В начале февраля зима склонила над Скиролавками свое грозное лицо — дохнула морозом, подкрепленным сильными ветрами. Столбик ртути упал до минус 28 градусов, на бескрайней равнине озера колючие ветры выли, как стаи одичавших собак, рыбаки перестали вырубать проруби и запасать лед надето, детей не пускали в школу, почту и хлеб в магазин привозили на санях, отменили автобусные рейсы. Каждый, у кого дома была хорошая печь и кто не должен был выходить по делам, грелся в избе и смотрел в окно на Шустрых синичек, для которых там и сям были поразвешаны шкурки от сала или маленькие коробочки с жиром и льняным семенем, — их раздавал лесничий Турлей. В дремучих лесах серны и олени собирались вокруг кормушек с сеном и, раня себе ноги на смерзшемся снегу, оставляли кровавые следы. Косматые кабаны искали корм под кронами старых буков и дубов, потому что разбросанные на полянах картофелины смерзлись в камень, и даже Клобук раздумывал, не переселиться ли на это неприятное время в какое-нибудь людское жилье. Однажды, проголодавшись, задолго до рассвета притаился он возле ограды доктора и успел ухватить кусок хлеба, прежде чем с яблони бесшумно сорвались четыре прожорливые сойки. Потом они гнали его по лесу, однако он успел втиснуться под большой куст красного тальника, растущий при дороге. Утром Клобука заметил доктор Неглович, который ехал на своем «газике» в Трумейки, потому что болезни и смерть не считались с морозами и ветром. Автобусы не хотели возить людей, но доктор должен был ехать, и вот он пробивался через сугробы на своей машине с двумя ведущими осями. И тогда доктор увидел Клобука, который сидел в снегу под кустом красного тальника и походил на мокрую курицу. «Клобук, Клобук, иди ко мне на службу, — закричал доктор, останавливая машину и открывая дверку. — Поджарит тебе Макухова яичницу, сделает постель в бочке с пером». Но Клобук удрал в лес, насколько ему только сил в куриных лапах хватило, и не останавливался до самого кабаньего логова среди выцветших тростников. Ведь кто же мог поручиться, что доктор в самом деле верит в Клобуков, если не хватало ему веры в Бога и В дьявола? А впрочем, что Клобук мог предложить доктору взамен за его яичницу и жилище в бочке с пером? Принести горсть жита, украденного с чердака солтыса Вонтруха или Крыщака? Яичек золотых решето набрать в курятнике у Шульца и посадить на них кур доктора? Что бы стало с Клобуком, если бы доктор потребовал от него такого, что невозможно выполнить — спросил, например, как стать человеком справедливым, что есть правда, а что — ложь? Что — добро, а что — зло, что — красота, а что — уродство? И поэтому рад был Клобук, когда наконец оказался возле лохматой свиньи и ее поросят. И лучшим представилось ему прошлое, когда люди читали Священное писание, а дьявол переворачивал страницы в книгах религиозных песнопений. Доктор принимал участие в том, что поголовье Клобуков уменьшалось, потому что не мог Клобук появиться иначе, чем когда умершего недоношенного младенца закопают у порога дома, а он просит святого креста. Последний такой случай приключился семь лет назад в деревушке Ликсайны, где придурковатая Ядьзька, которой было тридцать пять лет и которая ходила по домам прибираться и стирать, будто бы заболела водянкой, а потом родила недоношенного ребенка и закопала его за сараем так скрытно, что об этом никто не знал, даже хозяин, который давал ей жилье и работу. Лисы ребенка выкопали, и дело закончилось в отделении милиции в Трумейках. Клобуков было все меньше, а те, которые оставались, стали пугливыми и предпочитали голодать, чем идти к кому попало на службу. Другое дело, что Клобук по-своему любил доктора, потому что годами наблюдал за ним, когда еще тот был мальчишкой. Нельзя, однако, ни единой вещи, а тем более человека, считать совершенным созданием — особенно если зимой, он, как доктор, не прогоняет соек из сада. От собак доктора Клобук тоже натерпелся. Какое счастье, что хотя бы в морозные ночи доктор забирал своих псов в дом, и, без опасения потерять перья из хвоста, можно было погулять по саду, по подворью, подождать возле ограды кусочка хлеба от Макуховой. Кроме этого. Клобук привык к логову кабанов, постанываниям старой свиньи, чавканью поросят, горячему дыханию их теплых пастей. Вжавшись в жесткую щетину, он прислушивался ночами к тому, как вдруг вздохнет закованное во льды озеро, а из глуби болота вырвется отзвук команд тем солдатам, которые затонули там вместе со своим танком. В февральские ночи мороз и ветер даже болото покрывали тонкой пленкой льда, и оно не курилось так сильно, как всегда. Зато метались вихри в сухих тростниках и приносили с озера клубы снега, укладывая его в невысокие сугробы за стволами вывороченных ольшин. В такие ночи, особенно когда светил месяц, лицо зимы было более различимым и близким, и казалось, что она зубами хватает затвердевшую землю, деревья и ветви, которые с треском лопаются. Дрожал в лесу всякий зверь, а человек сжимался, выходя из теплой избы; мысли и чувства застывали, сердце каменело от какого-то странного страха. Советовал доктор своим приятелям, чтобы в это суровое время они брались за «Этику» Спинозы, которая могла смягчить сердца, хвалил корень валерианы, лист мяты перечной, траву тысячелистника, цветок ромашки, корень дудника, лист руты, шишки хмеля, потому что и они могли отогнать от человека страх. Выше всего он, однако, ставил Спинозу и так объяснял это писателю Любиньскому: «Материя и дух — это два качества одной и той же субстанции. Нет противоречия ни между человеком и природой, ни между природой и Богом, потому что природа и Бог это одно и то же, поскольку особенности мира происходят от природы Бога». Значит, правильно было, по мнению доктора, читать Спинозу и регулярно пить настой из цветов ромашки. Но еще лучше — после этого успокаивающего чтения, в час, полный вихря, когда дом кажется хрупкой яхтой в бурном океане, в тихом кубрике собственной кровати, положив ладонь на обнаженный горячий женский зад, вознести мысли к делам, более совершенным, до того момента, пока незаметно, как смерть, придет сон, который по самой природе вещей должен быть женского рода, хоть тому противоречит греческая традиция, а также артикли «тен» и «дер» в польском и немецком языках. А когда дело доходило до артиклей, не могло обойтись без разговоров на тему «Семантических писем» Готтлоба Фреге, которые писатель Любиньски ставил выше, чем поглаживание зада пани Басеньки, потому что не там, по его мнению, проходила дорога к истине. Тем временем мороз стучал в окна клювиками синичек, ветер трещал в стрехах крыш, трудолюбиво воздвигал сугробы на дорогах.

