Однажды доктор вернулся из Трумеек значительно позже, чем обычно, так как акушерка из роддома сообщила ему, что у рыжей жены агронома начались схватки. И доктор дольше пробыл в Трумейках, навестил ксендза Мизереру, у него пообедал, а потом разговаривал с ним о. святом Августине и неоплатонистах, внимательно глядя при этом на телефон – не вызовут ли его на роды. Ведь согласно предостережениям великих акушеров рыжие женщины рожают труднее, чем блондинки и брюнетки, а отчего это происходит, никто на свете не знает. Медицине известны, однако, разные случаи, и жена агронома родила без больших осложнений, с помощью одной акушерки. Это, однако, не поколебало веры доктора в советы опытных акушеров, так как у всех правил есть одно общее, а именно – что они подтверждаются не во всех случаях. Только глупцы ищут правил без всяких исключений, и из-за этого у них постоянные проблемы со счастьем, с женами и даже с зажиганием в автомобилях. Умный же отдает себе отчет в том, что жизнь состоит почти из одних отступлений от различных правил. В бескрайней пустыне можно встретить реку или оазис с живительной водой, а случалось, что от жажды умирали там, где воды было вдоволь.
В Скиролавки доктор приехал уже в сумерки, и всю дорогу его сопровождал снегопад. Доктор подумал, что, может быть, это уже последний снег в этом году, потому что к вечеру сделалось гораздо теплее и внезапно будто запахло весной. Неглович улыбнулся, вспомнив весну, но и немного пожалел об уходящей зиме, потому что каждое время года, так же, как и возраст, несет с собой ценности, достойные внимания. А те, кто жалуется на зиму, обычно ругают и лето, кривятся весной и недовольны наступлением осени. А между тем хорошее есть во всем, и лучше умеренная радость, чем умеренная печаль, а если чего-то нельзя изменить, то надо это полюбить. Кое-где, как писали в газетах и показывали по телевизору, уже не было снега, люди боронили поля, но в Скиролавки весна обычно приходила на две недели позже, чем на юг, зато осень была более ранней, так же, как и зима. Но это вовсе не значило, что люди в Скиролавках чувствовали себя по этой причине худшими или лучшими, чем остальные. И доктор радовался хлопьям, которые кружились в свете фар его машины, и вспоминал минуту, когда в такую же метель вез к себе панну Юзю, девушку с ротиком лакомки. Доктор затосковал по выпуклостям женского тела, а так как он был мужчиной в расцвете сил, здоровым и хорошо упитанным, его прошила острая боль, плывущая откуда-то из глубины подбрюшья, и от нее быстрее забилось его сердце. Мысль доктора начала путешествовать по истоптанным тропинкам мужского желания какой женщине позвонить или письмо написать, а может быть, и с Макуховой поговорить, не упоминала ли при ней какая-нибудь женщина об одиночестве Негловича. Через минуту он вспомнил, что в последнее время пани Басенька редко к нему заглядывает, давно он не ласкал ее торчащих под свитерком дьявольских рожек. Пожалел себя доктор, что не может надолго привязаться к какой-нибудь женщине, в последнее время забросил и Ядвигу Гвязду, хотя между ее бедер лежалось как в удобной колыбельке. Но таков уж он был, что интересовали его все новые женщины, это могло быть выражением своеобразной извращенности или невроза, о чем он читал в книжках. Не исключено также, что просто тело и прелесть женщины казались ему еще одним замечательным блюдом, а как каждый гурман, он чувствовал отвращение при мысли, что должен есть одно и то же на завтрак, обед и ужин. Кроме того, доктор жалел о том времени, когда страсть к Ханне удовлетворяла все его желания. Смерть Ханны и прошедшие с тех пор годы произвели в душе доктора такое опустошение, что он и сам уже не верил, чтобы когда-нибудь его снова охватила страсть, похожая на ту. А поскольку жалость к себе бывает вступлением к отпущению грехов, то, когда он проезжал мимо усадьбы Васильчуков, перед его глазами встала Юстына, и ему показалось, что в машине он почувствовал запах сухой полыни, мяты и шалфея. Откуда бы взяться такому запаху в его старом автомобиле, он не знал, но боль прошила его еще раз, и снова быстрее забилось его сердце. Он вспомнил сны Юстыны Клобука на балке, который падает на ее разогретое за ночь тело. Он представил себе, как она придерживает рукой свой раскрасневшийся гребень, чтобы из нее не вытекла белая жидкость, а потом любовно гладит петушиный отросток, маленький, меньше наперстка. И желание ударило доктору в голову, аж в глазах у него потемнело. Только привычка подсказала ему, что он уже возле собственных ворот, и самое время нажать на тормоз.
