В Скиролавках даже те, кто целыми днями пил пиво на лавочке возле магазина, склонились перед величием смерти двух молодых девушек и перестали рассказывать глупые и неприличные историйки. Люди в деревне приглядывались друг к другу подозрительно, склонны были рассказывать друг о друге какие-то удивительные байки, будто бы почерпнутые из жизни обитателей Содома и Гоморры, хоть в Библии не было подробно изложено, что эти люди делали плохого. Подозрительность — похожая на старую попрошайку в лохмотьях, которая когда-то наведывалась в деревню — стучалась в каждую усадьбу, усаживалась по вечерам за столы, болтала и шептала, являлась людям даже в снах. Чего же эти люди не делали страшного, если к ним приглядеться получше, вспомнить прошлое, сплетней оживить воображение? Впрочем, и правдой, злой и горькой, можно было бы всех оделить поровну.
Тройка сыновей плотника Севрука когда-то пробовала свои юношеские способности с коровой на лугу за ольшинами, это видела жена Кондека. Лесоруб Ян Стасяк по пьянке велел своей старшей дочери Агате, когда ей было двенадцать лет, полностью обнажиться, потому что ему было интересно, как у нее растут груди и покрывается волосами лоно. Его жена не могла об этом людям рассказать как следует, потому что повторяла только свое «хрум?брум?брум», но и так, кто хотел знать, тот понял, что она имеет в виду. Молодой Галембка видел, как Шчепан Жарын своим дочерям несколько раз, к их радости, показывал змею в выпрямленном виде. Скупой Кондек свою старшую дочь, прежде чем она вышла замуж за сына Крыщака, время от времени по-мужски использовал, о чем она сказала своему тестю, Эрвину, когда тот за блузку, купленную ей в Бартах, на ней лежал. А почему, если уж по правде, не ценился старший сын Шульца, Франек? Почему он не получил от отца хозяйство, и было оно предназначено младшему брату, а Франек со злости не стал работать, только просиживал целыми днями на лавочке возле магазина? Что скрывалось за злобой, которую питал к нему Отто Шульц? Одна из дочерей Шульца, Ингеборг, только три недели прожила со своим мужем, железнодорожником из Барт, и тотчас же вернулась в родной дом, утверждая, что муж ее бьет и велит работать свыше всяких сил. А это не могло быть правдой, потому что люди знали его как человека очень тихого, а кроме того, у них не было никакого хозяйства, потому что он работал машинистом на железной дороге и ничего не требовал от жены, только чтобы она родила ему детей и прибирала в квартире. Три раза Инга возвращалась к своему мужу и три раза от него уходила. И это потому, что она больше жизни любила своего брата Франека. С ним она жила и с ним хотела жить. Она осталась с мужем только после того, как он согласился, что ее брат Франек будет их часто навещать и во время его поездок будет у них ночевать. И вот раз в неделю Франек Шульц ездил к своей сестре в Барты и, похоже, из-за этого не женился.
— Да, это правда, что почти о каждом можно было рассказать что-то страшное. Однако одно дело — попробовать, как это бывает с коровой, или показать змею своим дочерям, или лечь на невестку, с ее согласия, впрочем, или жить с собственной сестрой, но совсем другое — убить в лесу двух девушек, поломать им ребра, выламывать пальцы из суставов. Для мужского удобства жила в деревне и Порова, женщина еще привлекательная, при фигуре, с длинными густыми волосами, заплетенными в толстую косу. Она не отказывала в общении за курицу, за пол?литра и кольцо колбасы. Можно было с ней развлечься и поодиночке, и втроем — разными способами. Все помнили, как прошлым летом в теплый вечер она бегала возле своего дома с вилкой, воткнутой в интимное место, и кричала, что этой вилкой она себя трахнет, если никакой мужик сейчас же к ней не заявится. А однако убийца выбрал двух молоденьких девушек и старую Ястшембску, если верить ее пьяной болтовне.