И в такое-то время в один из дней, а скорее — уже ночью, добрели до дома доктора Негловича два офицера уголовного розыска. Целый день, несмотря на мороз и ветер, они продирались на машине из далеких сторон, куда поехали, чтобы допросить арестованного там девятнадцатилетнего юношу, который на опушке леса раздел одиннадцатилетнюю девочку, а потом перерезал ей горло ножиком. Интересовало их, что этот юноша делал летом, не был ли случайно поблизости от Скиролавок. А поскольку он дал им отрицательный ответ, и это подтверждали факты, они повернули в свои края. По дороге их прихватила снежная метель, а потом бесснежный вихрь, сугробы перегородили шоссе. Перед Бартами они въехали в колеи, выбитые огромными грузовиками лесничества, и на обледеневшем снегу оторвалась выхлопная труба их «фиата». И хоть они по очереди садились за руль, все чаще спадало им на глаза серое полотнище усталости. Они дрожали от холода, потому что на полдороге у них испортилось отопление, стекла машины покрыл белый иней. Маршрут их путешествия пролегал через Скиролавки, и тогда они вспомнили о доме доктора, потому что фамилию Неглович они каждый день по утрам видели на черной табличке в коридоре здания, где работали. Дядя доктора погиб, когда был высшим офицером милиции, давние это были дела, о которых вспоминали только во время редких праздников людей в мундирах. Но и с доктором они уже познакомились, летом, при обстоятельствах, может быть, для многих весьма прискорбных и даже потрясающих, но для них совсем обычных, относящихся к характеру их работы. Ведь не бывает врача без больных, а офицеров уголовного розыска без воров и убийц.