Белые хлопья падали тихо, еле слышно шелестя на старых елях в аллейке. Падали и на разогретый капот машины и сразу же превращались в капли воды, испаряясь и шипя. Пронзенный болью желания, доктор медленно дошел до ворот, освещенных фарами автомобиля, открыл одну половинку, – и тогда раздался выстрел. Пуля просвистела возле уха доктора и стукнулась в ствол дерева за воротами.
Доктор изумился, потому что никогда ничего такого с ним не бывало. И он застыл в свете фар. Если бы тайный убийца выстрелил второй раз, доктор упал бы на снег, прошитый пулей. Но второго выстрела не было, только шелестели хлопья снега и, шипя, таяли на капоте автомобиля.
Доктор очнулся от остолбенения, пригнулся и выпрыгнул из света фар. В темноте он пробежал к дому, ворвался в спальню, вынул из шкафа свое ружье. Собаки, которые обычно бегали по двору, на этот раз, на счастье тайного убийцы, спали в кухне. Доктор свистнул псам и выбежал с ними из дому, осторожно подкрался к своему автомобилю и погасил на нем все огни. Собаки, однако, не почуяли чужого, а когда он велел им бежать в лес, где скрывался тайный убийца, восприняли это как забаву и, полные радости, скакали вокруг доктора. Если убийца убежал тотчас же после первого выстрела, то у него было достаточно времени, чтобы удалиться в лес или уйти по заснеженной дороге. Впрочем, снег валил все сильнее и тотчас же засыпал следы. Доктор пошел по дороге влево, потом по дороге вправо, потом вошел в лес и описал небольшой полукруг. Только спустя какое-то время он нашел место, откуда стреляли. И тогда страх холодной рукой охватил сердце доктора. Потому что тайный убийца стоял возле дороги, спрятавшись за дерево, не дальше, чем в тридцати метрах от ворот! Снег засыпал там желтоватую гильзу от карабина. Если он не попал с такого маленького расстояния, это означало, что либо он был плохим стрелком, либо стрелял из очень плохого оружия, из какого-нибудь обреза или самодельного самопала, который нельзя было быстро перезарядить, поэтому и не было второго выстрела.
Вечером, сидя в кресле возле кафельной печи в салоне, доктор прикрыл глаза и долго размышлял о том, что произошло, проверяя свои счеты с совестью, чтобы вычислить врага в человеческой толпе, которая его окружала. Но он не мог вспомнить, чтобы кого-то он обидел до такой степени, что тот должен был схватиться за однозарядный самопал. И доктор пришел к выводу, что, может быть, сам того не подозревая, он напал наконец на след человека без лица и тот почувствовал угрозу.
На следующее утро доктор сел в свой автомобиль и, хоть в поликлинике у него был выходной, поехал в Трумейки. Он остановил машину перед похожим на продолговатую коробочку отделением милиции, вошел в кабинет коменданта Корейво и положил ему на стол гильзу от карабинового заряда. Рассказал и о событии, связанном с гильзой, все в точности так, как было.
Старший сержант Хенрык Корейво страдал сильным насморком, у него кололо в груди, и мучил его сухой кашель. От насморка у него аж звенело в ушах, во рту было сухо, и, глядя на жестяную гильзу, которая лежала на его столе, он подумал, что было бы совсем неплохо, если бы вдруг у него нашли воспаление легких. И тогда гильза должна была бы оказаться на столе его заместителя, сержанта Йоахима Пурды. Ведь коменданту мало радости даже от известия, что на его территории ограблен винный магазин или откормхозяйство. Но страшной кажется минута, когда на столе коменданта появляется гильза от карабина, из которого кто-то в кого-то стрелял.
