На следующий день после праздника Трех Королей, поздним вечером, священник Мизерера закончил колядование в Скиролавках и на радостно звенящих санях подъехал к дому доктора на полуострове. Он погладил по головкам двух министрантов в белых жилетиках и приказал костельному Белусю, который правил двумя лошадьми и все время дул на закостеневшие от мороза ладони, чтобы министрантов и добро, которое собрано от людей, он отвез к нему домой в Трумейки. Министрантам надо было сразу разойтись по домам, а добром должна была заняться сестра священника Дануська, которая вела его хозяйство.
— Я останусь у доктора на ночь, — сказал священник Белусю. — Потому что доктор раз в Бога верит, а другой раз не верит, и трудная мне предстоит задача. Страшно я должен с ним схватиться.
Белусь поспешно перекрестился, а министранты, мальчики из шестого класса, посмотрели на священника расширенными от ужаса глазами. Доктора мальчики боялись, потому что у него был строгий и проницательный взгляд, и всегда перед ним надо было стоять раздетым до пояса и с чистой шеей и даже с чистыми ушами. У священника Мизереры тоже была меткая рука, и он хорошо умел приложить, если кто-то не знал катехизис. Ужасные дела будут твориться, когда эти двое схватятся друг с другом.
— Прекрасная ночь, звездная, — с удовольствием заметил священник. Из соломы, которой были выстланы сани, он вынул свое ружье — чешскую «збройовку» — и застреленного фазана. Так вышло, что когда они ехали утром из Трумеек в Скиролавки, на заснеженном поле показалась стайка фазанов. Священник быстрым движением вынул из соломы ружье и, когда птицы поднялись на крыло, даже не целясь, положил одну на снег.
— Да, да, мой Белусь, — сказал он, когда министрант принес фазана в сани. — Надо одним выстрелом, и попасть немного сбоку, чтобы он как можно меньше дроби поручил. Потому что потом можно себе зубы поломать, если дробинка попадется.
Громко шумели ели, выстроившиеся от калитки в изгороди из деревянного штакетника до самого крыльца дома, на подворье лаяли и рыли когтями снег два кудлатых волкодава. Но священнику не страшен был ни дьявол, ни величайший человеческий грех, ни псы доктора. Он забросил ружье на правое плечо, в левую руку взял фазана, болтающего мертвой головкой над землей, и смело открыл калитку. А потом без страха, как тот пророк или святой — имени которого ни костельный, ни тем более два министранта не помнили, но известно было, что он невредимым проходил между львами, — он двинулся еловой аллеей к яркому огоньку в окне дома. А псы, кудлатые чудовища, только облаивали его с поджатыми хвостами.
«Зачем ему фазан? Мешать будет, когда он начнет с доктором бороться», — задумался костельный Белусь, разворачивая перед воротами звонящие санки. Не знал он, что священнику донесли о двух зайчиках, которые уже с начала декабря висели под навесом дома доктора. «Они должны замечательно замерзнуть, — вычислял священник. — И за фазана доктор, наверное, отдаст одного зайчика». В этом году священнику Мизерере не везло на, зайцев, потому что он, занятый костельными делами, пропустил целых три общие воскресные охоты.
Доктор услышал звук колокольчика на санках и уже ждал на крыльце, одетый в широкий свитер из толсто спряденной шерсти.
— Слава Иисусу Христу, — склонил священник свою голову, покрытую несколько тесным беретом.
— Во веки веков. Аминь, — ответил доктор, который раз в. Бога верил, а другой не верил.
Они вошли в длинные сени, где священник вручил доктору фазана. — Бог мне с зайцами не дал счастья, — заметил он. — А у доктора, как я слышал, два зайчика мерзнут. Дануська просит зайца на паштет, и я предлагаю такой обмен: за фазана — заяц.
Доктор добродушно улыбнулся, принял птицу и занес в холодильник на кухню. А потом помог священнику снять кожух и проводил его в салон, где большая кафельная печь рассеивала приятное тепло, под потолком горела красивая хрустальная люстра, а на черном столе, покрытом белой скатертью, Макухова расставила тарелки с хорошо копченой ветчиной, ломтиками колбасы, блюдечки с корнишонами, корзинку тонко нарезанного хлеба и масленку. На самой середине стола царил большой графин с красной, как кровь, вишневкой.
— Sursum corda, — изрек священник, с удовлетворением окидывая взглядом заставленный стол. — Sursum corda, — повторил он еще более радостно, потому что заметил на столе глубокие тарелки, явный признак того, что и горячее блюдо Макухова приготовила.
— Deo gratias, — ответил доктор.
Он взял у священника ружье и осторожно поставил его возле большого пузатого гданьского шкафа.
Священник потер окоченевшие руки и расстегнул три пуговки на сутане. Тесно сделалось ему под шеей, и воротничок начал жать. Доктор же пошел на кухню и вернулся с закопченной кастрюлей, из которой торчала ручка большой ложки.
— Для начала имеем паприкаш из курицы, — сообщил он священнику.
Глубокая борозда пересекла поперек лоб священника.
— А Макухова положила много паприки? — озабоченно сказал он. Ведь, как помню, в прошлом году она ее немного пожалела. Она думает, что паприка вредна, а ведь, как вы, доктор, говорили, в этом нет большой правды.