В ту февральскую ночь усадил их доктор в салоне возле кафельной печи, а они понемногу оттаивали, как две сосульки. Возле ног каждого из них образовалась лужица грязной воды и впитывалась в ковер. По мере того, как они оттаивали, из глаз доктора начало исчезать беспокойство за их легкие, руки и ноги, которым грозило обморожение, а в их движениях и взглядах начали появляться присущие им недоверчивость и осторожность, а потом — любопытство и непреодолимое профессиональное желание еще раз спросить доктора, что он делал в последнюю ночь июля. Или — что тогда делали другие. Майор Куна, человек крепкий два года до пенсии — после ужина и двух рюмочек кровавой вишневки, склонен был скорее обойти скользкие места, и до того, как натопится гостевая комната на втором этаже, где они должны были ночевать, хотел обменяться с доктором взглядами на тему болей в правом колене. Но капитан Шледзик был моложе на пятнадцать лет, и немногое интересовало его, кроме собственной работы, а значит — преступлений и преступников. С течением лет капитан Шледзик перестал ощущать ненависть к преступникам, так, как охотник не чувствует ненависти к козлу или кабану, которого собирается застрелить. И, как художник Порваш охотнее всего говорил о бароне Абендтойере, а лесничий Турлей никогда не скучал, когда речь шла о неумелом управлении со стороны работников главного лесничества в Бартах, так капитан Шледзик гораздо охотнее вступал в дискуссии с преступниками, чем с собственной женой. Он мог повысить голос на жену, когда у нее пригорали блины с творогом, но никогда не случалось, чтобы он повысил голос или ударил преступника, пусть тот даже врал ему прямо в глаза. Потому что преступник врет, а это в природе вещей, но в природе вещей и то, что офицер уголовного розыска должен эту ложь опровергнуть. Именно это дает ему своеобразное удовлетворение. Убийцу, который сразу сознается в совершении вменяемого ему преступления, конечно, можно считать чем-то полезным для итогов плана раскрываемости преступлений, но тем не менее он оставляет неуловимое впечатление несытости, а кроме того — как будто бы немного не верит в то, что самостоятельно дойти до правды может человек, специально этим занимающийся. Можно смело утверждать, что капитан Шледзик намного больше любил истории запутанные, чем простые. Поэтому, может быть, у него было горячее и даже личное отношение к делу в Скиролавках, которое не было ни легким, ни простым.

И вот такой человек в морозную и ветреную февральскую ночь оттаял в салоне доктора, подкрепился ужином и двумя рюмками кровавой вишневки. А когда это произошло, он потянулся к своей черной папке, оставленной возле ножки стола, и, хоть майор Куна громко зевнул, показывая тем свое недовольство, он вынул из папки сложенную в несколько раз огромную бумажную простыню, аккуратно расчерченную на клеточки и полную мужских фамилий. Фамилий было 95, а клеточки возле них содержали информацию о том, что этот человек делал в последнюю ночь июля прошедшего года, а кроме того — проявлял ли он склонности к неожиданной агрессивности, злоупотреблял ли алкоголем, бил ли свою жену или любовницу, лапал ли маленьких девочек, был ли под судом и следствием, мучил ли животных, сторонился ли женщин или предавался разврату. Клеточек было много, они таили в себе странные и поразительные вопросы и ответы, а каждый ответ имел свою окраску, что привело к тому, что бумажная простыня выглядела как проект какой-то красивой мозаики. Капитан Шледзик ожидал, что, когда все клетки будут правильно закрашены, перед ним проявится чье-то лицо, с туловищем, руками, ногами и шеей, на которую палач наденет петлю в подвалах одного из карательных учреждений. Пеструю мозаику на большой бумажной простыне он окидывал нежным взглядом и даже получал некоторое эстетическое наслаждение, омраченное, к сожалению, сознанием, что ничье лицо не появляется, будто бы создателю мозаики в какой-то момент не хватило вдохновения или мысли его были замутнены чьим-то враньем. Так или иначе, на примере этой цветной мозаики еще раз подтверждалась истина, что красота — это вещь условная.

