В начале сентября писатель Непомуцен Мария Любиньски — как и каждый год в эту пору — двинулся на своей яхте в многодневный одинокий рейс по озеру Бауды или еще дальше. Каждый раз он возвращался потом в Скиролавки будто бы помолодевший и посвежевший, полный новых литературных планов, различных умозаключений и поразительных суждений о себе и о мире; однажды он вернулся и с пани Басенькой, которая теперь жила рядом с ним. Любиньски обожал эти несколько дней свободы и одиночества, короткое путешествие без определенной цели и направления, удовольствие быть на бескрайних водах озера только с самим собой. Знала эту его любовь пани Басенька и мирилась с ней, потому что она была настолько умна, чтобы знать, что это ничем не угрожает ей самой, наоборот, после каждого возвращения Непомуцен Любиньски становился нежнее к ней и более усердно исполнял супружеские обязанности. Может быть, как Одиссей по дороге на Итаку, он проплывал не только между Сциллой и Харибдой литературных огорчений, но и несли его хорошие и плохие ветры к различным пристаням и домам отдыха, где загорали на помостах различные Цирцеи и нимфы Калипсо. При мысли об этом пани Басенька тихонько вздыхала, отгоняя, однако, от себя чувство ревности. Она была уверена в его возвращении, как Пенелопа, и, как та женщина, она тоже была окружена поклонниками, которые всегда заставляли ее сердце биться живее. Она до сих пор не изменяла Непомуцену, хотя он — она знала об этом — сделал это уже несколько раз, хотя бы с Эльвирой на яхте за Цаплим островом. Но, приговоренная Непомуценом к одиночеству, похожему на то, к которому он на время своего рейса приговаривал себя, она усматривала в этом возможность измены, а такая возможность не для одной женщины бывает чем-то более прекрасным и гораздо сильнее возбуждающим, чем сама измена. Если Непомуцен выходил навстречу бурям и ветрам, чтобы где-то вдали встретиться с самим собой, то и для нее оставалась такая надежда на встречу с собой или с кем?нибудь еще. Надежда, дающая наслаждение, оживляющая и омолаживающая.

Итак, в солнечное жаркое утро (потому что и такие бывают в начале сентября), опершись о перила террасы, без страха и тревоги смотрела пани Басенька с высоты откоса, на котором стоял дом, как ее муж поднимал главный парус на мачте яхты и как потом, подгоняемый легким ветром в корму, он отчаливал от берега, помахав ей рукой на прощание. Ветер тут же надул белое полотно, яхта начала удаляться, как большой лебедь, потом только острый треугольник грота, все уменьшаясь и уменьшаясь, вырисовывался на фоне коричнево?зеленоватой линии лесистых берегов. А когда он совсем скрылся за Цаплим островом, она стряхнула с себя чувство печали, которое положило теплую ладонь на ее сердце, вошла в дом и усердно занялась уборкой в кабинете мужа, делом обязательным, хоть и запрещенным им, которое время от времени выполнялось, несмотря на его неустанные протесты.

Сначала она старательно вытерла пыль с корешков книг, расставленных на полках стеллажа, занимающего почти всю стену. Потом собрала разбросанные по всему кабинету закрытые или открытые книги. Они летали на полу, на огромном пюпитре у окна, на столике, на столе, стульях, на лавке, даже на, подоконнике. У Непомуцена Марии Любиньского был такой обычай: работая над очередной повестью, он любил иногда заглянуть в произведения старых добрых авторов. Он открывал их книги на первой попавшейся странице и несколько минут читал — как бы спрашивая совета. Открытые на этой произвольно выбранной странице книги он откладывал обычно куда попало, хоть на подоконник, и забывал. Пани Басенька сложила их в две высокие стопки; книги большие по размеру и более толстые — вниз, меньшие и более тонкие — наверх. где-то в этих стопках оказалось и произведение Готтлоба Фреге, без которого Любиньски жить не мог. Пани Басенька знала, что, вернувшись из рейса, Непомуцен будет первое время громко жаловаться и даже сыпать проклятиями и ругательствами, пока не обнаружит в какой?нибудь из стопок свои обожаемые «Семантические письма». Но хоть она и отдавала себе отчет о последствиях своей приборки, глубоко укоренившееся в ней чувство порядка не позволяло ей выделить произведение Готтлоба Фреге, которое по причине своих средних размеров и средней толщины должно было, по ее мнению, находиться в середине одной из стопок, а не на самом верху. Пани Басенька любила прибираться. В ее представлении это занятие связывалось не только с вытиранием пыли, подметанием, мытьем пепельниц и натиранием полов, но и с созданием своеобразного порядка среди вещей, установкой их в точно определенных и принадлежащих им местах. Прибираясь, она чувствовала в себе что-то от создателя малого мира, она не создавала новых ценностей, но своеобразной ценностью бывали для нее гармония и порядок.