— Вредна она для тех, у кого язва желудка или двенадцатиперстной кишки, — ответил доктор, сладострастно вдыхая запах, который шел из кастрюли.
— Но у нас, слава Богу, здоровые желудки, доктор, — заметил священник и снял с головы берет. — Только до Макуховой никакая правда не доходит. Уже месяца три я не видел ее в костеле. Вы не можете ее убедить, чтобы она посещала приют Божий?
— Она протестантка. — Доктор поставил кастрюлю на фаянсовую подставку и с должным почтением взял из рук ксендза берет, а потом положил его на буфет.
— Это не препятствие. У нас тут нет протестантского прихода, а духовного пастыря каждый должен иметь. Для иноверцев я тоже читаю проповеди и время от времени зачитываю им длинные цитаты из Священного писания. Костел мой огромен, доктор, и я не буду трепать себе язык ради нескольких глуховатых старух. Говорю же, что независимо от вероисповедания я хотел бы видеть у себя в костеле хотя бы по одному человеку от каждой семьи из Скиролавок. Разве я отбираю у вас пациентов? А зачем вы отнимаете у меня верующих? Писатель Любиньски начал подавать хороший пример, и если не он сам, то его жена бывает в костеле на богослужениях. Только художник Порваш упорствует в атеизме. Я не имею ничего против свободы совести, пусть он будет атеистом у себя дома. Но в костел он должен время от времени заглядывать. Сегодня после колядования он дал на костел 500 злотых. Я ему сказал: милостыней от грехов не откупишься. Вы думаете, я не знаю, чего он добивается? Старший лесничий из Барт жалуется, что лоси портят ему посадки, у меня есть три лицензии на отстрел лосей. Писатель Любиньски получил сегодня у меня одну, и вы, доктор, получите. Но Порваш пусть придет за лицензией в костел, на богослужение, иначе я отдам ее лесничему Турлею или коменданту отделения милиции.
— Правильно, — поддакнул доктор Неглович. — Но что касается моей домохозяйки, Макуховой, то я хотел бы еще раз напомнить вам, что она протестантка.
— Костел мой огромен… — снова начал священник, но доктор, заметно теряя терпение, легонько ударил ладонью о стол.
— Вы, наверное, помните, святой отец, что пастор Джонатан Кнотхе, когда вернулся сюда после войны, перенеся ужасные унижения, обнаружил в своем приходе католического ксендза, а его храм в Трумейках был заменен костелом. Сын его, пастор Давид Кнотхе, вынужден сейчас отправлять службы в маленькой комнате в доме Шульца. Я не хочу терять дружбу пастора Кнотхе, которого ценю и уважаю.
— Я тоже ценю и уважаю пастора Давида Кнотхе, — ответил священник Мизерера. — Все же не его и не моя вина в том, что над этим краем пронеслась такая буря. Факт, однако, что тут осталась только горстка иноверцев, а основная масса людей исповедует католицизм. Пастор Давид Кнотхе приезжает сюда издалека только раз в месяц, чтобы провести у Шульца богослужение. А остальные воскресенья? Не могу я допустить, чтобы в остальные три воскресенья дьявол бесчинствовал в Скиролавках. Стены католического костела дают безопасное убежище перед Сатаной даже евангелистам. Повторяю: пастор Давид Кнотхе — человек необычайно богобоязненный, большой патриот и муж, достойный наивысшего уважения. Несколько раз предлагал я ему, чтобы во время приездов в Скиролавки он ночевал у меня, а не в деревенских халупах.
— Он робок, — вздохнул доктор. — Надо понять и его обиды. Но паприкаш стынет, святой отец.
Они наложили себе на тарелки большие порции курицы, полили красноватым пахучим соусом. Потом священник пробормотал молитву над столом, и оба уселись на стульях с высокими спинками. В тоненьких бокальчиках появилась кровавая вишневочка. И так на другой день после праздника Трех Королей священник Мизерера из Трумеек и доктор Ян Крыстьян Неглович из Скиролавок сошлись в схватке, а возле дома ветер гудел в старых елях, разогнавшись на закостеневшем от мороза озере.
Священнику Мизерере было тридцать семь лет, и в приходе в Трумейках он появился шесть лет назад, сразу после смерти ксендза Дуриаша. Его приезд опередили ужасные вести: говорили, что прежде, чем поступить в семинарию, он прошел воинскую службу, где прослыл необычайно метким стрелком. Сам генерал дивизии Кукля приколол ему на грудь значок отличного стрелка и уговаривал остаться в армии. Однако Йонтек Мизерера предпочел стать Духовным пастырем.
