Первый суглан… Помнит ли о нем бабушка Эки? Пожалуй, уже два десятка раз с тех пор тайга меняла свой наряд, столько же раз улетали и прилетали птицы, но Эки не надо напрягать свою память, те дни суглана — вот они, как на ладони. Она их видит. Закроет глаза, и сразу же как живые возникают ее сыновья, тот русский представитель новой власти Иван Петрович Петров, Бали, и Мада, и все люди, которых она знала и знает. Не с того ли дня, когда прилетела железная птица, доставившая по воздуху, как в сказке, ее сына, младшенького Кинкэ, что-то перевернулось в ее душе, и она безоговорочно, раз и навсегда поверила в добрые намерения русских, называвших себя большевиками? Много раз уходила она памятью в те далекие дни, в те давние события, ломала свой ум, но всегда убеждалась — правильную, очень верную дорогу указывают русские.

Была еще зима, разгар промысла на белок, когда однажды ночью на зимней стоянке собаки подняли невообразимый лай. В чуме Хэйкогиров поднялся переполох. Соскочил, как молодой, отец Кинкэ, молчаливый Колокон, схватился за ружье. Сбросили одеяло сыновья Кумонда и Кутуй, жившие в чуме отца. Перепугалась Эки. Она стала оживлять потухший огонь, запричитала:

— Хэвэки! Хэвэки! Что за гость пожаловал. С добром ли, худом ли! Оборони бог!..

Захлебывались собаки. Не понять было, что происходит в тайге, на улице. Но собаки Хэйкогиров — не пустолайки, зря крик не поднимут. Не медведь ли голодный пожаловал? Он хоть и прародитель эвенков, но ружье надо в руках иметь.

— Бэел! — сквозь собачий лай послышался крик. — Уймите своих собак!

— Ча! — замерли в чуме. — Человек!

Колокон выскочил из чума.

— Ча! — закричал он на собак. — Ча!

Угомонились собаки, повизгивали. Отряхнув снег, в чум в тяжелой парке, весь закуржавевший, ввалился мужчина.

— Чуть не съели!

По голосу узнали Амарчу Чемда.

— Откуда? — удивились. — Время белок добывать, а ты…

— Что-то дорогу перепутал. Ладно ли?

Амарча Чемда разделся, попил чаю, а затем вынул бумагу. Эки и Колокон испуганно замерли. Бумага всегда пугала. Век ее боялись. Доброго для эвенков в бумаге никогда не было. Всегда либо долги, либо новый ясак.

Взглянув на присмиревших хозяев, Амарча успокоил:

— Это хорошая бумага, хорошая, — и неторопливо рассказал новости.

Летом, в месяц набухания почек, намечается первый суглан всех родов, кочующих по Суринне. А потом, словно что-то не стоящее, сообщил:

— Слыхал, на этом суглане толмачом будет ваш Кинкэ. Говорят, должен приехать.

Знал, знал Амарча, как сообщить новость!

Вспыхнула Эки, зашумели братья, посветлел Колокон. Не в каждом чуме такие новости!

Заговорили все. Вспомнили в мельчайших подробностях, как три года назад через их летнюю стоянку проезжала молодая русская женщина Полина Михайловна Устинович. Все расспрашивала об их жизни, об охоте, о сказках, преданиях. Записывала в свои тетрадки. Каждое название и слово интересовало ее. Смешно коверкала эвенкийские слова, но уже можно было с нею разговаривать. Сама рассказывала о своей жизни, о далеком красивом городе Ленинграде, где бедняки побороли богачей и установили свою власть. Теперь, по ее рассказу, новая жизнь должна прийти и к эвенкам. Кинкэ сразу привязался к этой смелой женщине. Наверное, у них уже был разговор, потому как она перед самым отъездом сказала:

— В Ленинграде хотят открыть институт народов Севера. Будут учить ваших детей, чтобы умели понимать бумаги. Хочу, чтобы там учился и Кинкэ. Он способный, умный юноша. Когда овладеет грамотой, будет настоящим хозяином своей земли. Какая будет ваша речь?

Молчал и Колокон, молчала и Эки. Кумонда, он хоть и был старшим сыном, но без своего чума, без жены, он — безголосая рыба, его не спрашивают. Слово было за Колоконом.

— У нас век так было — мужчина должен кормить семью… — сказал он неопределенно.

— Грамотным-то он лучше прокормит, — возразила Устинович.

Эки взглянула на сына и поняла: умом Кинкэ давно уже был где-то далеко, не здесь. Обидно ей стало, и она вопреки себе заговорила:

— Разве это дело — мужчине с бумагами возиться?.. Пусть дома остается. Кто за оленями просмотрит…

Не успела договорить Эки, как перебил ее Колокон:

— Ча! Кто здесь хозяин? Не мной было сказано: волос длинный — ум короткий. Это и тебя, мать моих детей, касается! Как скажу, так и будет. Моя же речь такая: если едут другие, пусть топчет эту тропу и Кинкэ. Он не хуже других…

Так неожиданно младший уехал куда-то учиться. Три раза приходили от него вести. Он писал, что сначала они жили и учились в каком-то Царском Селе, потом переехали в сказочный Ленинград. Бог знает, чему и зачем их учили, главное в этих известиях было — он жив, здоров, не жалуется.