Настоящий мужчина из Скиролавок, если у него в жилах текла кровь, мог прекрасно устроиться без убийств, крушения ребер, выламывания пальцев из суставов и иметь дело с настоящей женщиной, а не со старухой или с молодой, едва расцветающей девчонкой. Достаточно было, чтобы Гертруда Макух пошепталась с одной — другой, и доктор Неглович имел на ночь бабенку на все сто. Порваш мог привезти себе девушку из города, раз деревенских не любил. Писатель Любиньски менял жен так часто, как плотник Севрук носки, а если бы ему понравилась Ханечка, то он пригласил бы ее покататься на яхте или на машине и получил бы все, что хотел, за ерундовый подарочек. И девушка никому бы об этом и не пикнула. Зачем убивать, если видно было, что она до таких дел охоча необычайно, даром что несовершеннолетняя? Другое дело — лесничий Турлей. Конечно, Турлей был чудной. В деревне слышали, что жена часто замыкает перед его носом двери в спальню, а он потом, разгоряченный, бегает с ружьем по лесу. К Поровой такой не пойдет, потому что считает себя выше этого, ну, и с кем же он удовлетворяет свои мужские потребности? Но на старую Ястшембску Турлей тоже бы никогда не польстился. Впрочем, он не был человеком жестоким, никогда никого не ударил, даже похабных слов не употреблял. Что тут долго говорить хороший человек был этот лесничий, могло у него быть много девушек, как у лесника Видлонга. Известно ведь, что, например, когда весной сажают молодой лес, лесничий или лесник должен ту или другую женщину, которая пришла на лесопосадки, отвести в сторонку в кусты, потому что иначе лес не будет хорошо расти. Таковы лесные обычаи, так было веками и будет после. Зачем же убивать? Разве только ради какого-то странного удовольствия, и у убийцы в жилах течет не настоящая кровь, а отрава. Но это совершенно не подходило к Турлею, который хотел свою жену, как каждый настоящий мужчина, только она ему устраивала всякие штучки, как это бывает у женщин, необязательно у жен лесничих.
Подозрительность присела и на лавку возле магазина, окоротила шуточки и непристойные байки. Плотник Севрук раздумывал, почему это Антек Пасемко вдруг отпустил себе бороду и усы, будто бы хотел изменить свою внешность, но тот объяснил, что теперь такая мода в городах, а он хочет быть модным. В жилах Антека Пасемко — текла кровь, а не отрава, он по пьянке сделал ребенка хромой Марыне и платил ей алименты. Жениться на ней ему необязательно — это его дело. Однако если бы вдруг напала на него мужская охота, он снова бы все получил от хромой Марыны, по пьянке или на трезвую голову, потому что другим Марына ни в чем не отказывала.
Шчепан Жарын размышлял, почему это все говорят «молодой Галембка», хоть тот уже не молодой, у него жена вчетверо детей, ему уже за тридцать. А «молодой» говорят, чтобы отличить его от «старого» Галембки, и так он будет молодым много лет, пока не умрет старый Галембка. Не хочется молодому Галембке работать, живет он за счет жены, ее коров и птицы, но детей, однако, плодит, а значит, мужские дела делает так, как надо. Жена ему не отказывает, зачем бы ему убивать двух девушек? Душегубом он не выглядит, просто он очень ленивый. Предпочитает пить пиво возле магазина, а не работать, каждый бы так хотел.
Раздумывал и высчитывал в уме молодой Галембка, сколько времени понадобилось бы плотнику Севруку, чтобы в своих чеботах пойти через всю деревню в лес, к яме, оставшейся после саженцев, или на полянку, где убили Ханечку. Такую девочку, как Ханечка, плотник Севрук мог поднять одной рукой и задушить в воздухе, как цыпленка. Зачем бы ему удавливать ее бюстгальтером? И где бы Севрук познакомился с какой-то девушкой с юга, которая была на свадьбе на самом севере страны, и на что бы ему сдалось такое знакомство? Разве когда-нибудь Севрук заинтересовался другой женщиной, кроме своей худой и грязной мамуськи? Да, один раз он похвалил вслух большой зад Видлонговой, только это значило, что, может, он и сменил бы худую мамуську, но на что-то потолще, а не на щупленькую девчонку.
Впрочем, что тут долго размышлять: плотник Севрук больше всего любил вино и пиво.
