Быстро забылось дело с тремя тысячами злотых – другое, новое событие оказалось неизмеримо более важным.

Председательница кружка сельских хозяек, толстая жена лесника Видлонга, привезла из Барт почетный диплом женщинам села за коллективное выращивание гусей. Если по правде, то гусей выращивали в прошлом году, потом женщины перессорились и коллектив распался, но диплом они получили только сейчас, и по этому случаю решили в сельском клубе устроить женскую вечеринку.

Видлонгова принесла огромный противень со сдобным пирогом, жена Кондека – жареного гуся, невестка Крыщака – двух жареных уток, другие женщины сложились на три литра чистой водки. Маленькие столы составили и накрыли их большой льняной скатертью, расставили на них еду и питье, и так, в конце мая, ранним вечером, начались в сельском клубе приятные бабьи посиделки. Не первые, впрочем, и, по-видимому, не последние, потому что женщины из Скиролавок любили время от времени собраться в своей собственной компании, поесть, выпить, поболтать в отсутствие мужчин. Мужчины – что тут скрывать – в это время предпочитали сидеть по домам, а если кому-то надо было пройти мимо клуба, он прокрадывался потихоньку, чтобы его не увидели через окно и не затащили в клуб, унижая его мужское достоинство. Было дело, Шчепан Жарын дал женщинам втянуть себя в клуб, думая, что бабья водка на вкус точно такая же, как мужская, но когда они, подгуляв, начали бесстыдно и без разрешения его змею вытягивать наверх, он удрал от них с ширинкой, лишенной пуговиц. Отсюда – урок для мужчины, что неплохо с одной женщиной выпить водочки, но с толпой женщин – господи упаси.

Во главе огромного стола сидела и командовала застольем Зофья Видлонг, жена лесника. Ей было пятьдесят лет, и она была очень толстая. В гмине Трумейки ни у одной женщины не было большего зада, в автобусе она платила за один билет, но занимала два места; только очень маленький ребенок мог возле нее примоститься. Над большим животом возносился крутой навес огромных грудей. Даже в Бартах ни в одном магазине не было достаточно большого бюстгальтера для Видлонговой – так же, как не существовало обуви для больших стоп Плотника Севрука. И по необходимости Видлонгова сама сшила себе что-то вроде двух мешков для своих верхних излишеств, но то и дело то левая, то правая грудь выскакивала из лифчика и съезжала на живот, и руки у Видлонговой были без передышки заняты запихиванием какой-либо из них в надлежащее место. Несмотря на свои пятьдесят лет и полноту, а может быть, именно благодаря ей, лицо она сохранила гладким, без морщин, с нежной розоватой кожей. При этом губы у нее были толстые, красные, глаза голубые и веселые, волосы светлые и очень пышные. На лицо она считалась симпатичной, а избыток тела у женщины не каждому мужчине кажется недостатком. И, хоть лесник Видлонг жаловался, что с такой обширной женщиной трудно в одной кровати хорошо выспаться, и плоской, как доска, жене дровосека Стасяка, как об этом перешептывались, сделал ребенка, другие мужчины, у которых были худые жены, с удовольствием поглядывали на Видлонгову. В очереди в магазине они охотно становились за ней, чтобы, вроде бы случайно, рукой или животом прикоснуться к ее заду.