Зашелся сухим кашлем комендант Корейво, потом долго сморкался в носовой платок, аж снова зазвенело у него в ушах, и наконец сказал, беря в руку жестяную гильзу и осматривая ее с таким отвращением, словно большую вошь:
– На разных совещаниях, а также в личных беседах я многократно упоминал, что в Скиролавках, а также в других деревушках еще много старого оружия. Известно по опыту, что такое оружие время от времени должно выстрелить.
– Это правда, – согласился доктор Неглович. – Но почему в меня?
Корейво не ответил на вопрос доктора, который показался ему просто глупым. Неужели было бы менее удивительно и более понятно, если бы кто-то стрелял, например, в писателя Любиньского?
– Плохой пример идет сверху, – сурово изрек Корейво. И чтобы не быть голословным, несмотря на звон в ушах и сухой кашель, он поднялся из-за стола, вытащил из кармана связку ключей и открыл один из железных шкафчиков, которые стояли вдоль стены кабинета. Он вынул картонную папку с клапанами и тесемочками, положил ее на стол. Доктор мог прочитать на папке красиво выведенное собственное имя, а также фамилию.
– Есть в Скиролавках нелегальное оружие, и мы об этом знаем. – Корейво погладил ладонью папку с фамилией доктора. Неглович пожал плечами.
– Четырнадцать лет тому назад, когда вы еще не были комендантом, я привез в отделение все оружие, которое нашел в доме отца.
– Здесь все это подробно описано. – Он еще раз погладил папку с фамилией доктора. – Вы принесли ручной пулемет, старый «манлихер», гранат семь штук, ППШ. Но у вашего уважаемого отца, хорунжего Негловича, был еще и ТТ, с которым согласно нашей информации он не расставался во время войны. Видели его и несколько лет спустя после войны. Пистолет вы, однако, не привезли.
– Не нашел я его. Может быть, отец закопал пистолет в саду или в лесу? Не знаю. Я обшарил каждый угол в нашем доме. Впрочем, сделайте обыск. Комендант надолго зашелся еще более сухим кашлем. – Милиция знает, что ей делать. А о ТТ я вспомнил, чтобы наглядно вам показать, что если вы не нашли отцовского оружия, то, может быть, кто-то другой тоже не нашел карабина. А потом вдруг из него выстрелил.
– Черт возьми, – рассердился доктор. – Вы смотрите на меня как на преступника. В конце концов, я стрелял или в меня стреляли?
Корейво покивал головой в знак того, что разделяет возмущение доктора. Ничто не могло быть для него увлекательнее, чем подобная ситуация. Не раз случалось, что у возмущенного человека слетало с уст то или другое неосторожное словечко.
– Кто стрелял – это выяснится в ходе следствия, – сказал он. – Однако, принимая вашу версию, необходимо подумать, какова была цель этой стрельбы. – Я был этой целью. Моя голова, – буркнул доктор.
Корейво понимающе улыбнулся. Доктор был, безусловно, умным и достойным уважения человеком, и все же он не знал, что следствие всегда нужно проводить двусторонне. Против того, кто обвиняется, а также против того, кто обвиняет. Ведь не раз случалось, что со временем обвинитель становился обвиняемым, а обвиняемый – невиновным. Единственным осязаемым фактом оставалась жестяная гильза; что же касается остального, то здесь необходимо было сохранять осторожность и дистанцию. Человеческое существо, как справедливо утверждал священник Мизерера, бывает переменчивым, хотя по-своему видел этот предмет священник Мизерера, и несколько иначе – комендант Корейво. В понятии Мизереры люди были склонны к греху, в понятии Корейво – имели склонность к нарушению закона.
– Мы не можем быть уверенными. Что кто-то стрелял с мыслью вас убить, объяснил он мягко. – Может быть, кто-то хотел вас просто напугать? Оставим в стороне личность того, кто стрелял, имени которого, фамилии, а также адреса и даже описания, насколько я ориентируюсь, мы не знаем. Зато нам известив особа, в которую стреляли. Вы кого-нибудь подозреваете, доктор?
– Нет.
– Ну вот. И я так думал. Ну скажите, почему в вас стреляли, ведь так будет легче найти того, кто стрелял. – Не имею понятия, почему в меня стреляли.
– И я так думал, – согласился комендант. – Значит, постараемся помочь вам, задавая наводящие вопросы. Кому выгодно вас убить или напугать? – Моя совесть чиста.