И так в селе говорили о том о сем, подозревали одного и другого, сплетничали, припоминали, болтали, доносили на разных людей старшему сержанту Корейво или капитану Шледзику, который все еще навещал то одну, то другую усадьбу, во уже реже. В этих раздумьях и доносах, подозрениях и домыслах одну только особу не принимали во внимание — старого Эрвина Крыщака. Во?первых, потому, что он всегда рассказывал о разных свинствах, и это свидетельствовало о том, что он любит это больше всего. Во?вторых, когда его одолевали мужские желания, он шел к Поровой. В?третьих, в последние годы он сильно постарел, потерял силы, даже не сумел бы такую слабую девочку, как Ханечка, задушить, поломать ей ребра, пальцы из суставов повыламывать. Или сделать то же самое с девятнадцатилетней девушкой. И разве пошла бы такая девушка из дальних краев с Эрвином Крыщаком ночью в лес, и это в конце ноября, когда нет ни ягод, ни грибов? Зачем было Крыщаку нападать на старую Ястшембску, если в давние года он спал себе с ней сколько хотел, и сейчас она бы его еще сердечно поблагодарила, если бы он ей что-то подобное предложил. Нет, об Эрвине Крыщаке никто не думал ничего плохого — и это рождало в нем все большее беспокойство.
«Не говорят обо мне, а это значит, что подозревают именно меня», — хитро рассуждал Эрвин Крыщак и враждебно поглядывал на тех, кто сидел с ним на лавочке возле магазина. Они, однако, не замечали этой враждебности, а, как и раньше, обращались к нему дружески, угощали пивом. «Они, должно быть, сильно уверены в своих подозрениях, раз так их скрывают», — думал старый Крыщак. И с тех пор, ранним ли утром или поздним вечером, на лавочке возле магазина или во время обеда, крутясь ли по хозяйству, Эрвин Крыщак чувствовал растущую уверенность в том, что он — наиболее подозреваемая особа во всей деревне.
Через день, а может, через два Эрвин Крыщак начал задумываться, есть ли у людей какие?либо основания, чтобы подозревать его в убийстве двух девушек. И чем больше он размышлял над этим вопросом, тем большее ощущал беспокойство. Разве его прегрешения ограничивались только тем, что по дороге из Барт в Скиролавки он по-мужски употребил свою невестку, с ее согласия, впрочем, за купленную в Бартах блузку? Разве его эротические подвиги заключались только в посещениях Поровой с курицей под мышкой? Сколько раз, купив в магазине горсть конфет, он зазывал маленьких девочек, чтобы они пошли с ним в кусты возле старой мельницы и там, сняв трусики, позволяли ему рассматривать свои голые щелки между ножками? Разве не таким самым образом за год перед убийством Ханечки и ее он тоже уговорил, чтобы она пошла с ним в кусты за мельницей, где долго и с удовольствием приглядывался к ее уже большой щелке, покрытой золотистыми волосиками? Позволила ему Ханечка незадолго перед своей смертью посмотреть на свои грудки, такие хорошенькие и так забавно торчащие, совсем иначе, чем у зрелых женщин. Много, очень много таких историй вспомнил Эрвин Крыщак, раздумывая, не отделял ли его только один маленький шаг от того, чтобы такую молоденькую девчушку изнасиловать в лесу и убить? Да, у людей из Скиролавок были основания, чтобы подозревать его в преступлении.
— Я тоже под подозрением, — заявил Крыщак на лавочке возле магазина. Как юла, загудел от смеха плотник Севрук. Пискляво рассмеялся Антек Пасемко. А остальные, молодой Галембка и Франек Шульц, только снисходительно улыбнулись.
— Вы, дедушка, — заявил Франек Шульц, — можете только языком маленько посвинтушить, невестку пощупать или к Поровой раз в месяц сходить. И больше ничего. Другое дело — мой отец, Отто Шульц, хоть он и гораздо старше вас. Он когда-то убил в лесу человека из-за куска хлеба. Такой человек мог бы убить и девушку, если бы захотел.
Враждебно говорил о своем отце Франек Шульц, но не поэтому его слова больно резанули Эрвина Крыщака. Смех Севрука и Пасемко, слова Франчишка Шульца явно показывали, что его считают в деревне самым последним. Даже Отто, хоть он и был гораздо старше Крыщака, считался чем-то лучшим, мужчиной, способным на преступление. Не подвергалось сомнениям, что — как он сейчас все отчетливей видел — он стал для деревни попросту ничем, старым, немощным дедом.