По всему кабинету валялись и шарики смятых листов машинописи, одни туго скатанные, а другие — чуть примятые в руке, в момент отчаянного отрешения от какого?либо хуже написанного фрагмента повести. Это бумажное побоище не только служило доказательством напряженной работы писателя, но и давало картину необычайной борьбы, которая почти каждый день до обеда проходила в этом месте, творческих мук мужа, его неудач и побед — и ничего удивительного нет в том, что пани Басенька относилась к ним по-своему. Она старательно подбирала каждую помятую страницу, почти любовным жестом разглаживала ее, а потом одну на другую укладывала стопочкой на пюпитр. Она не могла примириться с мыслью, чтобы эти страницы были выброшены в корзину или в огонь. Она ожидала, что муж когда-нибудь захочет заглянуть в какую?нибудь из них, использовать хорошо написанную фразу, вернуть к жизни обрывок диалога. Иногда она с вниманием склонялась над смятой страничкой, любопытствуя, что на ней написано и отчего она не могла остаться в рукописи разбойничьей повести. После такого чтения она, как правило, еще старательней расправляла смятую страницу, пригорки ее грудей поднимались в тяжком вздохе, потому что то, что она находила в них, казалось ей лучше и интереснее того, что уцелело перед комканьем и пренебрежением. Пани Басенька считала, что, повествуя о перипетиях любви прекрасной Луизы и лесничего?стажера, на страницах, старательно вложенных в картонные папки, Любиньски шагал по хорошо утоптанным дорогам, а на отброшенных страничках он сворачивал на узкие стежки, продирался сквозь дикие чащобы, где то и дело подкарауливал читателя с огромной мотыгой в руках. По правде говоря, по мнению пани Басеньки, Непомуцен свои разбойничьи процедуры совершал исключительно на страничках смятых и отброшенных, которые не должны были оказаться в печати. Он мог быть смелым и жестоким, бывал беспощадным к заблуждениям и фальшивым выдумкам людей, он разбивал литературной мотыгой окаменевшие черепки традиционных форм. Но потом — неизвестно почему — он вдруг терял отвагу, отступал на утоптанную дорогу и, сминая страницы, тем самым старательно затирал следы своих разбойничьих начинаний. На отброшенных страничках Басенька открывала совершенно другого Непомуцена, такого, который импонировал ей, восхищал ее и в то же время пугал, — достойного сильнейшей женской любви и преданности. В действительности же он был совершенно другим, каким она его знала и любила, хоть и не так сильно/как могла бы полюбить того.

Существовали не только два Непомуцена, но и две разные прекрасные Луизы, два разных стажера, две непохожие друг на друга деревни, в которых жили герои — одни, со страничек в картонных папках, и другие, со страничек смятых и отброшенных. Принимая в первый класс маленького Дарека (восьмого внебрачного ребенка Поровой), прекрасная Луиза с восхищением смотрела на гордо выпрямленную фигурку мальчика и, как все в деревне, думала, что из всех одиннадцати внебрачных ребятишек Поровой этот единственный, может быть, вырастет порядочным и умным человеком, потому что уже с детства держится гордо, ходит с высоко поднятой головой. На отброшенных страничках Луиза отсылает маленького Дарека к врачу и издевательски оповещает жителей деревни, что у Поры кривой позвоночник. По каким дорогам шла мысль Непомуцена, если он отбросил эту вторую историю ради первой? Было ли для него очень важно утвердить читателей во мнении, что человек только сам влияет на свою судьбу, маленький Пора вырастет гордым и благородным человеком, несмотря на то, что он — восьмой внебрачный ребенок такой женщины, как Порова? Может быть, он хотел убаюкать подобными взглядами совесть людей, зная, что именно такая версия, а не та, со смятой странички, понравится читателям, как все, что одурманивает радостью и оптимизмом.

На отброшенных страничках прекрасная Луиза, учительница, не была невинной и нетронутой, когда познакомилась с молодым стажером, а побывала в постели одного деревенского врача. Настоящий Непомуцен, с которым Басенька ночь за ночью лежала в постели, так и не смог сказать ей, каким способом доктор унижает женщину, прежде чем в нее войти, даже вообще избегал разговоров на эту тему, отмахивался от вопросов жены. На смятых страничках деревенский врач преудивительным способом забавляется с молодой красивой учительницей, оставляя ее девушкой, приучая к изысканным любовным занятиям, и наконец совершает с ней анальное сношение. На страницах из картонной папки прекрасная Луиза никогда не встречала разнузданного доктора, чистой и невинной отдалась она в руки стажера.

