Душистым весенним вечером 17 мая 1860 года, запершись в мрачноватом номере варшавской гостиницы, двадцативосьмилетний Павел Третьяков вывел на большом продолговатом листе бумаги: «Завещательное письмо» — и быстро, не раздумывая, начал писать. Текст завещания давно был составлен им в уме. Дело в том, что по коммерческому договору каждый совладелец их фирмы должен был положить в кассовый сундук конторы конверт со своими распоряжениями на случай смерти. Брат Сергей и Владимир Коншин уже сделали это. А у Павла Михайловича, на котором лежала львиная доля работы, все не находилось минутки записать свою волю.

Сейчас, впервые выехав за границу вместе с Коншиным и членом их молодежного кружка Шиллингом, Павел Третьяков счел необходимым выполнить условия договора и отправить завещание в Москву. Мало ли что может случиться в путешествии! Варшава была первой большой остановкой на их пути, и молодой коммерсант решил не откладывать далее необходимое дело. В окна струился теплый весенний воздух, маня на улицу из неуютного гостиничного номера. Друзья не преминули воспользоваться хорошей погодой и отправились осматривать польскую столицу, а Павел Михайлович, наклонившись над разложенными листами, принялся за составление документа.

Будучи человеком принципиальным и справедливым, он рассудил так. Капитал, оставшийся ему от отца, следует поделить поровну между братом и сестрами. Это деньги семейные. Зато капиталом, им самим приумноженным и накопленным за последние десять лет, он вправе распорядиться по собственному усмотрению, сообразно своему желанию. А желание у него, страстное, всепоглощающее, одно — создать народный музей русской живописи.

И вот пишет Павел Михайлович на листе: «Желание мое искренне и непременно… Капитал… сто пятьдесят тысяч р. серебром я завещаю на устройство в Москве художественного музеума или отечественной картинной галереи и прошу любезных братьев моих Сергея Михайловича и Владимира Дмитриевича и сестер моих Елизавету, Софию и Надежду непременно исполнить просьбу мою; но как выполнить, надо будет посоветоваться с умными и опытными, т. е. знающими и понимающими искусство, и которые поняли бы важность учреждения подобного заведения, сочувствовали бы ей… (Я забыл упомянуть, что желал бы оставить национальную галерею, т. е. состоящую из картин русских художников)».

Третьяков подумал, что следует указать свой план создания музея, и записал его. Он предполагал купить коллекцию Прянишникова, присоединить к ней все свои картины и обратиться ко всем любителям живописи с просьбой пожертвовать в национальную галерею хотя бы по одной русской картине, может, что-либо пожертвуют и сами художники, затем, наняв приличное помещение, разместить там все произведения. Третьяков указал, что управлять галереей должно специально образованное для этого Общество любителей художеств. Особо отметил, что общество желается частное — «не от правительства и, главное, без чиновничества». Наметил, что «общество должно приобретать все особенно замечательные, редкие произведения русских художников, все равно какого бы времени они ни были».

Павел Михайлович решил, что из всей родни именно Сергей, с его доброй душой, безукоризненной честностью и наибольшей любовью к искусству, лучше всех смог бы выполнить завещанное. Поэтому вывел далее адресованные ему слова: «Более всех обращаюсь с просьбой к брату Сергею: прошу вникнуть в смысл желания моего, не осмеять его, понять, что для неоставляющего ни жены, ни детей и оставляющего мать, брата и сестер, вполне обеспеченных, для меня, истинно и пламенно любящего живопись, не может быть лучшего желания, как положить начало общественного, всем доступного хранилища изящных искусств, принесущего многим пользу, всем удовольствие».

Павел Михайлович попросил брата быть членом Общества по управлению галереей. Хотел уже кончать и поставить дату. Но, понимая, что желание его передать такой большой капитал на столь необычное для его среды дело вызовет (коль суждено ему будет скоро умереть) много разговоров, он решил еще раз обратиться к родным. «Прошу всех… — закончил он, — не осудить моего распоряжения, потому будет довольно осуждающих и кроме вас, то хоть вы-то, дорогие мне, останьтесь на моей стороне». Подписался: «Павел Третьяков» — и выставил город и дату: «Варшава, 17 мая 1860 года».

