руки, положила ее на простыню.
— Вы же помните, что сказал профессор? Это невралгия, ничего страшного…
— Правда?
Он вздохнул, распрямился и вернулся к картам.
— Но… это не… сердце… скажите, не сердце?.. — тихой скороговоркой с глубоким волнением в голосе спросил Гольдер, не глядя на сиделку.
— Да нет же, помилуйте, Господь с вами…
Гедалия настоятельно рекомендовал не говорить больному правды… Рано или поздно сделать это придется, но не ей… Бедняга, как он боится смерти… Она кивнула на разложенный пасьянс:
— Смотрите, здесь вы ошиблись… Нужен не король, а туз треф… Переверните девятку…
— Какой сегодня день? — не слушая, спросил Гольдер.
— Вторник.
— Уже? — вполголоса произнес он. — Я собирался быть в Лондоне…
— Теперь вам придется меньше путешествовать, мсье Гольдер…
Лицо больного залила смертельная бледность.
— Почему? Почему, скажите? — прерывающимся голосом прошептал он. — Боже, что вы такое говорите? Это просто безумие… Мне что, запретили путешествовать… ездить?..
— О нет, конечно, нет! — встрепенулась сиделка. — С чего вы взяли? Ничего подобного я не говорила… Просто некоторое время потребуется быть осторожнее… Только и всего…
Она наклонилась и промокнула взмокшее лицо Гольдера.
«Она лжет. Я слышу по голосу… Что со мной? Боже, что со мной такое? Почему они скрывают от меня правду? Я им не баба, черт побери…»
Он оттолкнул сиделку ослабевшей рукой и отвернулся.
— Закройте окно… Мне холодно…
— Хотите поспать? — спросила она, бесшумно проходя через комнату.
— Да. Оставьте меня одного.
Сразу после одиннадцати заснувшая сиделка услышала доносившийся из соседней комнаты голос Гольдера. Она вбежала и нашла его сидящим на кровати. Лицо больного пылало, он нервно размахивал руками.
— Писать… Я хочу написать…
«Он бредит», — подумала женщина и попробовала уложить больного, уговаривая его, как ребенка.
— Нет-нет, только не в столь поздний час… Завтра, мсье Гольдер, вы напишете завтра… А сейчас нужно поспать…
Гольдер выругался и повторил приказание, стараясь говорить спокойно и четко, как до болезни.
В конце концов женщина сдалась, принесла ему ручку и бумагу, но он сумел написать всего несколько букв: рука болела и плохо его слушалась. Он застонал и попросил тихим голосом:
— Пишите… вы…
— Кому?
— Профессору Веберу. Адрес найдете в Парижском ежегоднике, он внизу. Текст такой: Просьба приехать немедленно. Срочно. Мой адрес. Мое имя. Вы все поняли?
— Да, мсье Гольдер.
Больной как будто успокоился, попросил воды и откинулся на подушки.
— Откройте ставни, окно, я задыхаюсь… — велел он.
— Хотите, чтобы я осталась с вами?
— Нет. Не утруждайтесь. Я позову, если понадобитесь… Телеграмму… пошлите завтра, в семь утра, как только откроется почта.
— Да, конечно. Не волнуйтесь. Спите спокойно.
Гольдер с невероятным трудом повернулся на бок, дышал он глубоко и неровно, из груди рвались хрипы и свист. Старик лежал неподвижно, устремив печальный взгляд в окно. Ветер с моря надувал белые шторы, как паруса. Гольдер долго, сам того не замечая, вслушивался в шум волн… Одна, две, три… Глухой удар в скалу под маяком, затем легкий музыкальный плеск воды, утекающей между камней… Тишина… Дом казался пустым.
В который уже раз он подумал: «Что это? Что со мной? Боже, да что со мной такое? Сердце? Неужели сердце? Они лгут. Я точно знаю. Нужно уметь смотреть правде в глаза…»
Гольдер встряхнулся, нервно потер руки. Он дрожал. Ему недоставало мужества произнести — ни про себя, ни вслух — слово «смерть»… Он с ужасом вглядывался в заполнившее все окно непроницаемое небо. «Я не могу. Нет, нет, не сейчас… Я должен еще поработать… Я не могу. Адонай… — с отчаянием прошептал он забытое имя Бога. — Ты ведаешь, что я не могу… Но почему, почему они не говорят мне правды?..»
Как странно. Во время болезни он верил каждому их слову… Этот Гедалия… И Глория… Но теперь ему лучше… Много лучше. Ему разрешают вставать и выходить… Но Гедалия не внушает ему доверия… Гольдер с трудом мог вспомнить его лицо… У него странное имя — как у шарлатана… Еще бы, ведь его нашла Глория. Почему она сама не додумалась вызвать из Парижа Вебера, лучшего врача Франции? Когда у нее случился приступ холецистита, она немедленно к нему обратилась. Естественно… А для него… Гольдера… любой сгодится, так, дорогая?.. Он вспомнил лицо Вебера, его проницательные усталые глаза, которыми он словно мог читать в душах. «Я скажу ему, — пробормотал он, — что должен знать, из-за работы… Он поймет».
Впрочем… Зачем ему знать? Зачем знать заранее? Все произойдет мгновенно, как тот обморок в клубе… Только навсегда, Боже, навечно…
«Нет, нет! Неизлечимых болезней не существует!.. Нужно успокоиться… Я как дурак все твержу и твержу „сердце“… Но даже если так… С должным уходом, соблюдая режим, что там еще советуют врачи?.. Может быть, удастся?.. Конечно… Но дела… Да, с делами главная беда… Хотя дела — это еще не вся жизнь… Сейчас на повестке дня Тейск… с Тейском нужно разобраться первым делом… Это займет полгода, год, — думал он с непробиваемым оптимизмом делового человека: — Да, не больше года. А потом все будет кончено… И я смогу жить спокойно и отдохну. Я стар… Так или иначе, однажды все равно придется остановиться… Не хочу работать до самой смерти… Хочу еще пожить… Брошу курить… и пить… не буду играть… Если это сердце, следует сохранять спокойствие, сильные эмоции вредны сердечникам… Вот только… — Он пожал плечами, хмыкнул себе под нос: — Дела… и никаких эмоций. Да я раз сто успею сдохнуть, прежде чем разрешится дело с Тейском».
Гольдер снова повернулся и лег на спину, внезапно почувствовав себя чудовищно слабым и смертельно уставшим. На часах было около четырех. Он захотел пить и попытался дотянуться до приготовленного на ночь стакана лимонада, но рука плохо слушалась, и тяжелое дно стукнуло о столешницу.
Сиделка проснулась и заглянула в приоткрытую дверь.
— Вы поспали?
— Да, — не задумываясь, ответил он.
Гольдер с жадностью выпил все до капли, протянул ей стакан и внезапно замер, сделав ей знак не шуметь.
— Вы слышали?.. В саду… Что это?.. Посмотрите…
Сиделка высунулась в окно.
— Кажется, возвращается мадемуазель Джойс.
— Позовите ее.
Сиделка вздохнула и вышла на галерею. Высокие каблучки Джойс цокали по плитам. Гольдер услышал, как она спрашивает:
— Что случилось? Ему стало хуже?
Она вбежала в комнату и первым делом включила свет.
— Как ты можешь лежать тут впотьмах?..
— Где ты была? — тихо спросил Гольдер. — Я тебя два дня не видел…
— О, даже не знаю… У меня были дела…
— Откуда ты явилась?
— Из Сан-Себастьяна. Мария-Пиа давала шикарный бал. Как тебе мое платье? Нравится?
Она распахнула длинное манто и явила себя его взгляду: полуобнаженная, в розовом тюлевом платье с глубоким, доходящим почти до сосков декольте, ниткой жемчуга вокруг шеи, со встрепанными ветром золотистыми волосами.
— Папа… Как странно ты смотришь… что с тобой? Почему ты молчишь? Ты злишься? — Она легко впрыгнула на кровать и примостилась на коленях у его ног. — Я что-то тебе расскажу, папочка… Сегодня вечером я танцевала с принцем Уэльским… Я слышала, как он сказал Марии-Пие: «It’s the loveliest girl I’ve ever seen…» Он спросил у нее мое имя… Ты не рад? — Джойс весело рассмеялась, и на ее нарумяненных щеках образовались две прелестные ямочки. Она так низко склонилась к больному, что сиделка знаком попросила ее отодвинуться, дать ему больше воздуха… Но сам Гольдер, задыхавшийся даже под весом простыни, молча позволял дочери касаться своей груди лбом и обнаженными руками.
— Ты доволен, мой старенький папочка, я в этом не сомневалась! — воскликнула Джойс.
Уголки запекшихся губ разошлись в болезненной, больше похожей на гримасу, улыбке…
— Видишь, ты злился, потому что я бросила тебя и отправилась танцевать, но именно я впервые тебя рассмешила… Тебе, наверное, не сказали… Я купила машину… Знал бы ты, какая она красивая… И быстрая, как ветер… Ты такой милый, папочка…
Она неожиданно замолчала, зевнула во весь рот и взбила кончиками пальцев золотые волосы.
— Пойду лягу… Ужасно хочу спать… Вчера я тоже вернулась в шесть… Сегодня ночью я танцевала все танцы, сил совсем не осталось…
Она прикрыла глаза и начала тихонько напевать, мечтательно играя браслетами:
— Маркита — Маркита — твои глаза — против воли — блестят желанием — когда ты танцуешь… Доброй ночи, папочка, спи спокойно, и пусть тебе приснятся сладкие сны…
Она наклонилась и слегка коснулась губами его щеки.
— Ступай, — буркнул он. — Иди спать, Джойс…
Она исчезла. Гольдер долго вслушивался в звук шагов дочери. Лицо его казалось умиротворенным, смягчившимся… Эта малышка… в розовом платье… воплощенная радость… сама жизнь… Он чувствовал себя успокоившимся, даже окрепшим… «Смерть, — подумал он, — я слишком разнюнился… Все это ерунда… Нужно работать, работать, не жалея сил… Тюбингену семьдесят шесть, а он… Только работа сохраняет мужчинам жизнь…»
Сиделка погасила свет и на маленькой спиртовке приготовила больному отвар. Гольдер неожиданно повернулся к ней.
— Та телеграмма… забудьте… Порвите ее, — шепнул он.
— Конечно, мсье.
Как только сиделка вышла, Гольдер уснул мирным сном.
Когда Гольдер поправился, сентябрь был на исходе, но погода стояла по-летнему теплая и безветренная, воздух сиял золотисто-медовым светом.
В тот день после обеда Гольдер не вернулся к себе, как поступал все последнее время, а вышел на террасу и велел слуге принести карты. Глории дома не было, но вскоре появился Ойос.
Гольдер молча взглянул на него поверх очков. Ойос опустил спинку шезлонга, улегся, закинув назад голову и с видимым удовольствием касаясь кончиками пальцев холодных мраморных плит пола.
— Слава Богу, стало прохладнее, — пробормотал он. — Ненавижу жару…
— Вы, случаем, не знаете, где обедала эта девчонка?
— Джойс? Полагаю, у Мэннерингов… Почему вы спрашиваете?
— Просто так. Вечно ее где-то носит.
— Все дело в возрасте… Не понимаю, зачем вы купили ей новую машину? Она как с цепи сорвалась…
Ойос замолчал, не договорив, приподнялся на локте и бросил взгляд в сторону сада.
— Вот и она, ваша любимая Джойс! — Он подошел к балюстраде и крикнул: — Постой-ка, Джойс! Решила уехать прямо сейчас? Совсем обезумела?
— В чем дело? — рыкнул Гольдер.
Ойос от души веселился.
— Какая же она забавная… Тащит с собой весь зверинец… Я о Джиле… А кукол ты взять не хочешь? Нет? И маленького принца оставляешь? С чего бы это, красотка? Взгляните, Гольдер, до чего уморительна эта крошка.
— Так папа с вами? Я повсюду его ищу! — воскликнула Джойс.
Девушка бегом поднялась на террасу. Она была в дорожном манто, маленькой, надвинутой на глаза шляпке и с песиком под мышкой.
— Куда ты собралась? — Гольдер резко вскочил.
— Угадай!
— Откуда мне знать, что еще ты там выдумала? — раздраженно закричал Гольдер. — Отвечай, когда я спрашиваю!
Джойс села, положив ногу на ногу, с вызовом взглянула на отца и весело рассмеялась.
— Я еду в Мадрид.
— Что-что?
— Так вы не знали? — вмешался в разговор Ойос. — Малышка действительно решила ехать в Мадрид на машине. Одна… Так, Джойс? Одна? — с улыбкой прошептал он. — Она гоняет, как сумасшедшая, и наверняка разобьется, но такова ее прихоть… Неужели вы не знали?
Гольдер в бешенстве топнул ногой.
— Ты сошла с ума, Джойс! Что за идиотская затея?
— Я давно говорила, что поеду в Мадрид, как только получу новую машину… Что тут такого?
— Я тебе запрещаю, поняла? — медленно отчеканил Гольдер.
— Поняла. И что с того?
Он подскочил к ней, занеся руку для удара. Джойс слегка побледнела, но смеяться не перестала.
— Хочешь дать мне пощечину, папочка? Не стесняйся. Мне плевать. Но тебе это дорого обойдется.
Гольдер медленно опустил руку.
— Убирайся! — процедил он сквозь зубы. — Езжай, куда хочешь.
Он сел и снова взялся за пасьянс.
— Ну же, папочка, не злись… — нежным голоском прожурчала Джойс. — Между прочим, я могла уехать, никому ничего не сказав… Да и какая тебе разница?
— Ты свернешь себе шею, детка, свою чудную гладкую шейку, — пообещал Ойос, поглаживая руку девушки. — Вот увидишь…
— Это мое дело. Давай мириться, папочка, ну давай…
Она прижалась к отцу, обняла его за шею.
— Папуля…
— Не тебе предлагать мне мириться… Оставь меня… как ты разговариваешь с отцом… — Гольдер оттолкнул Джойс.
— Вам не кажется, что эту прекрасную юную леди поздновато воспитывать? — хмыкнул Ойос.
Гольдер стукнул кулаком по картам.
— Оставьте меня в покое! — прорычал он. — А ты убирайся! Умолять тебя я не стану.
— Ты всегда все портишь! Не хочешь, чтобы я радовалась жизни! Была счастлива! — закричала Джойс, и по ее лицу потекли нервные злые слезы. — Отстань от меня! Думаешь, тут очень весело с тех пор, как ты заболел? Я больше не могу! Ходи бесшумно, говори тихо, не смейся, а вокруг только старые злобные и унылые рожи!.. Я хочу, хочу уехать…
— Езжай, сделай милость. Никто тебя не держит. Кто-нибудь составит тебе компанию?
— Нет.
— Не рассчитывай, что я поверю. — Гольдер понизил голос. — Собираешься мотаться по дорогам с этим жалким сутенером, так, маленькая шлюха? Думаешь, я слепой? Я все вижу, вот только сделать ничего не могу. Не могу… — повторил он дрожащим голосом. — Но не надейся провести меня. Поняла? Не родился еще тот человек, который сумеет обмануть старого Гольдера!
Ойос тихонько рассмеялся, прикрыв рот ладонями.
— Как вы скучны… Все это бесполезно, мой бедный друг… Вы не знаете женщин!.. Уступите… Поцелуй меня, красавица Джойс…
Она его не слушала, ласкаясь щекой о плечо Гольдера.
— Папа, дорогой мой папочка…
Гольдер оттолкнул дочь:
— Прекрати… Ты меня задушишь. Уезжай, иначе будет слишком поздно…
— Ты меня не поцелуешь?
Он нехотя прикоснулся губами к ее щеке:
— Конечно… Поезжай…
Джойс взглянула на отца. Он раскладывал пасьянс, но пальцы плохо его слушались, соскальзывая с гладкой поверхности стола.
— Папа… Ты ведь знаешь, что у меня кончились деньги, правда?
Гольдер не ответил, и Джойс повторила:
— Ну же, папа, дай мне денег, прошу тебя!
— Каких денег? — спросил он таким сухим и спокойным голосом, какого Джойс никогда не слышала.
— Каких денег? — нетерпеливо повторила она, нервно ломая пальцы от нетерпения. — На поездку. Чем, по-твоему, я стану жить в Испании? Своим телом?
По лицу Гольдера пробежала судорога.
— И много ли тебе нужно? — спросил он, медленно пересчитывая пальцем тринадцать карт первого ряда пасьянса.
— Ну, не знаю… не мучь меня… Много, как обычно… десять, двенадцать, двадцать тысяч…
— Вот как!
Она сунула руку в карман пиджака Гольдера и попыталась вытащить бумажник.
— Не терзай меня… Дай мне денег, побыстрее, умоляю!
— Нет, — отрезал он.
— Что ты такое говоришь? — закричала Джойс. — Повтори, что ты сказал!
— Я сказал нет.
Гольдер откинул голову назад и долго с улыбкой смотрел на дочь. Когда он в последний раз вот так ясно и недвусмысленно отказывал дочери?
— Нет… — тихо повторил он, смакуя это слово во рту как экзотический фрукт, медленно соединил ладони под подбородком, провел ногтями по губам. — Удивлена? Ты хочешь уехать? Уезжай. Но ты слышала мой ответ. Ни одного су. Выкручивайся, как хочешь. О, ты меня еще плохо знаешь, дочка.
— Ненавижу тебя! — закричала Джойс.
Гольдер опустил голову и начал вполголоса пересчитывать карты — одна, две, три, четыре, — но к концу ряда сбился, голос у него задрожал: одна, две, три… Он тяжело вздохнул.