– Совестью занимается священник Мизерера, – саркастически заметил Корейво. – Нам, доктор, остается правда материальная. – Подозреваю, что, может быть, сам о том не зная, я напал на след убийцы маленькой Ханечки. Преступник почувствовал опасность и пытался меня уничтожить. Как вам известно, я собственными силами стараюсь найти убийцу.
– Это очень хорошо с вашей стороны. Но раз вы сами не знаете, напали ли вы на след убийцы, то почему убийца должен знать, что вы напали на его след? Не принимали ли вы у себя в последнее время какую-нибудь красивую замужнюю бабенку? – Да, принимал. – У нее ревнивый муж?
– Не знаю. И не намерен говорить с вами о таких делах. Корейво спрятал гильзу в конверт, а конверт сунул в ящик стола. – Доктор, – вздохнул он, а потом сухо закашлялся, – вы принесли к нам гильзу. Мы узнали, что в вас стреляли. Это настоящий паштет. Мы должны его проглотить, даже не моргнув глазом. Но из чего этот паштет сделан, этого вы уже не хотите нам сказать...
– Потому что не знаю. Ревнивый муж – это примитивная версия и даже грубая.
– Правильно, – согласился Корейво. – А как вы думаете, почему кто-то вламывается в винный магазин или в табачный киоск? По причинам примитивным и грубым – ради пары злотых и нескольких бутылок алкоголя. С тех пор, как я тут комендантом, на нашей территории убито несколько мужчин, в том числе и при помощи огнестрельного оружия. И в каждом случае или из-за нескольких злотых, или из-за неверной жены и невесты. Я не думаю, что кто-то встал за дерево у дороги и ждал вечером приезда доктора только потому, что доктор носит шапку из барсука. Поэтому хорошо будет, если доктор обдумает это дело, приедет ко, мне еще раз и укажет на подозреваемого.
Гнев охватил доктора. Он почувствовал, что ему дали урок, .как сопливому мальчишке. А так как старший сержант снова раскашлялся, доктор сказал ему:
– У вас сухой кашель. Даже издалека я слышу хрипы в легких. Не колет ли у вас в груди? – Колет. И насморк мучает.
– Сегодня в здравпункте принимает доктор Курась... – А вы, доктор, не взяли с собой фонендоскопа? – Конечно, взял. Он у меня в машине. Комендант вздохнул с облегчением.
– Кашель сухой, это факт. И в груди колет. А к машине за фонендоскопом может сбегать кто-нибудь из моих людей. Или я сам его принесу.
– Не надо, – ответил доктор Неглович. На минуту он вышел из отделения и вернулся с докторским чемоданчиком в руках.
– Я привык, – сказал он Корейво, – что пациент сидит по эту сторону стола, а я – по ту.
Таким способом он вынудил старшего сержанта, чтобы тот покинул свое место и занял то, на котором только что сидел доктор. А вместе с переменой места коменданта как бы частично покинула уверенность в себе, он подумал о своем здоровье и ощутил колотье в груди еще сильнее.
– Разденьтесь, – приказал доктор, кладя на стол фонендоскоп и бланки рецептов. Папку с надписью «Ян Крыстьян Неглович» он старательно отодвинул в сторону.
– От простуды может быть бронхит, воспаление легких и много других недомоганий, медицина знает разные случаи, – говорил он с шутливой серьезностью коменданту. – Одна простуда не равна другой, лечить их можно по-разному, если пациент даст врачу необходимое количество информации. Нас, врачей, обязывает, как вы знаете, врачебная тайна. Поэтому вы можете мне смело рассказать, при каких обстоятельствах вы простыли. Может, вы просто промочили себе ноги. Или ехали на служебном мотоцикле в сильный снег и ветер? Я помню человека, который в зимнюю ночь сильно вспотевшим и полураздетым бежал из дома любимой, спустившись по водосточной трубе, потому что неожиданно появился муж той женщины. Я должен был лечить его не только от простуды, но и от нервного шока. Он трясся не только от озноба, но и от страха.
В свое время Корейво был комендантом отделения в другой местности. Рассказывали, что именно там он удирал по водосточной трубе от какой-то дамы, это вышло на явь, и его перевели в Трумейки.
