Как Феникс, в вечном пламени сгорая,

Среди небесных он пронёсся тел

К вратам геометрического рая,

Который первым вычислить сумел.

Для разума отныне нет преграды,

Когда он так осмелился начать

И, под своё крыло собрав монады,

Гармонией вселенской прозвучать.

Пирамидкой пламени Пифагор влетел во мрак трубы, наподобие той, какую мегарец Эвпалин проложил в толще Ампела, и, мгновенно пронизав её, оказался в неоглядном пространстве. О быстроте движения можно было судить лишь по мельканию сфер и смене мрака светом. Пифагор помнил всю свою последнюю жизнь до крайнего её мгновения и мог бы повторить каждое произнесённое им слово и слова, обращённые к нему. Места, где он побывал, мелькая, сменяли друг друга: озарённая закатом Астипалея, обложенные глазурованными плитками ворота Вавилона, храм Танит на зелёном Эрике, указующий перст Ферекида, нависшая над волнами скала Паламеда, праздничная афинская агора, торжественное открытие храма Муз, пророчествующий тирренский гаруспик на стене Цер, статуя Музы с лицом Родопеи... Но если прежде он мог видеть себя, то теперь уже не представлял, каков он, — небесное ли тело или едва видимая точка. Помня об определении формы Земли по отбрасываемой во время затмения тени, Пифагор попытался применить тот же метод к себе, но безуспешно — то ли потому, что он слитком мал, то ли оттого, что пропускал свет.

Сохранился слух. Пифагор слышал звуки сталкивающихся друг с другом осколков планет или звёзд, но огромные небесные тела летели совершенно беззвучно. Через какое-то время — определить его даже приблизительно он не мог — послышались звуки, наподобие тех, что издавали земные инструменты, только более мощные и гармоничные, словно бы извлекаемые не из тростника или рога, а из серебряных труб.

И вот он среди огромных разноцветных треугольников, квадратов, полукружий, совершавших какой-то упоительный танец. Монады плавно соединялись друг с другом прямыми или округлыми боками, образуя более сложные формы. Пифагор отыскал и ту, законы которой открыл в последней из жизней: квадраты, обступившие треугольник, и возликовал.

Некоторые монады приблизились и стали кружить вокруг него, словно бы его узнавая или пытаясь вовлечь в свою игру. Отсюда Пифагор заключил, что он тоже имеет геометрическую форму, и подумал: «Наверное, они тоже не видят себя, как и я, но видят других».

Более всего к нему тяготели круги. Когда один из них, замедлив движение, прошёл совсем рядом, Пифагор каким-то неведомым ему ранее чувством догадался, что это индийский мудрец Гаутама, которого он видел обходящим священное дерево. Другой круг ему был незнаком, но Пифагор по каким-то признакам понял, что это Зороастр, или Заратуштра, как его называли персы.

Промелькнувший полукруг оказался финикийцем Мохом. Сцепившийся с ним треугольник — Моисеем. В двух пытающихся слиться полукружиях он вычислил Алкея и Сапфо и подумал: «Не отразился ли в доказательстве Фалесом деления круга диаметром на две равные части эротический опыт?» Ему страстно хотелось увидеть Гомера, но это ему не удалось, и он понял, что Гомер — собирательный образ.

Не сразу осознал Пифагор, откуда происходит наполняющее всю сферу звучание. Но так как он сам был безгласен, то, следуя логике, решил, что беззвучны все монады. Да если бы они и звучали невпопад, возникла бы невообразимая какофония. Так он пришёл к мысли, что монады стремятся друг к другу не из любопытства, не от одиночества или каких-либо ещё знакомых ему в последней жизни побуждений, а исключительно в неодолимом стремлении соединиться и создать звучащий хор. И когда это удаётся, прежние хоры распадаются, умолкая, и монады, разлетаясь, жаждут вновь объединиться для звучания, не похожего ни на одно другое. И в этом беспредельном разнообразии гармоний есть то, что на земле люди называют богами. «Прав был Ксенофан, — думал Пифагор, — когда насмехался над смертными, мыслящими богов подобными самим себе. Но как он ошибался, считая божество шарообразным, единственным и неизменным. Шарообразны небесные тела, боги же — это симфонии, сочетания фигур, звучащие в бесконечном разнообразии. Конечно, я на Олимпе, на Олимпе, лишённом господства и подчинения. Разве они допустимы в сочетании монад? Здесь нет ни вожделения, ни зависти, здесь властвует не Зевс, не Ахурамазда, не Яхве, а лишь стремление к гармоническому, к совершенству».

Пифагор вошёл в ритм движения и, подчиняясь ему, плавно парил, то взлетая, то опускаясь, не забывая при этом подсчитывать тона и интервалы неожиданно им узнанной мелодии. Да-да, это она, впервые услышанная в юности и пронизывавшая всю его жизнь. И его озарило: видимо, каждый перелом в жизни земных поколений связан с изменением небесной гармонии, и, наверное, ещё продолжается звучание сообщества семи мудрецов, и оно столь могуче, что никому пока не удаётся его вытеснить.

Далеко внизу он увидел мяч размером с тот, каким перебрасывались Анакреонт с Метеохом, но пёстрый, словно сшитый из кусков кожи — в одном месте пурпурной, в другом — золотой, в третьем — голубой. «Да это же Земля! А где же мои воспитанники, мои духовные братья?»

Эта мысль обожгла Пифагора, и он стремительно рванулся, оставив позади Гаутаму и Зороастра. «О, какую же великую фигуру могли бы мы составить, зазвучав всей школой! Где же вы?!» — восклицал он, ощущая, что его волнение вливалось в заполнявшую пространство мелодию, придавая ей некий горестный оттенок.

И вдруг всё на миг стихло. «Какой же я глупец, — подумал Пифагор. — Разве можно составить хор из погруженных в земной сон или обречённых в него вернуться? Барахтаясь во мраке, я пытался воссоздать на земле тени этого мира. Но как они бледны перед открывшимся моему взору зрелищем истины — геометрической, не отягощённой желаниями жизни. Рано или поздно и вы, услышав гармонию сфер, пронесётесь и преодолеете мрак тоннеля. Мужайтесь, души!»