Для священника Мизереры слова Иисуса Христа «Паси овец моих» означало нечто большее, чем для других молодых людей, которые вместе с ним приняли духовный сан. Эти слова имели не только мистическое, но и конкретное содержание. Йонтек Мизерера несколько раз ходил с отцом на все лето пасти овец среди зеленых лугов Полонины Цариньской. Овцы и барашки были доброго нрава, но все время с ними были какие-то хлопоты, они отбивались от стада, позволяли сожрать себя волкам. Так и люди, по мнению священника Мизереры, были в основе своей добрыми и честными, но отбивались от стада в поисках корма повкусней и попадались время от времени в разные ловушки. Мизерера любил людей, очень любил и Господа Бога, физическое присутствие которого ощущал почти везде, особенно когда шел лесом с ружьем через плечо или гремел с амвона и видел, как разбредшееся стадо снова собирается и множится. В деревянном костелике, в местности, где он родился, было несколько Христосов, грустных, сгорбившихся, с лицами, искаженными печалью. Эти фигуры не вполне отвечали представлениям Йонтека о Господе Боге. В его понятии существо настолько прекрасное, возвышенное, а вместе с тем совершенное, как Бог, не могло быть ни мрачным, ни печальным, а, наоборот, добрым и веселым, с улыбкой на своем непроницаемом обличье. Да, конечно, люди грешили, и очень, поэтому Бог послал на землю Христоса, который страдал и был распят на кресте, чтобы спасти человечество. Но ведь и сам Христос не всю жизнь страдал и мучился, он даже бывал на свадьбах, а когда не хватило вина, превратил в вино воду. Даже когда он шел на смерть, то счел уместным пригласить своих близких на вечерю.
Когда маленький Йонтек Мизерера был у первой исповеди, ксендз сурово его осудил за то, что он съел у матери целую банку меду. «Господь Бог печалится, когда маленький мальчик съедает у матери банку меду», сказал ему священник. Йонтек долго думал об этом деле, пока не пришел к выводу, что Господь Бог вовсе не опечалился, когда узнал, что он, — Йонтек, съел у матери банку меду, но, самое большее, осуждающе покрутил головой и усмехнулся себе в усы. Потому что Бог — существо добродушное и снисходительное к человеческим слабостям, и, по-видимому, он очень любит людей, поскольку их сотворил. Гремел, стало быть, с амвона священник Мизерера, грозил своим прихожанам ужасными карами, но тут же выказывал понимание и снисхождение к их слабостям, привлекал в свое стадо даже овец черных, наичернейших. О себе же думал, что и сам он — создание слабое и податливое ко злу. Поэтому он часто исповедовался, назначал себе различные кары и старался стремиться к добру. Это правда, что он любил ходить с ружьем по полям и лесам, иногда танцевал с невестой на чьей-нибудь свадьбе. Любил он и вечерять, даже с такими черными овцами, как доктор Ян Крыстьян Неглович, но разве Иисус Христос не вечерял с Иудой, хоть и знал, что тот продал его за тридцать сребреников? Важнейшим делом для пастыря было, чтобы стадо барашков не разбрелось, а паслось себе спокойно. Костел священник Мизерера видел чем-то огромным, всеохватывающим, приближающим к себе человеческие существа с самым разным цветом кожи и самыми — разнообразными представлениями о Боге, а себя — как того, кто по причине принадлежности к духовному сану должен нести людям утешение в их горестях и приумножать хлеба духовной пищи.
В Трумейки он приехал вместе со своей сестрой, Дануськой, сорокалетней высокой и костлявой горянкой с черными как смоль волосами и крючковатым носом ведьмы. Священник Мизерера тоже был высоким, гибким, с пружинящими движениями и громким голосом, привычным к крику в горах. Кожа у него была смуглая, брови кустистые и черные, волосы гладко причесаны. Женщинам он казался необыкновенно красивым, и некоторые жалели, что вместо того, чтобы осчастливить кого-то из них, он дал обет чистоты. Глаз у него был действительно необычайно меткий, что вызывало зависть у коменданта гминного отделения милиции. Вскоре, впрочем, он вступил в местный охотничий кружок и был единогласно избран ловчим, то есть главнейшей персоной среди здешних охотников.
На первое богослужение в костел в Трумейках любопытство привело огромную толпу людей со всего прихода, верующих и неверующих, посещающих обычно костел и не посещающих, атеистов и язычников, исследователей Священного писания. А день не был подходящим для такого большого сборища, потому что лил весенний дождь и через дыры в крыше проникал внутрь костела.
После Евангелия влез священник Мизерера на крутой и высокий амвон, который когда-то был красиво позолочен, а теперь краска с него почти совсем облезла. Положил перед собой толстые книги: Священное писание и труд св. Августина «О царствии Божьем». И с такими к собравшимся обратился словами:
— О приходе Трумейки я слышал, что он — наибеднейший в стране, а сердца у здешних людей затвердевшие и многие из них отвернулись от Бога. А знаете ли вы, что вера — это дар милости Божьей, которую Господь Бог разделил между людьми? Где же милость Божья, которую Господь Бог в мудрости своей для прихода Трумейки предназначил? Вот я и прибыл для того, чтобы эту милость для вас отыскать. Увидеть, где она спряталась. И найду ее, хоть бы под землю нужно было спуститься, в сараи и хлевы заглядывать, с Сатаной бороться. И говорю вам, что чуть-чуть — и я возвращу вам эту милость.