— Ты меня тоже не знаешь, — дерзко бросила Джойс. — Я сказала, что хочу уехать. И уеду. Обойдусь без твоих грязных денег!
Она свистнула собаке и исчезла. Через мгновение на дороге раздался рев мотора: машина Джойс рванула с места в карьер, как норовистая лошадь. Гольдер не шелохнулся.
Ойос беззаботно пожал плечами:
— Она не пропадет, старина…
Гольдер не ответил, и он повторил, устало глядя из-под полуприкрытых век:
— Вы ничего не понимаете в женщинах, дорогой мой… Нужно было отхлестать девочку по щекам. Возможно, новизна жеста удержала бы ее… С этими зверушками ни в чем нельзя быть уверенным…
Гольдер достал из кармана бумажник и принялся крутить его в руках. Бумажник был старый и потрепанный, как большинство его личных вещей: шелковая подкладка посеклась, один золотой уголок отвалился. В бумажнике лежала толстая пачка ассигнаций, перетянутых резинкой. Внезапно Гольдер скрипнул зубами и принялся колошматить бумажником по столу. Карты разлетелись, а он все бил и бил, и дерево отзывалось глухим стоном. Успокоившись, Гольдер спрятал портмоне, встал и прошел мимо Ойоса, намеренно грубо толкнув его.
— Вот мои пощечины… — произнес он.
Каждое утро Гольдер спускался в сад и час прогуливался по закрытой аллее. Он медленно брел в тени старых кедров и методично считал собственные шаги, останавливаясь на пятидесятом. Он прислонялся к стволу дерева и с болезненным усилием делал глубокий вдох, непроизвольно ловя приоткрытым ртом морской ветер. Отдохнув, он снова начинал считать шаги, рассеянно вороша гравий кончиком трости. На прогулку Гольдер надевал старый серый плащ и поношенную черную шляпу, а шею заматывал шерстяным шарфом. В таком наряде он удивительным образом напоминал старьевщика из какой-нибудь украинской деревушки. Иногда он машинально поднимал усталым жестом плечо, как будто тащил на спине тяжелый тюк с тряпьем или железяками.
Около трех Гольдер второй раз вышел на прогулку: погода стояла изумительная. Он сел на скамью лицом к морю, слегка ослабил шарф, расстегнул верхние пуговицы и сделал несколько осторожных вдохов. Сердце билось ровно, и только астма давала о себе знать легким жалобным свистом в груди. Скамья была залита солнцем, сад купался в прозрачном, желтом, как масло, свете. Старый Гольдер закрыл глаза со вздохом, в котором печаль смешалась с благостным наслаждением, опустил руки на колени — они у него все время мерзли — и принялся осторожно растирать пальцы. Он любил жару. В Париже и Лондоне погода наверняка отвратительная… Он ждал управляющего «Гольмара» — накануне тот сообщил о своем визите… Значит, придется ехать… Один Бог ведает, куда ему придется тащить свои старые кости… Жаль покидать Биарриц… Уж больно хороша погода.
Гольдер услышал скрип гравия — кто-то шел по дорожке, обернулся и увидел Лёве. Маленький бледный человечек с серым помятым лицом сгибался под тяжестью огромного, набитого бумагами портфеля.
Лёве долго был рядовым сотрудником «Гольмара» и, хотя уже пять лет работал управляющим, один взгляд Гольдера повергал его в трепет. Он спешил к шефу, согнув плечи и нервно улыбаясь. Гольдер в который уже раз вспомнил покойного Маркуса. Тот часто говорил: «Считаешь себя великим бизнесменом, малыш? Ты обычный спекулянт и ничего не понимаешь в людях. Ты останешься одиноким до конца своих дней, будешь жить в окружении проходимцев или кретинов».
— Зачем вы приехали? — спросил он, резко оборвав почтительные, но сбивчивые расспросы Лёве о здоровье.
Лёве умолк на полуслове, присел на краешек скамьи и со вздохом приоткрыл свой портфель.
— Увы!.. Сейчас я объясню… Соблаговолите внимательно меня выслушать… Вас это не утомит? Может быть, отложим?.. Новости, которые я принес…
— …Плохие, — раздраженно перебил его Гольдер. — Естественно. Бросьте ваши подходцы, говорите, что хотели сказать, и по возможности кратко и четко.
— Хорошо, мсье.
Огромный портфель не умещался на коленях, Лёве прижал его к груди, начал выкладывать на скамью пачки писем и бумаг. Выгрузив все, до конца, он пробормотал с ужасом в голосе:
— Я не нахожу письма… А, вот оно… Вы позволите?
Гольдер вырвал у него листок.
— Дайте сюда…
Он читал молча, но не спускавший с патрона глаз Лёве уловил, как нервно дрогнули его губы.
— Сами видите… — тихим виноватым голосом произнес он и передал Гольдеру другие бумаги.
— Все неприятности как всегда случились одновременно… Позавчера Нью-Йоркская биржа нанесла, так сказать, последний удар. Но это всего лишь ускорило события… Думаю, вы этого ожидали?
Гольдер резко поднял голову.
— Что? Ах да, конечно, — произнес он отсутствующим тоном. — Где отчет из Нью-Йорка?
Лёве снова принялся перебирать бумаги, но Гольдер раздраженно оттолкнул их кулаком.
— Черт, неужели трудно было привести все в порядок заранее?
— Я только что с поезда… и… даже не заехал в гостиницу…
— Надеюсь, что так, — буркнул Гольдер.
— Вы прочли? — Лёве нервно кашлянул. — Письмо из Британского банка? Если они не получат обеспечения, то через неделю начнут продавать ваши ценные бумаги.
— Мы еще посмотрим, что они там начнут… Мерзавцы… Это дело рук Вейля… Но на тот свет он мои деньги с собой не унесет, обещаю вам… Мой дефицит составляет четыре миллиона?
— Да. — Лёве сокрушенно покачал головой. — Все так настроены против «Гольмара». На бирже циркулируют самые пессимистические слухи с того самого дня, как несчастный мсье Маркус… Недруги даже сумели самым пагубным образом извратить характер вашей болезни, мсье Гольдер…
— Забудьте… — Гольдер пожал плечами.
Он не был удивлен. «Маркус наверняка предвидел такие последствия своего шага… Это должно было утешить его перед смертью».
— Все это не имеет значения. Я поговорю с Вейлем… Больше всего меня беспокоит Нью-Йорк… Туда придется ехать обязательно. От Тюбингена что-нибудь есть?
— Да. Когда я уезжал, пришла телеграмма.
— Так давайте ее сюда, черт бы вас побрал!
Телеграмма гласила: «Приеду текущего двадцать восьмого в Лондон».
Гольдер улыбнулся.
С помощью старика Тюбингена он легко все поправит.
— Немедленно сообщите Тюбингену, что я буду в Лондоне утром двадцать девятого.
— Конечно, мсье. О, прошу прощения… Но… Могу я узнать, насколько правдивы слухи?
— Насчет чего?
— Насчет того, что Тюбинген уполномочил вас обсудить с Советами договор о Тейской концессии, что он выкупает ваши акции и вводит вас в дело? Боже, что за возможности! Как только это станет известно, кредит вам поднесут на блюдечке…
— Какой сегодня день? — перебил его Гольдер, а получив ответ, мгновенно все рассчитал: — Сейчас четыре… Еще можно успеть на поезд… Нет, бессмысленно, сегодня суббота… Я непременно должен увидеться в Париже с Вейлем. Завтра. Значит, утром я в Париже. Уеду днем, в четыре, буду в Лондоне во вторник… В Нью-Йорк я поплыву на корабле, каюта забронирована на первое… Черт, если бы только можно было обойтись без Нью-Йорка. Нет, никуда не денешься… Между тем в Москву я должен попасть пятнадцатого, самое позднее — двадцатого… Боже, до чего все сложно… — Он медленно сжал ладони, как будто давил орехи, и продолжил: — Трудная задача… Хоть на части разорвись… Ладно, увидим, что получится…
Он замолчал. Лёве протянул ему листок с именами и цифрами.
— Что это?
— Прошу вас, взгляните. Прибавки служащим… Помните, мы говорили об этом с вами и мсье Маркусом?
Гольдер изучал список, недовольно хмуря брови.
— Так, посмотрим… Ламбер, Матиас… пойдет. Мадемуазель Вьейом? Ах да, машинистка Маркуса… маленькая шлюшка, неспособная даже простое письмо правильно напечатать! Ни в коем случае! Насчет второй, маленькой горбуньи — как там ее зовут?..
— Мадемуазель Гассион.
— Да-да, насчет нее я не возражаю… Шамбер? Ваш зять? Не хотите умерить аппетит? Довольно и того, что вы взяли этого болвана на работу!.. Является в контору дважды в неделю, когда нет других дел, работает кое-как… Ни одного су ему не прибавлю, ясно вам? Ни единого…
— Но ведь в апреле…
— В апреле у меня были деньги. А теперь их нет. И я не стану повышать жалованье всем лентяям и папенькиным сынкам, которых вы с Маркусом пригрели в компании! Дайте карандаш.
Он с ожесточением вычеркнул несколько имен.
— У Левина родился пятый ребенок…
— Мне плевать на его детей!..
— Я никогда не поверю, что у вас совсем нет сердца, мсье Гольдер.
— Не люблю благотворительности за мои деньги, Лёве. Очень приятно проявлять широту души, но расхлебывать обещания, когда в кассе не остается ни гроша, приходится мне!
Гольдер замолчал, заслышав шум приближающегося поезда.
— Но вы подумаете, ведь так? Насчет Левина… Трудно прокормить пятерых детей на две тысячи франков в месяц… Проявите жалость…
Поезд удалялся. Слабый, приглушенный расстоянием звук свистка разносился в воздухе, как призыв, как вопрос, на который никто не знает ответа.
— Жалость! — с неожиданной яростью выкрикнул Гольдер. — А почему я должен кого-то жалеть? Меня ведь никто не жалеет…
— О, мсье Гольдер…
— Да, да, не жалеет. Все хотят одного — чтобы я платил до бесконечности… Как будто Господь для того и прислал меня на грешную землю…
Он задохнулся и закончил тихо и безразлично:
— Уберите то, что я вычеркнул… Я доходчиво объяснил?.. И займитесь билетами. Мы едем завтра.
— Завтра я уезжаю, — неожиданно объявил Гольдер, поднимаясь из-за стола.
Глория вздрогнула.
— О… Надолго?.. — тихо спросила она.
— Да…
— Полагаешь, это разумно, Давид? Ты не до конца поправился.
Он рассмеялся:
— И что с того? Разве мне позволено болеть, как всем остальным?
— Снова этот страдальческий тон! — злобно процедила Глория.
Он вышел, громко хлопнув дверью. Подвески стоявшей на камине хрустальной жирандоли закачались, издав короткий серебряный звон.
— Он нервничает, — лениво прокомментировал Ойос.
— Да. Тебе нужна машина на сегодняшний вечер?
— Нет, благодарю тебя, дорогая.
Глория обернулась к слуге:
— Передайте шоферу, что он может быть свободен.
— Конечно, мадам, — почтительно ответил тот, поставил на стол серебряный поднос с ликерами и коробкой сигар, поклонился и вышел.
Глория нервно отмахнулась от летавших вокруг ламп комаров.
— Это невыносимо… Хочешь кофе?
— У тебя есть известия о Джойс?
— Нет. — Помолчав, она продолжила с неприкрытой яростью в голосе: — Во всем виноват Давид!.. Балует эту девчонку, как безумный, как дурак!.. А ведь он ее даже не любит!.. Она тешит его примитивное тщеславие парвеню!.. Было бы чем гордиться! Она ведет себя, как шлюха! Знаешь, сколько денег он отдал ей в ту ночь, когда ему стало плохо в клубе?.. Пятьдесят тысяч франков, дорогой мой. Замечательно, правда? Мне описали ту безобразную сцену. Вообрази: полусонная Джойс идет по залу с охапками денег в руках, как девка, обобравшая старика!.. А мне он вечно устраивает сцены, я всю жизнь только и слышу: дела идут плохо! Ему, видите ли, надоело на меня работать!.. Боже, как я несчастна! Что касается Джойс…
— О, она прелесть…
— Ну конечно, — перебила его Глория.
Ойос замолчал и подошел к окну глотнуть ветра.
— Какая чудесная погода… Не хочешь спуститься в сад?
— Пожалуй.
Они вышли. Ночь была безлунная, на посыпанную гравием дорожку и деревья падал с террасы холодный театральный свет.
— Дивный аромат, — повторил Ойос. — Ветер сегодня дует из Испании, он пахнет корицей, тебе не кажется?
— Нет.
Она наткнулась на скамейку.
— Давай присядем, я устала бродить впотьмах.
Ойос опустился на скамью рядом с Глорией и достал портсигар. Пламя зажигалки осветило склоненное к сигарете лицо: тяжелые веки, морщинистые, как лепестки увядших роз, чистый рисунок все еще молодого, полного жизни рта.
— Что происходит? Почему мы сегодня одни?
— Ты кого-нибудь ждешь? — рассеянно спросила она.
— Да нет… И все-таки странно… В доме всегда толчется народ — как на постоялом дворе в ярмарочный день… Кстати, я ничего не имею против… Мы состарились, дорогая, и теперь нам хочется, чтобы вокруг всегда были люди. Раньше было по-другому, но жизнь проходит…
— Раньше, — повторила она. — Ты помнишь, сколько прошло лет? Ужасно…
— Около двадцати!
— Тысяча девятьсот первый. Карнавал в Ницце в тысяча девятьсот первом, друг мой. Не двадцать — двадцать пять лет.
— Верно, — прошептал он. — Маленькая чужестранка в соломенной шляпке и простеньком платьице, потерявшаяся на улицах незнакомого города… Как быстро все изменилось…
— В те времена ты меня любил… и… Сегодня тебя интересуют только деньги, меня не обманешь… Не будь у меня средств, только бы я тебя и видела!
Он со смешком пожал плечами:
— Тихо, тихо… Не гневайтесь, дорогая, вас это старит… а я сегодня вечером настроен очень нежно. Помните тот танцзал в лазурно-серебряных тонах?
— Конечно.
Они помолчали, вспоминая улицу Ниццы в ночь карнавала, поющих и танцующих людей в масках, пальмы, луну, крики толпы на площади Массены… свою молодость… и дивную чувственную, как неаполитанская песня, ночь…
Ойос резким щелчком стряхнул пепел.
— Довольно воспоминаний, дорогая, от них веет могильным холодом!
— Ты прав… — Глорию пробрала дрожь. — Когда я вспоминаю те времена… Мне так хотелось попасть в Европу… Не знаю, как Давид сумел раздобыть деньги. Я ехала третьим классом. Помню, как смотрела с нижней палубы на нарядных, обвешанных драгоценностями танцующих женщин… Почему все в этой жизни приходит к нам так поздно? А здесь, во Франции… Я жила в маленьком семейном пансионе… в конце месяца, если деньги из Америки не приходили, съедала на ужин апельсин… Ты ведь не знал? Я хорохорилась… Да, у меня случались трудные дни… Но сегодня я бы ничего не пожалела, чтобы вернуть те дни и ночи…
— Сегодня настал черед Джойс наслаждаться жизнью… Странно, что меня это не только бесит, но и утешает… У тебя другие чувства?
— Совсем другие.
— Так я и думал, — прошептал Ойос.
Глория поняла, что он улыбается, и резко сменила тему.
— Есть одна вещь, которая очень меня беспокоит… Ты часто спрашивал, какой диагноз поставил Гедалия…
— Я хотел быть в курсе.
— Грудная жаба. Давид может умереть в любую минуту.
— Он знает?
Нет. Я… устроила все так, чтобы Гедалия промолчал. Он считал, что Давиду следует отойти от дел… Но как бы мы стали жить? Он ничего для меня не отложил — ни единого су. Но я не предполагала, что ему понадобится уехать так скоро. Сегодня вечером он был похож на живого мертвеца. И теперь я не знаю, что делать…
На лице Ойоса отразилось раздражение. Он прищелкнул пальцами:
— Почему ты так поступил?
— Да потому, что думала о тебе! — вскинулась Глория. — И мне показалось, что это единственно правильное решение. Во что превратится твоя жизнь в тот день, когда Давид перестанет делать деньги? Думаю, мне не нужно напоминать, на что я трачу?..
Ойос рассмеялся.
— Не хочу дожить до дня, когда ничего не буду стоить женщинам. Мне нравится гнусная привилегия быть старинным другом сердца.
Она нетерпеливо передернула плечами.
— Довольно! Хватит! Ты разве не видишь, как я нервничаю! Но как же мне поступить? Что, если я скажу ему правду и он все бросит? Не спорь. Ты его не знаешь. Сейчас Давид думает только о своем здоровье, он одержим страхом смерти. Видел, как он выходит по утрам в сад в старом пальто погреться на солнце? Не приведи Господь, придется смотреть на него такого еще много лет! По мне, так пусть лучше умрет сейчас! Но… Клянусь, никто не станет о нем жалеть…
Ойос наклонился, сорвал цветок, растер его в пальцах, вдохнул аромат и прошептал:
— Какой изумительно тонкий перечный запах у этих мелких белых гвоздик, окаймляющих клумбу… Вы несправедливы к мужу, дорогая. Он порядочный человек.
— Порядочный человек! — хмыкнула Глория. — Да знаешь ли ты, сколько несчастий он навлек на людей, скольких разорил, довел до самоубийства? Его компаньон Маркус — они дружили двадцать шесть лет — тоже убил себя! Ты ведь не знал, так?
— Нет, — равнодушно ответил Ойос.
— Так что же мне делать? — повторила свой вопрос Глория.