Ласковым движением своих маленьких рук Басенька разгладила отброшенные странички. Она знала, что этой ночью ей не даст покоя мысль, что за человек на самом деле ее муж Непомуцен, каков на самом деле доктор Неглович и прекрасная Луиза, сельская учительница. Какова правда о маленьком Дариуше Поре — гордый он или страдает искривлением позвоночника? Узнать и углубить правду было делом нелегким — она понимала это и не спешила. Но она чувствовала, что когда-нибудь надо начать, скромно и даже несмело; вступить на дорогу познания так, чтобы не усложнить себе жизнь, не вызвать замешательства в мире гармонии, который она так любила. Она протерла мокрой тряпкой пол в кабинете мужа, вычистила меховой ковер на полу, расставила стулья. Потом она приготовила обед, в своей портняжной комнате обмерила талию, бедра и бюст завмагу Смугоневой, которой захотелось сшить себе новое красное платье, чтобы показаться моложе и красивее одному владельцу мастерской в Бартах, занимающемуся кладкой печей. А когда наступил вечер, вымытая и одетая в черную юбку и шерстяной желтый блейзер, который она сама связала на спицах, она пошла с визитом к доктору Негловичу, в его дом на полуострове.

Был теплый вечер, ржавый шар солнца уже касался верхушек лесных деревьев, над лугами возле лесничества Блесы и над трясинами за заливом поднимался туман. Собаки доктора поприветствовали ее, виляя хвостами, и проводили за дом, на террасу, где доктор неподвижно стоял и, куря сигарету, смотрел на озеро. О чем он думал в этот тихий вечер, перед приходом безлунной ночи? — спросила она себя и подумала, что, может быть, он, как и она, тоскует о непознанном. Она подошла к нему в молчании, даже без ничего не значащего приветствия, и встала рядом, стараясь смотреть в ту же сторону, куда смотрел он. Обе руки она положила на свои торчащие груди, чтобы успокоить бешено колотящееся сердце. Она не выносила сигаретного дыма, но сейчас радовалась, что доктор занят курением, и даже с удовольствием втянула ноздрями струйку белого дыма. Доктор курил много — его волосы, свитера, рубашки всегда были пропитаны запахом сигарет. Ее это, однако, никогда не раздражало, потому что это одновременно был запах мужчины, которого она любила. Прижимаясь к Непомуцену, она всегда чувствовала запах заграничного одеколона — кедрового. Занимаясь с ним любовью, она внушала себе когда-то, что делает это среди ливанских кедров, такая смешная романтическая женская фантазия. Ее коробило дыхание мужчин, курящих сигареты, но, о диво, она подставляла лицо пропитанному никотином дыханию доктора и чувствовала возбуждение. А когда доктор снял в их доме свитер, потому что ему стало жарко, она взяла на минутку этот свитер в руки и прижалась к нему лицом, глубоко вдыхая аромат сигарет, смешанный с запахом пота — но пота мужчины, о котором она часто думала. Она реагировала на мужчину прежде всего ноздрями, может, потому, что ей нравилось заниматься любовью в темноте. Сначала она обнюхивала мужчину, а если его запах не нравился ей, она не соглашалась даже на малейшую ласку. Почему же один запах отпугивал ее, а другой притягивал и возбуждал? Если бы Турлей побрызгался кедровым одеколоном — мог бы он хоть чуточку ее заинтересовать? Она сомневалась в этом, с тех пор, как отдала себе отчет, что ее отталкивает дыхание мужчин, насыщенное никотином, но притягивает пахнущее сигаретами дыхание доктора. Еще девушкой, засыпая, она воображала себе, что в каком-то сумрачном помещении к ее телу прикасается множество мужчин, но ее тело поддается только прикосновениям того, от которого доносится запах сушеных слив; этот запах преследовал ее всю молодость, возбуждал, вызывал головокружение. Может быть, пот Непомуцена и пот доктора по запаху чуть напоминали ей сушеные сливы, и потому, чем бы ни была пропитана их одежда, они оставались для нее притягательными и близкими?

И снова тонкая струйка табачного дыма обвилась вокруг ее шеи. из-за близости доктора она почувствовала запах сушеных слив, прикрыла глаза, и ей казалось, что она покачивается в вагоне поезда, мчащегося через темноту ночи. Мужчина, который сидит рядом, везет с собой сумку с сушеными сливами, его пальцы несмело и нежно прикасаются к ее худым коленям, ее же охватывает упоительное тепло в подбрюшье.