Капитан Шледзик отодвинул пустые тарелки и рюмки, чтобы освободить место для своего произведения. Потом он попросил доктора, чтобы тот сел рядом. Указательный палец Шледзика начал блуждать по бумажной простыне сверху вниз, задерживаясь возле каждой выделенной там фамилии. Если с фамилией соседствовало несколько клеток, закрашенных красным цветом, на лице капитана Шледзика появлялось выражение задумчивости. Если клетки были желтыми, капитан тихо вздыхал, если голубыми — посвистывал тихонько, а когда попадались клетки зеленые, он вопросительно поглядывал на доктора, как бы требуя от него ответа.

— Не забывайте, доктор, — повторял он время от времени, — что около двадцати одного часа жертва сидела перед магазином на лавочке. А через полтора часа она была задушена в двухстах метрах от вашего дома, на лесной поляне. Другими словами, она должна была в обществе убийцы пройти почти через всю деревню, мимо усадьбы своей матери, мимо вашего дома. Возможно ли, чтобы никто не заметил, с кем она отошла, что никто не видел, как она шла с убийцей? Как мы знаем, а вы это подтверждаете, девочка не была склонна к завязыванию знакомств с чужими людьми, значит, надо исключить, что в дорогу к смерти ее повел человек нездешний. Это был кто-то, кого она знала и кому доверяла. Список из девяноста пяти мужчин охватывает все такие особы. На этом листе находится и убийца. Ни одна фамилия на этой бумажной простыне не была для доктора чужой. Он знал этих людей с виду, разговаривал с каждым из них в самых разных ситуациях и о самых разных делах, не одного даже осматривал без белья и слушал, как бьется его сердце, как дышат его легкие. Когда-то доктору казалось, что он сумел заглянуть этим людям под твердую крышку черепа, в дремучую чащобу души, в мрачный лабиринт мыслей и чувств. Но после той ночи он бессильно смотрел на корешки книг в своем кабинете, на золоченые фамилии людей, перед которыми всегда преклонялся и у которых черпал веру в человеческий разум.

Указательный палец капитана задержался на строчке «Ян Крыстьян Неглович». Маленькие клеточки мелькали разными цветами, потому что у доктора не было алиби на ту ночь, но он не проявлял склонности к агрессивности, не злоупотреблял алкоголем, никогда не был под судом, не имел сексуальных проблем, не обнаруживал склонности к несовершеннолетним девочкам или к молодым парням, не издевался над животными.

Капитан Шледзик смущенно кашлянул и передвинул свой палец на одну фамилию вниз, но доктор его остановил. Он вынул из кармана авторучку и возле своего имени и фамилии неожиданно нарисовал маленький кружок.

— Что он означает? — отозвался майор Куна, который до сих пор, казалось, дремал на своем стуле возле стола. И тогда доктор сказал:

— В ту ночь, как я уже много разговорил, я спал один при открытом окне, и два раза меня разбудил бешеный лай моих собак. Два раза я выходил на крыльцо, потому что есть в этой околице такие, кто думает, что у меня много золота и драгоценностей, хотя в действительности единственный ценный предмет, которым я владею — маленький перстенек с бриллиантом, который принадлежал моей жене. Я был усталыми, слыша лай собак, почти спал стоя, оперевшись на столбик крыльца. Собаки рвались к калитке, но я позвал их домой и лег спать. А тем временем в двухстах шагах от моего дома… Боже милостивый, если бы я тогда выпустил за калитку своих собак… — и доктор замолчал, как будто у него горло перехватило.

— Понимаю вас, доктор, — кивнул головой Шледзик. — Но этот кружок ничего нам не говорит.