Видлонгова родила четверых детей, дочь и троих сыновей, уже живущих своими семьями, только младший был еще в армии. Некоторые женщины завидовали Видлонговой, что она избавилась от детей, а вместе с ними – от хлопот и обязанностей, а у нее из-за этого болело сердце. Не потому, что она любила своих детей больше, чем другие женщины, а потому, что всю жизнь она должна была тяжко работать и сильно бедствовала. Она мечтала – когда родила детей, занималась их воспитанием, маленьким хозяйством, ухаживала за коровами, свиньями, птицей, потому что зарплата лесника была небольшой, а Видлонг не принадлежал к числу расторопных людей (не он, а она должна была ругаться из-за казенных лугов в лесу, из-за каждого куска земли, положенного лесникам) – она мечтала, что когда дети вырастут, с их помощью она создаст что-то вроде могучей империи в окрестных лесах и будет там безраздельно царствовать. Свою дочь она собиралась выдать за лесничего из соседнего Урочиска, чтобы иметь влияние на зятя-лесника и во время дележки пахотных земель самый урожайный участок заграбастать. А дочка вышла замуж за шахтера. Старший сын выучился на лесника, но, вместо того, чтобы принять освободившееся лесничество в Блесах, принадлежащие ему земли и луга, два сарая и большой хлев, уехал в Бещады. Второй сын и не думал оставаться в лесу и пошел рабочим на судоверфь. Третий, самый младший, который в армии был, познакомился с богатой девушкой откуда-то издалека и решил поселиться у нее, в ее большом хозяйстве. Так Видлонгова осталась при своих мечтах, которым не суждено было сбыться, без какой-либо власти и влияния. Так же, как раньше, она должна была каждый год воевать за хороший луг в лесу, за каждый клочок лучшей земли, чтобы прокормить коров, свиней и бесчисленную птицу. Она уже не была такой бедной, как когда-то, могла и от своих детей что-то получить, если бы захотела, но, если правду сказать, не хватало ей только чуточки власти в окрестных лесах, а именно этого она достичь не могла. А зачем ей нужна была эта власть, пусть даже косвенная, через зятя, сыновей, их друзей и знакомых – она и сама не понимала. А может быть, и не хотела понимать, хоть хорошо помнила, какой она была смолоду хорошенькой, кругленькой бабенкой, и у каждого был на нее аппетит. То один старший лесничий, то другой не раз говорил ей, когда весной делили пашни и луга: «Придете, Видлонгова, сегодня вечером в молодняк в квадрат 112». И она шла, потому что хотела получить хороший луг, плодородную землю. Домой она возвращалась, вся сгорбленная от унижения и заплаканная, несмотря на то, что луг ей потом всегда доставался наилучший, а земля – самая урожайная. Но своим простым умом она поняла, что самая большая сила на свете – это власть, она дает человеку могущество и деньги. Чтобы, однако, с этой властью она – такая простая женщина – сделала, если бы получила ее через зятя и сыновей, она себе не представляла. Но жаждала ее, каждой малости, хотя бы этого руководства кружком сельских хозяек в Скиролавках.

Она считалась женщиной аккуратной – это ее когда-то ставил в пример другим доктор Неглович, что, несмотря на ее годы и четверку детей, он у нее не нашел ни одной язвочки. Она была и хозяйственной: каждое лето принимала у себя дачников, неких супругов Туронь, готовила для них вкусные обеды и умела чисто подать. И вот этой женщине, с такими взглядами и таким характером, выпало, что у нее на сорок четвертом году жизни прекратились месячные.

Причины этого она усматривала в факте, что они у нее рано пришли, в десять лет, и вот быстрее, чем другим, ей пришлось с ними расстаться. Однако доктор Неглович объяснял, что такие случаи для медицины не вполне ясны и не до конца изучены.

Неприятная это вещь для женщины. Не у одной из них сразу же появляется ощущение, что она стала чем-то совершенно бесполезным, какой-то развалиной или трухлявым пнем. Другой начинает казаться, что это старость входит в ее тело, и уже навсегда, до самой смерти, там устраивается. Поэтому у многих вдруг появляется удивительное беспокойство, неуравновешенность, склонность к скандалам, раздражительность, а также разные видения, вызванные глубоко скрытой тоской. Так бывает: у одной сильнее, у другой слабее, но не всегда. Видлонгова приняла свою судьбу спокойно, с улыбкой на красных губах, с безмятежностью в голубых глазах. Разве что еще немного поправилась, лифчик должна была сшить себе чуть больший, и чаще, чем это бывало раньше, любила выпить водочки, если находила для этого подходящий случай.

И сейчас, командуя женщинами из Скиролавок на их вечеринке, она раз за разом поднимала свой стаканчик, полный водки, и других к тому же призывала. Но никому не надо было специальных приглашений, чтобы съесть кусок жирной гусятины, утиную ножку обгрызть, сдобного пирога себе отрезать и запить это все напитком, после которого женщине становится веселее.