И вот Кинкэ приедет домой, на суглан. Как же не порадоваться такой новости. С того времени семья Хэйкогиров, и особенно сердце Эки, жила ожиданием лета. Она начала считать дни, ко это оказалось мучительным занятием. Потом она поняла — надо все время давать рукам работу, так быстрее пролетают дни. С раннего утра Эки начинала стучать туесками, ложками, котлами, возилась с костром, выделывала шкуры, присматривала за оленятами, аргишила на новые стоянки. Заметив это рвение к любой работе, сыновья шутили:

— Мать, не выросли ли у тебя еще одни руки?

— У меня крылья выросли.

Пришел месяц Телят — самое тревожное время для эвенков. Сколько новых оленят подарят важенки? Хлопотно стало. За каждой важенкой надо присмотреть, не проглядеть, чтобы новорожденный не на снегу родился, иначе он будет не жилец на этом свете. Лучше жену потерять, чем оленя, говорили в старину. Но, видно, весна решила подарить Хэйкогирам еще одну радость. Все два десятка важенок принесли тонконогих, черноглазых оленят. Повеселел Колокон, сложил песню:

Улетели вьюги белой куропаткой, Эгэлэй, эгэлэй. Заалел восток глухариной бровью, Эгэлэй, эгэлэй. Там, где закат целуется с восходом, Эгэлэй, эгэлэй, В самом центре полярной ночи — Эгэлэй, эгэлэй! — Появились цветы тайги — оленята, Эгэлэй, эгэлэй. Они вырастут, понесут меня — Эгэлэй, эгэлэй — Туда, где находится сердце мое, Эгэлэй, эгэлэй…

В тот год на Суринне была ранняя весна. С шумом, с грохотом пронесла свои льды река, открыли свои глазницы озера. Хэйкогиры были первыми на старинной стоянке. На прежнем месте поставили чум, огляделись. Рановато. Ну да не беда. Можно порыбачить, поохотиться на уток, отдохнуть…

Потом зазвенели гугары на оленях Чемда, Ушкагиров, Анкоулей, Кондогиров, Бирагиров. Шумно стало на стойбище. Никогда еще Суринне, наверное, не видел столько чумов, никогда еще не пылало столько костров.

Каждый вечер на поляне, в стороне от стойбища, молодые заводили ехорье, и до утра слышались песни, смех. Не могли удержаться и пожилые, и старики.

А потом, когда уже расходились по своим чумам, кто-нибудь напоминал:

— Когда же приедут русские? Вон комар уже ударил, а мы все ждем суглан. Когда же Кинкэ покажется? Наверное, он совсем стал, как русские.

…Мада проснулся от сильного толчка в бок.

— Скоро солнце с другой стороны будет заглядывать в чум, а ты все валяешься! Нет ли пролежней? Сколько тебя можно будить! О, леший, наградил же меня таким муженьком. Другие давно наелись рыбы, мяса, а у меня вечно котлы чистые!..

— Вставай! — Кирэктэ еще раз ткнула Маду в бок и вышла из чума. Оттуда продолжали слышаться проклятия. Она и вправду оправдывала свое имя — Кедровка. Будет долбить, не отступится.

«Вот поганая птица, — зло подумал о жене Мада, — не дает выспаться». Он лег поздно, и был любителем поспать. Это тоже было давно замечено людьми. Вслух ему не говорили, но уши у Мады были: Амэ — на ходу спящий — это про него. Но руки его ценили — умел он лучше всех делать берестяные лодки. Легкие, удобные получались они у него.

Одевшись, Мада набил трубку мхом, прикурил и откинул дверь.

А солнце и впрямь было уже высоко. Слегка палило. Около чумов разведены дымокуры, к ним жмутся олени, копошатся женщины, кричат около речки ребятишки.

«Славный будет день, — отметил про себя Мада, — ни облачка на небе. Скоро паут ударит?»

Мада, не торопясь, спустился вниз к реке, перевернул берестянку и осторожно опустил на воду. Ладная вышла лодчонка»— ни капли не пропускает. Поудобнее усевшись, он стал весёлить к курье, где вчера закинул сеть. На реке было спокойно. Со свистом пролетели утки, со стойбища слышался привычный шум…

Возвращался он повеселевшим. Попалось штук пять щук, несколько окунишек. Уха.

Успокоится моя Кедровка, решил он, работу ей дам.

— Кирэк… Кирэк… — Мада весело передразнил птицу.

И тут он застыл, перестал грести. До слуха донесся какой-то гул.

«Откуда гром? Небо-то чистое! Верно ли слышат мои уши? Хэвэки! Что это такое! — с ужасом он огляделся по сторонам, потом пощупал себя. Нет, с ним вроде бы ничего не происходит. — Откуда гром?! Не конец ли света, о котором ходили слухи?»

Ошалелыми глазами он глянул на стойбище. Там тоже происходило что-то невообразимое. Неистово, захлебываясь, лаяли собаки, кричали люди, бегали олени.

— Амарча! Пэргичок! Эки! — крики сливались, кто-то уже плакал, кто-то молился.

«Конец света!» — мелькнуло опять в голове Мады, но, схватив весло, он сильными гребками направил лодку к берегу.

Грохот, похожий на гром, нарастал. Становился отчетливее. Затем вдруг из-за хребта над лесом выплыла какая-то огромная, сверкающая на солнце птица. Она изрыгала страшный грохот.

— Не посланцы ли Эксэри — Бога?! — Мада выпрыгнул из лодки прямо в воду и, бухая ногами, весь в брызгах, побежал к берегу.

В это-то время и увидел его старичок Куйка. Он один был спокоен, сидел на бережку и смолил лодку. Куйка был глухим.