— Ну да, — ответил доктор. — У того человека угрызения совести. А они мучают иногда больше всего.

— Знаю, что вы имеете в виду, — вежливо поддакнул капитан Шледзик. — Вы, значит, решили начать следствие собственными силами и боитесь, что у нас могут быть из-за этого кое-какие трудности. Я согласен с вами, доктор. Но еще больше, чем угрызения совести, гнетет кого-то мука неудовлетворенной страсти. Безнаказанность первого преступления становится вызовом, брошенным следующему. Я боюсь настоящих сложностей, доктор, и дорого дал бы за то, чтобы и возле чьей-нибудь другой фамилии вы помогли начертить маленький кружок.

К сожалению, доктор не смог этого сделать, и капитан почувствовал, как сильно он измучен дорогой.

— В комнате наверху уже тепло, — напомнил доктор. — Вы найдете там два топчана с чистой постелью и умывальник. Но за теплой водой вам нужно будет сойти вниз, в ванную.

Два стража порядка заснули сразу и крепко, потому что комната наверху соседствовала с чердаком, где сушились целебные травы, и запах их, казалось, проникал через деревянные стены. Но доктор не лег спать. Сначала он вышел на крыльцо и позвал в салон своих двух псов, которые тут же развалились на ковре и громко захрапели. Доктор же начал долгое и трудное путешествие вокруг стола, старательно обходя тела спящих псов. Шел он так и шел под аккомпанемент мягкого тикания больших стоячих часов с золотым маятником. Шел и шел вперед, хоть и было это путешествие только вокруг квадратного стола, и приводило оно всегда на то же самое место. Но разве все на этом свете, даже месяц, солнце и звезды, не совершают такого же бесполезного путешествия?

Перед рассветом в саду доктора появился Клобук, чтобы снова опередить соек в ожидании хлеба от Макуховой, и увидел доктора, как тот с однообразием ходиков минует окно, которое бросает на снег в саду желтое пятно света. Клобук знал, кто привел на поляну молоденькую девушку, кто содрал с нее юбочку, свитерок и белье, затянул лифчик на шее, придавил коленями живот, так, что лопнула селезенка, а потом сунул палец во влагалище и с ненавистью разорвал ее девственную плеву. Но Клобуки не придают значения таким делам, так как родятся из закопанных возле порога недоношенных младенцев, которые напрасно просят о святом кресте, и поэтому должны принять образ птицы.

Из сада доктора, неуверенно качаясь на хилых ножках, пошел Клобук через замерзший заливчик до самого дома Юстыны. Через щель для кур он протиснулся в хлев и, хлопая крыльями, взлетел на балку, подпирающую крышу.

В хлеву было тепло, тихо, на чердачке с сеном шмыгали мыши, шелестели сухими стеблями травы и тихонько попискивали, да черная корова влажными ноздрями дышала в пустую кормушку и поворачивала голову к отягощающему, ее большому, как дыня, вымени. Вместе с рассветом и все более громким гомоном кур в проволочной клетке в хлев входила Юстына в коричневом кожухе, наброшенном на ночную рубашку, с пустым ведерком в руке. Это ведро она сначала отставляла на цементную лавку под окном, потом становилась враскоряку, раздвигала полы кожуха и, задрав рубаху, с любопытством смотрела, как между ее белыми бедрами летит вниз струя дымящейся урины. Потом отыскивала треногий стульчик под кормушкой, брала ведерко с лавки и усаживалась возле круглого вымени. От нежных прикосновений ее пальцев желтоватые и липкие соски громко и сильно брызгали молоком в ведро. И тогда Юстына поглядывала вверх, высматривая на балке петуха с красным, как кровь, гребнем. Набухшие соски брызгали молоком, послушные каждому прикосновению пальцев, а ее охватывало все большее желание, чтобы эта птица с балки вдруг слетела вниз и бросилась на нее с шумом крыльев, брызгая белым семенем и наполняя ее так же, как наполнялось ведро, которое она держала между коленями.