— Это будет сегодня, этой ночью, — сказала она сдавленным голосом. Испугали ее собственные слова. Она широко открыла глаза и удивилась, что она так долго пробыла в том мчащемся поезде. Туман уже поднялся не только над болотами, но и покрыл тонкой вуалью весь залив, размазывая контуры Цаплего острова. Доктор потушил сигарету, левую руку от держал в кармане, правой опирался о перила террасы. Он поглядывал на дом Юстыны Васильчук, невидимый в тумане. Басенька боялась молчания доктора, но она и не хотела, чтобы он подтвердил ее слова или возразил, потому что тогда правда, которую она так отчетливо перед собой видела, могла улетучиться или превратиться в ложь. А ей ведь нужна была та толика правды, которая была ей интересна и к которой она хотела прикоснуться по-женски, своим телом.

Еще раз она посмотрела на озеро, молясь в душе, чтобы туман быстрее сгустился и наполнил залив, где еще были остатки погасшего солнца, которые делали его похожим на огромную ракушку, раскрывшуюся перед ними.

— На Цаплем острове кто-то разжег огонь, — сказала она тихо и положила ладонь на руку доктора, опирающуюся о перила.

Рука мужчины была теплая, а ее — холодная. Она захотела, чтобы он обнял ее, но для этого ему нужно было снять свою руку с перил, вынуть из-под ее ладони, а этого она не хотела. Она глянула на него украдкой — куда он улетел мыслями? Ей казалось, что он бродит по лугу на берегу озера и исчезает в тумане, покрывшем огороды. Она стиснула пальцы на его руке.

— кто-то разжег огонь на острове. Голубоватое пламя, разве это не странно? Этот костер горит, как какой-то необыкновенный факел. Это будет сегодня, этой ночью, правда, доктор?

Она отчетливо видела это голубоватое пламя, несмотря на опускающиеся сумерки и туман. Он тоже должен был его заметить и понять, что им дан знак. Сквозь туман продиралась к ним голубоватая искорка, все увеличиваясь и увеличиваясь. От озера плыл запах жженых целебных трав и аромат сушеных слив, она боялась, что потеряет сознание, и еще сильнее сжала пальцы на руке доктора.

— Ночь будет темной, — шепнула она. — Все пойдут на старую мельницу. И вы тоже, доктор. И я, и Непомуцен, и Гертруда, прекрасная Луиза и стажер. Да, все без исключения. Даже пани Халинка и художник Порваш. Это голубоватое пламя — предназначение. Это какое-то принуждение, которого нельзя понять, но необходимо ему поддаться, потому что иначе будешь жить вопреки себе и против себя. Так вы когда-то говорили мне, и я поняла, что это правда. Не может не исполниться то, чего очень сильно хочешь. Хоть бы на минуту, на одну ночь. Не стоит жить вопреки себе, вопреки собственным желаниям, вопреки собственной душе. кто-то, кого мы не знаем, разжигает костер на острове. кто-то, кого мы не знаем, разжигает огонь в нас самих и велит идти навстречу друг другу, чтобы, как вы это говорите, подкрепиться взаимно телами друг друга. Этот кто-то очищает нас от греха, потому что грех — это постоянно жить вопреки собственной воле и собственным стремлениям, затыкать уши при крике, который в нас раздается. Огонь и любовь все делают чистым, разве не так? Что считать большим преступлением? Ежечасно и ежедневно убивать в себе собственные желания или один раз накормить голодный рот? Разве это не правда, что мы остаемся свободными и можем пойти куда захотим?

Она убрала свою холодную ладонь с его руки и бесшумно ушла, чтобы еще до наступления ночи успеть к себе домой. Она ступала на цыпочках, хотела исчезнуть как дух, чтобы он подумал: она ему только снилась.

В сумраке она легла на кровать — в одежде и в обуви. Она готова была присягнуть, что никуда из дома не выходила. В полдень она проводила Непомуцена, потом прибиралась, готовила обед, мерила талию, бедра и бюст Смугоневой. Потом прикорнула на кровати, настолько усталая, что не сняла туфель и одежды. Еще до сих пор она чувствовала странную усталость, бессилие и сонливость, которую опережали воспоминания.