Тишина была в костеле, только время от времени какой-нибудь старец покашливал. А священник Мизерера ударил кулаком в деревянный пюпитр на амвоне и загремел:
— Мой предшественник, ксендз Дуриаш, помилуй, Господи, его душу, умер с голоду, потому что вы его уморили, жалея податей на костел. В страшной муке умирал, а никто из вас не подумал, чтобы ему жирной корейки принести, сальца, золотых яичек, дичины. В других приходах священники в толстых мехах ходят, а вы своего ксендза голодом заморили. Но говорю вам, что с этим покончено.
В костеле сделалось шумно, и страх охватил людские сердца. Взгляды устремились к доктору, который когда-то сообщил людям, что ксендз Дуриаш умер от рака желудка и никакой пищи принимать не мог, а что съедал то сразу возвращал. Но лицо доктора Негловича было непроницаемо, бровь у него не дрогнула, и улыбка не появилась в уголках рта. Он только смотрел куда-то вверх, на дырявую крышу, откуда лило ручьем, — посреди костела образовалась большая лужа. Тем временем священник Мизерера проповедовал дальше:
— Я подтянул сутану и, как пилигрим, обошел свой приход, ходил по полям, по межам и по лесам. И что я видел? Вот именно, что ничего не видел. Ни зайчика, который радостно скачет, ни куропатки, которая, мелькая ножками, в молодом жите скрывается, ни кабанов лохматых, ни козликов, ни серенок изящных. Что случилось с этими зверюшками? Что вы сделали с творением Божьим? Разве не сказано в Священном писании: «И создал Бог зверей земных, и увидел Бог, что это хорошо»? Но вовсе не хорошо, потому что я не увидел этих творений Божьих ни на полях, ни в лесах. Потому что браконьерствуете! Потому что силки расставляете и ловушки разные. Но говорю вам, что ни один браконьер и расставляющий силки отпущения грехов у меня не получит, пока крестом не полежит в этой луже, которую вы видите посреди костела.
Потом священник Мизерера правую руку в кулак сжал и погрозил собравшимся в костеле:
— Браконьеры, лентяи, бездельники, блудодеи, язычники! Где же дьявол и где Господь Бог? Знайте, дьявол живет в душах недоверков и язычников, тех, которые зло творят. И наоборот, Господь Бог живет в сердцах и душах тех, которые костел любят, добрые поступки совершают. И в доме Божьем Бог тоже живет, то есть в этом вот помещении. А когда вы головы кверху поднимете, то что вам дано увидеть? Дыру в крыше, через которую вода капает в костел, то есть в жилище Бога. Разве так выглядят ваши жилища? Разве так должен выглядеть дом Божий? Правда, говорю вам, что придут для вас последние сроки. Дом Божий устроите так хорошо, чтобы был настоящим жилищем Божьим. Костел наш — памятник старины, XIV века, и как памятник культуры, он служит всем людям. Поэтому общими усилиями он должен быть обновлен. Воеводский реставратор обещал дать сто тысяч на крышу костела, если и вы дадите сто тысяч. Итак, нужно, чтобы было дважды по сто тысяч злотых. Потом третий раз нужно будет сто тысяч на ремонт дома и потом четвертые сто тысяч на машину для меня, то есть для вашего духовного пастыря, чтобы я не гонял по приходу с высунутым языком, а с удобством сидел за рулем, хорошо одетый. Пятые сто тысяч вы соберете на викария, чтобы он был достойным своего священника. И шестые сто тысяч надо будет собрать на костельный колокол. Как говорит о числе «шесть» святой Августин: «Число „шесть“ совершенно, потому что оно является суммой своих частей». И так говорит далее святой Августин: «Имея в виду совершенство цифры „шесть“, сотворение мира было выполнено путем шестикратного повторения одного и того же дня. Цифра „шесть“ обозначает совершенство, творений Божьих. Это — число, которое первым представляет собой сумму своих частей, то есть сумму шестой части, третьей части и половины, то есть единицы, двойки, тройки, которые при сложении образуют именно шесть». Впрочем, не буду вам об этом долго говорить, потому что умным это не нужно, а глупые и так не поймут. Следует, однако, сказать, что «шесть» — это число совершенное, поэтому шесть раз по сто тысяч вы должны будете собрать. А когда каждый из вас полезет за этим в узелок или кошелек, вы убедитесь, какое вас охватит удивительное чувство, как бы сосание во внутренностях и глубокая скорбь. Именно таким образом проявится в вас милость веры.
Священник Мизерера снизил свой голос, потому что ему уже не хватало воздуху в груди. В костеле стояла абсолютная тишина, даже всякие покашливания прекратились. Мысль об огромной сумме, шестьсот тысяч злотых, не одного заставила остолбенеть, потому что многие раньше сомневались, положить ли злотый на блюдо, с которым священник Дуриаш обходил верующих. А теперь все чувствовали, что тут дело не закончится злотым, даже двумя и даже шестью, которые являют собой число совершенное, а наверняка шестьюстами злотыми. От человека, который стоял на амвоне, била такая сила и мощь, что было очевидно: придется жертвовать эти шестьсот злотых, или шесть раз по шестьсот, раз уж «шесть» — это число совершенное.