«Эх, откуда у Мады ноги взялись? — удивленно подумал старик. — Уж не медведь ли его малость попугал? Надо его так. Порезвее будет, они еще по-настоящему друг с другом не встречались…»

Через некоторое время грохот послышался на реке, а потом затих вовсе. В лесу еще слышались крики, причитания, детский плач, затем все тоже выжидающе успокоилось. От тишины у Мады зазвенело в ушах. Зажал уши, но звон не проходил. Разжал руки — тишина… Слышно стало, как ни в чем не бывало залилась в песне птичка-чичаку, а в траве стрекотал кузнечик.

— Кинкэ выходит первым, иди на берег, а мы пока подождем, не дай бог, увидя нас, испугаются еще больше, — сказал представитель Комитета Севера Иван Петрович Петров, высокий молодой мужчина. — Покричите по-своему.

Летчик сдвинул дверцу стальной птицы, и Кинкэ выбрался на берег. Обернулся — гидросамолет «Комсеверпуть-2» гигантской птицей распластался на воде, жаром пахнуло от моторов, сверкнули на солнце стекла пилотской кабины. Такого чудища не диво испугаться! Кинкэ, уже повидавшему немало русских чудес, и то было боязно садиться в него. А тут — виданное ли дело — грохочущая гигантская птица в воздухе…

Стойбище выглядело пустым. Одни чумы, костры, собак и тех не видно. Лишь олени удивленно смотрели на самолет.

«Все попрятались, — с улыбкой подумал Кинкэ, — надо искать людей».

— Люди! Люди, выходите, не бойтесь! Это я, Кинкэ Хэйкогир, сын Колокона! — закричал он. — Это я, Кинкэ. Прилетел домой на железной птице русских! Выходите!

Лес молчал.

— Иван Петрович, я найду, найду кого-нибудь одного, а там…

— Хорошо, — понял его Петров и, улыбаясь, ткнул летчика. — Надо же, а? Ведь слухи-то о железных птицах давно у них ходят, а встреча-то, видишь, какая вышла?

— Я уже насмотрелся. Да и у нас в русских деревнях так было. Привыкнут.

— Не сомневаюсь.

Кинкэ поднялся к стойбищу, прошел мимо распахнутого чума, заглянул — никого.

— Люди! Это я, Кинкэ, сын Колокона, прилетел на железной птице русских! Не бойтесь, выходите!

Лес молчал.

Кинкэ постоял, а потом решительно зашагал. Крича, посматривая по сторонам, он дошел до обгорелой коряжины и хотел было идти дальше, но увидел чьи-то» ноги, обутые в летние суконные унты.

— Гирки, вылазь!

Человек зашевелился, втискиваясь под колодину. Кинкэ потянул за ногу, тот дико закричал.

— Мада! Мада! Это я, Кинкэ.

Мада силой заставил себя поднять глаза:

— Откуда ты? — губы его тряслись. Смешно дергалась бородавка на щеке.

— Я прилетел на железной птице русских. Пойдем к берегу. Людей надо кликать… — Кинкэ не смог удержать улыбки.

— Голос вроде бы твой. Лицо будто твое. Не привидение ли ты?

— Нет, я Кинкэ! Пойдем… — он потащил упирающегося Маду.

Потом из лесу показался Амарча Чемда. Опираясь на пальму, как на посох, он неуверенно, осторожно шагал к самолету.

— Люди, выходите, — крикнул он, — Кинкэ прилетел!

Держа за руки детей, стали выходить люди.

Вышла Эки. Нет, глаза ее не обманывали — это был ее сын, Кинкэ. Она бросилась к нему:

— Хутэ! Откуда ты взялся, с неба?

Кинкэ прижался к матери. Пойманной птичкой запрыгало сердце Эки. Поцеловать бы сына, но она сдержалась, лишь понюхала его лицо — запах был родной. Не выветрился еще, отметила она. Краем глаза видела, что и сыну хотелось поцеловать мать, но тоже хватило сил на виду у всех не слишком расчувствоваться.

Излишества вредны и здесь. Эки чуть заметно повернула сына к людям — отдай знаки внимания и им. Все тебе рады, все ждали.

Кинкэ понял и, улыбаясь, повернулся к людям:

— Пойдемте!

— Эбэй! Не пойдем, — снова заупирались люди.

— Пойдемте! — Кинкэ потянул брата Кумонду и Амарчу Чемда. Те боязливо топтались, но все же первыми насмелились приблизиться к гидросамолету.

— Он живой, слышите: дышит! — прислушался кто-то.

— Э, э — да… — подтвердили другие.

— А где у железной птицы сердце? Здесь? — Мада показал на один из моторов.

— Да, — с улыбкой подтвердил Кинкэ.

Ожили языки и у других. У железной птицы нашли все внутренности. В отличие от обычных птиц у нее было два сердца — моторы, два живота — кабины, несколько клювов — лопасти, кишки — провода. Все было — значит, это живое существо, тем более его надо кормить очень пахучей жидкостью.

— Люди, сумевшие обуздать эту огромную Гагару, наверное, великие шаманы! Они всюду могут ходить! На солнце могут сходить! К лунным людям могут слетать! С богом и духами могут встречаться! О, это великие шаманы! У нас таких нет, — за всех высказался Мада. Это была его большая и знаменитая говорка, которая запомнилась людям.