Не нужно было заставлять Зофью Пасемкову – она не становилась после водки веселее, а еще больше сжимала свои тонкие губы, будто бы внутри у нее что-то болело. Пила и быстро ела Хелена Зентек, жена лесоруба, худая, с желтыми пятнышками на лице. Ела быстро, но с трудом, потому что, хотя она и тридцати лет еще не прожила, но, родив пятерых детей, потеряла почти все зубы, и ей нечем было как следует кусать гусиное и утиное мясо. Мешало ей есть и то, что время от времени она должна была засунуть жирную от яств руку себе под платье и поскрести внизу живота, потому что у нее там постоянно чесалось. Против этого зуда доктор Неглович дал ей когда-то специальную мазь и велел выбрить лоно, что на какое-то время подействовало, но, когда волосы отросли, зуд вернулся. Муж Хеленки, лесоруб Зентек, не согласился повторить лечение, потому что предпочитал, чтобы и у него зудело, лишь бы не кололось.

Жена солтыса Ионаша Вонтруха только губы смачивала в стаканчике, отщипывала понемногу гуся и пирога – вера ее мужа не позволяла ей излишествовать, учила покорности и воздержанности не только в разговорах, но и в еде и в питье. Жена Кондека пила, но не ела, словно бы хотела другим женщинам дать понять, что с тех пор, как священник Мизерера вернул ее мужа в стадо верных, у нее нет недостатка в еде и ей нет нужды объедаться на женской вечеринке.

Иначе было с Люциной Ярош, женой лесоруба. Она удобно расселась на стуле по правую руку Видлонговой, широко расставила свои кривые ноги, выпятила большой живот и быстро выпивала стаканчики, которые ей наливала Видлонгова. А эта предупредительность лесничихи вытекала из факта, что Видлонговой было интересно, откуда Люцина Ярош в последнее время берет деньги, ни у кого не занимая, как она делала всю жизнь. Ярош ведь не стал зарабатывать больше, чем раньше, Люцина не стала хозяйственней – а однако уже ни у кого в деревне не занимала. Водка могла склонить ее к признанию, но Ярошова после трех стаканчиков стала на диво неприступной и даже язвительно говорила другим: «Глупая ты баба», так, будто бы на нее снизошла тайная мудрость.

Видлонгова подливала и в стаканчик жене дровосека Стасяка, чтобы еще раз услышать от нее признание, что шестого ребенка ей смастерил ее муж, Видлонг. Она совсем не собиралась устраивать из-за этого скандал мужу – что бы это дало спустя столько времени? И не было у нее ревности, что он мог завести романсе кем-то таким, как Стасякова, и получать от этого удовольствие. Не в том дело, что Стасякова была не в ладах с языком и только какое-то «хрум-брум-брум» слетало с ее губ с интонацией возражения или одобрения, ведь детей не болтовней делают; но была Стасякова страшно худой, при этом маленького роста, с животом таким же большим и выпуклым, как у Ярошовой. С двадцати лет у нее появился такой живот, она утверждала, что вода у нее там накапливается, но каждый раз врач устанавливал беременность. После рождения ребенка живот, однако, не опадал, только убывало волос на голове, зубов, крючковатый нос еще больше искривлялся. И запах неприятный от нее шел, будто бы сала или куриного помета, хоть кур Стасякова не держала. Что нашел в ней лесник Видлонг – пусть теперь Стасякова расскажет, пусть признается, что это было по пьянке или темной ночью.

Стоит упомянуть и о присутствии Рут Миллер, младшую дочку которой, Ханечку, задушили на лесной поляне за домом доктора. В деревне рассказывали, что когда-то Рут была необычайно красивой и гордой, но ничего от ее красоты, а тем более от гордости, не осталось. Красоту уничтожили время, труд и бедность, а гордости – как она сама об этом упоминала – ее лишил какой-то чужой человек в морозную зиму, сдирая с ее рук рукавички. Две дочери Рут – Берта и Анемари – жили за границей, может быть, и в достатке, потому что время от времени присылали матери какой-нибудь дорогой подарок. Еще трех девочек она родила от лесоруба Янаса, с которым двадцать лет жила не расписываясь, а потом Янаса убило в лесу деревом. После него ей остались три девочки и пенсия. Две дочки вышли замуж за мелиораторов и жили с матерью под одной крышей. Мелиораторы дома бывали редко, но каждый раз, когда они приезжали, возникали скандалы и новые дети. Это правда, что из-за этой толпы ребятишек у Миллеровой всегда воняло: когда один слезал с горшка, то садился другой, а вдобавок обе дочери не рвались к работе, курили сигаретки и смотрели в окно, поджидая своих вечно пьяных мелиораторов. С младшей, Ханечкой, Миллерова связывала самые большие надежды, потому что та была красивой, как когда-то она сама, хорошо училась в школе и обещала вырасти прекрасной панной. Но это ее задушил преступник без лица, и матери только мысль о мести заполняла пустоту, которая после нее осталась. Сорок пять лет было Рут Миллер, но где ей было равняться с пятидесятилетней Зофьей Видлонг. Она была уже старой женщиной с клочками не то седых, не то серых волос, сгорбленная, с почерневшим и сморщенным лицом, дрожащими руками и охрипшим голосом. Только черные глаза не утратили блеска, а после каждого стаканчика водки в них все сильнее разгорался огонек – может быть, от жажды отомстить за дочку, а может, просто от ненависти к другим людям.