— Сделать можно только одно, мой бедный друг… Осторожно подготовить его, постараться объяснить… Думаю, он не откажется от дела, которым сейчас занимается… Фишль мне намекнул… Я мало что в этом понимаю, но, если верить Фишлю, дела твоего мужа совершенно расстроены. Он рассчитывает на сделку с Советами… какие-то нефтяные промыслы, кажется… Очевидно одно — если Давид скоропостижно умрет сейчас, вступление в права наследства окажется крайне затруднительным, вам достанутся не деньги, а долги…
— Ты прав, — пробормотала Глория, — в делах Давида царит хаос, кажется, даже он не в силах все это разгрести…
— И никто не в курсе?
— Конечно, нет! — Глория была в ярости. — Он никому не доверяет — никому в целом свете! — а мне в особенности… Его дела! Он все от меня скрывает, словно речь не о делах, а о любовницах!..
— Уверен, если твой муж узнает, что его жизнь в опасности, он сделает нужные распоряжения… В каком-то смысле, это его подстегнет…
Ойос коротко рассмеялся.
— Его последнее дело, его последний шанс… Да. Именно так тебе и следует поступить…
Они инстинктивно обернулись и посмотрели в сторону дома. В окне Гольдера на втором этаже горел свет.
— Он не спит…
— О Боже! — глухо простонала Глория. — Видеть его не могу… Я… Он никогда меня не понимал, никогда не любил… Деньги, всю жизнь одни только деньги… Он просто машина — бессердечная, бесчувственная машина… Я столько лет делила с ним постель… Он всегда был таким, как сейчас, черствым и холодным… Деньги, дела… Скупился на улыбки и ласки… Только кричал и устраивал сцены… Я не знала счастья…
Она покачала головой, и свет электрического фонаря отразился в ее бриллиантовых серьгах.
Ойос улыбнулся.
— Прекрасная ночь, — мечтательно произнес он. — Воздух благоухает цветами… У тебя слишком крепкие духи, Глория… Я тебе уже говорил… Их запах убивает аромат этих скромных осенних роз… Как тихо вокруг… Поразительно… Слышишь, как шумит море… Как тиха ночь… По дороге идут женщины… Они поют… Упоительно, правда?.. Дивные чистые голоса в ночи… Люблю это место. Мне будет искренне жаль, если дом продадут.
— Ты с ума сошел, — прошептала Глория. — Что за странная идея?
— Ну, все может статься… Если не ошибаюсь, этот дом записан не на твое имя?
Она ничего не ответила, и Ойос продолжил:
— Ты столько раз пыталась… А он вечно повторял: «Я пока что жив…»
— Нужно поговорить с ним сегодня же ночью…
— Так будет вернее…
— Немедленно…
— Так будет вернее, — повторил он.
Она медленно поднялась со скамейки.
— Вся эта история выбивает меня из колеи… Останешься здесь?
— Да, подышу воздухом.
Когда она вошла, Гольдер работал. Он сидел в кровати, обложенный мятыми подушками, в распахнутой на груди рубашке, с расстегнутыми широкими рукавами. Лампу он пристроил на подносе с недопитой чашкой чая и апельсиновыми шкурками. Свет падал прямо на склоненную седую голову.
Он резко обернулся на звук открывшейся двери, взглянул на Глорию и буркнул, еще ниже опустив голову:
— В чем дело? Что тебе нужно?
— Я должна с тобой поговорить, — сухо отрезала она.
Гольдер снял очки, долго вытирал уголком платка воспаленные глаза. Глория присела рядом с мужем на кровать и начала привычным жестом перебирать жемчуг.
— Послушай, Давид… Нам действительно необходимо кое-что обсудить… Ты завтра уезжаешь… Ты болен, устал… Если с тобой что-нибудь случится, я останусь одна в целом мире…
Он сидел неподвижно и слушал ее с угрюмым ледяным молчанием.
— Давид…
— Что тебе нужно? — наконец спросил он, глядя на нее с тем жестким и настороженно-упрямым выражением лица, которого никто, кроме нее, никогда не видел. — Уходи, я должен работать…
— То, что я хочу сказать, не менее важно для меня, чем твоя работа. Предупреждаю, так просто ты от меня не отделаешься…
Она с холодной ненавистью поджала губы:
— Почему ты решил ехать так неожиданно?
— У меня дела.
— Да уж конечно не любовница, кто бы сомневался! — гневно воскликнула она, подняв плечи. — Берегись, Давид! Не испытывай мое терпение! Куда ты едешь? Все очень плохо, я права?
— Вовсе нет, — вяло буркнул он.
— Давид!
Глория не собиралась кричать на мужа, но не справилась с нервами. Она сделала над собой усилие, чтобы успокоиться.
— Я все-таки твоя жена… И имею право интересоваться делами, которые касаются меня не меньше, чем тебя!..
— До сего дня, если я правильно помню, — медленно начал Гольдер, — ты говорила: «Мне нужны деньги, устраивайся, как хочешь». И я всегда устраивался. Так и будет, пока я жив.
— Да, да, — раздраженно, с глухой угрозой в голосе проговорила она. — Я знаю… вечно одно и то же. Твоя работа, всегда одна работа!.. А с чем останусь я, если ты умрешь? Как удобно: в день твоей смерти кредиторы набросятся на меня и оставят без единого су!
— Моя смерть, моя смерть! Я пока что жив! Поняла? Ты поняла или нет? — Гольдер дрожал всем телом. — Замолчи, слышишь, замолчи, ты!..
Ты ведешь себя как страус, вечно прячешь голову в песок! — со злой усмешкой сказала Глория. — Не хочешь ничего видеть и понимать!.. Тем хуже для тебя!.. У тебя грудная жаба, дорогой мой!.. Ты можешь умереть завтра… Или послезавтра… Почему ты так на меня смотришь?.. О, ты самый трусливый человек на свете!.. И это называется мужчина!.. Вы только посмотрите! Он сейчас упадет в обморок, бьюсь об заклад!.. Не делай такое лицо, врач сказал, ты можешь прожить еще лет двадцать. Только нужно смотреть правде в глаза!.. Все мы смертны… Но вспомни Николя Леви, Порьеса и еще многих и многих, ворочавших гигантскими состояниями… С чем остались вдовы после их смерти? Задолженность на банковском счете. Так вот — я не хочу повторить их судьбу, так и знай. Делай, что должен. Для начала — переведи этот дом на мое имя. Будь ты хорошим мужем, давно бы меня обеспечил, как полагается! Я бедна, как церковная мышь.
Она не договорила, издав испуганный вскрик. Гольдер ударом кулака отправил на пол поднос с лампой. Грохот разбившегося стекла эхом отозвался в тишине уснувшего дома.
— Животное!.. Скотина!.. Жалкий пес!.. Ты совсем не изменился!.. Давай, круши все вокруг!.. Ты остался тем же маленьким еврейчиком, который торговал старьем в Нью-Йорке!.. Помнишь? Не забыл?
— А ты сама помнишь Кишинев и лавку твоего отца — ростовщика с Еврейской улицы?.. В те времена тебя звали не Глория, не забыла? Хавка!.. Вот как тебя тогда звали… Хавка!..
Он выкрикивал это имя на идише, как оскорбление, как ругательство, потом замахнулся на нее кулаком. Она схватила мужа за плечи, рывком притянула его лицо к своей груди, приглушив крики.
— Замолчи, замолчи, замолчи!.. Скотина!.. Хам!.. Слуги в доме, слуги все слышат!.. Никогда тебе не прощу!.. Замолчи, или я тебя убью, замолчи!..
Внезапно Глория охнула от боли и отшатнулась: Гольдер свирепо укусил ее в шею между бусинами. Глаза у него налились кровью, как у взбесившейся собаки, он кричал, задыхаясь от ненависти:
— Да как ты смеешь?! Как смеешь требовать!.. Говоришь, у тебя ничего нет!.. А это? Это? Вот это?..
Он яростно дергал тяжелую нитку бус, захватив жемчуг между пальцами. Глория сопротивлялась, впиваясь ногтями в ладони Гольдера, но вырваться не могла. Он заходился криком:
— Это стоит миллион, моя дорогая… А твои изумруды? Колье? Твои браслеты? Твои кольца?.. Все, что у тебя есть, все, чем ты обвешана с головы до пят… Говоришь, я не накопил для тебя состояния? Да как ты смеешь утверждать подобное!.. Драгоценности куплены на деньги, которые ты украла у меня!.. Ты, воровка Хавка! Когда я на тебе женился, ты была жалкой и ничтожной беднячкой, не забыла? Бегала по снегу в худых туфлях и дырявых чулках, а руки у тебя были вечно красными и опухшими от холода! Я все помню!.. И корабль, на который мы сели, и палубу с эмигрантами… А теперь ты Глория Гольдер! Дама с шикарным гардеробом, драгоценностями, домами и авто, за которые заплатил я — я! — своим здоровьем, всей жизнью!.. Ты меня высосала, обобрала!.. Думаешь, я не знаю, что вы с Ойосом поделили между собой двести тысяч франков комиссионных при покупке этого дома! Плати, плати, плати… с утра до вечера… плати, всю жизнь плати… Полагаешь, я ничего не видел, ничего не понимал, не знал, что ты наживаешься, жиреешь за наш с Джойс счет?.. Копишь бриллианты, покупаешь ценные бумаги!.. Да ты уже много лет богаче меня!..
Крики раздирали ему грудь. Он поднес руки к горлу и зашелся жестоким, мучительным кашлем. На мгновение Глории показалось, что он сейчас умрет, но у него хватило сил прохрипеть ей в лицо:
— Дом!.. Ты его не получишь! Слышишь меня?.. Никогда…
Он откинулся на спинку и застыл в неподвижности, закрыв глаза, и не произнес больше ни слова. Как будто забыл о ней. Он прислушивался к собственному дыханию, пытаясь успокоить свистящий, стоящий в горле комком кашель, утишить свое старое больное сердце, пугавшее его глухим стуком…
Прошло несколько бесконечных минут. Наконец приступ стих. Гольдер повернул голову к Глории и прошептал низким, задохнувшимся усталым голосом:
— Удовольствуйся тем, что имеешь… Клянусь, от меня ты больше ничего не получишь, ничего…
Она нехотя перебила его:
— Не разговаривай. Мне тяжко тебя слушать.
— Оставь меня. — Он оттолкнул протянутую руку, не в силах вынести прикосновения ее пальцев, унизанных холодными кольцами.
— Оставь. Хочу, чтобы ты раз и навсегда поняла. Пока я жив, мы будем жить, как жили… Ты моя жена, я дал тебе все, что сумел. Но после моей смерти ты ничего не получишь. Поняла? Ничего, милая моя, если не считать того, что сама скопила… а скопила ты — за мой счет! — думаю, немало… Все достанется Джойс. Ты не унаследуешь ни су. Ни одного жалкого су. Ничего. Ничего. Ничего. Поняла? Хорошо поняла?
Он увидел, как побледнели щеки Глории под расплывшимися румянами.
— Что ты такое говоришь? — спросила она глухим голосом. — Ты сошел с ума, Давид?
Он вытер вспотевшее лицо, кинул на Глорию угрюмый взгляд:
— Я хочу, жажду всей душой, чтобы Джойс была свободной и богатой… Что до тебя… — Он стиснул зубы. — Мне плевать, что будет с тобой…
— Но почему? — Вопрос Глории прозвучал наивно, с искренним недоумением.
— Почему? — медленно переспросил Гольдер. — Ты действительно хочешь, чтобы я объяснил?.. Ладно… Я полагаю, что сделал вполне достаточно, обогатил тебя и твоих любовников…
— Что-о-о?
Гольдер расхохотался:
— Удивлена?.. Держу пари, теперь ты лучше понимаешь?.. Да, именно так — твоих любовников… всех… коротышку Порьеса, Льюиса, Вишмана… других… и Ойоса… особенно Ойоса… Я двадцать лет смотрю на этого человека с его кольцами, дорогими костюмами и любовницами, которым он платит из моего кармана… с меня хватит, ясно тебе?
Глория не ответила, и он повторил:
— Поняла? Боже, видела бы ты сейчас свое лицо!.. Ты даже не пытаешься лгать!..
— К чему мне лгать? — Голос Глории напоминал шипение змеи. — Зачем?.. Я тебя не обманывала… Обманывают мужа… мужчину, с которым делят постель… который дарит наслаждение… Ты — муж! Да ты уже много лет всего лишь больной старик… жалкий обмылок… Ты забыл, сколько тебе лет… ты их просто не считал… Ты не прикасался ко мне ровно восемнадцать лет… Да и до того… — Она разразилась оскорбительным смехом. — Раньше… Ты забыл, Давид…
Старое лицо Гольдера вспыхнуло от мгновенного прилива крови, глаза наполнились слезами. Этот смех… Как давно он его не слышал… С тех самых ночей, когда он тщетно пытался пробудить в ней страсть поцелуями…
— Это твоя вина… — оправдываясь, совсем как в былые времена, пробормотал он. — Ты никогда меня не любила…
Она рассмеялась еще громче:
— Любила? Тебя? Давида Гольдера? Да разве тебя можно любить? Может, ты потому и хочешь отдать свои деньги Джойс, что веришь, будто она тебя любит? Старый дурак! Она тоже любит только твои деньги!.. Она ведь уехала, твоя драгоценная Джойс, так?.. Оставила тебя одного — старого больного отца!.. Твоя Джойс!.. Вспомни — в тот вечер, когда ты был совсем плох, она танцевала на балу… Я осталась из деликатности, чтобы сохранить приличия… Не то что она… Эта девчонка поедет на бал в день твоих похорон, болван! О да, она тебя любит, еще как любит!..
— Мне все равно!..
Гольдер хотел крикнуть, но из его горла вырвался полузадушенный хрип.
— Плевать, и говори, что хочешь, я знаю, я все знаю. Я пришел на эту грешную землю, чтобы делать деньги для других, а потом сдохнуть… Джойс — такая же шлюха, как ты, но она не может причинить мне зла… Она — часть меня, моя дочь, все, что у меня есть на свете…
— Твоя дочь!..
Глория опрокинулась на кровать и захохотала, как безумная.
— Твоя дочь! Ты уверен? Ты, всезнайка, не знаешь главного!.. Она не от тебя, ясно? Твоя дочь — не от тебя… Она дочь Ойоса… идиот! Ты разве не замечал, как она на него похожа, как любит его… Она давно догадалась, уверяю тебя… Как ты веселил нас, целуя твою Джойс, твою дочь!..
Она умолкла. Гольдер не шевелился и ничего не говорил. Она наклонилась, помахала ладонью у него перед лицом.
— Давид… Послушай… Это неправда…
Но он ее не слушал. Ему было так стыдно, что он, как ребенок, прижал ладони к лицу, заслоняясь от жестокой правды, и ничего не говорил. Гольдер не услышал, как она встала, как задержалась на мгновение на пороге и посмотрела на него.
Потом она ушла.
Гольдер почувствовал жажду, встал и с трудом дотащился до ванной. Он долго искал приготовленный на ночь графин с кипяченой водой, ничего не нашел и открыл краны, чтобы смочить руки и рот. Распрямлялся он медленно, колени у него дрожали, как у старой полумертвой клячи, пытающейся подняться на ноги под ударами хлыста.
Прохладный ночной ветер задувал в открытое окно. Гольдер подошел, не осознавая, что делает, и выглянул на улицу. Он ничего не видел и тянул голову, как слепой, потом ему стало холодно, и он вернулся в комнату.
На полу валялись осколки стекла, Гольдер приглушенно выругался, равнодушно взглянул на окровавленные ноги и лег. Он никак не мог унять дрожь и с головой завернулся в одеяло, вжался лбом в подушку. Он был совершенно разбит. «Я усну… забуду обо всем… завтра… обдумаю все завтра…» Что? Завтра? Но что он сможет сделать? Ничего. Все бесполезно. Бессмысленно… Ойос, грязный сводник, и Джойс…
— Она и впрямь на него похожа! — неожиданно с отчаянием выкрикнул он, но тут же замолчал, сжав кулаки. Глория сказала: «Как она его любит… Ты что, никогда не замечал?.. Она давно догадалась». Она знала, смеялась над ним и ласкалась только ради денег. Маленькая шлюха, дрянь…
— Я этого не заслужил… — прошептал он пересохшими губами.
Как он ее любил, как гордился ею, и как они его провели, все… Его ребенок… жалкий глупец! Поверил, что у него и впрямь есть что-то свое на этой земле… Как жестока судьба… Работать всю жизнь, чтобы в конце пути остаться с пустыми руками, одиноким и бесприютным… Ребенок! Он уже в сорок был старым и холодным, как мертвец! Это вина Глории, она всегда его ненавидела, презирала, отталкивала… смеялась над ним… потому что он был неловким и уродливым… А в самом начале, когда они были бедны, она смертельно боялась забеременеть… «Будь осторожен, Давид, следи за собой, Давид, если сделаешь мне ребенка, я покончу с собой…» Воистину, страстные ночи любви! А потом… Теперь он вспомнил, точно вспомнил… Это произошло девятнадцать лет назад. Он подсчитал. В 1907-м. Девятнадцать лет. Она была в Европе, он в Америке. Несколькими месяцами раньше он впервые заработал большие деньги, очень большие, а потом все потерял. Глория обреталась в Италии — он понятия не имел, где и с кем, — и лишь изредка присылала короткие телеграммы: «Нуждаюсь в деньгах». И он всегда доставал деньги. Как? О, еврейский муж должен уметь устраиваться…
Годом раньше несколько американских финансистов объединились, чтобы протянуть линию железной дороги на Запад в забытом Богом краю холмов и болот… Через восемнадцать месяцев деньги закончились, и компаньоны разбежались… Вот тогда-то Гольдер взял дело в свои руки. Привлек капиталы, отправился на место и остался там… Он всегда доводил все до конца…
Гольдер жил вместе с рабочими в бараке, сколоченном из гнилых досок. Начался сезон дождей. Вода сочилась из стен, протекала через дырявую крышу, а когда наступал вечер, с болот прилетали огромные злые комары. Каждый день кто-нибудь умирал от лихорадки. Хоронили по вечерам, чтобы не прерывать работу, и гробы весь день стояли под мокрым, хлопающим на ветру брезентом.