Стиснул губы Эрвин Крыщак и тут же покинул общество. Вечером, лежа в постели, он вспоминал, как он уговорил Ханечку, чтобы она сняла трусики в кустах за мельницей, и теперь, когда он прикоснулся рукой к своему члену, то убедился, что он у него отвердел от этих приятных воспоминаний. И он уже сам не знал, было ли это во сне или наяву, но он увидел, как он идет с Ханечкой на лесную полянку, как раздевает ее и ложится на нее. Задушил ли он ее потом бюстгальтером — этого во сне не было, но, по-видимому, он должен был это сделать, раз Ханечку нашли мертвой. Утром память об этом сне оставалась живой и яркой, он чувствовал возбуждение при мысли о том, как он поступил с Ханечкой. Возбуждение длилось весь день, и он даже присматривался к какой?нибудь курице на подворье, чтобы схватить ее и пойти к Поровой. Но, однако, он предпочел и дальше оставаться в состоянии приятного мужского возбуждения, которое то и дело подсовывало ему картины того, что произошло на полянке в лесу. Вечером воспоминание вернулось к нему с новой силой, это случилось и на следующий день, и в конце концов он обрел уверенность, что именно он убил Ханечку.
На лавочке возле магазина его распирала гордость. Он чувствовал в штанах твердый старый корень и с удовольствием думал, глядя на своих приятелей: «Вы и понятия не имеете, кто возле вас сидит. Никто не подозревает старого Крыщака. А это он сделал что-то такое, от чего у всех в деревне сердце замирает в тревоге».
Перед магазином остановился легковой автомобиль, и из него вышла молоденькая, похоже, девятнадцатилетняя девушка, невысокая и худенькая. Наверное, ее послал за сигаретами тот, кто сидел за рулем. Эрвин Крыщак посмотрел на машину, глянул на девушку, исчезающую в магазине, и вдруг, хотя стоял солнечный полдень, будто бы черная завеса упала ему на глаза. Показалось ему, что уже ночь, что автомобиль уехал, а девушка сейчас выйдет из магазина с сигаретами. Осмотрится вокруг и убедится в том, что машина уехала. И тогда он, Эрвин Крыщак, подойдет к ней и скажет, что машина ждет за деревней в лесу. Если она боится пойти туда из-за темноты, то он, старый Крыщак, проводит ее до самого места. Да, именно так было, а не иначе! Они вместе пошли в ноябрьскую тьму, под свист осеннего ветра, никто не видел их по дороге, в такую погоду все сидят в теплой избе. На лесной дороге схватил Крыщак девушку за горло, придушил ее, затащил в яму, оставшуюся после саженцев, и раздел догола. Несмотря на густую тьму, он ясно видел ее груди, такие же, как у Ханечки, ее лоно, такое же, как у невестки. Потом задушил окончательно, засыпал и ушел…
Заморгал Крыщак веками. Снова был день, летний полдень. Перед магазином он уже не увидел ни машины, ни девушки. То, что он минуту назад видел, было, видимо, только фантазией, вызванной мужским возбуждением, а может быть просто сном наяву.
— Ну что, дедушка, вздремнули малость после пивка? — хлопнул его по плечу молодой Галембка.
И снова этот снисходительный тон. То ли они в самом деле не догадываются, кто тут возле них сидит и кого они хлопают по плечу, называя дедушкой? «Дураки, — подумал он о них с брезгливостью. — Я бы сказал правду, если бы не ужасное наказание, которое ждет того, кто убил девушек». Он испугался этого наказания, призрак петли на виселице замаячил перед его глазами. Сидел Крыщак на лавочке и размышлял:
"Никто не узнает, кто убил этих девушек. Никто не узнает, потому что никто в самом деле не подозревает меня, Эрвина Крыщака. Будут мной и дальше помыкать, называть дедушкой, а я буду молчать со страху перед наказанием. Даже и в голову им не придет, что этот старый дедушка, которым они помыкают, — такая могущественная фигура, такое большое преступление совершил. Умру, похоронят меня, и тайну своих преступлений я унесу в могилу. На моих похоронах скажут: «умер старый дедушка, Эрвин Крыщак», а не: «умер могучий и страшный убийца».
Посмотрел Крыщак на просмоленное лицо Севрука, на лисью фигурку Жарына, на издевательскую улыбочку Пасемко. «Ох, какие бы у вас были физиономии, у каждого из вас, если бы я вам правду о себе рассказал!» — наслаждался он, и сердце его радостно билось.