Самостоятельный, цельный человек, Павел Михайлович и в будущее смотреть умеет. Многим ли купцам в голову придет тратить пóтом заработанные деньги на картины, да к тому же еще не потомкам предназначенные, а народу. Чудачество? Непохоже. Третьяков — деловой коммерсант. Судя по тому, как фирма процветает, — отличный организатор и экономист. Нигилизм? Не без этого, наверно, если понимать под сим «осудительным» в купеческой среде термином передовые демократические взгляды.

Многим все это непонятно будет, даже, возможно, возмутит. Ходит Третьяков по номеру, пытается представить, кто как среагирует на его завещание, случись, что с ним. Тревожит его это? Скорее просто интересует. Воля его тверда, менять ее он не будет. Волнует лишь, чтоб все хорошо с галереей устроилось. И конечно, желательно при жизни, самому все успеть. А кто что подумает о нем, не все ли равно. Написал же он недавно одному обманувшему в деле коммерсанту, расторгая с ним все отношения: «Я …доверяя только собственной оценке своих поступков, на чужие мнения не обращаю внимания по пословице: „На весь свет не угодишь“».

Главное, он задумал полезное, доброе дело. Конверт запечатан. Теперь можно и путешествием наслаждаться. Жаль, что из них троих лишь Дмитрий Шиллинг знает языки. В Польше еще ничего было, а в Германии без Дмитрия не объяснишься поначалу. Но сменяются города, музеи, гостиницы. Молодые люди постепенно обвыкаются, с интересом следуют из страны в страну.

Давно ли поездка в Петербург была событием? А тут уже остались позади Варшава, Дрезден, Берлин, Гамбург, вся Бельгия. Путешественники прибыли в Лондон. Вслед за ними идут и письма. Сестра Соня сообщает Павлу обо всех новых статьях, описывающих художественные выставки. Кого хвалят, кого ругают, из художников — брату подробный отчет. А на сообщение брата, что после поездки в Ирландию, Францию и Швейцарию хочет он еще побывать в Италии, следует слезная мольба: «Прошу тебя, Паша, пожалуйста, не езди в Италию, вернись поскорее к нам, мы очень скучаем по тебе, да к тому же в Италии беспрестанные волнения, так что, мне кажется, путешествие туда не может быть совершенно безопасным теперь. Мамаша тебя также очень просит не ездить, будь же так мил — послушайся нашей общей просьбы и вернись вместе с Володей, а то мы надумаемся о тебе».

Но ведь Павел Третьяков, коли что задумывал, исполнить должен был непременно. И вот, несмотря на просьбы домашних, он направляется с друзьями из Женевы в Турин. Оставив там заболевшего Шиллинга, он едет с Коншиным в Венецию и Милан, а затем, вернувшись к Дмитрию в Турин, провожает друзей домой в Россию. Сам же, один, не зная языка, не имея рядом ни одной родной души, но страстно желая познакомиться с колыбелью величайших художников мира и с их творениями, Третьяков продолжает путешествие по Италии. Генуя, Рим, Флоренция, Неаполь, Сорренто…

Сухой, прозрачный воздух Италии, ее неправдоподобно бирюзовое небо, горы, поросшие виноградниками, шумный музыкальный народ производили на тихого русского путешественника впечатление ошеломляющее, завораживающее, захватывающее. Здесь предстала перед ним воочию история мировой культуры. Не хватало сил осмотреть все, что желалось, не хватало времени останавливаться у каждого памятника столько, сколько хотелось. Но Павел Михайлович неутомимо шел, ехал, снова шел, стремясь запомнить и запечатлеть все, что удавалось увидеть. В руке у него всегда были карандаш и записная книжка. Страницы ее испещрялись десятками названий архитектурных памятников, фресок, картин. Еще ни одна страна не производила на него такого сильного впечатления.

Как объяснялся он, как находил нужный путь, и сам не понимал. Но посетил все возможное. Побывал в легендарной Помпее, даже на Везувий поднимался. Веселые гортанные проводники все показывали на ослика, предлагая сесть, чтобы легче одолеть подъем.

— Грациа, — отвечал путник единственное знакомое слово и, с сомнением поглядывая на маленькое животное, продолжал идти пешком. Однако проводники не отступали, и Третьякову пришлось-таки водрузиться на осла. Коварный Везувий выглядел сейчас мирно и приветливо. Нещадно палило солнце. Серый четвероногий друг нехотя поднимался в гору, и, сидя на нем верхом, не в силах подобрать свои длинные ноги, шел вверх Третьяков. Так они и одолели подъем вдвоем на шести ногах. Долго посмеивался потом Павел Михайлович, вспоминая это забавное восхождение.