Прямоугольные окна понемногу закрашивала чернота ночи. Она любила ночь, потому что та анонимно приносила ей когда-то грешное наслаждение. Сколько ей тогда было лет — одиннадцать или двенадцать? Два раза в неделю с частных уроков немецкого языка она возвращалась одна пригородным поездом в их маленький поселок. Весной и летом — еще засветло, осенью и зимой — уже в сумерках или ночью. Пригородный поезд бывал набит битком, купе заполняли спящие рабочие, возвращающиеся после вечерней смены с заводов. Лампочки везде были разбиты или перегорели, в коридорах пили пиво и скандалили. Она всегда заходила в купе и в темноте становилась между коленями спящих на лавках людей. Высокая, худенькая, одиннадцатилетняя, а может, уже двенадцатилетняя девочка, в коротком пальтишке, толстых чулках и с папкой под мышкой. Однажды, поздней осенью, в темном купе до нее долетел запах сушеных слив, а потом чья-то рука дотронулась до ее колена. Это прикосновение было будто бы случайным, но ей оно доставило странное удовольствие. Она уперлась костлявыми девчачьими коленями в крепкие мужские колени, и тогда эта рука, которая минуту назад отступила, снова дотронулась до нее, на этот раз до бедра. Спустя мгновение забралась под платье, на ягодицу, отступила — и снова по бедру перешла к месту, где заканчивались чулки и полоска голого тела отделяла их от шерстяных штанишек. Пальцы невидимого в темноте мужчины скользнули между ее бедер и легко стиснули промежность, словно бы через толстую материю штанишек хотели нащупать то, что находилось под ними. Она не знала, то ли ее сильнее ошеломляет и доставляет странное наслаждение запах сушеных слив, то ли эти прикосновения, — она делала вид, что не чувствует их и они ей безразличны, но все же стояла неподвижно в купе и старалась даже не вздрогнуть, счастливая, что ее учащенное дыхание заглушено чьим-то громким храпом.

Она вышла на станции в своем поселке, запомнив, однако, вагон, в котором ехала. По дороге к дому голова у нее кружилась, и, даже не поужинав, она сразу пошла в постель, такая была сонная. В следующий раз она снова села в тот самый вагон и в то самое купе, протиснулась между коленями спящих на скамейках людей. Несмотря на холод на улице, она надела штанишки потоньше. Чужая, а вообще-то уже знакомая мужская рука поняла этот жест и осмелела. Пальцы скользнули в штанину. Этот человек уже не вез с собой сушеных слив, но она все чувствовала этот запах и переживала несказанное удовольствие. Да, никогда она не переживала ничего, настолько сладкого и упоительного, ни до того, ни после, даже когда уже стала женщиной. Сколько раз она познала тогда это великое наслаждение, эти ласки, такие сильные, что она теряла сознание, стоя на трясущихся ногах в раскачивающемся вагоне пригородного поезда? Может, десять, может, пятнадцать длинных мгновений. Да, это продолжалось, кажется, до Рождества. Потом везде вкрутили новые лампочки. И в том купе, где она находила таинственное наслаждение, теперь горел яркий свет, и с тех пор она ездила в коридоре, даже не смея посмотреть, как выглядит человек, который трогал ее в темноте.

Это грустно, но никогда она уже не встречала этой руки, хотя на следующий год снова в купе были разбиты лампочки, а темнота скрывала обещание наслаждения. Ни из одного купе не долетал до нее и запах сушеных слив. Но где бы и когда бы она его ни чувствовала — в магазине или в чьей-то квартире, — всегда ее охватывало возбуждение и желание пережить наслаждение. Этот запах рождал в ней страдание — она сама его, впрочем, вызывала, утаскивая у матери несколько сушеных слив и, как что-то грешное, пряча их в ящике ночного столика. Каждый вечер, когда гасили свет, она выдвигала этот ящик и вдыхала их аромат, прикасаясь пальцами к своим органам и воображая себе, что это делает тот, из темного купе. Она научилась достигать наслаждения, похожего на то, но уже не такого сильного, не такого упоительного. Впрочем, может, это наслаждение было еще большим, но ему недоставало таинственности и свежести первого открытия.

Невинность она потеряла с одноклассником за два дня до Рождества, в пустой квартире его родителей. На столе в кухне там стояла тарелка с сушеными сливами, приготовленными для рождественского компота. С тех дней она любила сумрак, езду в переполненных трамваях и автобусах. Она обожала случайные прикосновения мужских рук к ягодицам, бедрам, груди, любила, когда на нее вдруг наваливались тела при торможении или на поворотах. Непомуцен предложил ей и Эльвире покататься по озеру. Ночью они втроем лежали в тесной кабине яхты, он посередине, они по бокам. Яхта покачивалась на волнах, и в этом было что-то от мчащегося поезда. Кроме этого, царил мрак, и она чувствовала блуждающую по своему телу руку мужчины. из-за присутствия Эльвиры они не могли позволить себе ничего большего, он только прикасался к ней и ласкал в темноте. Может, именно поэтому она полюбила его и стала его женой. Может быть, поэтому в запахе его пота было для нее что-то от аромата сушеных слив. От Непомуцена она хотела, чтобы он брал ее в темноте, а перед этим долго в сумраке прикасался к ее нагому телу. Доктор тоже когда-то в темноте дотронулся до ее груди — случайно или намеренно. Но с тех пор она любима его насыщенное никотином дыхание и очень сильно хотела знать, каким образом он унижает женщину, прежде чем в нее войдет. Наверное, он это делал во мраке, в густой тьме. Да, позже он прикасался к ее груди даже днем, в своем кабинете, когда она заходила к нему посплетничать или немножко поболтать. Она любила и эти прикосновения, так же, как запах его волос, пропитанных ароматом сигаретного дыма. Но чаще и полнее ее ночные грезы заполняла картина, которую кто-то ей случайно подсунул — может, доктор, может, Непомуцен, может быть, Рената Туронь. О той темной ночи, когда вся деревня идет на мельницу, и там, на сене Шульца, в темноте, в шуме учащенного дыхания, люди взаимно утоляют голод своей любви. Они все знакомы, но темнота делает их незнакомыми, отгораживает друг от друга и одновременно позволяет сближаться. Она была уверена, что среди множества мужчин она различила бы своими ноздрями тело доктора и его дыхание, а он — может, даже и не зная, с кем он это делает, — унизил бы ее без стыда.