Окончил священник Мизерера святое богослужение, люди понемногу покидали пристанище Божье, но не так, как раньше — шумно и радостно, а в молчании, слегка напуганные, призадумавшиеся. Некоторые, боясь за свои кошельки, окружили самых мудрых жителей прихода, таких, как доктор Ян Крыстьян Неглович, о котором было известно, что он так же охотно ходил в костел в Трумейках, как и в дом Шульца на моления, которые проводил пастор Давид Кнотхе. В разговорах с одними он выражал сомнения в существовании Бога, а о другими укреплялся в вере. Потому что, как истинно мудрый человек, ни в чем на свете он не был уверен до конца и так утверждал: «Раз от определенных телесных недомоганий медицина не знает лекарства, значит, должны быть душевные потребности, удовлетворить которые может только глубокая вера или атеизм». А когда кто-нибудь упрекал его, что он как бы хочет на одной голове две шапки носить, он отвечал со снисходительной усмешкой: мол, ему не кажется правдоподобным, чтобы Бог проживал только в одном храме.
Спрашивали люди доктора, что он думает о новом священнике. Тот отвечал коротко:
— Скажу вам, что в Трумейки прибыл Большой Человек.
— У него должна быть фамилия Пазерера (пазерность — алчность. Прим. переводчика.), а не Мизерера, — едко заметил писатель Любиньски.
И был не прав. Как только щедрей посыпались злотые на блюдо в костеле, сразу же сюда начали свозить пахнущие живицей бревна и стопы листовой жести. Мизерера жил скромно и, как все люди, имел один желудок. Так же, как Дуриаш, он довольствовался тремя комнатами в половине приходского дома, потому что на другой половине уже давно жила бедная семья погорельцев. Как древние тамплиеры, он смело мог сказать: «Non nobis, domine, non nobis, sed nomini Tues de gloriam». Хоть он и справил себе вскоре автомобиль, но ездил на нем не только на охоту, но и к больным и умирающим, к каждому, кто нуждался в духовном утешении. А также — не скроем — это было наглядным доказательством для всей околицы, что приход Трумейки не менее набожен, чем другие приходы.
Но был один человек, по фамилии Кондек, стыдно сказать, из Скиролавок, хозяин богатый безмерно, но необычайно скупой. Он оповестил всех, что хоть он и верующий, но ни гроша не даст на костел, и это потому, что, по его мнению, религия дается даром. Что хуже всего и других он стал уговаривать, чтобы они скупились на грош для костельного блюда и не заботились о дыре в костельной крыше.
Терпеливо ждал Мизерера, чтобы милость Божья сокрушила затверделость Кондекова сердца, но прошли четыре воскресенья, и ничего такого не произошло. Кондек же с каждым днем становился все более заносчив и даже позволял себе говорить разные глупости, например, что за Кондековых свиней надо платить, но удобрения он должен получать даром. Никого он не хотел вознаграждать за помощь на уборке, но себе требовал плату вперед, если вспашет кому-то поле своим трактором. Забеспокоились самые просвещенные люди в деревне, например, доктор Неглович, писатель Любиньски, а также те, которым Кондек задолжал плату. Держали совет о Кондеке долго, но безрезультатно.
Священник Мизерера прибегнул к единственному оружию, которым располагал, то есть к молитве. С тех пор каждое воскресенье, сразу после богослужения, он становился на колени на ступеньках алтаря и громко молился о милости Божьей для человека по фамилии Кондек. А вместе с ним спустя несколько воскресений начали молиться те, кому Кондек задолжал плату за помощь на уборке.
Забеспокоился Кондек, когда ему жена и дочери донесли о молитвах в костеле, будто он был мертвым. Однажды вечером он запряг коней в повозку и приехал к дому доктора Негловича.
— Молятся за меня, как за умершего, — сказал он со злостью. — Но ведь я здоров, правда? Осмотрите меня.
— Осмотрю вас, Кондек, — согласился доктор Неглович. — Но помните, что в поликлинике в Трумейках я лечу даром, а у себя дома за деньги.
— Хочу за деньги, лишь бы внимательно, — заявил Кондек.
Осмотрел доктор Кондека очень внимательно, потом сказал ему:
— Вы вполне здоровы. А сейчас прошу шестьсот злотых.
Кондек пасть раззявил, показывая четыре последних зуба, которые, как трухлявые пеньки, торчали у него в верхней челюсти. Поскреб себя грязными пальцами по небритым щекам.
— Аааааа, — выдавил он из себя, — а почему же столько? Я слышал, что вы брали по триста злотых.
— Это правда, — согласился доктор. — Когда-то я брал за консультацию только триста злотых. Но это изменилось с тех пор, когда священник Мизерера объяснил мне, что цифра «шесть» значительно совершенней, чем цифра «три».
— Шесть, а не шестьсот, — буркнул Кондек.
— Нуль — это ничто, — спокойно ответил доктор. — А два нуля пишут в городах на дверях таких мест, куда люди ходят по нужде. Об этих нулях в приличном обществе даже говорить не принято.