Древний Рим приберег он на конец путешествия. Там, кроме осмотра мировых шедевров, намеревался посетить скромные мастерские русских художников, пансионеров академии. Намечено — сделано. Нашел Третьяков и русские мастерские, и работы посмотрел, и с новыми людьми познакомился. Только в голову ему тогда не пришло, что одно из этих нечаянных знакомств продлится долго и явится причиной двух свадеб.

Новый знакомый Павла Михайловича, Александр Степанович Каминский, художник и архитектор, встретил земляка радушно и весело.

— Располагайтесь где удобно, — показал широким жестом вокруг. — Смотрите, что интересно.

— Премного благодарен, Александр Степанович.

Третьяков, хоть и молчун по природе, обрадовался возможности поговорить наконец с соотечественником.

— Знаете, по дороге под такой ливень попал — до нитки промок. Где, думаю, обсохнуть? Пока думал, солнце опять засияло. Не заметил, как совсем сухой стал. Чудодейственная страна! — говорил Павел Михайлович.

— Италия и вправду страна чудес. Недаром человечество создало здесь такие шедевры. И ведь не только итальянцы. Возьмите хоть нашего Иванова.

Они поговорили об Александре Иванове, Кипренском, Брюллове, долгое время творившим на этой земле.

— Знаете, здесь продается портрет профессора Ланчи работы Брюллова.

— Кто продает?

— Племянница профессора. Только, боюсь, дорого.

— Попробуйте, милейший Александр Степанович, все разузнать, — с надеждой попросил Третьяков.

— Не извольте тревожиться. Сделаю все возможное.

Павел Михайлович осмотрел работы Каминского. Он сам, энергичный, открытый, интересный, и акварели его, нежные, поэтичные, понравились Третьякову. Тут же заказал художнику одну акварель, купил рисунки. Прощаясь, Павел Михайлович и не предполагал, что расстается с будущим мужем сестры Сони, с будущим архитектором своей галереи и всех строений, затеваемых им в следующие годы в Москве, и с человеком, который вскоре первый назовет ему имя замечательной девушки — Веры Николаевны Мамонтовой, будущей его жены.

Павел Михайлович возвратился из своего почти трехмесячного путешествия, обогащенный знаниями, деятельный, полный замыслов дальнейшего пополнения своего собрания. Недели через две после возвращения получил он письмо от Каминского, где говорилось, что о портрете, писанном Брюлловым, нечего и думать, владелица, мол, цену все завышает. Но в конце сентября поступило от архитектора новое, радостное сообщение — портрет куплен.

Только в доме Третьяковых было грустно. Умерла в конце августа при родах молодая жена Сергея Михайловича. И новорожденная девочка тоже не выжила. Маленький Коля Третьяков остался на попечении бабушки Александры Даниловны и Марии Ивановны — тети Манечки, кузины братьев Третьяковых. Опять в доме произошло переселение. Гостиную Павел Михайлович отвел под художественный кабинет.

Картины прибывали. В 1861 году появился у Третьякова «Привал арестантов» Якоби и «Последняя весна» Клодта — лучшие вещи Академической выставки того года, отмеченные демократической критикой. В 1862-м коллекционер заказывает Невреву портрет Щепкина. Ездит он в Питер, чтобы быть в курсе тамошних художественных дел. Регулярно посещает московских художников. Часто бывают и они в Толмачах. Появляется новый знакомый — художник Риццони. Каминский, вернувшись из Рима, тоже становится постоянным гостем, а в ноябре 1862-го — зятем Павла Михайловича, мужем Сони. В этом же году Третьяков посещает Всемирную Лондонскую выставку и записывает критические замечания относительно русских картин, выставленных в художественном отделе. По его мнению, много здесь картин посредственных, можно было отобрать гораздо лучше.

1862 год приносит в коллекцию «Сельский крестный ход на пасхе» Перова. Худяков сообщил по поводу этой картины, что ее убрали с выставки и «Перову вместо Италии как бы не попасть в Соловецкий». Консервативно настроенный художник писал о картине неодобрительно. Павла Михайловича официальный приговор, вынесенный картине, не остановил. Правдивая вещь понравилась коллекционеру. Новое критическое направление живописи соответствовало его взглядам. Купив картину, он вынужден был дать подписку властям, что произведение не будет им выставлено для всеобщего обозрения.