Именно там в один прекрасный день и появилась Глория — в мехах, с накрашенными ногтями, на высоких увязавших в рыхлой земле каблуках.
Он помнил, как она приехала, как вошла к нему, как с трудом открыла грязное оконце, и они услышали кваканье лягушек. В тот осенний вечер темно-красное, почти коричневое небо отражалось в болотной жиже… Тот еще пейзаж… Жалкая деревушка… запах заплесневевшего дерева, грязи, воды… Он все твердил: «Ты сошла с ума… Зачем ты приехала? Подхватишь лихорадку… Мне только женщин тут не хватало…»— «Я скучала, — говорила она, — хотела тебя видеть, мы женаты, а живем как чужие, на разных концах света». — «Где ты ляжешь?» — спросил он, подумав, что его складная кровать слишком узкая и жесткая. Что она ответила? Ах да, конечно: «С тобой, Давид…» Бог свидетель — в ту ночь он ее не хотел, был слишком измучен усталостью, работой, недосыпом и лихорадкой… Он с опаской вдыхал забытый запах ее духов и бормотал: «Ты сошла с ума, сошла с ума…», но она лишь теснее прижималась к нему горячим телом и с ненавистью шипела сквозь зубы: «Ты что, совсем ничего не чувствуешь? Перестал быть мужчиной? Тебе не стыдно?..» Неужели он ни о чем не догадывался?.. Гольдер не помнил… Бывает, мы закрываем глаза, отворачиваемся, не хотим видеть… Зачем? Особенно если обстоятельства сильнее нас… А потом все забывается… Той ночью, когда она оттолкнула его от себя усталым жестом наевшегося до отвала животного и уснула, сложив руки крестом, дыша тяжело, как в кошмарном сне, он сел работать. Керосиновая лампа чадила и трещала, лил дождь, под окнами орали лягушки.
Через несколько дней она уехала. В тот год родилась Джойс… само собой разумеется…
Джойс… Джойс… Гольдер как дурак повторял ее имя с хриплым сухим всхлипом, напоминающим крик раненого зверя… Он любил ее… свою малышку… свою девочку… Он все ей дал. А она ни в грош его не ставила, прижималась к нему, как шлюха, ласкающая и целующая старого любовника… Она прекрасно знала, что он ей не отец… Деньги — вот что ей было нужно, только деньги… Когда он обнимал ее, она отворачивалась… «О, папочка, я уже напудрилась…» Она его стыдилась. Он был неповоротливым, неотесанным мужланом… От жестокого унижения заходилось сердце… По щекам потекли горячие злые слезы, и Гольдер отер их дрожащим кулаком. Он, Давид Гольдер, не станет плакать из-за этой маленькой дурочки! «Она уехала, оставила тебя в одиночестве, больного…» Во всяком случае, денег она из него на сей раз не вытянула. Он с острым, почти животным удовольствием вспомнил, что не дал ей ни су. Ойос… как он тогда сказал: «Нужно было надавать ей пощечин…» Зачем? Он отомстил куда тоньше. Они забыли, кто хозяин денег: стоит ему захотеть, и завтра все подохнут с голоду… Он говорил «все», но думал только о Джойс. Он больше не даст ей ни гроша, даже вот столько не даст! Гольдер звонко щелкнул ногтем по стиснутым зубам… Горе им — они забыли, кто он такой! Несчастный больной, полумертвый, обманутый, выставленный на всеобщее посмешище человек… по имени Давид Гольдер! Когда в Лондоне, Париже и Нью-Йорке кто-то произносил это имя — «Давид Гольдер», — люди представляли себе старого жестокосердного еврея, которого окружающие всю жизнь ненавидели и боялись за то, что он уничтожал любого вставшего у него на пути.
— Мерзавцы, прихлебатели, — пробормотал он. — Я им покажу… проучу перед смертью… раз уж она проговорилась, что я умираю…
Дрожащие пальцы путались в складках мятой простыни. Гольдер с болезненным отчаянием взглянул на свои горящие огнем неподъемные ладони. «Что они со мной сделали?» Он закрыл глаза, проскрипел с ненавистью в голосе:
— Глория…
Глория с ее жемчугом, холодным, как клубок змей… и та, другая… маленькая шлюха…
— Кто они без меня? Просто грязь под ногами… Я работал, — в полный голос произнес Гольдер, помолчал, ломая руки, и продолжил: — Да, я убил Шимона Маркуса, и знаю это… Знаешь, знаешь, чего уж там, — пробормотал он мрачным тоном, обращаясь к себе, — и теперь… Они думают, я так и буду работать, пока не сдохну, как собака, уму непостижимо!.. — Гольдер издал странный сухой смешок, как будто подавился кашлем. — Сумасшедшая старуха… и другая не лучше… — Он выругался на идише, проклиная жену и дочь. — Нет, милая моя, все кончено… кончено… навсегда…
Наступил новый день. Гольдер услышал за дверью какой-то шум и машинально спросил:
— Кто там?
— Телеграмма, мсье.
— Войдите.
Слуга подошел к Гольдеру.
— Мсье плохо себя чувствует?
Он не потрудился ответить и вскрыл телеграмму.
«Нуждаюсь деньгах Джойс».
— Если мсье хочет ответить, телеграфист еще не ушел… — сообщил слуга, с удивлением глядя на Гольдера.
— Что? — рассеянно переспросил тот. — Нет… Ответа не будет…
Он вернулся в кровать, закрыл глаза и замер. Явившийся несколько часов спустя Лёве так и нашел его неподвижно лежащим, с закинутой назад головой. Он дышал с болезненным усилием, приоткрытые дрожащие губы были белыми от жара и обезвоживания.
Гольдер отказался вставать, не отвечал на вопросы, призывы и мольбы, не сделал ни одного распоряжения. Он выглядел полумертвым, оторвавшимся от земли. Лёве вложил ему в руку письма с просьбой предоставить кредиты, дать отсрочку, оказать помощь и содействие, но Гольдер не подписал ни одного. Обезумевший от ужаса Лёве уехал в тот же вечер. Три дня спустя биржа зафиксировала разорение Давида Гольдера. Крах его состояния неумолимой лавиной накрыл с головой очень многих.
Этой ночью Джойс и Алек решили заночевать близ Аскена. Они покинули Мадрид десять дней назад и теперь путешествовали вдоль Пиреней, не в силах насытиться любовью.
Обычно машину вела Джойс, а Алек и Джиль спали, утомленные жарой и солнцем. С наступлением вечера они останавливались в какой-нибудь маленькой гостинице и ужинали в саду, в компании других влюбленных. Играл под сурдинку аккордеонист, в воздухе разливался аромат глициний, развешанные на ветвях бумажные фонарики неожиданно воспламенялись, и веселый золотой огонь, выплеснувшись на листья, осыпался на землю черным пеплом. Алек и Джойс сидели за шатким столиком, пили холодное вино и целовались. Поужинав, они поднимались в пустую прохладную комнату, занимались любовью, засыпали, а на следующий день отправлялись дальше.
В тот вечер они ехали по горной дороге к Аскену. Заходящее солнце окрашивало деревенские домики в конфетный розовый цвет.
— Завтра меня «призовет под знамена» леди Ровенна… — сообщил Алек.
— Мерзкая злобная уродина! — с тихой яростью пробормотала Джойс.
— Нужно же чем-то жить. Когда мы поженимся, я буду спать только с молодыми красавицами. — Алек рассмеялся и нежно прикоснулся к ее изящному затылку. — Я хочу тебя, Джойс… Очень хочу, только тебя… сама знаешь…
— Конечно, знаю, — небрежно бросила девушка, торжествующе надув красивые губки, — еще бы мне не знать…
На землю опускалась темнота. Легкие вечерние облака отправлялись на ночлег в долины. Джойс остановилась у дверей гостиницы. Хозяйка открыла дверцу.
— Спальня с одной кроватью, мсье, мадам? — с улыбкой спросила она, взглянув на молодую пару.
Пол в комнате был из светлого дерева, у стены стояла широченная высокая кровать. Джойс с разбега кинулась на цветастое покрывало.
— Алек… Иди сюда…
Он наклонился и обнял ее.
Чуть позже Джойс жалобно прошептала:
— Смотри… комары…
Алек погасил свет. Ночь подкралась стремительно и неожиданно, пока они наслаждались друг другом. Под окнами, в маленьком, засаженном подсолнухами садике, раздалось журчание воды.
— По-моему, кто-то поставил охлаждаться белое вино! — У Алека весело заблестели глаза. — Я голоден и хочу выпить…
— Что мы будем есть?
— Я заказал раков и вино, но в остальном придется удовольствоваться дежурными блюдами. Ты не забыла, что у нас осталось пятьсот франков? За десять дней мы промотали пятьдесят тысяч. Если отец ничего тебе не пришлет…
— Этот человек позволил мне уехать без гроша в кармане!.. — со злостью в голосе воскликнула Джойс. — Никогда его не прощу… Если бы не старый Фишль…
— Что он попросил тебя сделать за свои пятьдесят тысяч? — неприятным тоном спросил Алек.
— Ничего! — воскликнула Джойс. — Клянусь тебе, совсем ничего!.. Меня начинает тошнить от одной только мысли о прикосновении его гадких ручонок! А вот ты, маленький негодяй, спишь за деньги со старухами вроде леди Ровенны!..
Она прикусила его рот острыми зубками и больно укусила.
Алек вскрикнул:
— Чертовка! Ты меня до крови покусала…
Она беззвучно рассмеялась.
— Ладно, идем…
Они спустились в сад, взяв с собой Джиля. За столиками никого не было, гостиница казалась пустой. Между деревьями, на все еще светлом небе, висела большая желтая луна. Джойс сняла крышку с дымящейся супницы и со стоном наслаждения втянула ноздрями аромат еды.
— Боже, как вкусно пахнет… Давай тарелку…
Она накладывала ему еду, и это выглядело так странно — накрашенное лицо, обнаженные руки, отброшенное на спину жемчужное ожерелье и половник! — что он рассмеялся.
— В чем дело?
— Так, ничего… Ты совсем не похожа на женщину…
— Конечно! Я юная прекрасная девушка… — Джойс скорчила забавную гримаску.
— Не могу вообразить тебя маленькой… Может, ты родилась с накрашенными глазами и кольцами на пальцах и сразу стала петь и танцевать? Умеешь резать хлеб? Хочу горбушку.
— Нет, а ты?
— Куда уж мне.
Призванная на помощь служанка нарезала ломтями золотистую буханку, прижимая ее к груди. Джойс равнодушно наблюдала за ней, откинув назад голову и томно вытянув руки.
— Я была очень красивой девочкой… Они лезли ко мне с ласками, надоедали…
— Кто это — «они»?
— Мужчины. Особенно старые, сам понимаешь…
Служанка забрала пустые тарелки и вернулась с миской раков, плававших в обжигающе-горячем, душистом и пряном бульоне. Они с аппетитом накинулись на еду. Джойс переборщила с перцем, и то и дело высовывала горящий огнем язык, чтобы остудить его. Алек осторожно разлил ледяное вино по запотевшим стаканам.
— Шампанского выпьем в номере, ночью, — пробормотала захмелевшая Джойс, поедая огромного рака. — Какое у них шампанское? Хочу очень сухого «Клико».
Она подняла зажатый в ладонях бокал:
— Смотри… вино и луна сегодня одного цвета… Золотого… да смотри же…
Они выпили из одного бокала: нежные юные рты пахли перцем и фруктами.
Они ели соте из цыпленка с оливками и стручковым перцем, запивая его терпким ароматным шамбертеном, а потом Алек заказал коньяк. Он наливал его в высокие бокалы, мешая с шампанским. Джойс пила наравне с любовником. За десертом она взяла Джиля на колени и мечтательно уставилась в небо, привычным жестом запустив пальцы в короткие золотистые локоны.
— Как бы мне хотелось провести всю ночь под звездами… Хочу остаться здесь на всю жизнь… Хочу всю жизнь заниматься любовью… А ты?
— Обожаю твою маленькую грудь, — больше Алек ничего не сказал — он впадал в меланхолию, когда пил, — и продолжил доливать шампанское коньяком.
Стояла мирная деревенская ночь. Лунный свет разливался над горами. Стрекотали цикады.
— Они думают, что сейчас день, — восхищенно прошептала Джойс. Собачка уснула у нее на руках. Она попросила: — Дай мне сигарету.
Алек сунул ей в рот сигарету, крепко схватил за шею и что-то жарко забормотал.
Джойс отпрянула, проснувшийся Джиль спрыгнул на землю, улегся в траву, вытянул лапы и стал обнюхивать влажные плиты дорожки.
— Идем, Джойс, идем играть в любовь… — низким голосом позвал Алек.
— Пошли, Джиль… — Джойс свистнула собаке.
Песик поднял глаза на хозяйку, как будто решал, стоит ее слушаться или нет. Но Алек с Джойс уже брели к дому, склонив друг к другу юные хмельные головы. Джиль с глухим ворчанием поднялся и поплелся следом, то и дело останавливаясь, чтобы понюхать землю.
В номере он устроился перед кроватью, и Джойс привычно пошутила:
— Джиль, старый греховодник, тебе придется заплатить за представление.
Луна серебряными лужами отражалась на полу. Джойс медленно разделась и встала перед окном. Ледяной луч скользнул по ее жемчужному ожерелью.
— Я красивая, Алек? Я тебе нравлюсь?
— Сегодня наш последний вечер, — жалобно, как ребенок, произнес Алек. — Деньги кончились, ничего больше не будет… Нужно возвращаться, нам придется расстаться… Как долго мы будем в разлуке?
— О Боже, ты прав…
В эту ночь они впервые за все время не нырнули с головой в любовь, чтобы потом мгновенно провалиться в сон, как это случается с молодыми, уставшими от игры животными. У обоих было тяжело на сердце, они лежали на затканном цветами покрывале, луна заглядывала в окно, заливая серебряным светом их юные тела. Они нежно укачивали друг друга в объятиях и молчали, не чувствуя желания. Откуда-то издалека доносился стук копыт.
— Наверное, тут поблизости ферма, — сказал Алек, когда Джойс подняла голову. — Животные перебирают ногами во сне…
Джиль перевернулся на бок и так горько вздохнул, что Джойс со смехом прошептала:
— Папочка вздыхал так же, когда терял деньги на бирже… О, Алек, какие у тебя прохладные колени…
Их тени на белом потолке сплетались в странный, похожий на растрепанный букет цветов узел.
Джойс медленно провела ладонями по возбужденным, уставшим от любви бедрам.
— Боже, Алек, как я люблю любовь…
Как только дом в Биаррице был продан, Гольдер в одиночестве уехал в Париж, а Глория и Джойс отправились в круиз на яхте Беринга в компании Ойоса, Алека и Мэннерингов. Глория вернулась в Париж только в декабре и почти сразу явилась к мужу с антикваром, чтобы заняться продажей мебели.
С чувством извращенного удовольствия Гольдер наблюдал, как уплывают из дома стол с бронзовым сфинксом и кровать в стиле Людовика XV с амурчиками, колчанами стрел и балдахином в форме купола. Он давно спал в гостиной на маленькой, узкой и жесткой кровати-клетке. К вечеру, когда уехали последние машины с вещами, в квартире осталось несколько плетеных стульев и простой деревянный кухонный стол. На усыпанном стружкой полу валялись газеты. Когда Глория снова поднялась в квартиру, Гольдер даже не пошевелился. Он полулежал на кровати, прикрыв грудь шерстяным пледом в черно-белую клетку, и с облегчением смотрел на огромные «раздетые» окна: шелковые узорчатые шторы составили компанию мебели и безделушкам, и свет и воздух заливали комнату.
Рассохшийся паркет отчаянно скрипел под ногами Глории. Она нервно передернула плечами, на мгновение замерла на месте и пошла дальше на носочках, раскачиваясь всем телом, но пол, уподобясь живому существу, все так же обиженно жаловался. Глория раздраженно опустилась на стул напротив Гольдера.
— Давид…
Несколько мгновений они молча, не скрывая взаимной неприязни, смотрели друг на друга. Она пыталась улыбаться, но грубая квадратная нижняя челюсть непроизвольно выдвигалась вперед, придавая лицу хищное выражение. Глория сдалась первой.
— Итак, ты получил, что хотел… Доволен? — спросила она, нервно помахивая зажатыми в руке перчатками.
— Да, — коротко ответил он.
Глория судорожно поджала губы.
— Сумасшедший… старый безумец… — тихо прошипела она. — Надеешься, я умру с голоду без тебя и твоих проклятых денег? Вот, смотри… Согласись, меньше всего я похожа на нищенку! Хорошо разглядел? — Глория резко выкинула вперед руку с новым браслетом. — За эту цацку заплачено не из твоих денег, верно? Так чего ты хотел добиться? Если кто теперь и страдает, так ты один… Глупец! Я свою жизнь устроила… Все, что стояло в этой квартире, принадлежит мне, мне одной! — Глория гневно стукнула кулаком по ручке кресла. — Попробуешь помешать мне продать вещи, как я захочу и когда захочу, пожалеешь! Вор!.. Ты заслуживаешь тюрьмы! — пригрозила она. — Оставить женщину без средств к существованию после стольких лет совместной жизни… Да ответь же хоть что-нибудь! — закричала она. — Сам видишь — я все знаю! Давай, признавайся! Ты хотел лишить меня денег, вот и разорил, и загубил жизни несчастных людей, свою в том числе… Предпочитаешь сдохнуть в четырех стенах? Хочешь, чтобы я закончила жизнь нищей старухой, да? Отвечай!