Летчик, бортмеханик и Петров с достоинством выслушали эти слова, переведенные Кинкэ, и Петров сказал свою первую речь:

— Мы люди простые. Нас направила к вам партия большевиков, партия коммунистов. У нас уже давно прогнали своих богачей, установили власть бедняков. Мы хотим провести ваш первый суглан и организовать простейшие производственные объединения, Чтобы и у вас не было ни богатых, ни бедных, чтобы вы жили одной-единой семьей. Подробно говорить будем завтра, а сейчас помогите выгрузить товары.

— Хо! — опять началось удивление. — Вот так птица. Она и муку, и сахар привезла. Кинкэ! Кинкэ! Это ты позвал этих людей — летчиков? Они как будго знали, что у нас кончаются продукты. Молодцы! Кинкэ — ты тоже летчик. Ты первый из нас поднялся к солнцу, отныне тебе имя будет Кинкэ-летчик!

Эки не могла наглядеться на своего сына. Он вырос, стал стройнее, красивее и, самое основное, отметила мать, почему-то стал похожим на русских. Может, это одежда его делала таким? На нем были темные брюки, сапоги, гимнастерка, и фуражка. На гимнастерке был прикреплен какой-то блестящий значок. Не медаль ли это новых властей? У Майгунчи есть царская медаль, похожая на солнце. Всех людей в трепет бросало, когда Майгунчи вешал ее на шею.

А Кинкэ все отвечал и отвечал на вопросы окруживших его людей, улыбался, смеялся. Этот заразительный смех эхом отзывался в сердце матери, и она смутно, каким-то глубинным чутьем угадала, что сын стал на голову выше всех их. Очевидно, ему довелось видеть и узнать там, в далеком Ленинграде, такое, чего никогда им не узнать. Она гордо подняла голову — пусть видят люди, каким стал ее сын. С теплотой она взглянула и на стоящего рядом с сыном высокого русского мужчину, представителя новых властей. «Они хотят эвенкам добра. С худыми людьми разве был бы таким счастливым Кинкэ?»

— Чего же вы нас чукином — костяным мозгом не угощаете?

— Хэ, а мы совсем забыли! — засмеялись кругом. — Думали, разговором будете сыты.

В окружении братьев, своих погодков, Кинкэ вместе с русскими направился к чумам. Он обернулся:

— Эни, ама!

Колокон и Эки, счастливые, заспешили к нему…

Суглан назначили на утро. Молодые парни топорами расчистили поляну, раскололи сосновую плаху для стола, подровняли два пня. Все честь по чести, даже чуточку на русский лад. А сидеть люди будут на траве, по-эвенкийски, так привычно.

Быстро по горизонту горячим яичным желтком прокатилось незакатное солнце и опять полезло вверх. Не успев выспаться, птицы начали извещать о наступлении нового дня, зашевелились и люди. Чуток сон у стариков и пожилых. Молодые еще могут баловаться этой сладостью, а старикам это излишне. Да разве уснешь после вчерашнего события! Только и разговоров было о самолете да о суглане.

Придя в себя, люди смеялись: трусливее зайцев разбежались по лесу, как мыши, хотели спрятаться в норах под колодинами… Вот времена-то!

Вскоре проснулось все стойбище. Торопясь, похватали зубами мясо, опрокинули кружки чая. И мужчины, парни потянулись к поляне.

Одежда человека может сказать больше, чем лицо. По ней можно узнать о каждом роде. В нарядных нагрудниках, украшенных бисером и разноцветными материями, в праздничных унтах пришли Кондогиры и Бирагиры. У Майгунчи Большого, главы Кондогиров, наряд был разукрашен как радуга. Он не побоялся нацепить себе на грудь сияющую бляху, подарок церковного попа за богатые пушные подарки. Нарядили даже тех, у кого век не бывало нагрудников, — своих пасху-хов. Многочисленной толпой они пришли на поляну и опустились поближе к месту русского начальника.

Люди из других родов не могли похвастать такими нарядами. Не многие Чемды, Хэйкогиры, Ушкагиры, Анкоули в новых обновках, но на всех была старая, заплатанная одежда. Стесняясь своей бедности, некоторые так и замерли в стороне.

— Я вам говорил — женщины не придут, — тихо по-русски шепнул Кинкэ Петрову.

— Поближе, товарищи, — словно не обратив внимания на слова Кинкэ, заговорил Петров. — А почему нет женщин?

— Бабам в чуме место. У них длинные волосы, а ум короткий, совсем ума нету! — ответили мужчины.

— Нет, это не дело. Женщина такой же человек, как мужчина, имеет равные права, и они должны принять участие в суглане.

— Это у вас, у русских… У нас другая вера, — это сказал свое слово Майгунча Большей. — Может, с нашими бабами будешь говорить? Мы уйдем…

Майгунча Большой поднялся и за ним стали подниматься остальные. Загалдели:

— Зачем звали на суглан?

— Разве баба может понять умную речь?..

— У бабы ум короткий — дым!

— Вот, братец, задачка-то, — только и сказал Петров. — Ладно, Кинкэ, попробуем так: женщины присутствуют с совещательным голосом. У кого нет кормильца — решающий.

— Правильно.

Начались переговоры. Да, уши у женщины есть, пусть сидит и слушает — согласились, эвенки-вдовы ладно, пусть решают.

Суглан продолжили.

— Надо объединяться. Только так эвенки могут выйти из нужды.

— Разве мы живем не вместе, не в одной тайге? — это опять повел разговор в сторону Майгунча Большой. — В одном месте трудно найти корм оленям, меньше зверя. Зачем нам объединяться? Эвенки все родня. Век друг другу помогаем. Наши предки завещали: делиться добычей со всеми, и в первую очередь кусок мяса тем, у кого нет кормильца. Это наш закон. Мы простые люди. Разве я неправду говорю?