– Я не могу выдавать вам служебные тайны, – отозвался комендант, который был уже без кителя с погонами, без верхней и нижней рубашки; он стоял перед своим столом с обнаженным торсом, что отняло у него еще немного уверенности в себе.
Остатки этой уверенности Корейво потерял, когда подумал, как легко человек может оказаться не по ту сторону стола, где привык сидеть, а также – как много зависит от того, кто по какую сторону стола сидит. Это не личность человека, а место, где он помещает свой зад, определяет, задает ли он вопросы или должен на них отвечать, имеет ли он власть над другим человеком или же должен поддаться власти другого человека.
Тем временем доктор старательно осмотрел коменданта и выписал ему несколько лекарств.
– А теперь верните мне мою гильзу, – сказал он, протягивая Корейво ладонь. – Мы немного пошутили, комендант, ведь ничто так не влияет на здоровье, как хорошая шутка.
Но комендант уже успел натянуть нижнюю рубашку, он снова уселся на свое место за столом и почувствовал себя значительно бодрей.
– Я сразу понял, что вы приехали ко мне, чтобы немного пошутить, – оскалил он крупные зубы в широкой улыбке. – Поэтому я даже никакого протокола не писал. Ведь где ж там, подумал я, такой человек, как доктор, если бы в него стреляли, не знал бы, кто это сделал и почему.
А так как доктор Неглович все еще держал перед собой вытянутую ладонь, комендант положил на нее свою и сердечно ее пожал.
– Спасибо, что вы меня осмотрели и лекарства выписали, – сказал он серьезно. – Правда, что хорошие шутки поддерживают здоровье. Сразу после ваших шуток я вроде лучше себя почувствовал и немного меньше мучит меня кашель. Ведь вызнаете, что бывает, когда кто-то не понимает шуток? Надо поднять тревогу в целой околице, поставить на ноги десятки милиционеров, допросам не будет конца, особенно когда дело идет о покушении на чью-то жизнь. Обычно там, куда ведут подозрения, необходимо провести обыски, устраивать засады в лесах и у дорог. Уверяю вас, доктор, что нет ничего хуже на свете, чем карабин в руках человека, который способен прицелиться из него в другого человека. Зачем, однако, столько шуму и хлопот, которые нарушают покой граждан, когда два человека понимают шутки. Надеюсь, доктор, вы еще кое-что обдумаете, а когда придете ко мне еще раз – и достаточно скоро, потому что время торопит, а карабин это оружие небезопасное, – я сразу совсем поправлюсь. Ой, посмеемся мы тогда в отделении, посмеемся над этой гильзой, аж у нас животы со смеху заболят.
У коменданта была такая мина, будто бы у него зубы болели, а не живот, и к тому же – вовсе не от смеха.
Вернулся доктор в Скиролавки без гильзы, но с чувством хорошо исполненного долга. Ведь разумные люди могут понять друг друга при помощи слов, которые высказывают в разговоре, а также при помощи тех слов, которые остаются невысказанными. Поэтому жизнь разумных людей гораздо легче, чем жизнь людей, не слишком разумных и лишенных чувства юмора.
После обильного обеда он засел в кресло возле печи в салоне и погрузился в раздумья. Позвонила пани Басенька с известием, что испекла печенье, а ее муж, писатель Любиньски, уже давно не беседовал ни с кем о «Семантических письмах» Готтлоба Фреге. Проинформировала она доктора йотом, что прочитала настоящую бандитскую повесть, такую, какую хотела бы, чтобы и ее муж когда-нибудь создал. Доктор вежливо отказался от визита к писателю, потому что предпочитал поразмышлять. Впрочем, у него не было выбора, если он и дальше хотел жить с чувством безопасности. Тем временем за окнами дома уже сгущались сумерки, и наконец наступила ночь, глубокая и непроницаемая.