— Мне нет до тебя дела… — Гольдер закрыл глаза и прошептал: — Не представляешь, как мало меня волнуешь ты, твои деньги и все, что имеет к тебе отношение… И вот еще что… эти деньги, бедная моя, недолго будут тебя радовать… Они ох как быстро утекают, если под боком нет пополняющего запас мужа… — Гольдер говорил «без сердца», тихим старческим голосом, вцепившись пальцами в лацканы домашней куртки, как будто хотел прикрыть щеки. С улицы через щели в раме окна задувал ледяной ветер. — Да-да… очень быстро… Думаю, ты играла на бирже и сорвала куш… Говорят, в этом году достаточно ткнуть пальцем в любую акцию, чтобы курс взлетел до небес… но это скоро кончится… а Ойос… — Гольдер неожиданно молодо хохотнул. — Через год-другой вас ждет та еще жизнь, дети мои!..
— А что ждет тебя? Ты заживо себя похоронил!..
— Поступил, как счел нужным, — высокомерно оборвал жену Гольдер. — Сама знаешь — в этом огромном мире я всегда делал только то, чего сам хотел…
Она помолчала, медленно разглаживая ладонью перчатки.
— Собираешься жить в этой квартире?
— Не знаю.
— У тебя ведь остались деньги, я угадала? — прошептала она. — Ты о себе позаботился?
— Да… — Гольдер кивнул. — Но не пытайся до них добраться… не утруждай себя понапрасну… — мягко добавил он. — Я их хорошо спрятал…
Глория усмехнулась, указав подбородком на пустые стены.
— Можешь не верить, но я счастлив, что избавился от всего этого… сфинксы, лавровые венки… мне они не нужны… — устало произнес он и закрыл глаза.
Глория встала, подобрала с пола свою лису, достала из сумки пудреницу и принялась медленно наводить красоту перед висевшим над каминной полкой зеркалом.
— Думаю, скоро тебя навестит Джойс…
Гольдер промолчал, и она тихо добавила:
— Ей нужны деньги…
По старому жесткому лицу Гольдера проскользнуло странное выражение. Глория не удержалась от вопроса:
— Это из-за Джойс, да?
Гольдер не сумел скрыть внезапную дрожь: у него тряслись щеки, ходили ходуном пальцы.
— Все дело в ней? Но Джойс ни в чем перед тобой не виновата… Как странно…
Глория издала натужный сухой смешок:
— Как сильно ты ее любишь… Боже, ты любишь Джойс, как престарелый любовник… Это просто смешно…
— Довольно! — выкрикнул Гольдер.
Она вздернула брови, постаравшись скрыть страх.
— Лучше не начинай… Я ведь могу запереть тебя с психами…
— Не сомневаюсь, что ты на это способна… — Гольдер вздохнул. — Уходи… — В его голосе прозвучали гнев и усталость.
Он сделал над собой усилие, чтобы успокоиться, медленно отер струившийся по лицу пот.
— Иди. Прошу тебя.
— Ну что же… Значит, прощаемся?
Гольдер молча ушел в соседнюю комнату и со стуком закрыл за собой дверь. Пустой дом отозвался глухой дрожью. Глория подумала, что в прошлом он именно так всегда прекращал их ссоры… и что они, скорее всего, никогда больше не увидятся… одинокая жизнь скоро его прикончит… в этом можно было не сомневаться… «Прожить вместе столько лет, чтобы все вот так закончилось… К чему? В их-то возрасте… Подобное случается каждый день… Давид сам этого хотел… Тем хуже для него… Но как это глупо… Господи, как глупо…»
Она покинула квартиру и медленно пошла вниз по лестнице.
Гольдер остался один.
Гольдер долго жил затворником. Ни жена, ни дочь больше не появлялись.
Каждое утро его навещал врач. Торопливо миновав пустые темные комнаты, он входил в спальню и начинал осмотр: выстукивал старческую грудь, проверяя, не уменьшились ли беспокоившие его застойные хрипы, слушал сердце. Болезнь уснула. Да и сам Гольдер казался погруженным в сон, вернее, в мрачное оцепенение. Он вставал, одевался — медленно, тяжело отдуваясь, как будто хотел сэкономить как можно больше жизненных сил. Дважды обходил свое жилище, точно рассчитывая каждый шаг, каждый толчок крови, каждый удар сердца. Он тщательно взвешивал продукты на весах в кладовой, а яйцо всмятку варил по часам.
В огромной кухне, где в прежние времена хватало места для пятерых, теперь трудилась одна служанка. Стоя у плиты, она то и дело бросала на хозяина покорный усталый взгляд. Гольдер ходил из угла в угол, заложив руки за спину, одетый в купленный еще в Лондоне халат. Лиловый шелк износился, и белая шерсть, которой он был подбит, вылезала через прорехи.
После завтрака Гольдер подтаскивал к окну кресло и табурет, ставил на колени поднос и целый день раскладывал пасьянсы. В солнечную погоду он ходил в аптеку на соседней улице, взвешивался и медленно возвращался обратно. Сделав пятьдесят шагов, останавливался, опирался на трость и отдыхал, придерживая левой рукой концы шерстяного шарфа, дважды обмотанного вокруг шеи и заколотого на груди английской булавкой.
Когда день начинал клониться к закату, являлся старик Сойфер: Гольдер познакомился с ним в Силезии, потом потерял из виду, а недавно они снова случайно встретились и теперь каждый вечер играли в карты. Инфляция разорила Сойфера, он восстановил состояние на спекуляциях с франком, но навсегда утратил доверие к деньгам, ведь революции и войны могли за один день превратить их в ничего не стоящую бумагу. Сойфер обратил свое состояние в драгоценности. В его сейфе в Лондонском банке лежали такие изумительные бриллианты, жемчужины и изумруды, каких не было даже у Глории. При всем при том скупость Сойфера граничила с безумием. Он жил в гнусных меблирашках на темной улочке Пасси. Никогда не ездил на такси, даже если кто-нибудь из друзей хотел за него заплатить. «Не хочу привыкать к роскоши, — объяснял он, — она мне не по карману». Зимой он часами ждал под дождем автобуса, пропуская одну машину за другой, если во втором классе не было мест. Всю жизнь Сойфер ходил на цыпочках, чтобы ботинки дольше носились, и уже несколько лет ел только каши и протертые овощи, потому что зубы у него выпали, а на протезы он тратиться не желал.
Желтая, как пергамент, и сухая, как осенний лист, кожа придавала Сойферу возвышенно-благородный вид. Так иногда выглядят престарелые каторжники. Седые волосы красиво серебрились на висках, и только беззубый, брызжущий слюной, окруженный глубокими складками рот вызывал брезгливость и внушал страх.
Гольдер каждый день позволял Сойферу выигрывать десяток-другой франков, а тот рассказывал ему, как обстоят дела на бирже. Оба были наделены мрачноватым чувством юмора и отлично ладили.
(Сойфер умрет один, как собака, ни один друг не придет почтить его память, никто не положит на могилу венка, а родственники похоронят его на самом дешевом парижском кладбище. При жизни их связывала лютая ненависть, но он все-таки оставил семье тридцать миллионов наследства, до конца исполнив загадочное предназначение любого хорошего еврея на этой земле.)
Так они сходились каждый день, ровно в пять, сидели за простым деревянным столом — Гольдер, в лиловом халате, Сойфер в черной женской шали на плечах — и играли в карты. В пустой квартире кашель Гольдера звучал глухо и странно. Старый Сойфер жаловался раздраженно-плаксивым голосом.
Они пили горячий чай из больших стаканов в серебряных подстаканниках, которые Гольдер когда-то привез из России. Сойфер прерывал игру, клал карты на стол, непроизвольным жестом прикрывал их ладонью, отхлебывал из стакана и спрашивал:
— Вам известно, что сахар снова поднимется в цене?
Или:
— Слышали — Банк Лальмана собирается финансировать Франко-Алжирскую рудную компанию?
Гольдер вздергивал голову, и его взгляд становился живым и горящим, как огонь, тлеющий под пеплом, но отвечал он тихо и устало:
— Выгодное может получиться дело.
— Единственное выгодное дело, это взять деньги, обратить их в надежные ценности — если таковые найдутся! — сесть на них и высиживать, как старая наседка яйца… Ваш ход, Гольдер…
И они возвращались к игре.
* * *
— Вы, часом, не в курсе? — спросил вошедший Сойфер. — Не знаете, что еще они придумают?
— Кто?
Сойфер махнул кулаком в сторону окна — наверное, имел в виду весь Париж.
— Позавчера, — продолжил он высоким скрипучим голосом, — нас «осчастливили» подоходным налогом, завтра настанет черед учетных ставок. Неделю назад цена на газ поднялась до сорока трех франков. Потом моя жена купила новую шляпу. Семьдесят два франка!.. Больше всего эта шляпа похожа на перевернутый горшок!.. Я согласен платить за что-нибудь стоящее… а эта дрянь больше двух сезонов не выдержит!.. Покупать такие вещи в ее возрасте!.. Саван — вот что ей требуется! Вот на что я бы не пожалел денег!.. Семьдесят два франка!.. Когда я был молод, за эти деньги можно было купить медвежью шубу!.. Боже мой, Боже мой, если мой сын однажды женится, я удавлю его собственными руками, так будет лучше для бедного мальчика!.. иначе из него всю жизнь будут тянуть деньги — как из нас с вами!.. А сегодня к тому же выяснилось, что, если я не продлю документы, меня вышлют!.. Куда деваться несчастному больному старику, куда, скажите на милость?
— В Германию.
— Ну да, в Германию, чтоб ей ни дна ни покрышки!.. — проворчал Сойфер. — Сами знаете, у меня там были неприятности из-за военных поставок… Неужели не знали?.. Ладно, я должен быть там к четырем… Хотите скажу, во что мне обойдется это удовольствие?.. В триста франков, старина, в триста франков плюс дорога, попусту потерянное время и упущенная выгода: сегодня я не выиграю у вас свои двадцать франков, ведь у нас нет времени даже на одну партию!.. Господь Всемогущий и милосердный! Не составите мне компанию? Развеетесь, подышите воздухом — погода стоит прекрасная.
— Хотите, чтобы я оплатил такси? — Гольдер издал хриплый, похожий на приступ кашля, смешок.
— Видит Бог — я рассчитывал только на трамвай… ездить на такси — дурная привычка… Но сегодня мои старые ноги словно свинцом налиты… Так что, если вам нравится швыряться деньгами…
Они вышли вместе, каждый опирался на трость, Гольдер молча слушал рассказ Сойфера о «сахарном деле», закончившемся жульническим банкротством. Старик называл цифры и имена скомпрометированных акционеров, потирая от удовольствия дрожащие руки.
После визита в префектуру Гольдер захотел пройтись. На улице было еще светло, последние лучи красного зимнего солнца освещали Сену. Они прошли по мосту, поднялись вверх по улочке за Ратушей и оказались на улице Вьей-дю-Тампль.
Неожиданно Сойфер остановился:
— Знаете, где мы находимся?
— Нет, — равнодушно бросил Гольдер.
— Совсем рядом, на улице Розье, есть маленький еврейский ресторанчик — единственный в Париже, где умеют правильно готовить фаршированную щуку. Поужинайте со мной.
— Вы же не думаете, что я стану есть фаршированную щуку? — проворчал Гольдер. — Я уже полгода не притрагиваюсь ни к рыбе, ни к мясу.
— Никто не просит вас есть. Вы просто составите мне компанию и заплатите. Договорились?
— Идите к черту, — огрызнулся Гольдер, но последовал за Сойфером. Тот ковылял по улице, вдыхая исходившие от темных лавок и кособоких домишек запахи пыли, рыбы и гнилой соломы. Он обернулся и взял Гольдера под руку.
— Ну что за мерзкое еврейство… — растроганно улыбаясь, произнес он. — Вам это что-нибудь напоминает?
— Ничего хорошего, — мрачно ответил Гольдер.
Он остановился, поднял голову и несколько минут молча смотрел на дома с висящим на окнах бельем. Мимо с шумом и гвалтом неслись ребятишки. Он осторожно отстранил их концом своей трости и вздохнул. Лавочники торговали всяким старьем и рыбой — плававшей в бочках с рассолом золотистой селедкой. Сойфер кивнул на маленький ресторанчик с вывеской на иврите.
— Нам сюда. Идете, Гольдер? Угостите меня ужином, доставьте удовольствие бедному старику.
— Черт бы вас побрал, — повторил Гольдер, но снова пошел за Сойфером. — Сюда или?.. — Он чувствовал, что устал больше обычного.
Маленький ресторанчик выглядел довольно чистым. Столы были застелены цветными бумажными скатертями, в углу блестел медный чайник. В зале не было ни одного посетителя.
Сойфер заказал фаршированную щуку с хреном и, когда официант принес еду, осторожно схватил подогретую тарелку и поднес ее к носу.
— До чего вкусно пахнет!
— Во имя Господа, пощадите мои нервы! Ешьте и молчите, — тихо попросил Гольдер.
Он отвернулся, приподнял уголок холщовой в красно-белую клетку занавески. Двое мужчин остановились под окном, чтобы поговорить. Слов Гольдер разобрать не мог, но угадывал смысл по жестикуляции. Один из мужчин был поляк в огромной меховой шапке с наушниками, вытертой и порыжевшей, с курчавой седой бородой, которую он ни на мгновение не оставлял в покое. Его собеседник был совсем молод и буйно рыжеволос.
«Что они продают? — думал Гольдер. — Сено? Железный лом, как во времена моей молодости?..»
Он прикрыл глаза. В это мгновение, когда на город опускалась ночь, когда грохот и скрип тележки заглушали шум машин на улице Вьей-дю-Тампль, а верхние этажи домов прятались в тени, ему казалось, что он смотрит сон о родине.
«Так иногда снятся давно умершие люди…» — рассеянно подумал Гольдер.
— На что вы там смотрите? — спросил Сойфер, отодвигая тарелку с недоеденной рыбой и размятой в пюре картошкой. — Вот что значит постареть… В былые времена я бы съел три такие порции… Бедные мои зубы!.. Глотаю, не жуя… обжигаю десны… И вот здесь печет… — Он ткнул себя в грудь. — О чем задумались?
Сойфер замолчал, проследил взгляд Гольдера и покачал головой.
— Ой ты Боже мой!.. — неожиданно произнес он со своей неподражаемой ноюще-язвительной интонацией. — Ой-ёй-ёй… Или они счастливее нас?.. Грязные бедняки, но разве еврею много нужно?.. Нищета для еврея, что рассол для сельдей… Хотел бы я приходить сюда почаще. Не будь это место так далеко и, главное, так дорого — впрочем, теперь везде дерут втридорога! — я бы каждый вечер ужинал здесь в тишине и покое, вдали от своего семейства, чтоб им пусто было…
— Будем иногда здесь кормиться, — тихо согласился Гольдер.
Он протянул руки к стоявшей в углу красной печке, от которой исходил густой жар.
«Дома я бы от такого запаха просто задохнулся…» — с иронией подумал он.
Он чувствовал себя совсем неплохо. Животное тепло, которого он прежде никогда не ощущал, пронизывало старые кости.
На улице появился фонарщик с шестом, прикоснулся к газовому рожку на доме напротив ресторанчика, и они заметили узкое темное окно с бельем над пустыми цветочными горшками. Гольдер тут же вспомнил такое же слуховое окошко в доме напротив лавочки, где он родился… заснеженную улицу… и ветер… он часто видел их во сне.
— Долгий путь, — произнес он вслух.
— Да, — согласился Сойфер, — долгий, тяжкий и бессмысленный.
Оба подняли глаза и долго, то и дело вздыхая, смотрели на жалкое окошко с бьющимся о стекло тряпьем. Женщина приоткрыла створку, высунулась наружу, сняла белье, встряхнула его, потом достала из кармана маленькое зеркальце и накрасила губы в свете фонаря.
Гольдер резко поднялся.
— Пора возвращаться… Меня мутит от запаха керосина…
Ночью ему впервые привиделась Джойс. Во сне она была похожа на маленькую еврейку с улицы Розье. Воспоминание о дочери дремало в нем, как болезнь…
Когда Гольдер проснулся, ноги у него дрожали от усталости, как будто он бродил много часов подряд. Весь день, забыв о картах, он сидел у окна, завернувшись в пледы и шали. Ледяной холод пробирал его до костей.
Сойфер навестил его, но он чувствовал себя больным и печальным и был немногословен. Они расстались раньше обычного. Гольдер видел, как Сойфер ковыляет по темной улице, прижимая к груди зонт.
Он поужинал. Отпустил служанку, обошел квартиру и запер двери. Глория сняла все люстры. Свисавшие с потолка лампочки раскачивались на сквозняке, отражаясь в зеркалах. Старый Гольдер бродил по квартире босиком, с ключами в руках, бледный, всклокоченный, с синюшными кругами под глазами.
В дверь позвонили. Гольдер удивился и взглянул на часы. Вечерние газеты давно доставили. Он решил, что с Сойфером произошел несчастный случай и сейчас его попросят заплатить врачу.
— Это вы, Сойфер? — спросил он, подойдя к двери. — Кто там?