…Прямоугольники окон в спальне были уже неразличимыми. Пани Басенька задрала юбку и прикоснулась рукой к своему лону. Оттуда исходила сладкая боль возбуждения, такая сильная, что она даже тихонько застонала. Решительным жестом она стянула плавки, встала с постели, набросила на плечи шерстяной платок и вышла из дома. Ее поразила глубокая тьма, она не видела ни калитки, ни даже собственных рук. Говорили, что нельзя брать с собой фонарь, никакого света, надо идти, как слепец, натыкаясь на деревья, спотыкаясь о камни, ориентируясь по звуку шагов других людей. За калиткой на шоссе она остановилась и начала прислушиваться. В ночи сорвался западный ветер, разогнал туман и овеял землю влажным дуновением. Расшумелись клены, растущие вдоль дороги, в соседствующей с домом писателя усадьбе Галембков время от времени постукивал о стену плохо прикрепленный ставень. Сначала она думала, что это эхо чьих-то шагов, но, когда стих ветер, поняла, что на шоссе она совершенно одна. Вдруг ее охватил ужас, что она опоздает, не успеет, что счастье ее минет. Она двинулась с руками, выставленными вперед, чтобы не наткнуться на ствол придорожного клена, ощущая твердость асфальта под тонкими подошвами туфелек. Нигде не горел ни один огонек, но все усиливающийся шум деревьев говорил ей, что она приближается к кладбищу. Она заметила тусклый свет в окошке курятника в усадьбе Вонтруха и уже точно знала, где она находится. Сразу за забором, окружающим усадьбу солтыса, надо было свернуть на полевую дорогу к мельнице.

И снова она остановилась, прикрывая рукой рот, чтобы заглушить свое дыхание. Несмотря на ветер, громко скулящий в ветвях деревьев на кладбище, она отчетливо слышала звук шагов множества людей, приближающихся по шоссе. Никогда она не была на старой мельнице, только видела издалека, что в ее черную от времени деревянную коробку ведут двустворчатые ворота, а сбоку находится островерхая, опирающаяся на четыре колонны крыша, под которую осенью и весной складывали искусственные удобрения в пластиковых мешках. Она ждала в темноте, чтобы кто?нибудь наконец подошел и обогнал ее во мраке, а она могла бы пойти за ним. Но никто ее не обгонял, люди находили какую-то более короткую дорогу между плетнями или шли прямо через луг, простирающийся возле старое мельницы.

Наконец она пошла вперед по твердой дороге, усеянной большими камнями. Она спотыкалась о них, однако стойко шагала, удаляясь от шума кладбищенских деревьев. Она знала, что идет правильно, потому что все отчетливее где-то поблизости шелестели на ветру пустые пластиковые мешки. И отовсюду, со всего луга, теплый ветер приносил отзвуки человеческих шагов.

Перед ней шла, похоже, какая-то женщина, наверное, Халинка Турлей, потому что ноздрями она почувствовала тонкий запах духов «Черный кот». Немного сбоку должен был идти стажер, пан Анджей, потому что до нее долетел запах рыбных консервов. Она улыбнулась при мысли, что, может быть, не художник Порваш, а воняющий рыбой стажер повалит на сено пани Халинку, задерет ей платье кверху и добудет из нее тихий мышиный писк. Жаловался когда-то лесничий Турлей, что его жена сразу после свадьбы издала в постели громкий крик, потом уже только попискивала, как мышь, а спустя несколько лет замужества молчала в постели. Только художник Порваш мог раскрыть ее уста для крика наслаждения — не он ли идет рядом со стажером? От него пахнет льняным маслом и лаком, как в его мастерской. Но в нескольких метрах с другой стороны — кто там тяжело ступает, пахнет мылом? Это, кажется, походка жены лесника Видлонга — так тяжело может идти женщина с толстыми ляжками и огромным задом, с грудями, на которые даже в Бартах нет подходящего лифчика. Возбуждающим ей показался рассказ, которым сразу, когда был пойман убийца маленькой Ханечки, попотчевал ее Непомуцен. Кажется, как это вытекало из показаний молодого Галембки, однажды ночью Видлонгова выпятила свой большой голый зад, и мужчины брали ее стоя, слушая призывы: «Еще и еще, ведь я уже не беременею». Это должно было быть чудесно для нее, так, ночью, в темноте, отдаваться стоя нескольким мужчинам. Она даже, наверное, не знала, кто до нее добрался. И при этой мысли пани Басеньке сделалось горячо, отозвалась сладкая боль, излучающаяся из промежности. Она развязала платок на груди, шею овеяло влажное дуновение ветра. Она сразу ощутила озноб, но, может быть, потому, что в тот момент подумала о Крыщаке и его единственном желтом зубе, торчащем из десны. Что она будет делать, если это старый Крыщак повалит ее на сено и залезет рукой меж бедер? Конечно, она оттолкнет его от себя и будет искать мужчину, чьи волосы пахнут сигаретным дымом. Ведь только ради него она идет на старую мельницу, чтобы он унизил ее в темноте и чтобы узнать его тайну.