— Это все из-за Мизереры. — Кондек ударил себя кулаком в голую грудь. — Это из-за него у меня столько хлопот. Но я здоров. И священник может себе молиться за мою душу сколько хочет. Доктор посмотрел на Кондека своим приветливым взглядом, но Кондеку казалось, что сквозь стекла очков этот взгляд вонзается в. него, как зубцы вил. А потом сказал:
— Бывает так, что человек парализованный, которому не могли помочь и сто наилучших врачей, под воздействием глубокого потрясения, испуга или горячей молитвы начинает ходить. Бывает и так, что человек, о котором даже хороший врач сказал, что он вполне здоров, уже за порогом дома падает в снег, как трухлявое дерево. Не знаю, Кондек, есть ли Бог, или его нет. Но мне зато известно, что мне с вас причитается шестьсот злотых за консультацию, как известно и то, что ксендзу Мизерере нужны деньги на восстановление нашего костела — памятника старины. Нужны ему деньги и на то, чтобы жить в соответствии со своим духовным положением. А положение это высокое, примерно такое же высокое, как положение врача.
Кондек хотел плюнуть доктору под ноги, но воздержался, потому что был разодет до пояса. Он поспешно оделся, дрожащими пальцами выгреб из кармана сверток денег. Это были старые помятые купюры, которые редко бывали в обращении и пахли сеном, — видимо, в каком-то из матрацев он их держал. Отсчитав двенадцать этих купюр, он почти бросил их на стол доктора и вышел, хлопнув дверями. За воротами хлестнул коней и двинулся домой.
А наутро он поехал автобусом в Барты, чтобы подать заявление в суд. И даже нашелся адвокат, который за большие деньги написал иск против священника, но суд иск не принял, обосновав свое решение так: «Не противоречит закону, если кто-то в костеле молится за душу другого человека или если это делают несколько особ».
Кондек зря потратился на адвоката и вернулся домой ни с чем. Но самое плохое было еще впереди. Крыша в костеле уже была покрыта жестью, но священнику не хватило денег на водосточные трубы. Тогда в одно из зимних воскресений, сразу после службы, Мизерера одиноко двинулся в пешее шествие к усадьбе Кондека в Скиролавках, чтобы поговорить с ним о его жизни, поступках и словах. Не разошлись еще люди от костела, когда священник в сутане, покрытой коротким кожушком, в берете, в толстых и тяжелых башмаках пустился в это удивительное шествие. Людям, хорошо знавшим скупость Кондека, показалось, что Мизерера идет будто бы к вратам ада на встречу с Люцифером. Шел и шел Мизерера по заснеженной дороге из Трумеек в Скиролавки, перешагивал через высокие сугробы, спотыкался в замерзших колеях. Отходя от костела, он должен был уменьшаться, но людям он казался все выше, почти в великана вырастал, хоть не происходил из этих краев, которые рождали великанов. Ведь человек может расти по-разному. У того, кто растет наружу, рост ограничен; тот же, кто растет внутрь, иногда и головой до неба может достать, потому что нет границ для его величия. Так и одинокий Мизерера, идя к Кондеку, стал в одно мгновение великаном, и тотчас же за ним двинулась кучка любопытных. Несмотря на расстояние, люди видели, что священник горячо молился и время от времени осенял себя крестным знамением, чем отгонял от себя страх и силы сатанинские.
Увидел Кондек из окна своего дома приближающегося священника Мизереру и понял, что к нему он направляется, на беседу о его жизни, поступках и словах. Поскорее он спрятался в сарае и зарылся в кипу соломы, но оттуда его вытащили три дочки, которым тоже уже надоело его скупердяйство. Как рассказывали, кормил он их картошкой в мундире, из-за чего у них были большие животы и они не могли найти себе женихов. «Выходи к священнику, если так смело до сих пор говорил», — сказала Кондеку его жена. Тогда, как раскрученный волчок, стал Кондек метаться по своему подворью, и наконец вырвал из колоды топор и встал с ним возле калитки, страшным голосом крича Мизерере: «Голову срублю, если кто-то мою калитку откроет и ко мне во двор войдет, потому что я ни с кем не хочу говорить о своей жизни, поступках и словах!»
Увидел Мизерера налившиеся кровью глаза Кондека, блеск лезвия его топора, но угроз не испугался, а осенил крестным знамением Кондека и его топор, его дом и его подворье, его жену и трех дочерей, которые стояли в дверях дома. Тогда из рук Кондека выпал топор, сам он упал на колени в снег на подворье, а священник шагнул в калитку, наклонился к Кондеку, обнял его своими могучими руками и вместе с ним заплакал. Кондек дал знак рукой своей жене, и та вынесла из дому сверток банкнотов — шесть раз по шестьсот злотых, — но Мизерера денег принять не хотел.
— Не за деньгами я сюда пришел, — оповестил он громко. — Но как пастырь к заблудшей овце, чтобы возвратить ее в стадо.
А потом встал на колени рядом с Кондеком, а вместе с ним встали на колени три дочери Кондека, а также его жена, и молились они долго и громко. Сразу же после молитвы Кондек запряг в повозку двух коней и отвез священника в Трумейки, но дал ли что-нибудь на костел, неизвестно. Факт только, что к весне на костеле были новые водосточные трубы, и дождь в них радостно бормотал. Кондек же с тех пор бывал на богослужении в Трумейках каждое воскресенье и вскоре даже балдахин носил во время праздника Божьего тела, как пристало богатому хозяину. Выплатил Кондек людям то, что им причиталось за работу на уборке, и хоть, правду сказать, он никогда не переставал быть скупым, но время от времени вступал с собой в жестокую схватку. Чищеную картошку и клецки со шкварками он позволил есть дочкам, поэтому не стало у них таких больших животов, и две из них вскоре вышли замуж за сыновей Крыщака.