В 1863 году Третьяков приобретает «Неравный брак» Пукирева. Не случаен выбор тем, разрабатываемых художниками. Не случайны и приобретения подобных полотен, совершаемые коллекционером. Павел Михайлович прекрасно понимает, что реалистическая бытовая живопись под влиянием происходящих в стране политических событий начинает занимать ведущее место. Ведь именно она с наибольшей полнотой отражает социальную жизнь России, помогает зрителю критически взглянуть на существующие порядки, обличает их. И уже вполне естественным, подготовленным всем предшествующим ходом развития представляется ему выход из Академии художеств четырнадцати учеников, вдохновляемых и возглавляемых Крамским, о чем извещает собирателя Худяков, и образование ими Артели свободных художников.

Лучшие ученики академии, они принимали участие в выставках, имели награды за свои произведения, должны были конкурировать на Большую золотую медаль. И вдруг отказ, бунт. «Бунт четырнадцати» (четырнадцатый в последнюю минуту передумал), как известен он в истории русской живописи. Это был обдуманный протест против установившейся академической рутины, уводившей художников от всех жизненно важных вопросов. Репин напишет позже о бунтовщиках: «Под влиянием новых веяний они стали дорожить своею творческой личностью, рвались к самостоятельной деятельности в искусстве и мечтали — о, дерзкие! — о создании национальной русской школы живописи… Каждый имел совершенно развитое определенное сознание своих прав и обязанностей как художника и гражданина».

Письменных отзывов Третьякова на эти события не сохранилось. Отзывом была сама его собирательская деятельность. Покупаемые им в те годы картины современных ему художников принадлежали исключительно к национальной реалистической школе живописи. Ею он интересовался. Ее превозносил. Ее сохранял навечно для потомков. И если мы несколько изменим слова Репина, сказанные о молодых, демократически настроенных художниках 60-х годов, подставим имя Третьякова, все останется верным по смыслу, все с полным основанием будет относиться к нему:

«Под влиянием новых веяний … Третьяков мечтал — о дерзкий! — о создании национальной русской школы живописи… Он имел совершенно развитое определенное сознание своих прав и обязанностей как коллекционера и гражданина».

Павел Михайлович внимательно и с радостью следил за успехами художественной молодежи. Он был почти их ровесником, их товарищем по духу и всегда помощником. Через год с небольшим после происшедших в академии событий он пишет Риццони: «Многие положительно не хотят верить в хорошую будущность русского искусства… Вы знаете, я другого мнения, иначе я и не собирал бы коллекцию русских картин… И вот всякий успех, каждый шаг вперед мне очень дороги, и очень бы был я счастлив, если б дождался на нашей улице праздника». А через месяц тому же Риццони коллекционер высказывается еще определеннее: «Я как-то невольно верую в свою надежду: наша русская школа не последнею будет; было действительно пасмурное время, и довольно долго, но теперь туман проясняется».

60-е годы внесли большие перемены в общественное сознание и художественную жизнь России. Внесли они свои перемены и в личную жизнь Павла Третьякова.

Бывает же иногда так хорошо на душе, светло, легко. И мысли приходят все какие-то праздничные, и истории вспоминаются смешные, из детства. Павел Михайлович шагает своей легкой, быстрой походкой по набережной. Вдоль реки, чуть не на две версты, от Большого каменного моста до Воспитательного дома выстроились в несколько рядов деревенские розвальни. Весь великий пост идет здесь шумная, оживленная торговля. Начинается она грибным базаром и заканчивается вербным. Дразнящие знакомые запахи напоминают его мальчишечью пору, когда с братом сновали они малолетками среди таких саней и палаток, надеясь встретить, обнаружить вдруг что-то особенное, заманчивое. И еще напоминают они родной дом в Голутвине, да и сейчас, в Толмачах. Матушка Александра Даниловна пост соблюдает строго. За отсутствием мясных блюд и масла столы полнятся разносолами и всевозможными домашними постными приготовлениями. А у него самого пост, почитай, круглый год. Любимые его щи да каша к любому времени подходят.

Павел Михайлович возвращается из банка. Трудовой день его окончен, и весь он теперь в предвкушении вечера. Вроде бы и морозец сегодня еще силен, а он и не замерз вовсе. Специально решил пройтись пешком. Нынче вечером в театре он опять встретит ту, что целиком заполнила его сердце.