В лесу было тепло, парили трясины над заливом, свинья и почти взрослые поросята все еще паслись под старыми буками, потому что прошедший год был для буков плодородным. Рад-нерад поплелся Клобук через заснеженный залив на полуостров и убедился, что снег тает на черепице на крыше дома доктора, капли воды скатываются в снежные сугробы, пробивая в них глубокие бороздки. В салоне доктора было темно, но Клобук знал, что доктор сидит возле печи в кресле и во мраке плетет свои мысли, как паук, который расставляет в темноте сеть, чтобы утром попалась в нее жирная муха. Псы доктора тут же почуяли Клобука, и он быстро перескочил через забор и пошел в усадьбу Васильчуков, где собак не было, а в избе горел свет. Вскочил Клобук на старую бочку на подворье и увидел сквозь стекло Юстыну, которая сидела перед зеркалом и, сняв с головы платок, улыбалась своим устам и своим глазам. Потом она расстегнула кофту и рубаху, вытащила наверх свои розовые груди и, поддерживая их снизу ладонями, будто бы взвешивая два больших плода, показывала их зеркалу и заодно себе, пока не появилась на ее губах удивительная улыбка, какой Клобук не видел никогда ни у кого на свете.
Часом позже доктора Негловича вдруг осенило, кто и почему в него стрелял. Он встал с кресла, чтобы пойти к телефону и позвонить Корейво, но в темноте наткнулся на стол. А так как слишком долго во мраке ночи он плел паучью нить воспоминаний, перешагивал в разгулявшемся воображении не только минувшие дни, но и целые годы, входил в собственное прошлое, как на огромное болото, – поэтому, может быть, он почувствовал себя маленьким мальчиком, который в темноте наткнулся на тот же самый большой квадратный стол в этой же самой комнате. На столе тогда лежал укрытый темнотой его старший брат, семнадцатилетний Мачей Неглович. В темной комнате тикали старые часы, но доктору показалось, что он слышит падающие со стола капли крови. Тогда он тоже наткнулся на стол и страшно закричал – ему показалось, что в темноте он видит перед собой лицо бородатого мужчины, которого он застрелил в дверях дома из старой «манлихеровки». На подворье тогда стучали колеса повозки – это уезжал отец, хорунжий Неглович, увозя к доктору в Барты их мать, которая стала как мертвая, когда увидела своего старшего сына на столе в комнате. Испугался тогда Ян Крыстьян, что он останется один в огромном доме, с мертвым братом на столе, с трупами четырех мужчин в саду, хотел побежать за отцом, но ударился о стол и закричал. Гертруда Макух выбежала из кухни, крепко его обняла и, плачущего, повела наверх, в свою комнату, потому что тогда она еще жила в их доме. Это было давно, очень давно. За этим столом доктор обедал, сиживал за ним со священником Мизерерой, Шульцем, писателем Любиньским, а также со многими другими людьми. Прошлое было нескончаемой далью, в которую ушел брат, дядя, мать и отец, а также Ханна. Теперь снова кто-то стрелял, так же как тогда мужчина с бородой, навсегда оставшийся неизвестным, потому что никто никогда не узнал его имени и фамилии. И нечем иным, как безымянными телами, были и его останки, и трупы в саду, которые похоронил потом хорунжий Неглович. Потому что отец доктора сам управлялся, когда кто-то в него стрелял.
И доктор подошел не к телефону, а к выключателю и зажег свет. Потом вынул из шкафа свою двустволку, на столе в салоне расстелил газету, положил на нее ружье и начал его старательно разбирать, смазывать, чистить тряпочкой. Двустволка эта, как уже упоминалось, была отличная, старая, итальянской модели «кастор», с курками и боковым замком «холланд», с инкрустированной серебром щечкой замка и ореховым прикладом. Доктор получил ее в наследство от отца, а тот сразу же после войны за двух маленьких поросят выменял ее у кого-то вместе с комплектом гданьской мебели. Эта мебель, как и двустволка, принадлежала когда-то князю Ройссу из Трумеек и стояла в его дворце, который во время военных действий превратили в полевой госпиталь, все вещи и мебель выбросили в парк, а в дворцовые комнаты поставили железные кровати и носилки с ранеными. Кто хотел, мог тогда взять что угодно из кучи выброшенных в парк вещей, а потом уступить другим – за поросят, корову, теленка или мешок картошки. Так хорунжий Неглович стал владельцем прекрасной