В сущности, великим человеком показал себя священник Мизерера, и никто, кроме художника Порваша, громко на него фыркать не смел. Сердился Порваш, который при сборах на костел или еще на какие-нибудь общественные дела был последним из последних, что священник оказывает на людей моральное давление, а это противоречит принципу свободы совести. А потому как Порваш был когда-то таким же горячим, как Кондек, то и решил он написать жалобу светским и духовным властям. К сожалению, Порваш не умел писать ни жалоб, ни заявлений и должен был обратиться к писателю Любиньскому, который, само собой, владел пером лучше всех в околице.
Любиньски, однако, не хотел писать заявления и жалобы. А почему — не объяснил.
Пошел тогда художник Порваш на полуостров к дому доктора и начал с ним беседовать о свободе совести.
Неглович вежливо кивал своей седеющей головой и наконец обратился к Порвашу с такими словами:
— Хорошо дискутировать о свободе совести, дружище, но не кажется ли вам, что сначала не одному стоило бы вспомнить, что существует у человека нечто такое, как совесть?
Знал Порваш, что доктор имел в виду. На деревенском сходе когда-то решили сложиться на покупку нескольких пар трусиков и колготок для детей Поровой, которые по снегу и морозу бегали босиком. Порваш был тем единственным человеком, который даже злотого пожертвовать не хотел. Сам не свой покинул он дом доктора, а потом дал старосте двадцать злотых на колготки для детей. Поровой, а сто злотых пожертвовал на приходский костел. Жалобы он не подал и даже о ней не вспоминал.
Итак, не прошло и двух лет, а крыша приходского костела в Трумейках была покрыта новой жестью, священник Мизерера ездил в «фиате» цвета «йеллоу», а викарий — на эмзетке. Потом закончился ремонт приходского дома и колокольни, и священник начал собирать на колокол такой могучий, чтобы его было слышно в Скиролавках, во вместилище безбожия и язычества. На полях радостно порхали стада куропаток, в лесах стало прибывать серн и оленей, пришли откуда-то лоси, а стада кабанов лезли на картофельные поля, расположенные ближе к лесам. Священник Мизерера вскоре стал ловчим охотничьего кружка «Огар», и с тех пор имел большую власть не только над теми, кто отыскал в себе милость веры. Дрожал перед священником простой народ, и всякие чины должны были с ним считаться. Говорили, что даже сам полковник Добегальски из охотничьего кружка охраны правительства, чьи охотничьи угодья были по соседству с угодьями кружка «Огар», в присутствии священника Мизереры переминался с ноги на ногу, когда ему пришлось платить компенсацию за урожай, уничтоженный кабанами.
На воскресные проповеди священника съезжались люди даже из других приходов, а по наиболее торжественным праздникам прибывали доктор Неглович, и писатель Любиньски. Проповеди были на самые разные темы, богатые примерами из древней истории, из житий святых и книг св. Августина. Узнавали люди о везении и невезении, которые чаще всего бывают общими для людей хороших и плохих; о том, что платонист Апулей думал об обычаях и. делах демонов; о том, что каждая женщина должна свой орган и волосы на нем мыть по крайней мере так же часто, как ноги; о чудесах, которые Бог с помощью ангелов прибавлял к своим обетам, чтобы укрепить веру людей набожных; о природе души человеческой, сотворенной по образу Божию; о пользовании календариком бесплодности; о жизни телесной, которая происходит не только из капризов тела, ной из капризов духа; о том, что Священное Писание ничего не говорит по вопросу, надо ли брать женщину спереди или сзади; что апостол Павел написал о явлении Антихриста; о Лукреции, которая лишила себя жизни из-за совершенного над ней насилия, чем ужасно согрешила; какие неудачи преследовали римлян во время Пунических войн, когда они напрасно ждали помощи от своих богов; о некоем Варро и его ошибочных взглядах на суть вещей; и тому подобном; а перечислить эти темы невозможно, так их было много и такими они были интересными.
Не прекращал, впрочем, священник и стараться, чтобы милость Божья вернулась в сердца безбожников. Несколько раз в год он приезжал к доктору Негловичу и вел с ним жестокие схватки.
Страшные и удивительные были те поединки.