— Правильно держит дорогу Майгунча, у нас свои законы, — зашумели люди.

— Переводи хорошо мои слова, Кинкэ, — глава представителя Комитета Севера заблестели, он поднял руку.

— Вы думаете, все эвенки равны? Разве у всех поровну олени? Почему же, Майгунча, у тебя их сотни, а у другого нет ни одного? Ты сидишь в нарядной одежде, а вон красивый мужчина Амарча Чемда стесняется даже поближе подойти. Почему?

Опять поднялся одобрительный гул. Неожиданно встал с места Амарча Чемда и подошел к столу.

— Правду говорит русский. Посмотрите, разве все мы живем одинаково? Придет зима — опять будем умирать с голоду, болезни нас одолевают. Правильные слова у русских. Они хотят нам добра. Вспомните последние покруты. Как вздохнули люди, олени не могли поднять муку. Долгов никаких не стало. Их врачи сильнее наших шаманов! Железные птицы у них! Я думаю, не надо слушать Майгунчу. У него оленей — как комаров в тайге. Надо объединяться. Ставь, Кинкэ, мою тамгу!

— Мою рисуй…

— Я тоже хочу, — раздались голоса.

— Вот это дело! — повеселел Петров. — Кинкэ, записывай всех желающих, а потом мы все вместе выработаем наше общее решение.

— А ты, Тыпу, сиди, у тебя ни одного оленя нет. Может, бабу свою отдашь, — закричал Мада на маленького мужичка, прибившегося к Кондогирам от вымершего рода Санягиров.

— Мада, артель создается ради таких бедняков, как Тыпу, как ты. Разве тундра гремит от топота твоих оленей?! — взял слово молчавший Кинкэ, не переводя слова на русский язык. — Майгунча всю жизнь топчет бедняцкую правду. Кто пасет его оленей? Кто работает пастухами у Майгунчи, покажитесь. Что, у вас тоже столько же оленей, как у него?

— Сопляк! Старших решил учить? Когда это сопли мозгами назывались? — не выдержал Майгунча, сверкнув зло узкими щелками глаз. — Кондогиры веками не занимали ума у чужих, поэтому у нас и олени. Чужих не надо!

— Кто пасет оленей, тот и будет хозяином!

— Посмотрите на хозяина! Не твой ли отец Колокон приходил ко мне просить оленей?..

— Так больше не будет.

— Посмотрим… Запомните мои слова! — Майгунча отвернулся, давая понять, что разговор окончен.

— Я не все сказал, — продолжал Кинкэ. — Нынче летом сюда по воде приедут русские рабочие. Они будут строить факторию. Будет магазин, построят школу… Будем учить детей грамоте. Это закон Советской власти. Осенью вы должны будете всех детей привезти из тайги.

— Зачем всех-то? — удивились люди.

— Все должны учиться.

— Кто будет помогать родителям пасти оленей и добывать зверя?

— Сами, а дети должны учиться. Советская власть не хочет, чтобы мы вечно жили в темноте.

Учить детей, в общем, некоторые были не против, но помощников лишиться не хотели, потому и торговались.

— Дадим девчонок, вот и учите.

— Кинкэ, ты грамоту одолел — вот и сиди здесь, а всем-то зачем?

Долго еще спорили, так и не пришли к общему согласию, решили ночь поработать головами, а утром собраться снова. Стали расходиться по чумам.

Но утром собраться не пришлось, и суглан продолжили только через несколько дней. Ночью в чум к Кинкэ и Петрову прибежали два пастуха.

— Беда, начальник! Люди Майгунчи Большого угнали стадо! Они сговорились с Бирагирами. Кондогиры вернулись с суглана, попили чаю, свернули чумы и тоже ушли от Суринне. Всех оленей увели. Пойдут без стоянок, будут только менять учугов. В Путораны уходят, там, говорят, нет и не будет новой власти… — пастух замолк, посмотрел выжидающе на Петрова, на Кинку. — Что будем делать? Без оленей пропадать придется.

Кондогиры и Бирагиры спешили. Майгунча пообещал каждому пастуху-родственнику, что поделит оленей меж своих людей, незачем отдавать свое добро. Майгунча своим людям не чужой, кровью связан с каждый пастухом. То же самое сделают Бирагиры. Они уйдут в Путораны, может, даже перевалят хребты, что синеют вдали лосиными горбами, но здесь не останутся. Жалко, очень жалко решиться на этот шаг. Майгунча давно уже обдумал это, да все тянул, надеялся, что переменится, что слухи останутся слухами. Больше десятка лет прошло, как исчезли прежние торговцы. Пришли новые. Ничего не скажешь, не обманщики новые люди, не суют тебе в первую очередь спирт, бисер, зеркала. Часто кричали, что прикончат всех богатеев, заберут оленей и раздадут беднякам, но к делу не приступали. Видно, ждали подходящего часа. И вот этот час пришел, но Майгунча не прост, у него тоже голова есть. Давненько уже он намекал своим родственникам о дележе меж собой. Поняли его. Каждый пастух спал и видел себя хозяином стада. Теперь пришла пора. Но надо угнать оленей, надо уйти в хребты, и там они поделят оленей.

Спешили Кондогиры и Бирагиры, меняя крепких быков, без чая ели и опять гнали стадо. Поскорее надо выбраться из леса в тундру, а там легче гнать, ни один олень не потеряется. У Майгунчи все обдумано: доберется до тундры, а там, пройдя всего две ночи и два дня, он свернет свою дорогу не прямо в хребты, а с правого края будет обходить. Гиблые, страшные места там, редко кто туда совался.