кто-то задел о развевающийся конец платка. Может, это всего лишь лист, поднятый порывом ветра? Сильно запахло сушеными сливами. Она остановилась, потому что ощутила в себе слабость и сонливость, как обычно в такие минуты. Неизвестно почему, вспомнилась ей Юстына Васильчук, и ее пронзила ревность. Она ничего не знала об этой женщине, живущей одиноко в своем маленьком домике. Доктор говорил когда-то, что Юстына пахнет сушеными травами полынью, мятой и шалфеем. Откуда доктор знал запах этой женщины? И не летел ли он сегодня вечером мыслями к ее жилищу — сквозь туман, застилающий огороды? Чем Юстына заполняла свое одиночество после смерти мужа? Кто стучался ночами в окно маленькой избушки? Она была странная — избегала разговоров с другими женщинами, похоже, избегала и мужчин. Была она молодой и красивой, и не верится, что доктор, который попробовал тела всех более или менее красивых женщин в деревне, на эту единственную не обратил внимания. Непомуцен утверждал, что Гертруда Макух приводит ему в спальню сельских женщин. Может быть, и Юстына время от времени приходила в дом на полуострове, прокрадывалась огородами или берегом озера? Да, это Юстына идет сзади осторожным, крадущимся шагом, ветер доносит запах шалфея, полыни и мяты. Надо спешить, чтобы она не схватила в объятия доктора, который, наверное, уже давно ждет за воротами старой мельницы. Кого он ждет? Ее или Юстыну?

Она пересилила слабость и снова двинулась вперед, а вместе с ней, как ей казалось, шла бесчисленная толпа людей, гонимая вожделением. Старая мельница вырисовывалась на фоне чернильной ночи как большой бесформенный сосуд. Это был прекрасный обычай — хоть такой дикий и бесстыдный — в сосуд, наполненный мраком, цедить капля за каплей собственную кровь, принести в жертву собственное тело и принять жертву от других, сплавиться в одно целое, в человечество, быть для каждого мужем и женой, братом и сестрой, отцом и матерью, сыном и дочерью. Разве не так говорил об этой ночи Непомуцен? Это было переламывание в себе комплекса отца и комплекса матери, дорога к полной свободе, когда человек сам станет для себя и отцом и матерью.

Ветер внезапно стих. Она осознала, что стоит совершенно одна на мощенной камнями площадке перед мельницей. Куда девались другие люди? Шли ли они вообще сюда вместе с ней? А может, они уже исчезли в темном проеме? Она вытянула вперед руки и пошла к дверям, повторяя со страхом: «Иду, уже иду к вам, иду». От подбрюшья до шеи в ней поднималось чувство сильного тепла и радости. «Иду», — шептала она долго, пока ее пальцы не наткнулись на шершавые доски дверей. Она не знала, что нужно делать дальше, как их отворить, как попасть внутрь. «Может, это все мне снится?» — спросила она себя. До нее донесся тихий скрип — половинка дверей вдруг открылась, и из черного нутра вырвался запах свежего сена. Теплые и влажные испарения проникли в ее ноздри, снова вызвав оцепенение. Нечеловеческим усилием она сделала шаг в эту черноту, которая напоминала страшную пропасть. Еще один шаг — и она почувствовала на своей груди прикосновение чьих-то рук. Теплых и сильных. Эти руки только на минуту задержались на торчащих под свитером сосках, потом скользнули вниз, к юбке и под ней погладили ее бедра и голое лоно. Ее коснулось насыщенное табаком дыхание, она протянула руки и обняла мужчину за шею, прижимаясь к нему всем телом. Он подтолкнул ее куда-то вбок, на кучу сена, в которой они оба глубоко утонули. Она не вполне осознавала, что с ней происходит. Не успела она почувствовать в себе мужчину, а ее уже охватили первые спазмы наслаждения. Ей казалось, что она — снова одиннадцатилетняя девочка, которая трясется от прикосновения ладони и пальцев, и одновременно она была женщиной, ее внутренности раздвигал твердый и горячий мужской член и заливал сильным теплом. Она услышала собственный стон, который показался ей чужим стоном, будто бы все сумрачное пространство вокруг нее было наполнено присутствием множества женщин, переживающих минуты удовольствия. Потом она словно одеревенела, но не потеряла чувств, и ей казалось, что все ее интимные места, каждое отверстие ее тела пронизывает сильное наслаждение. Рот был заполнен собственным и мужским языком, снизу на ее внутренности все напирала какая-то могучая сила, заставляющая ее открыться снова и иначе, чем раньше. Ей уже было больно, но снова — уже второй раз — она пережила оргазм и потом погрузилась в сон наяву.