В десять вечера старая Макухова, которая была домохозяйкой еще у хорунжего Негловича и жила по соседству, направилась в дровяник доктора, чтобы принести себе в кухню смолистых щепок, и боковой калиткой прошла во двор, встреченная волкодавами, радостно виляющими хвостами. Когда она собирала щепки, то видела свет в салоне доктора и собственными ушами слышала мощный голос священника, которому вторил голос доктора. Но это вовсе не было религиозное песнопение, а такое себе, обычное, светское. Но старая Макухова никогда об этом никому не сказала, даже собственному мужу, так же, как никто никогда не слышал от нее о том, кого она заставала в спальне доктора, когда по утрам приходила растапливать печи. После смерти старой Негловичовой возле нее воспитывался молодой Неглович, а поскольку сама она детей не имела, то любила его как мать или еще сильнее, какой-то дикой любовью, для мира, может быть, непонятной. И только тогда она была вправду счастлива, когда доктор съедал приготовленный ею обед, а на ночь у него была баба, о которой она знала, что та здорова и хорошо дает. Доктор отплачивал ей большим доверием, не было в его доме секретов от старой Макуховой, она имела доступ и к коробочке с его деньгами. Не раз во время обеда, когда он ел, а она стояла рядом и, заложив на животе руки под фартук, с удовольствием наблюдала, как он двигает челюстями, он рассказывал ей о своих ночных переживаниях, об особенностях женщин, которые по ночам бывали у него в гостях. Вслух она иногда удивлялась: «Так говоришь, Янек, что жена начальника гмины так высоко ноги задирала? А не похожа на такую, ведь ляжки у нее толстые и тяжелые. Интересно, что мы сделаем с пани Басенькой? Она прямо горит, чтобы сюда на ночь попасть, цацки у нее торчат, как клыки у кабана». А доктор, чавкая, мурлыкал: «Ничего мы не сделаем с пани Басенькой. Она из таких, что потом от человека не отцепится и каждый вечер будет прибегать, как та предыдущая жена писателя. Такие дела мы не можем себе позволить». И под вечер, когда, помыв посуду и приготовив доктору ужин, она возвращалась домой через боковую калитку, то представляла себе, что она сама — жена начальника, и хоть ей было уже почти шестьдесят лет, удивительная сладость охватывала ее тело. Была она высокой, худой, но в эти моменты воображала, что у нее толстые и тяжелые ляжки, как у жены начальника, а цыцки ее торчат, как у пани Басеньки. Но ее муж так и не узнал об этих ее переживаниях и наслаждениях, потому что человеческая мысль — как птица, которая может летать высоко в пространстве, еще выше, чем орлан-белохвост, который каждый год крал кур и уток со двора у доктора, но доктор никогда не позволял в него стрелять, потому что, как он утверждал, тот, кто убьет орлана-белохвоста или лебедя, того смерть ждет в три дня после убийства.
Был доктор вдовцом и жил одиноко. Сочувствовали женщины из Скиролавок одиночеству доктора, больше сочувствовали, чем осуждали за то, что он баб меняет. Самое большее — говорили потихоньку там и сям, что доктор, прежде чем в женщину войти, должен ее унизить, но в чем это заключалось, никто не знал, потому что те, кто дал себя унизить, стыдливо молчали, а доктор на вопросы по этому поводу отвечал пренебрежительным взмахом руки.
О ночной жизни доктора никогда не высказывался священник Мизерера, но и о нем кружили разные слухи, потому что ночная жизнь ксендзов всегда вызывает наибольшее любопытство толпы. Говорили, что живет он с собственной сестрой, но многие отбрасывали такую мысль с презрением, потому что Дануська, сестра священника, была некрасивая, высохшая, как смолистая щепка, и скорее напоминала ведьму. Злые языки твердили, что Мизезера ушел из предыдущего прихода, потому что в него влюбилась одна симпатичная женщина, он же не был достаточно устойчивым против ее уговоров и прелестей. Говорили, что некогда, одетый в цивильное платье, он выезжал куда-то на побережье на своем «фиате» желтого цвета, и такой же автомобиль видели перед виллой, в которой жила жена морского офицера, ходившего в дальние рейсы. Злые языки бывают везде, в том числе и в Скиролавках и в Трумейках, но если принимать во внимание не сплетни, а только факты, то священник Мизерера был человеком, на редкость устойчивым к телесным искушениям, несмотря на то, что страшно нахальными бывают женщины, когда священник красив, в силе века и голос у него громкий, как грохот бури. Действительно, большую закалку и силу духа выказывал священник Мизерера в этих делах, и ни одна женщина в приходе Трумейки не могла похвалиться, что священник даже ее руку в своей ладони задерживал дольше, чем это было необходимо, не говоря уже о том, чтобы он положил свою руку женщине на какое-нибудь иное, чем лоб, место. И сплетни оказывались шелухой, а правда — ветром, который шелуху развеивает.
Доктора Негловича в околице считали человеком большого духа. Но и священник Мизезера не был духовно беден, и даже иногда приобретал силу большую, будто бы стояла за ним духовная мощь. В час ночи поддался доктор Неглович и рухнул головой на стол. И тогда священник Мизерера взял его на руки, как убитую серну, и понес в спальню, где, осторожно раздев, уложил на большую деревянную кровать, на которой спал когда-то хорунжий Неглович со своей женой, а после ее смерти — с Макуховой. Потом священник Мизерера вернулся в салон, налил себе еще одну рюмочку вишневки, закусил кусочком кабаньего жаркого и, старательно погасив свет, тоже пошел в спальню. Он снял сутану, повесил ее на спинку стула, снял брюки и квадратиком сложил на сиденье. В белой нижней рубашке и длинных кальсонах он лег возле доктора Негловича, и через секунду спальню наполнило громкое храпение двух могущественных и справедливых мужей, которые, закончив великую схватку, заслужили себе отдых, достойный их возраста, разума и положения.