Он вспомнил и своих невесток. Они относились к нему хорошо, давали себя иногда пощупать, а одна даже легла под него по дороге из Барт. Но если по правде, то они подсмеивались над ним, помыкали им, гоняли из угла в угол. Он представил себе, как входит на подворье и говорит невесткам: «Это я убил тех двух девушек», а они, невестки, как переполошившиеся курицы, разбегаются по углам, прячутся в сарае, вопят со страху и от большого уважения.
К остановке возле магазина подъехал пестрый автобус, идущий в Трумейки. Эрвин Крыщак вдруг встал с лавочки и заявил приятелям:
— Поеду в милицию, в Трумейки, чтобы там дать показания. Говоря это, он сел в автобус и, отъезжая, видел сквозь стекло раскрытый рот плотника Севрука, еще сильнее сгорбившуюся от изумления фигурку Жарына. Даже Антек Пасемко перестал издевательски улыбаться. Да, Эрвин Крыщак гордился тем, что он сделал в лесу. Он не боялся наказания, о наказании он даже не думал.
Выпрямившись, пружинящей походкой вошел Эрвин Крыщак в отделение милиции в Трумейках и встал пред обличьем старшего сержанта Корейво.
— Я пришел, чтобы дать показания, — сказал он. — Это я убил тех двух девушек.
Он ожидал, что при этих словах Корейво громко крикнет, из всех комнат отделения выбегут милиционеры, закуют его в кандалы и, упирающегося — а он собирался вырываться и упираться, — потащат в комнату на допрос. Но Корейво погладил свои маленькие усики — он недавно отпустил усы, — вздохнул и сказал:
— Подождите, дедушка, в приемной у дверей. Там есть пепельница, можно закурить. Капитан Шледзик, который ведет дело об убийстве тех девушек, сейчас занят. Как освободится, он вас пригласит.
Уселся Эрвин Крыщак в приемной с пепельницей. Была там какая-то старая бабища, тихонько поплакивающая из-за гусей, которых у нее кто-то украл с выпаса. Хотел ей Крыщак рассказать, зачем это он явился в отделение и ждет теперь в комнате с пепельницей, что он — страшный преступник, а кража гусей это ничто по сравнению с его делами. Наверное, бабища с криками ужаса выбежала бы из отделения, бросив на произвол судьбы дело об украденных гусях. Но до бабищи, похоже, ничего не доходило.
Уже после первых слов Крыщака она начала плакать громче и перебила его, жалуясь на вора.
— Двух девушек? — размышляла она вслух. — Может, это они украли моих гусей. Таких девушек и убить не жалко.
Обиделся на нее Крыщак, еще больше распрямил спину, придал своему лицу выражение строгости и неприступности. «Затрясешься передо мной от страха, когда обо мне правду услышишь», — гневно думал он о старшем сержанте, который велел ему ждать в комнате с пепельницей. И злился еще больше, потому что хоть и была в комнате пепельница, воспользоваться ею он не мог, потому что у него не было сигарет.
Прошло четверть часа, прежде чем в приемной появился капитан Шледзик и пригласил Крыщака в кабинет на втором этаже, который ему отвели на время следствия.
— Так это вы, значит, убили тех двух девушек, — равнодушно обратился он к Крыщаку, указывая ему на стул перед своим столом и угощая сигаретой.
— Да. Задушил. Обеих, — подтвердил Эрвин Крыщак. — А вы меня даже не подозревали.
Шледзик уселся за стол, разложил на нем чистый лист бумаги, вынул из кармана шариковую ручку, записал имя и фамилию Крыщака, дату и место рождения. Потом он задал ему несколько вопросов и его ответы начал записывать в протокол.
Эрвин Крыщак рассказывал с подробностями. День за днем, час за часом, даже минуту за минутой — как он сначала вынашивал замысел преступления, как по том его реализовал. Подробно он описывал, какое большое удовольствие доставляло ему убийство тех девушек, разглядывание, совершение насилий. И так он был поглощен подбором слов, подходящих для определения его поступков, что не заметил, как в какой-то момент рука капитана Шледзика вместе с шариковой ручкой зависла в воздухе, опершись на локоть, и так и оставалась. Когда же он закончил и смиренно склонил голову, капитан Шледзик вежливо спросил:
— А есть ли у вас, дедушка, обратный билет в Скиролавки?