В вечеринке участвовала и вдова Яницкова, и ее дочка, хромая Марына, которая от Антека Пасемко родила внебрачного ребенка. Были и другие – всего почти двадцать женщин, столько их из всей деревни выращивали в прошлом году гусей. Можно было бы много о них рассказывать. Однако всех этих женщин вместе и каждую в отдельности описал Любиньски в своей новой повести о любви прекрасной Луизы. Среди этих женщин выпало Луизе жить, и это их детей она должна была учить.

Гигантскими были старания писателя Любиньского, чтобы докопаться до правды об этих женщинах и перенести ее на страницы книги.

Вместо Басеньки он ходил в магазин и стоял с женщинами в очереди у прилавка, прислушиваясь к их разговорам, присловьям, шуточкам. Заговаривал с этими женщинами по дороге и заводил с ними долгие беседы о жизни, иногда даже в халупах навещал. В дискуссиях с Негловичем он не мог нахвалиться удивительным разумом этих простых женщин, меткостью их замечаний, хоть почти ни одна носа не высовывала из деревни. Его восхищали их язвительные характеристики других людей, коварство ума, хищность и алчность, почти звериная привязанность к детям и одновременно полное отсутствие заботы о них, потому что даже сука больше заботится о щенятах, чем они о своем потомстве. И только одно его огорчало – что у него недостаточно таланта, чтобы на страницах новой книжки нарисовать их образы, отразить сложность характеров, граничащую с глупостью меткость высказываний, настырную любознательность и злобу к другим. И таким он был невоздержанным в своих восторгах, что однажды доктор спросил его, может ли он назвать по имени и фамилии такую женщину в Скиролавках, у которой он, Любиньски, без отвращения выпил бы стакан молока или без брезгливости лег бы спать в ее постель. Помрачнел писатель, потому что действительно мог назвать только нескольких таких женщин. А позже пани Басенька сказала ему, как женщины насмехаются над ним, повторяя: «Со сколькими женщинами в деревне писатель разговаривал, а ни одной ему не удалось уделать». И тогда писатель Любиньски понял, как тонка граница между простотой и примитивностью, между сознательной жизнью и прозябанием. Он почти заплакал над судьбой прекрасной Луизы, учительницы, которой выпало жить среди подобных женщин. Тут же он описал, как она должна, была остерегаться, чтобы даже взглядом не выдать свое чувство к стажеру, как петляла между плетнями и среди перелесков, прежде чем пришла на встречу в охотничий домик около старого пруда. Магазин Смугоневой, где его раньше восхищали женские шуточки, в его воображении уподобился огромной бойне, где женские языки, как острые ножи, четвертовали каждое событие и каждого человека, вытягивали из него жилы, распарывали внутренности, солили и перчили, превращали в фарш, пока это событие или этот человек не становились мертвыми, лишенными души, хоть живой и здоровый человек жил по соседству, и спустя час ему говорили: «День добрый».

Сейчас они пили и ели, и ни одной даже в голову не пришло, что кто-то их может описать или увидеть другими, нежели они сами себя видят. Наступила глубокая ночь, опустело блюдо с мясом, противень с пирогом и бутылки с водкой. Одна за другой они начали выскальзывать из клуба, где в конце концов осталась одна Зофья Видлонг и занялась уборкой после вечеринки. Она обещала завклубом, жене начальника почты Кафтовой, что помещение оставит в полном порядке, закроет его и ключ занесет ей на квартиру возле почты.