— Тюбинген…
Гольдер разволновался и начал снимать цепочку. Руки у него дрожали, он никак не мог справиться с замком, нервничал, но Тюбинген молча терпеливо ждал. Гольдер знал, что этот человек способен часами сохранять неподвижность. «Тюбинген не изменился», — подумал он.
Задвижка наконец поддалась, и гость вошел.
— Приветствую, — сказал он, снял шляпу, пальто, сам все повесил, раскрыл мокрый зонт, поставил его в угол и только после этого пожал руку хозяину.
У Тюбингена был удлиненный, странной формы, череп, отчего лоснящийся лоб выглядел огромным, лицо с узкими губами было по-пуритански сдержанным и бледным.
— Могу я войти? — спросил он, кивнув в сторону гостиной.
— Конечно, прошу вас…
Гольдер заметил, что гость обвел взглядом пустые комнаты и опустил глаза, как делают люди, случайно узнавшие чужой секрет.
— Моя жена уехала, — объяснил он.
— В Биарриц?
— Не знаю.
— Понимаю, — тихо произнес Тюбинген.
Он сел напротив Гольдера, у которого от волнения снова сбилось дыхание.
— Как идут дела? — наконец спросил он.
— Все как обычно. Одни — хорошо, другие — плохо. Вы знаете, что «Амрум» договорилась с русскими?
Гольдер отреагировал мгновенно.
— Насчет Тейска? — Он протянул руки, как будто хотел схватить скользнувшую мимо тень, но тут же уронил их на колени и со вздохом пожал плечами. — Я не знал…
— Речь не о Тейске. Они подписали пятилетний контракт на поставку ста тысяч тонн русской нефти в год в порты Константинополя, Порт-Саида и Коломбо.
— Но… А как же Тейск? — севшим голосом спросил Гольдер.
— Никак.
— Понимаю.
— Мне сообщили, что «Амрум» дважды посылала эмиссаров в Москву, но ничего не добилась.
— Почему?
— Спрашиваете почему?.. Да потому, что Советы хотят получить от США заем в двадцать три миллиона золотых рублей, а «Амруму» пришлось купить трех членов правительства, в том числе одного сенатора. Это был перебор. Кроме того, они спровоцировали кампанию протеста в прессе, обкрадывая друг друга.
— Вот как?
— Да.
Он многозначительно кивнул.
— «Амрум» заплатила за историю с нашими персидскими участками, Гольдер.
— Вы возобновили переговоры?
— Естественно. Сразу же. Мне нужен был весь Кавказ. Хотел получить монополию на очистку и быть эксклюзивным поставщиком русской нефти и нефтепродуктов.
Гольдер усмехнулся:
— Перебор, как вы изящно выразились. Они не любят давать иностранцам слишком большую экономическую — а следовательно, и политическую — власть.
— Глупцы. Их политика меня не интересует. Каждый человек свободен у себя дома. Впрочем, внедрись я туда, они не стали бы слишком активно совать нос в мои дела, могу в этом поклясться.
Гольдер рассуждал вслух:
— Лично я… начал бы с Тейска и Арунджи. Потом, чуть позже, постепенно… — он сделал неопределенный жест рукой, — собрал бы все воедино… все… весь Кавказ… всю нефть…
— Я за тем и пришел, чтобы предложить вам вернуться к делам.
Гольдер пожал плечами:
— Нет. Я вышел из игры. Я болен… наполовину мертв.
— Вы сохранили тейские акции?
— Да, — с колебанием в голосе ответил Гольдер, — сам не знаю зачем… Теперь их можно продавать на вес…
— Вы правы, если концессию получит «Амрум», и будь я проклят, если они вообще хоть что-то будут стоить… Но, если выиграю я…
Тюбинген замолчал. Гольдер покачал головой.
— Нет, — повторил он с мукой в голосе. — Нет.
— Но почему? Вы нужны мне, а я вам.
— Знаю. Но я больше не хочу работать. Не могу. Я болен. Сердце… Если не отойду от дел, просто умру. Не хочу. Во имя чего? Мне теперь немного нужно. Только жить, дышать.
Тюбинген покачал головой:
— Мне семьдесят шесть. Лет через двадцать-двадцать пять, когда забьют все тейские скважины, я буду лежать в земле. Иногда я об этом думаю… Например, когда подписываю договор сроком на девяносто девять лет… К тому времени не только я, но и мой сын, и мои внуки, и их дети предстанут перед Господом. Но род Тюбингенов не прервется. Я работаю на своих потомков.
— Я один в целом свете, — сказал Гольдер. — К чему надрываться?
— У вас, как и у меня, есть дети.
— Я один! — с силой повторил Гольдер.
Тюбинген закрыл глаза:
— Остается дело.
Он медленно поднял веки и повторил, глядя сквозь Гольдера:
— Дело… — В его глухом низком голосе прозвучало воодушевление — так человек говорит о своей тайной страсти, о том, что ему дороже всего на свете. — Начатое с нуля… поставленное на ноги… созданное на века…
— А что останется мне? Деньги? Они того не стоят… В могилу их с собой не унесешь…
— Бог дал, Бог взял. Да будет благословенно Его святое имя, — монотонной скороговоркой произнес Тюбинген с неповторимой интонацией пуританина, с младых ногтей обученного Священному Писанию.
Гольдер вздохнул:
— И все равно — нет.
— Это я, — сказала Джойс.
Она подошла вплотную, но Гольдер не пошевелился.
— Ты что, не узнаешь меня?
Она выкрикнула, как делала в прошлой жизни:
— Папа!
Он вздрогнул и опустил веки, словно слишком яркий свет ранил ему глаза, вяло протянул руку, едва коснулся пальцев дочери, но так ничего и не сказал.
Она подтащила табурет к его креслу, села, сняла шляпку, привычным движением встряхнула волосами — Боже, как хорошо он знал, как любил этот жест! — и замерла, пришибленная и безмолвная.
— Ты изменилась, — нехотя произнес он.
— О да… — Джойс неприятно улыбнулась.
Она стала выше, похудела, на усталом лице появилась печать растерянности.
На ней была изумительная соболья шуба. Она сбросила ее одним резким движением, и Гольдер увидел у нее на шее изумрудное колье. Камни были зеленые, как трава, чистой воды и такие огромные, что в первое мгновение Гольдер онемел от изумления. «Интересно, что она сделала с моим жемчугом?» — подумал он и зло рассмеялся.
— Вот оно что, понимаю… Ты тоже хорошо устроилась… Не понимаю, что тебе здесь нужно? Не понимаю…
— Это подарок жениха, — бесцветным голосом произнесла Джойс. — Я скоро выйду замуж.
— Ах так!.. — Гольдер сделал над собой усилие и добавил: — Поздравляю…
Она не ответила.
Он помолчал, потер лоб, вздохнул и сказал:
— Желаю тебе… — потом резко сменил тему: — Вижу, он богат… Значит, ты будешь счастлива…
— Счастлива!.. — Джойс издала безнадежный смешок и повернулась к отцу. — Счастлива? Знаешь, за кого я выхожу?
Гольдер промолчал, и она сообщила:
— За старика Фишля.
— За Фишля?
— Ну да, за Фишля! А что мне было делать? Без денег? Мать ничего мне не дает, ни одного су, ты ее знаешь, она скорее позволит мне умереть с голоду, чем поделится хоть монеткой, так ведь? Так чего же ты хочешь? Хорошо еще, что Фишль готов жениться… Иначе пришлось бы стать его любовницей… Может, так было бы даже лучше… легче… но он не хочет, представляешь? Старый боров желает за свои деньги получить максимум удовольствия. — В голосе Джойс вибрировала ненависть. — Уж я бы его… — Она замолчала, запустила пальцы в волосы и с отсутствующим выражением лица что было сил потянула их в стороны. — Убила бы его, — наконец процедила она.
Гольдер беззвучно рассмеялся.
— Зачем? Все очень хорошо, даже замечательно!.. Фишль!.. У него есть деньги — когда он не в тюрьме, станешь обманывать мужа с малышом… как там зовут твоего жиголо… и будешь очень счастлива, сама увидишь!.. Тебе конец, маленькая потаскушка, это написано у тебя на лице… Когда-то я не о том мечтал для моей Джойс…
Лицо Гольдера стало совсем белым.
«Боже, да что мне за дело? Что за дело? — с тоской думал он. — Пусть спит, с кем хочет, и отправляется, куда хочет…»
Но его сердце гордеца, как и прежде, кровоточило от унижения.
Моя дочь… Для всех ты, несмотря ни на что, дочь Гольдера… ты и Фишль!
— Если бы ты знал, как я несчастна…
— Ты слишком многого хочешь, дочка… Денег, любви… Придется выбирать… Но ты уже выбрала, я прав? — На лице Гольдера отразилось страдание. — Никто тебя не заставляет, так ведь? Чего же ты хнычешь? Сама захотела.
— Все это из-за тебя, ты один виноват!.. Деньги, деньги… ну не могу я жить иначе, чего ты от меня хочешь? Я пыталась, клянусь тебе, пыталась… Видел бы ты меня зимой… помнишь, какой стоял холод?.. никогда такого не было… А я ходила в коротеньком осеннем пальтишке… помнишь, такое серенькое… последняя вещь, которую я заказала перед твоим отъездом… О, я была хороша… Но такая жизнь не для меня! Я не виновата! Я просто не могу, не могу!.. Долги, неприятности, заморочки… В конце концов придется уступить… Не этому, так другому… Но Алек, Алек!.. Ты сказал: «Будешь изменять Фишлю»! Конечно, буду! Но не думай, что старик станет закрывать глаза!.. Ты его не знаешь! Он ревниво стережет то, за что заплатил! Старик, грязный старикашка! Лучше мне умереть, я так несчастна, так одинока, мне плохо, помоги, папочка, ты — моя последняя надежда! — Она схватила Гольдера за руки. — Отвечай, поговори со мной, скажи хоть слово!.. Или я убью себя, как только выйду отсюда. Помнишь Маркуса?.. Говорят, он покончил с собой из-за тебя… Пусть и моя смерть будет на твоей совести, слышишь, что я говорю? — Джойс выкрикнула последние слова по-детски тоненьким, дрожащим голоском, неуместным в этой пустой квартире, среди голых стен.
Гольдер стиснул зубы.
— Хочешь меня напугать, да? Я не идиот! Да и денег у меня больше нет. Уходи. Ты мне никто. Сама знаешь… Всегда знала… Ты не моя дочь… Твой отец — Ойос… Так отправляйся к нему… Пусть защищает тебя, оберегает, работает ради тебя… Теперь его очередь… Я довольно постарался, меня твои дела больше не касаются, знать ничего не хочу, уходи, убирайся!..
— Ойос? Ты… ты уверен? Ах, папа, если бы ты знал! Мы с Алеком видимся у Ойоса… при нем мы… — Она закрыла лицо ладонями, но Гольдер видел ее слезы. — Папа! — с отчаянием повторила она. — У меня есть только ты, ты один в целом мире! И мне все равно, что ты мне не родной. Помоги, умоляю… Я хочу быть счастливой, я ведь так молода, хочу жить, хочу, хочу счастья!..
— Не ты одна, бедная моя девочка… Оставь меня, уходи… — Он махнул рукой, собираясь то ли оттолкнуть, то ли притянуть Джойс к себе. Неожиданно по его телу пробежала дрожь, пальцы потянулись к стриженому золотоволосому затылку… Он должен в последний раз прикоснуться к этой… чужой девочке… ощутить ладонью слабое торопливое биение жизни… а потом…
У Гольдера сжалось сердце:
— Ах, Джойс! Ну зачем ты меня потревожила, доченька?!
— А куда еще мне было идти?! — нервно ломая пальцы, воскликнула девушка. — Если бы ты захотел, если бы ты только захотел!..
Гольдер пожал плечами:
— Что тебе нужно? Надеешься, что я навсегда подарю тебе Алека с деньгами и драгоценностями в придачу, как когда-то дарил игрушки?.. Понимаю. Увы, не могу. Слишком дорого. Мать сказала тебе, что у меня все еще есть деньги?
— Да.
— Сама видишь, как я живу. На то, что у меня осталось, я дотяну до конца своих дней. Тебе этих денег хватит на год.
— Но почему? — со слезами в голосе воскликнула Джойс. — Займись, как раньше, делами, делай деньги… Это ведь так легко…
— Неужели?
Он снова с опасливой нежностью прикоснулся к изящной золотой головке. «Бедная малышка Джойс…»
«Забавно, — с горечью думал он. — Я прекрасно знаю, каким будет финал… Через два месяца она ляжет в постель со своим Алеком… или с кем-нибудь другим… и все закончится… Но Фишль!.. Будь это любой другой, все равно кто!.. Но Фишль… — Гольдер едва не захлебнулся ненавистью. — Потом этот мерзавец скажет… „дочь Гольдера, которую я взял голой и бо сой!..“»
Он резко наклонился, стиснул лицо Джойс ладонями и силой заставил ее подняться. Его старые кривые ногти с жаркой страстью впивались в нежную плоть.
— Скажи… скажи правду… если бы я не был тебе нужен, ты бы так и оставила меня подыхать в одиночестве?
— А ты сам… ты бы меня позвал? — тихо спросила она и улыбнулась.
Гольдер смотрел в полные слез глаза Джойс, любовался пухлыми красными, похожими на цветок, губами, и у него кружилась голова.
«Моя малышка… Возможно — кто знает? — она все-таки от меня? Да и что это меняет в конце-то концов?»
— Ты точно знала, чем можно взять старика, да, Джойс? — шептал он. — Твои слезы… и мысль о том, что эта свинья может купить что-то мое… Я угадал? Угадал, да? — страстно вопрошал Гольдер со смесью ненависти и какой-то первобытной нежности… — Значит, ты хочешь, чтобы я попробовал?.. Сделал для тебя перед смертью еще немного денег?.. Будешь ждать год? Если да, через двенадцать месяцев станешь такой богатой, какой твоя мать не была никогда в жизни.
Он отстранился и встал, чувствуя, как в его старом изношенном теле пробуждаются былая сила и страсть.
— Пошли Фишля к дьяволу, — приказал он сухим деловым тоном. — И если у тебя есть хоть капля здравого смысла, ты поступишь так же со своим Алеком. Не хочешь? Он проест твои деньги, а меня на этой грешной земле уже не будет. Что ты тогда станешь делать? Уступишь Фишлю? Я просто старый дурак! — буркнул он и так грубо схватил Джойс за подбородок, что она вскрикнула от боли. — Ты подпишешь — не читая! — составленный мной брачный договор. Я не собираюсь горбатиться ради твоего жиголо. Поняла? Так ты хочешь денег или нет?
Джойс молча кивнула. Он отпустил ее и открыл ящик.
— Слушай внимательно, дорогая… Завтра ты отправишься к моему поверенному Сетону, я его предупрежу. Он будет каждый месяц выплачивать тебе сто пятьдесят ливров…
Гольдер торопливо написал несколько цифр на полях валявшейся на столе газеты.
— Выйдет чуть меньше, чем я всегда тебе давал. Придется довольствоваться тем, что есть… это все, что у меня осталось. Позже, после моего возвращения, ты выйдешь замуж.
— Куда ты поедешь?
Гольдер нетерпеливо передернул плечами.
— Разве тебя это касается? — Он похлопал ее по затылку. — Слушай внимательно, Джойс… Если я умру в дороге, Сетон позаботится о твоих интересах. Верь ему. Подписывай все, что он скажет. Поняла?
Она кивнула.
Гольдер испустил глубокий вздох.
— Ну что же… вот и все…
— Папочка, дорогой…
Джойс скользнула к отцу на колени, закрыла глаза и уткнулась лбом ему в плечо.
Он взглянул на нее и едва заметно улыбнулся краешком губ.
— До чего нежной становишься, оставшись без гроша, да, детка? В первый раз вижу тебя такой…
«И в последний!..» — подумал он про себя и коснулся пальцами век и шеи Джойс, как будто хотел навсегда удержать в памяти ее образ.
«Договаривающиеся стороны подпишут договор о концессиях через тридцать дней после ратификации данного соглашения…»
Десять сидевших вокруг стола мужчин одновременно взглянули на Гольдера.
— Хорошо, читайте дальше, — прошептал он.
— На следующих условиях…
Гольдер нервно помахал рукой перед глазами, разгоняя дым, от которого горчило во рту. Моментами лицо читавшего договор мужчины — бледное, костистое и угловатое, с темным провалом рта — расплывалось неясным пятном.
Воздух был пропитан запахом крепкого русского табака, кожи и мужского пота.
Уже сутки десять человек спорили об окончательной редакции договора.
Предварительное обсуждение растянулось на восемнадцать недель. Часы Гольдера остановились. Он взглянул в окно. За грязным стеклом занималось чудесное августовское утро, в котором угадывалась прозрачная ледяная чистота первых осенних дней.
— «Советское правительство предоставит Компании „Тюбинген Петролеум“ права на эксплуатацию пятидесяти процентов нефтеносных участков, расположенных между районом Тейска и долиной Арунджи, описанных в меморандуме, представленном уполномоченным „Тюбинген Петролеум“ второго декабря тысяча девятьсот двадцать пятого года. Каждый такой участок будет прямоугольным, площадью не больше сорока десятин, и ни один не будет срединным…»
Гольдер поднял руку.
— Могу я попросить еще раз прочесть последнюю статью? — Он поджал губы.