мебели, которая и его сыну теперь служила, а также отличной итальянской двустволки, курковой, с боковым замком «холланд». Во дворце князя Ройсса теперь размещались управление гмины, поликлиника, а также, в немного перестроенном крыле, нашла приют ветеринарная лечебница, с квартирой для ветеринарного врача Брыгиды. Доктор очень ценил оружие, доставшееся ему от отца, чистил его часто и тщательно, но в эту минуту делал это с особым старанием. Наконец он зарядил ружье свинцовыми пулями и поставил в угол за кресло. Сделав это, довольный, он включил проигрыватель с единственной пластинкой, которую имел – с песенками Мари Лафоре. А когда пластинка остановилась, доктор пожалел, что в доме нет телевизора: ему показалось, что он мог бы сейчас с большим удовольствием посмотреть на чье-нибудь лицо и насладиться тем, что он видит какого-то человека, но тот человек его не видит, не имеет понятия, что на него смотрит сельский врач, который сидит в кресле, а в углу держит заряженное ружье. Но у доктора в доме не было телевизора, так, же как и у Порваша – у единственных во всей деревне Скиролавки. Художнику жаль было денег на покупку лишнего предмета, доктор же не купил телевизор потому, что его просила об этом предыдущая жена писателя, сам Любиньски, а поздней – и пани Басенька. Их радовало, что доктор принимает приглашения в дом писателя, чтобы посмотреть какую-нибудь историю на малом экране, хотя на самом деле никто ничего не смотрел, потому что телевизор у Любиньского был очень старый и искажал лица даже очень уважаемых особ. Так каждый визит доктора неизбежно заканчивался дискуссией о «Семантических письмах» Готтлоба Фреге, потому что в основном именно это имелось в виду при приглашении.
Телевизора у Негловича не было, а поскольку не было и настроения читать, то он пошел спать раньше обычного. А утром поручил Макуховой, чтобы она сходила к одному человеку и попросила его прийти вечером в дом на полуострове. В назначенный час он уселся в шлафроке в удобное кресло возле печи, ожидая, когда придет к нему тайный убийца. Время ожидания тайного убийцы тянется особенно долго, о чем стоит знать, потому что не каждому представится возможность что-то подобное пережить. Надо знать, что в этом случае даже напольные часы тикают так, словно это капли крови медленно падают со стола, на котором лежит человек, сраженный пулей. Мысли доктора снова полетели в бесконечную даль, куда уже отошли те, кто должен был отойти, и еще отойдут другие, потому что все должны уйти, хоть кому-то и кажется, что он этого избежит. Но правда и то, что любого можно вызвать из этой дали воспоминанием, даже самым горьким или самым нежным, если в сердце у тебя ненависть или любовь. Увидел доктор свою жену, еще красивей, чем на портрете, который висел над камином в закрытой на ключ комнате, соседствующей с салоном. Этот портрет, белое фортепьяно и мебель, тоже белую, но слегка позолоченную, со стульями и диваном, покрытым белой материей с золотыми пятнышками нежного узора, доктор привез из столицы. На белом диване любила сидеть Ханна Радек, а он тогда клал голову ей на колени и ждал, когда на его виски лягут ее почти прозрачные ладони. Она внушила себе, что таким способом набирается сил, а он тогда слышит музыку, которая в ней постоянно жила. И из-за этой музыки, постоянно в нее вслушиваясь, она обращалась к нему очень редко или только любовным шепотом. Поэтому шестнадцать лет спустя после ее смерти доктор не помнил ее голоса и только временами еще чувствовал прикосновение рук, хотя иногда это бывали руки другой женщины. Но, видимо, именно поэтому доктор на более длительное время привязывался к женщинам спокойным и молчаливым, болтовня же и щебет женщин начинали его спустя какое-то время раздражать и углубляли у него морщину над носом. Потом между Ханной и доктором появился Иоахим, о котором после смерти жены кто-то сказал, что она оставила его, чтобы доктор никогда не был по-настоящему одинок. Но доктор с самого начала бунтовал против таких утешений, и, глядя на Йоахима, на его волосы, рисунок век и губ, на молчаливость, так похожие на материнские, он чувствовал себя так, будто судьба его обманула. И, видимо, по этой причине доктор постоянно был недоволен собой – что не может полюбить сына