В это время художник Порваш закончил при электрическом свете работу над новой картиной, полной тростников у озера. И снова, как в прошлый раз, убедился, глядя на свое произведение немного сбоку, что из гущи зеленовато-рыжих палок высовывается к нему черная остроконечная голова Клобука. Пораженный, он полез в карман передника за сигаретами, но нашел только пустую смятую пачку. Ему хотелось курить, сильно, страстно, и, даже не снимая с себя передника, запачканного красками, и не закрывая дом на ключ, забыв о позднем времени, он зашагал к клубу, который бывал открыт до десяти вечера и где можно было купить сигарет.

На дороге возле кладбища, в густой тьме, Порваш почти столкнулся с одиноко возвращающейся женой лесника Видлонга.

– О, пан Порваш, – обрадовалась она, узнав его. – А куда вы так спешите? Она навалилась на Порваша своим огромным телом, ее большой бюст оказался на груди художника, а его самого окутал запах алкоголя, которым она дышала. – Иду за сигаретами в клуб, – объяснил Порваш.

Его тело упиралось в живот Видлонговой. Потом правая рука Порваша коснулась груди жены лесника, а левая оперлась о могучий женский зад. Не простаивали и руки Видлонговой, расстегнули художнику ширинку. – Есть! Есть! – радостно мурлыкала Видлонгова, тиская вначале мягкий, а потом все более твердый Порвашев член.

Они стояли так на дороге, прилепившись друг к другу, как два больших муравья, которые встретились случайно и касаются друг друга усиками, что, кажется, означает у них не только приветствие, но и обмен новостями. Так и они с помощью этого столкновения и движений своих рук, видимо, обменивались между собой какой-то важной информацией, потому что Видлонгова вдруг отошла немного в сторону, в небольшие заросли расцветающей сирени, которая росла по другую сторону дороги, возле кладбища.

– Сигарет вы уже не достанете, клуб сегодня не работает, – сказала Видлонгова Порвашу. – А в меня вы можете себе позволить, потому что у меня уже нет месячных, и я не забеременею.

Говоря это, Видлонгова быстрым движением задрала юбки, ловко сбросила трусы, мало о них заботясь. С сиренью соседствовал молодой клен, за его-то ствол и ухватилась Видлонгова обеими руками, затылок и голову к земле наклонила и к Порвашу свой голый зад выставила. Несмотря на густую темень, он засветился перед Порвашем, как круглый месяц. Глядя на это выпуклое и обширное пространство голизны, Порваш вспоминал науку доктора, что чем меньше у женщины разница между шириной плеч и шириной бедер, тем она сложена более женственно. Художник видел, что ширина бедер у Видлонговой была такая же, и даже несколько большая, чем ширина плеч, и это доказывало, что она – женщина, а не какой-то обманчивый мираж.

Он с удовольствием погладил натянувшуюся на заду гладкую кожу, а поскольку член его уже был перед тем вынут из ширинки, он, нащупав рукой ее влажный срам, нанес мощный удар сзади, она аж вздохнула от большого удовольствия. Потом, придерживая Видлонгову за жирный стан, он входил в нее и выходил из нее, пока наконец не застонал, вливая в ее теплое нутро свое мужское семя. Раз, другой и даже третий.

Он почувствовал охватывающее его радостное облегчение. Будто бы кто-то снял с его плеч тяжкий груз, который он тащил уже много дней и никогда с ним не расставался. А сейчас был сыт и счастлив. Он вынул из Видлонговой острие своего мужского стилета и только тогда заметил, что кто-то стоит за его спиной.

– Ну, дальше, дальше. Позвольте себе все, – мурлыкала Видлонгова, все еще опираясь руками о ствол молодого клена и выпячивая зад.

Молодой Галембка начал расстегивать ширинку, но Порваш положил ему руку на плечо. – Сигарету, – взмолился он. Галембка поспешно вытянул из кармана измятую пачку, подал ее художнику и тут же взялся за Видлонгову. Как человек женатый, он не так истосковался по женщине, как художник, действовал дольше, и громче сопела жена лесника. Порваш успел выкурить сигарету и даже заметил в густом мраке еще одного человека. Это был Антек Пасемко или кто-то похожий на него. – Сейчас будет твоя очередь, – сказал ему художник Порваш. Но парень не годился для мужских подвигов, он обхватил руками ствол липы при дороге, и его громко рвало. – Что с тобой? – удивился Порваш.