— Каждый нефтеносный участок…
«Вот оно, — раздраженно подумал Гольдер. — Они вставили новый текст… Ждут до последнего, чтобы включить мелкие, внешне ничего не меняющие статьи… чтобы иметь повод разорвать договор… позже… когда будут переведены первые транши… Говорят, именно так они переиграли „Амрум“…»
Он вспомнил, что читал найденную в бумагах Маркуса копию договора с «Амрумом». Работы должны были начаться в точно определенный срок… Представителю фирмы официально пообещали, что срок можно будет отодвинуть… а потом контракт аннулировали… «Амруму» эта история стоила много миллионов…
— Стадо свиней, — буркнул он себе под нос и грохнул кулаком по столу. — Вы немедленно вычеркнете этот текст!..
— Нет… — Ответ прозвучал мгновенно, как пощечина.
— Я не подпишу.
— Как же так, дражайший Давид Исаакович… — воскликнул один из собеседников Гольдера.
Нежно-певучий русский акцент и учтивый, чисто славянский, строй речи странным образом контрастировали с его суровым желтым лицом. Маленькие узкие глаза блестели непримиримой жестокостью.
Он продолжил, протянув к Гольдеру руки, словно хотел прижать его к сердцу.
— Что вы такое говорите, любезный друг? Голубчик… Вам ведь известно, что этот пункт договора не несет никакой особой смысловой нагрузки? Он всего лишь призван успокоить законную обеспокоенность пролетариата, не желающего отдавать в капиталистические руки ни пяди советской территории, не обеспечив…
Гольдер раздраженно передернул плечами:
— Довольно болтовни! Не морочьте мне голову! Думаете, я забыл историю с «Амрумом»? Не тут-то было! Я не уполномочен подписывать договор, куда включена статья, с текстом которой компания не была ознакомлена… Вы меня поняли, Семен Алексеевич?
Тот захлопнул папку.
— Прекрасно! — произнес он тоном, в котором не осталось и намека на любезность. — Мы подождем. Пусть ваши компаньоны ознакомятся с дополнениями и примут решение.
«Все ясно… — подумал Гольдер. — Они решили потянуть время… Неужели „Амрум“?..»
Он вскочил, с грохотом оттолкнув стул.
— Я ничего не стану ждать, слышите, вы? Ничего!.. Мы либо подпишем контракт немедленно, либо он не будет подписан никогда!.. Подумайте хорошенько!.. Соглашайтесь или отказывайтесь, но теперь же!.. Я не задержусь в Москве ни на один лишний час!.. Идемте, Валлейс, — позвал он, повернувшись к секретарю Тюбингена, который не спал уже тридцать шесть часов и теперь смотрел на него в полном отчаянии. Боже, неужели из-за этакой мелочи все начнется сначала и ему придется слушать их бесконечные разглагольствования, крики и страдальческий, пугающий его голос старика Гольдера, моментами превращающийся в неразборчивое бульканье-клокотанье, как будто он мог вот-вот захлебнуться кровью…
«Как он может так кричать? — с невольным ужасом думал Валлейс. — Да и другие не лучше…»
Столпившись в одном углу, переговорщики надрывали глотки, но Валлейс улавливал только слова об «интересах пролетариата» и «тирании эксплуататорского капитала».
Лицо Гольдера налилось кровью, он нервно барабанил по столу открытой ладонью, роняя на пол бумаги. Каждый крик напоминал удар кулаком в лицо, и Валлейсу казалось, что сердце старика вот-вот разорвется.
— Валлейс! Черт бы вас побрал!
Секретарь вздрогнул и вскочил со стула.
Гольдер вскочил и быстро пошел к двери, преследуемый бурно жестикулирующими, галдящими людьми. Валлейс не мог разобрать ни слова и как в кошмарном сне бежал за Гольдером. Они были уже на лестнице, когда один из членов комиссии — все это время он спокойно сидел за столом — встал и догнал Гольдера. У него было странное лицо — квадратное, плоское, как у китайца, смуглое, как высохшая земля, с рваными ноздрями каторжника.
Гольдер начал успокаиваться. Русский сказал ему что-то на ухо, и они вернулись за стол. Семен Алексеевич продолжил чтение:
— «Советское правительство получает право на 5 процентов от ежегодной добычи 30 000 кубических тонн сырой нефти и 0,25 процента от каждых последующих 10 000 тонн. При достижении ежегодного объема добычи в 430 000 тонн доля повышается до 15 процентов. Государство будет получать денежную компенсацию, равную стоимости 45 процентов нефти, добываемой из вновь открытых скважин, а также права на газ, в размере от 10 до 35 процентов, в зависимости от доли содержащегося в нем газолина…»
Гольдер слушал молча, прикрыв глаза и подперев щеку ладонью. Валлейсу показалось, что старик спит: лицо его было бледным и осунувшимся, вокруг рта залегли глубокие складки, ноздри опали, как у мертвеца.
Валлейс взглянул на пачку страниц в руках Семена Алексеевича и обреченно подумал: «Это никогда не кончится…»
Неожиданно Гольдер резко наклонился к нему.
— Откройте окно… там, у вас за спиной, — шепотом приказал он. — Быстрее… я задыхаюсь…
Валлейс удивился.
— Открывайте, — сквозь зубы повторил Гольдер.
Валлейс поспешно распахнул створку и тут же вернулся к Гольдеру, опасаясь, что тот потеряет сознание и упадет со стула.
А Семен Алексеевич все читал и читал:
— «Компания „Тюбинген Петролеум“ получает право беспошлинно торговать сырой и очищенной нефтью и ввозить все необходимое ей для работы оборудование, материалы и продукты питания для своих рабочих…»
— Мсье Гольдер, я должен это остановить… — нервно пробормотал Валлейс. — Вы такой бледный… вы не выдержите…
Гольдер стиснул ему руку.
— Замолчите… Вы мешаете мне слушать… Да заткнитесь же, черт бы вас побрал!..
— «Выплаты за концессии Советскому правительству составят 5-15 процентов общей прибыли от нефтеносных участков и 40 процентов от бьющих скважин…»
Гольдер что-то невнятно пробормотал и сложился пополам. Семен Алексеевич прервал чтение.
— Относительно разработанных скважин, вторая подкомиссия — ее отчет представлен — полагает…
Гольдер ледяной рукой судорожно сжал под столом ладонь Валлейса, и тот инстинктивно, изо всех сил, стиснул ему пальцы, вспомнив, как однажды поддерживал разбитую окровавленную челюсть умирающего сеттера. Почему этот старый еврей так часто напоминает ему смертельно больного пса, который способен не только огрызнуться на прощанье, но и пребольно укусить?
— Ваша редакция главы двадцать семь… — прервал собеседника Гольдер. — Мы мусолили текст три дня, надеюсь, вы не собираетесь к ней возвращаться?.. Читайте дальше…
— «Компания „Тюбинген Петролеум“ имеет право строить здания, нефтеперерабатывающие заводы, нефтепроводы, необходимые ей для работы. Срок действия концессии — девяносто лет…»
Гольдер оттолкнул руку Валлейса, расстегнул рубашку и принялся растирать ногтями грудь, как будто хотел выпустить легкие на волю. Он давил с неистовым упорством, нажимая дрожащими пальцами на сердце, уподобясь страдающему животному, которое прижимается больным местом к земле. Пот заливал мертвенно-бледное лицо, стекая крупными, как слезы, каплями.
Голос Семена Алексеевича звучал все громче и торжественнее. Заканчивая, он даже привстал на стуле:
— Статья 74 и последняя: «По истечении срока действия данной концессии все вышеупомянутые строения и сооружения становятся неотчуждаемой собственностью Советского государства».
— Кончено, — со священным изумлением выдохнул Валлейс. Старый Гольдер медленно поднял голову и знаком велел подать ему ручку. Началась церемония подписания. Все десять участников переговоров были бледны, молчаливы и смертельно измотаны.
Гольдер поднялся и пошел к двери. Члены комиссии кланялись ему вслед, с трудом сдерживая бешенство. Улыбался только китаец. Гольдер кивнул, как автомат, и Валлейс подумал:
«Вот сейчас… Он упадет, просто не может не упасть… У него не осталось сил…»
Но Гольдер не упал. Он спустился по лестнице, вышел на улицу, и тут его настигла дурнота. Он остановился, прижался лбом к стене и стоял молча, дрожа всем телом.
Валлейс подозвал такси и помог старику сесть. На каждой выбоине он ронял голову на грудь, как тряпичная кукла, но постепенно свежий воздух взбодрил его. Он раздышался, дотронулся до лежавшего в нагрудном кармане бумажника.
— Дело сделано… наконец-то… Свиньи…
— Не могу поверить, что мы провели здесь четыре с половиной месяца! Когда мы уезжаем, мсье Гольдер? Дрянная страна! — с чувством воскликнул он.
— Согласен… Вы едете завтра.
— Но… А вы?
— Я отправлюсь в Тейск.
— О! — Валлейс был потрясен. Его раздирали сомнения, но он все-таки решился спросить: — Мсье Гольдер… Это действительно необходимо?
— Конечно. К чему этот вопрос?
Валлейс покраснел.
— Могу я поехать с вами? Не хотелось бы оставлять вас одного в этой дикой стране. Вы не совсем здоровы.
Гольдер в ответ пожал плечами.
— Вы должны уехать немедленно, Валлейс.
— Нельзя ли кого-нибудь вызвать мсье?.. Неразумно путешествовать без сопровождающих в вашем состоянии…
— Я привык, — сухо буркнул Гольдер.
— Номер семнадцать, первая комната слева, — крикнул снизу коридорный. Через мгновение свет погас. Гольдер продолжал подниматься по бесконечным ступенькам, спотыкаясь, как во сне.
Распухшая рука болела. Он поставил чемодан на пол, ощупью нашел перила, наклонился и позвал. Никто ему не ответил. Он выругался тихим задыхающимся голосом, одолел еще две ступеньки и снова остановился, прислонившись спиной и затылком к стене.
Чемодан не был тяжелым: в нем лежали туалетные принадлежности и немного белья на смену: в советской провинции всегда наступал момент, когда багаж приходилось нести самому: покинув Москву, Гольдер узнал это на собственной шкуре… Впрочем, даже эту поклажу он едва мог поднять, потому что устал, как собака.
Из Тейска он уехал накануне. Поездка оказалась такой утомительной, что он был почти готов остановиться на полпути и отдохнуть. Двадцать два часа в старой фордовской колымаге по чудовищным горным дорогам!.. Выбоины и ухабы сотрясали его старые кости. К вечеру у «форда» отказал клаксон, и водитель подобрал в деревне мальчишку, который, стоя на подножке и держась одной рукой за крышу, другой свистел в два пальца шесть часов кряду до самой полуночи. Гольдеру казалось, что он и теперь слышит этот свист. Он со страдальческим лицом зажал уши ладонями, вспомнив, как старый «форд» громыхал и лязгал всеми своими металлическими частями, как угрожающе дребезжали на каждом повороте стекла… Около часа они заметили первые мерцающие огоньки порта, откуда Гольдер должен был на следующий день отплыть в Европу.
Когда-то здесь была главная зерновая биржа. Гольдер приходил сюда, когда ему было двадцать. Отсюда он впервые вышел в море.
Теперь в порту стояли на якоре несколько греческих пароходов и советские грузовые суда. Город выглядел таким бедным и обезлюдевшим, что сердце сжималось от тоски. Темная грязная гостиница с изуродованными стрельбой стенами производила почти зловещее впечатление. Гольдер пожалел, что не послушался тех, кто советовал ему возвращаться через Москву. Единственными пассажирами, плававшими на греческих пароходах, были теперь «шурум-бурумщики» — торговцы из Леванта, путешествовавшие по морю с рулонами ковров и тюками старых меховых шкур. Ночь пройдет быстро. Гольдеру не терпелось покинуть Россию. Послезавтра он будет в Константинополе.
Он вошел в номер. Тяжело вздохнул, зажег свет и присел в углу на ближайший стул — жесткий, неудобный, с почерневшей деревянной спинкой.
Гольдер так устал, что, смежив на мгновение веки, потерял представление о времени, и ему показалось, что он проваливается в сон. Это продолжалось всего минуту. Потом он открыл глаза и рассеянно оглядел комнату. Напряжение было слабым, лампочка мигала, как свеча на ветру, освещая полустертых пухлых амурчиков: когда-то их пухлые ножки были румяными, цвета свежей крови, но теперь роспись покрывал толстый слой пыли. Просторный, с высоким потолком, номер был обставлен мебелью черного дерева с бархатной красной обивкой. В центре стоял стол со старинной керосиновой лампой: внутри стеклянного шара было столько дохлых мух, что он казался вымазанным густым черным вареньем.
Стены, как и повсюду в гостинице, были изрешечены пулями. Местами потрескавшаяся штукатурка осыпалась, как песок. Гольдер зачем-то сунул туда кулак, долго потирал руки, потом встал. Время перевалило за три часа.
Он прошелся по комнате, снова сел, наклонился, чтобы развязать туфли, и замер с рукой на весу. К чему раздеваться? Спать он все равно не сможет. Воды в номере не было. Гольдер повернул кран над раковиной. Ничего. Жара была удушающей, от пыли и пота одежда прилипала к телу. Стоило пошевелиться, и мокрая ткань леденила плечи, и Гольдер болезненно передергивался, как от приступа лихорадки.
«Великий Боже, — подумал он, — неужели я когда-нибудь покину эту страну?»
Ему казалось, что ночь никогда не кончится. Еще три часа. Корабль отплывет на рассвете. Наверняка с опозданием… В море ему станет легче, помогут ветер и свежий воздух. Он доберется до Константинополя. Поплывет по Средиземному морю. Вернется в Париж. Париж? Гольдер ощутил глухое удовлетворение, подумав обо всех этих мерзавцах с биржи. «Вы не знали?.. Старик Гольдер… Да-а… Кто бы мог подумать… Он выглядел конченым человеком…» Ему казалось, что он слышит их голоса. Негодяи… Интересно, сколько теперь стоят тейские акции? Он попытался подсчитать, но это оказалось непросто… Со дня отъезда Валлейса новостей из Европы он не получал. Ладно… Потом, позже… Он дышал тяжело, с надсадным свистом. Странно… Он не мог себе представить, какой будет его жизнь после этого плавания. Позже… Джойс… Он мучительно скривился. Джойс… Она будет все больше отдаляться от него, вспоминая о существовании старого отца, лишь проигравшись в казино. Хорошо, что он проинструктировал Сетона и Джойс не сможет тронуть основной капитал. «Пока я жив… — подумал Гольдер. Он был реалистом. — Джойс…»
— Я сделал все, что мог… — с печалью в голосе произнес он.
Он все-таки снял ботинки и вытянулся на кровати. С некоторых пор долго он лежать не мог — сразу начинал задыхаться. Иногда он забывался сном, но почти сразу просыпался со странными жалобными вскриками: они казались ему пугающими, непонятными, таящими смутную угрозу. Он так и не понял, что в такие ночи кричал и стонал, как ребенок, он сам.
Гольдер встал, с трудом дотащил кресло до окна и распахнул створки. Внизу лежал порт. Черная вода… Занимался день.
Гольдер уснул мгновенно и неожиданно.
В пять часов в порту завыла сирена, и Гольдер проснулся.
Он с трудом наклонился за туфлями, проверил, не появилась ли в кране вода, позвонил и долго ждал, но никто так и не пришел. Достав из чемодана флакон с остатками одеколона, он смочил руки и лицо, собрал вещи и спустился вниз.
Ему удалось получить стакан чая, он выпил, расплатился и покинул гостиницу.
На улице Гольдер по привычке поискал глазами такси, но город казался вымершим. Ветер с моря засыпал улицы песком, следы ног редких прохожих отпечатывались на нем, как на снегу. Гольдер знаком подозвал босоногого мальчишку, который в одиночестве играл на мостовой.
— Отнеси мой чемодан в порт. Машин здесь нет?
Мальчик вряд ли понял, что сказал ему старик, но чемодан взял и пошел по направлению к порту.
Дома стояли закрытыми, окна были заколочены досками. Банки, магазины, кафе были заброшены, покинуты прежними владельцами. Впечатанный в камни стен императорский двуглавый орел напоминал открытую рану. Гольдер невольно ускорил шаг.
Он смутно узнавал темные старые тупики и шаткие деревянные домики. Но какая гнетущая тишина… Он резко остановился.
Они почти дошли. В воздухе сильно пахло солью и тиной. Над окном маленькой темной лавки сапожника со скрипом раскачивался железный башмак… Гостиница на углу улицы, где он останавливался, когда-то была излюбленной дешевой меблирашкой матросов и портовых шлюх. Сапожник был кузеном его отца, и Гольдер иногда приходил к нему поесть. Он прекрасно это помнил… Старик сделал над собой усилие, пытаясь представить себе лицо дяди, но вспомнил только голос — пронзительный и ноющий, как у Сойфера.
«Оставайся дома, мальчик… Думаешь, там деньги валяются на земле? Забудь, жизнь повсюду тяжела и жестока».
Гольдер непроизвольно сделал шаг к двери и едва не взялся за ручку, но передумал. Прошло сорок восемь лет! Он пожал плечами и пошел дальше.
«Что было бы, останься я тогда на родине?»