У Крыщака было ощущение, что ему на спину кто-то вдруг свалил центнер пшеницы. Он аж согнулся, сгорбился, слезы навернулись ему на глаза. И в этот момент капитан Шледзик проник в его самые тайные мысли, и ему стало жаль старика.
— Кажется, последний автобус в Скиролавки уже ушел. Поэтому мы отвезем вас на машине с надписью «милиция».
— В наручниках? — оттенок радости зазвучал в голосе Крыщака. — Нет, дедушка, — покачал головой Шледзик. — В наручниках мы привозим в отделение. А отвозим уже без наручников.
В Скиролавки Крыщак вернулся в машине с надписью «милиция». Он вышел перед своей усадьбой, не захотел разговаривать с сыновьями и с невестками и сразу лег в постель. Отказался от еды и хотел умереть с отчаяния и стыда. Всю ночь он не спал, до самого полудня лежал в постели, поджидая смерть, которая, однако же, не пришла. Тогда после полудня Эрвин Крыщак встал с постели, поел супа с лапшой и пошел на лавочку возле магазина, где его ждали плотник Севрук, молодой Галембка, Франек Шульц и Антек Пасемко.
Как обычно, он уселся на лавочке, принял от Севрука начатую бутылку пива, отпил, вытер губы тыльной стороной руки и заявил:
— Я вчера дал в милиции свои показания. Я им сказал, что это страшное преступление не мог совершить никто из Скиролавок. Это сделал кто-то чужой, скорее всего из-за границы.
И это известие о показаниях Эрвина Крыщака быстро разошлось по деревне. В сердца людей сразу же вошла радость, и охватило их чувство огромного облегчения. Потому что уж так устроено, что если случится что-то плохое, то приятнее думать, что это сделал кто-то чужой, скорее всего из-за границы.
Странно устроена и человеческая память. Пока по деревне крутились люди в милицейских мундирах и от усадьбы к усадьбе ходил капитан Шледзик, память людей оживала и могла заглядывать в далекое прошлое. Но когда эти мундиры исчезли и перестал ходить по деревне капитан Шледзик, и даже не каждый день появлялся в отделении милиции в Трумейках, память у людей стала усыхать, все события потихоньку погружались в забвение. Через две недели после того, как был обнаружен труп в яме, оставшейся от саженцев, кружок любителей танцев, с плотником Севруком и Жарыном во главе, даже гулянку на всю ночь устроил, в здании пожарной охраны, с буфетом, хорошо снабженным водкой. Утром после гулянки страшный крик поднялся в деревне, потому что за кустами возле мельницы обнаружили лежащую замертво четырнадцатилетнюю дочку Смугоневой в платьице, задранном на грудь. Вонтрух и несколько других мужчин стояли поодаль на страже, никого не подпуская к жертве, чтобы не затоптали следы. На страшной скорости, с сиреной, тут же приехали Корейво и капитан Шледзик. Каково же было их изумление, когда вдруг четырнадцатилетняя дочка Смугоневой поднялась с земли, платьице стыдливо обдернула и, качаясь, все еще пьяная, зашагала к дому. Шледзик хотел ее допросить, чтобы узнать, кто и каким образом на нее напал и скорее всего совершил насилие, но она не захотела давать показания. От людей доброжелательных — а в таких нигде нет недостатка — Шледзик узнал, что это парни Севрука, молодой Галембка и, кажется, еще двое по очереди ложились на дочку Смугоневой, а она и не протестовала, и не сопротивлялась. Смугонева разоралась на Шледзика, что милиция занимается такими делами, допросы какие-то собирается устраивать, а из-за них порядочной девушке грозят оскорбления и сплетни. Дошло даже до чего? Она стала отрицать факт, что ее дочку изнасиловали и что она лежала обнаженная в кустах возле мельницы. Все это, по ее мнению, плохие люди выдумали, да и милиция.
Громко смеялись люди в Скиролавках над этой историей. А ведь нет ничего хуже для серьезного дела, чем смех и издевательства. В смехе утонула память о двойном преступлении. И каждый раз, как кто-то возвращался к этому делу, всплывала история дочки Смугоневой, и люди разражались смехом.