Здесь же, рядом, старый Крыщак грязно ругался и обзывал какую-то женщину последними словами, не в состоянии удовлетворить старческого возбуждения. Ее же или пузатую Ярошову гладил по груди воняющий рыбой стажер и хихикал, хватаясь за соски, напрягшиеся и набухшие. «Еще и еще, я ведь уже не беременею», — покрикивала Видлонгова, выпячивая белый зад. Пани Басеньке показалось, что это ее придавливает огромное и тяжелое, как скала, тело плотника Севрука, но в самом деле там была Смугонева из магазина. Севрук охватил своими могучими лапами ее талию, обмерил пальцами бедра и грудь, словно бы снимая с нее мерку на платье. Из копны сена доносился мышиный писк, который издавала Халинка Турлей. Ее шею обвил, как скользкий змей, удивительно длинный и дряблый член Шчепана Жарына. Тонкий змеиный язычок укусил ее в губу. Она не почувствовала боли, ей только сделалось еще жарче от отравляющего ее яда. «Теперь сюда и сюда», — приказным тоном говорила Рената Туронь, раскладывая на глиняном полу свое большое обнаженное тело, усеянное веснушками. Ее муж, Роман, широко открывал беззубый рот и громко бурчал задом, глядя, как по очереди ложились на его жену молодой Галембка, Порваш и сын Севрука. Потом Туроневу хлестал кнутом Отто Шульц и сталкивал в адский, пылающий огнем провал, откуда уже доносился крик Марии Вонтрух и невнятное «хрум?брум» Стасяковой. Белые бедра Юстыны складывались и раскрывались, как крылья бабочки, никто на нее не входил — она лежала одинокая, вдали от других, странная, отсутствующая. Одуряюще пахло сено, еще сильнее был запах человеческого пота и сырой аромат мужского семени, рыбий дух женских гениталиев и всепроникающий тонкий запах сушеных слив. Обнаженные тела переплетались друг с другом, копошились, как клубок червей. Из угла мельницы голодные глаза Антека Пасемко смотрели в раскрывающиеся бедра Юстыны, из глаз текли кровавые слезы, а потом в них появился страх, когда на сене Порова, чудно выпячивая свой голый живот, заталкивала себе в лоно зубья вилки и кричала от боли…

Сколько это продолжалось? Она вдруг очнулась — ей стало холодно. Она осознала, что лежит на сене с задранной кверху юбкой и обнаженной грудью. У нее горели обкусанные губы, а когда она сунула руку меж бедер и ягодиц, там запульсировала легкая и приятная боль. Сквозь щели в деревянных стенах долетали порывы ветра и овевали ее наготу, вызывая озноб. Куда девался тот мужчина, который наполнил ее собой? Может, он был не один, их было много (все?таки она два или три раза пережила оргазм), и всеми местами она еще ощущала их в себе. Ее охватил стыд, чувство страшного унижения, ведь она пришла сюда сама, без чьего?либо приказа, по собственной воле. Они были в каждом отверстии ее тела, делали с ней что хотели.

Она попыталась подняться с сена, но ноги не слушались ее. В конце концов, однако, она встала и вышла с мельницы. В памяти ее не осталось ни единого мгновения обратной дороги к дому. Она сразу легла в одежде и обуви на кровать в спальне и тут же заснула. Она была страшно измучена, как будто бы куда-то очень долго шла и потом так же долго откуда-то возвращалась. А ведь скорее всего никуда она этой ночью не ходила — просто заснула на кровати, уставшая после приборки. И попросту проспала до рассвета.

Утром ей не хотелось думать о мучительных снах, которые преследовали ее ночью. Она выкупалась в теплой воде, добавив туда пенистого шампуня, вытерла тело жестким полотенцем. И почувствовала себя бодрой и свежей. Только губы у нее болели, неизвестно почему.