Он беззвучно рассмеялся. Кто знает? Глория вела бы дом, пекла бы по пятницам мацу на гусином жире… Гольдер прошептал: «жизнь…» Как все-таки странно, что на излете лет его занесло сюда, в этот забытый Богом уголок земли…
Порт. Он узнавал здесь каждую деталь, как будто побывал здесь в последний раз накануне, а не тысячу лет назад. Маленькое покосившееся здание таможни, шлюпки, похороненные под черным, с примесью угольной пыли и объедков, песком… На поверхности грязно-зеленой маслянистой воды плавают арбузные корки и мертвые крысы. Гольдер поднялся на борт маленького греческого пароходика, ходившего перед войной из Батума в Константинополь. Прежде он брал в рейс пассажиров — в салоне все еще стоял рояль, но после революции явно возил только грузы и вид имел жалкий и грязный. Гольдер заключил, что хозяин явно не гнушается сомнительных делишек, и подумал: «Счастье, что переход будет недолгим…»
На палубе мужчины в красных фесках — «шурум-бурумщики» — играли в карты, сидя в кружок. Когда Гольдер проходил мимо, они подняли лица. Один привычным жестом покрутил на запястье розовые стеклянные бусы и улыбнулся: «Купи что-нибудь, барин…» Гольдер покачал головой и осторожно отодвинул их кончиком трости. Сколько раз во время своего первого путешествия на корабле, память о котором странным образом не отпускала его, он играл по ночам в карты с такими же вот торговцами… Как давно все это было… Игроки пропустили Гольдера, он спустился в свою каюту и стал смотреть в иллюминатор на море, то и дело непроизвольно вздыхая. Корабль отчаливал. Он присел на жесткую койку: поверх обычной доски был брошен тонкий, набитый сухим шуршащим сеном матрасик. Если погода не испортится, он проведет ночь на палубе. Ветер крепчал, пароход содрогался, подпрыгивая на волнах. Гольдер с ненавистью смотрел на море. Как он устал от этого буйного, вечно куда-то движущегося мира. Земля, проплывающая мимо дверей вагонов, вращающиеся колеса автомобилей, волнение на море, тревожные крики животных, дымы, поднимающиеся в низкое осеннее небо… Он обречен до конца дней видеть перед собой скучный в своей неизменности горизонт… Гольдер прошептал: «Я устал», — и осторожно, как все сердечники, положил ладони на сердце. Он тихонько приподнимал его — как ребенка, как умирающее животное, как износившийся мотор, все еще упрямо стучащий в старой груди, — словно хотел помочь.
Неожиданно корабль качнуло сильнее, и Гольдеру показалось, что его старое сердце стремительно ухнуло вниз и забилось быстрее, даже слишком быстро… В то же мгновение острая боль пронзила левое плечо. Он побледнел, наклонил голову вперед с выражением животного ужаса на лице и надолго замер в ожидании. Гольдеру казалось, что звук его дыхания заполнил всю каюту, перекрыв шум ветра и моря.
Постепенно боль успокоилась, а потом и вовсе ушла. Он произнес вслух, громким голосом, пытаясь улыбнуться:
— Ерунда. Прошло. — Тяжело выдохнул и тихонько повторил: — Прошло…
Гольдер встал. Его шатало. Небо и море заволокла серая вуаль. В каюте стало темно, как ночью. В иллюминатор лился странный зеленоватый свет, обманчивый, зыбкий, ничего не освещающий. Гольдер нащупал пальто и вышел, вытянув перед собой руки, как слепой. При каждом ударе волны о борт пароходик трещал, взлетал на гребне и тут же нырял вниз, как будто хотел утопиться. Гольдер с трудом вскарабкался на палубу по узкой отвесной лестнице.
— Осторожно, товарищ!.. Наверху сильный ветер, — крикнул пробегавший мимо матрос, дохнув ему в лицо водкой. — Палубу качает, товарищ…
— Ничего, мне не впервой, — сухо буркнул Гольдер.
Но до палубы он добрался с трудом. Огромные волны набрасывались на пароход, как голодные псы. В углу, под промокшим брезентом, лежали вповалку, тесно прижавшись друг к другу, «шурум-бурумщики». Завидев Гольдера, один из них поднял голову и выкрикнул несколько слов высоким стонущим голосом. Гольдер знаком показал, что не слышит. Тот повторил — громче, дико вращая горящими глазами. Потом его стошнило, он рухнул на старую овечью шкуру и остался лежать как мертвый среди тюков с мануфактурой и спящих собратьев.
Гольдер миновал живописную группу, сделал несколько шагов по палубе и остановился, согнувшись, как дерево на ветру. Он с наслаждением подставлял лицо буре, ощущая на губах терпкий аромат морской воды, не открывая глаз, вцепившись онемевшими пальцами в ледяной поручень.
Терзаемый морской стихией корабль глухо и надрывно стонал, перекрывая даже свист ветра и шум волн.
«Ну вот, — подумал Гольдер, — только этого мне не хватало…»
Но с палубы не ушел, с каким-то извращенным удовольствием позволяя буре сотрясать свое дряхлое тело. Щеки и губы были мокры от дождя и морской воды, на ресницах и бровях оседала соль.
Неожиданно совсем рядом с ним раздался голос. Человек что-то кричал, но ветер относил слова прочь. Гольдер с трудом разлепил веки: согнувшийся пополам человек обеими руками цеплялся за железный поручень.
Высокая волна перекинулась через борт и распласталась у ног Гольдера. Брызги летели в лицо, рот наполнялся соленой влагой. Он стремительно отступил назад. Незнакомец последовал его примеру. Они начали спускаться, то и дело натыкаясь на стенку. Спутник Гольдера с ужасом прошептал по-русски:
— Ну и погода, Боже, ну и погода…
В темноте Гольдер мог разглядеть только длинное, в пол, пальто, но мгновенно узнал певучий акцент.
— Впервые на корабле? — спросил он на идише.
В ответ раздался нервный смешок.
— Ну да, — веселой скороговоркой ответил незнакомец. — Вы тоже?
— Я тоже. — Гольдер кивнул
Он примостился на стоявшем у стены диванчике. Руки у Гольдера окоченели от холода, он не без труда достал из кармана портсигар, открыл его и^протянул собеседнику.
— Угощайся.
Он дал ему прикурить и в пламени спички разглядел молодое, почти мальчишеское, бледное лицо с печальным длинным носом, мягкие курчавые черные волосы и огромные влажные, лихорадочно сверкающие глаза.
— Откуда ты родом?
— Из Кременца, мсье, с Украины.
— Знакомые места.
Когда-то Кременец был жалким местечком, где в грязи копошились черные свиньи и еврейские ребятишки.
«Живут небось, как жили…» — рассеянно подумал Гольдер.
— Значит, едешь?.. Навсегда?
— О да!
— Зачем? В этом был смысл во времена моей молодости!
— Ах, мсье! — произнес молодой еврей со своей неподражаемо забавной жалобной интонацией. — Разве для таких, как мы, что-нибудь меняется? Взять, к примеру, меня, мсье. Я — честный человек, но тому еще два дня сидел в тюрьме. За что? Мне приказали сопровождать с юга в Москву вагон «монпансье» — знаете, такие фруктовые леденцы. Дело было летом, жара стояла ужасная, и весь товар растаял. Когда поезд прибыл в Москву, конфеты вытекли через щели в ящиках. Чем я виноват? Но меня посадили — на полтора года. Теперь я свободен и еду в Европу.
— Сколько тебе лет?
— Восемнадцать, мсье.
— Вот как… — задумчиво произнес Гольдер. — Мне было столько же, когда я уехал.
— Вы из России?
— Да.
Молодой человек молча жадно курил. Красный огонек освещал его гибкие молодые руки.
— Первое плавание по морю… — повторил он. — И куда же ты собрался, дружок?
— Для начала в Париж. Мой кузен — он закройщик — устроился там еще до войны. Но как только скоплю немного денег, отправлюсь в Нью-Йорк! Нью-Йорк!.. — пылко повторил он. — О, там…
Гольдер не слушал, с затаенным болезненным удовольствием наблюдая за стоявшим перед ним мальчиком. Тот страстно жестикулировал, голос его срывался, он глотал слова, не в силах совладать с горячечной жаждой жизни… Когда-то Гольдер был таким же буйным, неудержимым молодым евреем… Теперь все ушло, как не бывало…
— Не боишься, что придется голодать? — неожиданно резко спросил он.
— Ай, да я привык…
— Конечно… Но там придется хуже, чем здесь…
— И что с того? Недолго можно и потерпеть…
Сухой смешок Гольдера прозвучал как удар хлыста:
— Ты так думаешь?.. Болван… Терпеть придется много долгих лет, пока будешь карабкаться наверх… Да и потом легче не станет…
Парень прошептал жарким, страстным шепотом:
— Потом я разбогатею…
— Потом ты сдохнешь, — буркнул Гольдер, — в одиночестве, как собака, так же, как жил…
Он замолчал и с глухим стоном запрокинул голову. Плечо снова прострелила острая боль, в груди возникло стеснение, сердце билось неровно и резко…
Юноша тихо спросил:
— Вам нехорошо?.. Это из-за качки…
— Нет, — слабым запинающимся голосом произнес Гольдер. — Нет… у меня больное сердце… а качка…
Ему было трудно дышать. Слова раздирали горло… да и какое этому юному дураку дело до прошлого — до его прошлого?.. Жизнь изменилась, стала легче… Да и ему плевать на мальчишку… Он пробормотал:
— Качка, малыш, и все прочие глупости не имеют значения, когда… когда крутишься, как я… Значит, хочешь разбогатеть?.. — Он понизил голос: — Посмотри на меня повнимательней. Думаешь, игра стоит свеч?
Он уронил голову на грудь. На мгновение ему показалось, что шум ветра и моря отдаляется, превращаясь в невнятный напевный гул… Внезапно до него донесся перепуганный крик юноши, звавшего на помощь. Гольдер встал, пошатнулся, взмахнул в пустоте вытянутыми руками и рухнул навзничь.
Он вынырнул из мрака забытья, как из глубины вод, и понял, что лежит на полке в своей каюте. Кто-то перенес его, сунул под голову свернутое пальто и расстегнул на груди рубашку. Гольдеру показалось, что рядом никого нет, и им овладел страх, но тут за его спиной раздался шепот:
— Мсье…
Гольдер сделал попытку пошевелиться, и юноша наклонился ближе:
— Боже, вам лучше, мсье?
Долгое, почти бесконечное мгновение Гольдер двигал губами, вспоминая, как произносятся человеческие слова. Наконец ему удалось выговорить:
— Зажги…
Когда вспыхнул свет, он тяжело вздохнул, дернулся, застонал, потянулся рукой к сердцу, но руки его не послушались. Он произнес несколько слов на незнакомом собеседнику языке и, как будто окончательно придя в себя, открыл глаза.
— Сходи за капитаном, — твердым голосом приказал он.
Юноша вышел, и Гольдер остался один. Когда волна с силой билась о борт корабля, он тихонько постанывал, но качка постепенно успокаивалась. Свет нового дня заглядывал в иллюминатор. Измученный Гольдер закрыл глаза.
Пьяный толстяк капитан спросил, изрыгнув ругательство:
— Он что, умер?
Гольдер медленно повернул к нему осунувшееся, мертвенно-бледное лицо с запавшим синюшным ртом и прошептал:
— Остановите… корабль…
Капитан не ответил, и старик повторил, повысив голос:
— Остановите. Вы что, не слышите?
Его глаза сверкали такой страстью, что капитан ответил ему, как обычному, живому и здоровому, пассажиру:
— Вы с ума сошли.
— Я дам денег… Тысячу ливров.
— Ну вот… — буркнул грек. — Начинается… Черт бы меня побрал… И зачем только я взял его на борт?..
— Земля… — пробормотал Гольдер. — Хотите, чтобы я сдох здесь в одиночестве, как собака? Мерзавцы…
Он произнес еще несколько слов, которые его собеседники разобрать не смогли.
— У вас есть судовой врач? — спросил юноша вслед уходящему капитану, но тот даже не потрудился ответить.
Паренек подошел к Гольдеру, прислушался к его учащенному дыханию.
— Потерпите, — мягко прошептал он, — мы скоро будем в Константинополе… Шторм стих… И мы плывем намного быстрее… Вы кого-нибудь знаете в Константинополе? У вас там родственники? Хоть кто-нибудь есть?
— Что? — пробормотал Гольдер. — Что?
В конце концов он как будто понял, о чем его спрашивают, но снова повторил: «Что?» — и затих.
— Константинополь… Это большой город… Там вас будут хорошо лечить… вы скоро поправитесь… Не бойтесь… — со страхом в голосе уговаривал юноша.
Внезапно он осознал, что старый Гольдер отходит. Первый глухой предсмертный хрип вырвался из его измученной груди.
Так продолжалось около часа. Молодой человек дрожал всем телом, но не уходил. Умирающий дышал тяжело и гулко, с необъяснимой силой, как будто в его теле уже поселилась иная жизнь.
«Еще немного… еще несколько минут… Потом все кончится… Я уйду… Боже, я даже имени его не знаю…»
Когда он укладывал старика на полку, у того из кармана выпал пухлый английский бумажник. Парень наклонился, поднял его, приоткрыл и с тяжелым вздохом, затаив дыхание, осторожно вложил его в огромную, тяжелую, ледяную, практически мертвую руку старика.
«Как знать? Он может на мгновение очнутся перед смертью… Вдруг он захочет оставить мне эти деньги… Как знать? Ведь это я притащил его сюда. Он совсем один».
Он приготовился ждать. День угасал, и море начало успокаиваться. Качка почти прекратилась, ветер стих. «Ночь будет прекрасная», — подумал спутник Гольдера.
Он протянул руку и пощупал вялое запястье старика. Пульс бился так слабо, что тиканье часов на кожаном ремешке почти заглушало его. Но Гольдер был еще жив. Тело умирает медленно. Старик открыл глаза. Заговорил. Но дышал тяжело, со странным, пугающим хрипом и хлюпаньем. Юноша прислушивался, придвинувшись совсем близко. Гольдер произнес несколько слов по-русски и вдруг перешел на идиш, давно забытый язык своего детства.
Он говорил быстро, как в бреду, странным, охрипло-булькающим голосом, то и дело умолкал и медленно подносил руку к горлу, словно пытался снять невидимый груз. Одна половина его лица застыла в неподвижности с приоткрытым остекленевшим глазом, но другая, живая, горела, как в лихорадке, пот ручьем стекал по щеке. Юноша хотел вытереть ему лицо, но Гольдер воспротивился.
— Оставь… — простонал он. — Не стоит… Слушай внимательно. В Париже ты отправишься к мэтру Сетону, на улицу Обер, дом двадцать восемь. Скажешь ему: Давид Гольдер умер. Повтори. Еще раз. Сетон. Мэтр Сетон, нотариус. Отдай ему все, что лежит в моем чемодане и бумажнике. Скажи, пусть позаботится о моей дочери… Потом ты отправишься к Тюбингену… Подожди.
Гольдер задыхался, беззвучно шевеля губами. Собеседник наклонился еще ближе и ощутил у себя на губах запах лихорадки и дыхание умирающего.
— Гостиница «Континенталь». Запиши, — прошептал Гольдер. — Джон Тюбинген. Гостиница «Континенталь».
Парень торопливо достал старое письмо, оторвал верх от конверта и записал оба адреса. Гольдер приказал угасающим голосом:
— Скажешь, что Давид Гольдер мертв, что я просил заняться делами моей дочери… что я ему доверяю и…
Он умолк. Глаза у него закатились, подернулись смертной пеленой.
— И… Нет. Только это. Все. Так будет правильно.
Он взглянул на бумажку в руке парня.
— Дай сюда… Я подпишу… Для надежности…
— Вы не сможете. — Спутник Гольдера покачал головой, но все-таки вложил карандаш в ослабевшие пальцы старика. — Ни за что не сможете, — повторил он.
— Гольдер… Давид Гольдер… — растерянно, со странной тревожной настойчивостью шептал умирающий. Слоги собственного имени казались ему незнакомыми словами какого-то загадочного языка… Но он все-таки сумел вывести подпись на обрывке старого конверта.
— Отдаю тебе все мои деньги, — выдохнул он. — Но поклянись в точности исполнить все, что я сказал.
— Конечно, я клянусь.
— Клянись перед всевидящим оком Господа.
— Клянусь.
Жестокая судорога исказила лицо старика, из уголков рта на руки потекла кровь. Хрипы стихли.
— Вы меня еще слышите, мсье? — громко, со страхом в голосе, спросил юноша.
Проникавший через иллюминатор вечерний свет падал на запрокинутое лицо. Паренек задрожал. На сей раз кончено. Открытый бумажник выпал из ослабевших пальцев старика, он схватил его, пересчитал деньги, спрятал их в карман и убрал конверт с адресами.
«Умер он наконец или все еще жив?»
Молодой человек протянул руку, но пальцы дрожали так сильно, что он не мог уловить биения сердца.
Боясь разбудить Гольдера, он на цыпочках отступил к двери и вышел, даже не обернувшись на пороге.
Гольдер остался один.
Он выглядел как мертвец, но смерть еще не завладела им полностью. Гольдер ощутил, как уходят голос, тепло тела, сознание, но зрение сохранил и видел, как лучи заходящего солнца тонут в море, как блестит вода.
В самой глубине его существа до последнего вздоха мелькали образы, слабея и стираясь с приближением смерти. На мгновение Гольдеру почудилось, что он прикасается к волосам и нежной коже Джойс, но потом она отдалилась, до него в последний раз донесся нежный и легкий, как звон колокольчика смех. Гольдер забыл о Джойс и увидел Маркуса. Мимо угасающего сознания проплывали, мгновенно уносясь прочь, незнакомые лица и какие-то зыбкие, размытые формы. В самом конце остались только вечерняя улица с освещенной лавкой на углу — улица его детства, свеча за обледеневшим стеклом, вечер, падающий снег и он сам… Пухлые снежинки падали ему на лицо и таяли, оставляя на губах вкус талой воды, совсем как в детстве. Кто-то окликнул его: «Давид, Давид…» Снег, низкое небо и тень смерти заглушали голос, унося его прочь, и он исчезал за поворотом дороги. Бесплотный голос стал последним, что слышал в своей земной жизни старый Гольдер.