Хорошо идут олени. Хэ! Сколько их красавцев — муравейник! Лишь бы корму хватало. И люди проникались одной заботой. Кричат на животных, поворачивают по своей намеченной дороге. Хорошо. Можно уйти. Пусть голозадые будут сыты сугланами! Мы уйдем…

Кинкэ, Амарча, Кумонда оседлали быков, взяли сменных, на которых навьючили мешочки с хлебом, и направили свой небольшой караван по следу беглецов. Четвертым должен был быть Мада, но у него почему-то, как узнал о предстоящей погоне, сразу скрутило живот. Давно было замечено: у Мады душа пугливого зайца… Решили идти втроем. Они догонят, остановят Кондогиров и Бирагиров, а остальные мужчины и с ними Петров подойдут позже.

Второй день не слезали с учугов Кинкэ, Амарча и Кумонда. Меняли их, но с каждым новым поворотом широкой тропы олени все тяжелее и тяжелее переставляли ноги. И сами мужчины еле-еле держались в седлах. Когда же успели беглецы так ходко уйти от Суринне? Нигде нет примет их близкого присутствия. Не на крыльях же они уходят? Им же труднее.

Гонят тысячные стада, на оленях везут все свое добро, едут женщины, старики, дети. Попадаются отставшие, отбившиеся телята, важенки, но людей нет. Сильно, видно, торопятся, хотят выйти к тундре, где вольготнее оленям, и затеряться можно меж многочисленных озер.

Понукает впереди своего учуга Кинкэ, за ним тянется Амарча, сзади — Кумонда. Его олени устали, вот-вот упадут и не поднимутся. Не выдерживает Кумонда, кричит брату:

— Кинкэ, пусть отдохнут олени!

— Подожди, еще один поворот…

— Не могу, я сам падаю…

— Подожди, еще поворот…

Солнце покатилось к закату. Да, надо бы отдохнуть, упасть вместе с оленями меж мшистых кочек, да нос Кинкэ учуял дым. Не разучился еще, значит.

Встряхнулись Амарча и Кумонда, вглядываются в дальний лес, темнеющий вдалеке, спрыгнули с оленей. Теперь можно дать отдохнуть им, а самим размять ноги. Пошагали. Догнать догнали, только разговор каким будет. Захотят ли разговаривать с ними по-доброму, а может, как в старину, возьмут в руки ружья?

— Вон люди! — раздался испуганный женский голос, и на стоянке, как в день прилета железной птицы, поднялся переполох. — Погоня! Они нас догнали!..

Теперь надо держаться смело. Прошло волнение, и сердце будто унялось, перестало биться подстреленной птицей. Кинкэ твердо зашагал к кострам, за ним шли Амарча и Кумонда. Не обращая внимания на крики женщин, на схвативших ружья и рогатины мужчин, Кинкэ прошел к костру Майгунчи.

— Далеко ли путь держите? Что это вы людей стали бояться?

Не твое дело, щенок! Тайга велика, вот и решили посмотреть новые места!

— Чего же тогда, как воры, убегаете?

— Проваливайте! Мы не хотим больше жить с вами в одной тайге, вот и уходим. Живите по новым порядкам, а мы не желаем!

— Ты, Майгунча, можешь и уходить. Тебя никто не будет задерживать, а пастухи с оленями останутся!

— Оленей захотели? Нате, — Майгунча, схватив из костра головешку, с силой кинул в Кинкэ. Тот увернулся. — Вы не эвенки! Вы разбойники!.. Люди, вяжите их, сейчас я им покажу оленей! — Майгунча проворно вскочил, подбежал к дереву, где была приставлена его рогатина.

— Убивают! — закричали женщины.

На Кинкэ бросился сын Майгунчи, но от подножки Амарчи растянулся на земле, разбросав в стороны руки. На Кинкэ и Кумонду молча бросились еще мужчины, свалили их с ног.

Амарча в прыжке схватил одного за шиворот и потянул к себе.

В это время снова раздался дикий женский крик:

— Убивают!

Амарча оглянулся: к нему с красными, налитыми злобой глазами, с пальмой-рогатиной в руках летел Майгунча. Амарча присел, нагнул голову, и удар страшной силы в затылок обухом пальмы повалил его на землю. Он успел только поразиться, что так приятно пахнуло багульником, и потом все куда-то ушло, померкло…

Амарча не видел и не слышал, как, крича, подскочили к Майгунче трое пастухов, повалили его на землю и, отняв пальму, бросились на выручку Кинкэ и Кумонде…

Он очнулся от голоса Кинкэ. Тот тряс его:

— Амарча! Амарча!

Амарча Чемда зашевелился и приподнял голову. Что-то мешало ему увидеть людей, солнце. Кинкэ перевернул его. Кто-то охнул: кровяные глаза невидяще смотрели в небо.

— Почему темно?

Амарче никто не ответил…

Первый суглан… Нет такой плашки, которая могла бы придавить память, заставить забыть. С тех времен бабушка Эки как могла помогала Бали. Он был другом ее сыновей. Не его вина, что не может следить зверьков, что забыл, как кидают маут.

— Эх… Хэ!