– Не знаю... Видно, водки перепил... – бормотал он, сотрясаясь в судорогах. Галембка наконец отошел от Видлонговой, которая все еще держалась за ствол клена, ожидая очередного мужчину. Видя, что Антека Пасемко все еще рвет, Порваш опустил Видлонговой юбку на голый зад, помог ей выпрямиться, и даже трусы ее с земли поднял и вложил в руку. Потом он повел ее на шатких ногах к дому. Его правая рука, обнимающая Видлонгову, ощущала тепло жирного тела, Порваша распирало радостное сознание того, что без всяких стараний, как бы по милости небес, он даром получил то, чего с таким трудом добивался в далеком отеле. Огромная это, должно быть, была радость, раз, забыв о позднем времени, возле дома писателя Любиньского он крикнул во все горло: «Хэй, хэй, Скиролавки, милый мой бардачок!» А потом, будто бы жаль ему было расставаться с толстой Видлонговой, которая все еще несла свои трусы в руке, он сильнее схватил ее правой рукой за тугую талию и затащил в свой дом, на топчан. Там совершил все во второй раз, потому что был человеком молодым и полным жизненных сил.

Видлонгова, посапывая от удовольствия, разлеглась голая на топчане, груди ее съехали под мышки, большой живот обмяк и свесился по бокам, и поэтому она выглядела так, будто была сделана из белого и довольно жидкого теста. Порваш лег рядом и втиснул лицо в подушку, так как, когда он поднял голову и увидел ее огромное жирное тело, он почувствовал брезгливость к себе самому, что с такой женщиной ему случилось иметь дело. Однако эта брезгливость скоро прошла, через минуту он погладил огромные, как колоды, бедра Видлонговой.

– Вы любите толстых женщин, как наш доктор, – отозвалась она. – Когда я была моложе и тоньше, десять или двенадцать лет тому назад, я часто к нему заглядывала, чтобы Макуховой помочь окна мыть. В нашей деревне ни у кого нет таких чистых стекол, как у меня.

– А доктор умеет женщине угодить? – заинтересовался художник. – Умеет, пане. Только сначала он женщину унизит, прежде чем в нее войдет. Художник почуял, что еще момент – и он узнает тайну доктора. – А как он это делает? – спросил он равнодушно. Огромный живот Видлонговой затрясся от смеха. – Не буду я, старая баба, такого молодого человека учить всяким гадостям. Говоря это, она медленно слезла с топчана и начала натягивать на себя трусы, такие большие, что и пять Порвашевых задниц там бы поместилось.

– Окна и у меня стоило бы помыть, – заметил художник, лениво потягиваясь на топчане.

– Стоило бы, – улыбнулась она милостиво. – И завтра или послезавтра я это сделаю. Подумав, она добавила:

– Ограда вокруг дома у вас из сетки, но ваш садик весь сорняками зарос. Вы не рассердитесь, если я в садик выпущу своих утят? Травку и сорняки они выщиплют, а вам не помешают.

– Хорошо, согласился Порваш.

И он подумал, как умно и правильно сказал доктор, что дома обед бывает вкуснее и дешевле.

Он не знал, что его радостный вопль разбудил спавшую у открытого окна пани Басеньку.

Потрясла Басенька спящего мужа и спросила его:

– Порваш проходил по дороге и кричал, что Скиролавки – это милый бардачок. Как ты думаешь, Непомуцен, почему он так плохо называет нашу деревню?

– Не морочь мне голову, – сердито буркнул Любиньски. – Меня не касается, что там выкрикивает по ночам художник Порваш. – Он назвал нашу деревню «милым бардачком», – повторила пани Басенька.

– Он прав, – подтвердил писатель Любиньски, поворачиваясь к жене спиной. Он тут же снова заснул, а пани Басенька долго думала в ночи над смыслом Порвашева выкрика. В самом ли деле в их деревне совершалось что-то худшее или более извращенное, чем где-либо?