так же крепко, как любил жену. И все же. Когда они четыре года жили в Скиролавках и вместе с Иоахимом доктор поехал к священнику Дуриашу, случилось, что маленький Иоахим подошел к старому пианино священника, сначала несмело ударил по пожелтевшим клавишам, а потом неожиданно, только двумя пальцами, отбарабанил мелодию, которую только что передали по радио. Сделал он это так чисто и бойко, что доктор вдруг побледнел, а ксендз Дуриаш, увидев эту бледность, низко опустил голову, и слезы навернулись ему на глаза, потому что он понял, как на самом деле сильно любил доктор своего сына. С тех пор самое большое одиночество должно было свалиться на доктора, как падает орлан-белохвост на полевую мышь. Неделей позже люди в Скиролавках увидели огромный черный лимузин с заграничными номерами, который один день и одну ночь стоял перед домом доктора, утром же следующего дня уехал, увозя Йоахима. С тех пор Иоахим два или три раза в год приезжал в Скиролавки, иногда и доктор ездил к нему, в соседнюю страну, потому что Ханна Радек была дочерью заграничного дирижера. И так он отдал прошлому и будущему все, что любил, оставив себе только кусочек земли на полуострове, дом, сад и еловую аллею от дома до ворот. Но на самом деле и эти вещи тоже принадлежали прошлому, а оно когда-то отозвалось письмом, а потом и приездом старого плотника, некоего Отто Даубе. Попросил Даубе доктора, чтобы тот позволил ему посидеть перед домом на полуострове и послушать музыку елей, которые он собственными руками сажал пятьдесят лет назад. Доктор согласился, потому что хотя плотник Даубе и появился живым, но внутри оставался мертвым, ведь и на него упал большой камень одиночества. А так как трудно слушать музыку елей в дождливый день, плотник Отто Даубе построил перед домом красивое крыльцо, с чудесной резьбой, сделанной при помощи топора и долота. Писатель Любиньски позавидовал доктору и дал плотнику Севруку задаток, чтобы он и ему построил такое же крыльцо, но тот взял деньги, и его охватила скука при одной мысли о подобной работе. Отто Даубе даже в дождливый день сиживал на лавке на крыльце и слушал музыку елей, что приводило в изумление доктора, который не был человеком музыкальным, и трудно ему было понять, что так много музыки бывает в некоторых людях, в кронах деревьев, в шелесте трав и дозревающего хлеба. Умер Отто Даубе на лавке на крыльце в один жаркий июльский день и был похоронен за счет доктора на кладбище в Скиролавках. Хвалили люди ум и доброту доктора – что он позволил Даубе сидеть на крыльце, так как прибыл тот из богатой страны и, наверное, немалое богатство мог оставить. А потом только смеялись, когда оказалось, что при Даубе нашли всего-навсего несколько мало что стоящих банкнотов. Доктор, однако, казался довольным, потому что, как он говорил людям, раньше он считал, что у Отто Даубе даже этих нескольких немного стоящих банкнотов нет. Это, однако, тоже было уже прошлое, сегодняшний же день наказывал доктору ждать тайного убийцу, который должен был вынырнуть из ночного мрака. А так как ожидание бывает очень долгим, а воспоминания гораздо более короткими, доктор скоро снова почувствовал тяжесть собственного одиночества, которая становится еще большей, когда ждешь тайного убийцу. Давала себя знать и усталость, потому что в тот день доктор принял в Трумейках двадцать семь пациентов.
Устав ждать, он вышел на свое прекрасное крыльцо, погладил собак, которые к нему подбежали и, ревниво ворча друг на друга, требовали ласки. Посмотрел доктор в ночную темноту, но никого не увидел. Он вернулся к теплой печи и креслу, какое-то время еще ждал, но так случилось – может, к добру, может, к худу – что тайный убийца не пришел. Ложась спать, доктор подумал, что, может быть, настоящее отличается от прошлого и упадком представлений о чести. То, с чем когда-то можно было покончить одним разговором или еще одной пулей, теперь нужно разрешать совершенно иначе. Утром он позвонит коменданту Корейво, а тот возьмет автомобиль, двух милиционеров и наручники, в которые закуют тайного убийцу.
Ничего такого, однако, не произошло, потому что уже в семь утра доктору позвонил Корейво и попросил его, чтобы он сейчас же приехал на озеро, за Цаплий остров, где в проруби нашли тело Дымитра Васильчука.