Снег… Снег… Сколько уж дней падает снег… Белый-белый, мягкий — все деревья укутались в эти заячьи одеяла, голыми остались только ноги. Но начнут свои игры ветер и вьюга, и стволы деревьев до колен будут в снегу. Тепло им будет, до самой весны можно дремать. Зайцы попробовали размять свои ноги. Прыг… прыг — оставили глубокие лунки, не понравилось — вязнут ноги. Белка тоже разленилась, так, нехотя прошлась, глухари не падают в снежный пух — рано еще. Тепло в тайге.

Кружится снег… Каждый день куропачий след бабушки Эки тянется в лес, туда, где она и еще несколько женщин и стариков латают старую изгородь. Подрубают молодые лиственницы, сосенки, ели, березки, а потом длинными шестами валят деревца на землю, кладут перекрестно их, сооружают завалы. Не изгородь — одно название, хорошему оленю ничего не стоит перелететь ее, но хоть плохонькую и то надо, все ж оленю преграда. В этот загон будут отделять транспортных оленей.

Мокрая приходит бабушка Эки, сушит всю ночь унты, ровдужные чулки, разомнет еле утром и опять шагает в лес. Тяжко, но надо…

А Амарча с Воло в ту осень жили сказками. С гостинцем для дедушки Бали обошлось как нельзя лучше — дядюшка Мирон разрешил им брать листовой табак, развешанный под крышей дома. Горлодер! Дедушка Бали кашляет, но сосет трубку…

Увидя друзей, шагающих по тропке, люди остановились.

— Э, да это, никак, глаза Бали идут?

— Они, они…

— Сказками питаться?

— А что в этом плохого?

— Ничего. Хоть табак носят…

— В табаке ли дело-то? — сказал как-то дядюшка Шилькичин, и его ладони легли на головы Амарчи и Вовки. Легли мягко, ласкательно, тепло стало.

Дядюшка Шилькичин был очень молчаливым, редко можно было слышать его голос. С осени он возил дрова для школы, для конторы, а потом до самой весны ходил за грузами. О своем языке, казалось, вспоминал только выпивший. Любили его ребятишки выпившего. Шилькичин собирал тогда всех ребятишек, строил их и вел к магазину.

— Рота, вольно! — командовал он, размахивая руками. Согнувшись, поднимается по ступенькам в магазин, а «рота» — малышня — кто в чем, в больших унтах, в платках вместо шапки, терпеливо ожидала его на улице. Шилькичин выходил с полной шапкой конфет, опять строил ребятишек и раздавал конфеты, а под конец, вытянувшись и вскинув руку к голове, кому-то рапортовал:

— Товарищ Рокоссовский, задание выполнено! Разойдись!

Для Шилькичина не было лучше и главнее командира, чем Рокоссовский. Он служил у него, получал от него орден…

Амарча с бабушкой ели белок. От добычи бабушка откладывает в сторонку несколько тушек, похожих на маленьких оскалившихся человечков, — это для Бали. Древний обычай нарушать нельзя — поделись добычей. В старину только так выживали люди в тяжкие времена.

Амарча срывался и что есть духу бежал к Бали, знал, что сейчас, горестно вздохнув, оживится слепой, перестанет ворчать его дочь, доярка Пэргичок: «Вечно у меня чистые котлы!» Котлы же у нее черные, как уголь.

— Руки у Пэргичок разные, — говорят о ней, — одна левая, другая правая, за разные дела одновременно хватаются, вот и выходит, что ничего толком не умеет делать.

Летом Амарча приносил им ельчиков и окуньков, свою добычу, тогда дедушка говорил:

— Тезка! Ты совсем становишься мужчиной, меня уж начал кормить. А вот от своего внука ничего не могу дождаться. Ладно ли так? — он поворачивается лицом к Палете.

— У меня крючков нет, — начинал оправдываться тот, швыркая носом.

— Боюсь, станешь взрослым — вечно кривое ружье будет тебе доставаться…

Палета непонимающе смотрел на деда, занятый своим носом. Взрослые частенько задавали ему загадку:

— Отгадай, у кого мыши не сидят в своих норах — то выскочат, то обратно заскакивают?

Ребятишки смеялись, а Палета, еще раз швыркнув, шоркал рукавом под носом, нанося блеск и на щеки.

Увидев Амарчу с белками, Палета выхватывал их и кричал:

— Белки мои!

Дедушка Бали еще ниже склонялся головой над камусом, руки быстрее начинали работать, стыдился за внука, а Амарче становилось еще жальче дедушку Бали. Эх, если б не дедушка Бали, давно бы морду набил Палете. Он хоть и сильный, а трус. Ткнут его ребята, он сразу в слезы и бежит ябедничать. Жалко Бали. Жалко чумазую Тымани. Она маленькая, хочет есть, ее словами не уймешь, ее язык признает только настоящую пищу. Однажды Пэргичок, качая Тымани, пела страшную колыбельную песню: «Зачем ты родилась, зачем ты пришла на эту землю? Твое тело не будет знать тепла мехового одеяла, твой язык не будет знать вкуса мяса. Твое лицо не будет знать улыбки, в твоих глазах будет печаль. Зачем ты, Тымани, родилась, здесь горе и слезы — наши песни. Зачем ты явилась в этот недобрый мир?»

Пэргичок отбирала у Палеты белок. Отрезала от холки кусочек мякоти, обжаривала на костре, и получался чукин — недожаренное мясо с соком. Протыкала мясо палочкой и давала Тымани, которая потом долго мусолила его вместо соски. В такие минуты девочка чаще улыбалась, и лицо, кругленькое, сияющее, было точно солнышко.

— О, дылачакан! — светлела сама Пэргичок.

Наверно, имя Тымани будет Дылача — Солнце. Ну и пусть! Лишь бы чаще улыбалась, тогда всем веселее становится.

Но бывали такие вечера, когда даже на голодный желудок не хотелось есть белок. Тошнило от них. Ныли зубы, чесались десны, хотелось выть. Наступали, казалось, самые жуткие, и оттого длинные, вечера. Амарче ни сказок, ни рассказов — ничего не хотелось. Надо было только чем-то вроде напильника драить до крови зубы. Бабушка Эки совала в рот совсем сырое мясо.

— Катай на зубах… Сильнее!.. Что-то рано у тебя эта болезнь, зима только начинается, — горестно рассуждала она. — Вот будешь жить в интернате, там, говорят, картошку, лук дают.

Взвывал Амарча, но к словам бабушки прислушивался. Ох, как хотелось оказаться в интернате: не ныли бы зубы, не мерз бы, учился бы! Был бы зрячим, как говорит бабушка, хотя он вовсе не слепой. Бабушка Эки на бумагах ставит родовую метку — рисует солнышко и посередине перекладинку. Так метили своих оленей. Но этого сейчас мало. Надо понимать чужие мысли, передавать свои. И дорог у грамотного — во все стороны света.

Ноют зубы. Пришедший Вовка — не помощник. Что он сделает, разве чем-нибудь отвлечет? Ну хоть сочувствием, и то легче становится.

— Было бы лето… — говорит он.

Когда оно придет, это лето, когда его принесут на своих крыльях птицы? Гаги… Летом нарвали бы дикого лука, накопали бы саранок, пили бы взахлеб сок березы, хватали бы горстями ягоду… От них зубы не болят. Лето далеко, лучше пока его не вспоминать. Надо постараться уснуть, так легче.

Шубой горностая блестел снег, пухлый, мягкий. Ступишь в него ногой — провалишься, как в периновую постель. Надо еще время, чтобы мороз прижал снег, ветерок просеял, тогда он отлежится и уплотнится. Но стоит ли ждать тех времен, если можно самим утоптать снег и на шкурах, на лыжах, а то и просто на коленках лихо съезжать с горки.

Амарча и Воло съехали вниз: один — на коленках, другой — на клочке шкуры. Потом попробовали стоя катиться. Резво несли Воло чирки, но он не устоял и полетел кувырком. Попробовал Амарча, но его подошвы не хотели скользить, и он сразу же оказался на заднице.

— Ха, неумехи! — засмеялся Палета.

Наступила его очередь, и, к удивлению друзей, неуклюжий Палета устоял на ногах и даже победно хмыкнул.

— А кто ближе подойдет к полынье?

— Утонем, — сказал Амарча.

— Трусы вы! С горы и то не можете съехать, — подначивал Палета.

— Давай! — выступил Воло.

Взглянули на реку. Там, где летом была самая быстрина, сейчас лениво шевелилась темная вода.

Воло нашел у берега палку и, стукая, первым спустился к речке. За ним двинулся Амарча, последним — Палета. Воло постукивает и идет к полынье.

— Даже не трещит, — говорит он.

— А вы боялись, — слышен сзади голос Палеты.

Вовка вовсе расхрабрился, начал приплясывать. Повеселел Амарча — напрасны были его опасения. Но близко подходить к полынье все же опасно. Глянешь — что-то страшное ворочается там, дна не видно. Хотели было уже поворачивать обратно, но тут Воло прыгнул зайчиком на белый непримятый снег и ушел в воду. Хорошо, что у него в руках была палка. Воло подтянулся, из воды показалась голова, закричал.

Амарча упал на живот, схватил конец палки, начал тянуть, но вытащить Воло не хватило сил.

— Палета! Палета! Эне!

«Где же Палета?» — со слезами на глазах Амарча поискал Палету, но никого нет. Где же он, вот ведь рядом стоял, не нырнул ли и он? А что там? У самого берега шевелится какой-то снежный комок. Палета бежит, испугался, струсил! Заячья душа, волчьи ноги!

— Палета! Э… э… Помогите!.. Воло, держись!

У Вовки глаза стали не меньше совиных, тоже что-то кричал.

— Что случилось?! Хэвэки, помоги! Не дай уйти под лед детям! Хэвэки! — с мольбой, со слезами бежит бабушка Эки. Сам бог ей помог выйти из чума в тот момент, когда раздались крики.

— Ху! Ху! — тяжело пыхтит бабушка Эки, продолжая молить духов, бога. Подбежав к ребятам, она падает, но успевает схватить Воло за руку и вытаскивает на лед.

— Ху! — глубоко и облегченно вздыхает она и, взяв в охапку Вовку, направляется к берегу.

— Домой! — коротко бросает бабушка Амарче. Ребята плачут. На берегу она присела прямо в снег, отдышалась. Пришла в себя.

— Кэ, хватит плакать, — сказала она, — не взяла вас к себе вода… Бегите греться.

На горе показался дядюшка Мирон. Он тоже не помня себя бежал к реке. Увидя бабушку Эки, Амарчу, Воло, он перевел дух и сердито прохрипел:

— Марш домой! Будешь теперь под замком сидеть!.. Спасибо тебе, Эки! Спасибо, успела. Марш домой!

— Ругай не надо, — подобрала бабушка русские слова. — Парнюски вода пробовал, теперь знай вода.

Дома бабушка Эки похвалила внука:

— Бог знает какой человек вырастет из Палеты. А ты молодец, не бросил друга…