Впервые он увидел ее в Большом. В тот день почему-то приехал в театр очень рано. Ах да, решил заехать к кому-то в мастерскую, но художника не оказалось, возвращаться домой, а потом снова в театр ехать — по времени уже не выходило. Публики еще не было. Служитель впустил его, хоть и с недовольством.

«Господи, как ясно все помнится про тот день», — подумал Третьяков.

Он не вошел тогда сразу в партер, а стоял в дверях и смотрел, как на особом приспособлении спускают солдата. В руках у того был факел на длинной палке, и он удивительно ловко зажигал им большую газовую люстру. Постепенно театр стал заполняться. Он занял абонированное место. Пришли Каминские. Их места были рядом. Соня, веселая, довольная, рассказывала о только что прочитанном романе. Павел Михайлович слушал ее, ждал начала оперы и машинально смотрел по сторонам.

Взгляд его упал на одну из лож левого бельэтажа и вдруг приковался, замер. Причиной тому было очаровательнейшее создание, неожиданно появившееся в ложе. Он не мог оторвать глаз от прекрасного, доброго лица. Роскошные каштановые волосы, миндалевидные глаза, обрамленные пушистыми длинными ресницами, высокий лоб — все было очаровательно. Но особенно поразила его удивительная мягкость, женственность всего ее облика.

Больше тридцати лет прожил он на свете и до сих пор еще никогда не заглядывался на женщин. То ли дела поглощали все, то ли не встречал ни разу такую. Соня все еще что-то говорила, но он уже не слышал ее. Наклонясь к Александру Степановичу, спросил:

— Не знаешь, кто такая?

Каминский перехватил его взгляд и уверенно сказал:

— Вера Николаевна Мамонтова.

«Ангел, — подумал Третьяков, но вслух не произнес, а молча повторил про себя: — Ангел, истинный ангел».

— А рядом Зинаида Николаевна, сестра ее. Замужем за Якунчиковым. Роскошная женщина.

Павел Михайлович посмотрел на сестру. Действительно, она была великолепна. Наверно, ею все восхищались, и это выработало в ней некоторую надменность, холодность. Другие, может, и не заметят, но он при сравнении с чудной Верой Николаевной видит это ясно. Сестра «ангела» вовсе не притягивает его взгляда. Если она достойна восхищенного поклонения, то Вера Николаевна непременно самой нежной и горячей любви.

Александр Степанович, заметив столь необычное внимание, оказанное его родственником молодой Мамонтовой, тут же предложил:

— Хочешь, познакомлю?

— Нет-нет, — как-то испуганно ответил Павел Михайлович, с трудом отведя наконец взгляд от ложи.

В следующие разы он издали нежно любовался ею. Потом было лето, и он долго не видел ее. Когда же снова наступил театральный сезон, все повторилось сначала. Он вздыхал, очаровывался и не смел приблизиться. Каминские, прежде подтрунивавшие над ним, уже не шутили, а, так как Павел Михайлович не поддавался на уговоры о том, чтоб его представили, разработали свой план.

Каминские были хорошо знакомы с Мамонтовыми. Часто бывали друг у друга в гостях. И вот Александр Степанович, устроив у себя музыкальный вечер, пригласил Михаила Николаевича с женой, его сестру Веру Николаевну и Павла Михайловича, не сказав ему, кто будет, Третьяков обычно по гостям не ездил, только разве к художникам, но там для дела. Однако отказать сестре и ее мужу было неудобно, и он согласился. Увидев собравшихся, Павел Михайлович ужасно растерялся, спрятался в угол комнаты за чью-то спину и весь вечер молча слушал игравших. Наконец попросили исполнить что-либо Веру Николаевну. Она играла трио Бетховена, потом септет Хуммеля. Третьякову показалось, что он давно не слышал такого божественного исполнения. Когда Вера Николаевна кончила, он не выдержал, сказал порывисто:

— Превосходно, сударыня, превосходно!

Оба смутились, но знакомство наконец состоялось. Вере Николаевне шел двадцать первый год, Павлу Михайловичу — тридцать третий. Теперь он уже подходил к ней в театре. Они беседовали, чувствуя все нарастающую симпатию. Главного еще не было сказано, но Третьяков уже твердо знал, что в этом 1865 году сделает предложение.

Время шло. Кончался великий пост. Наступила вербная суббота. В доме мыли полы, чистили посуду, ходили в баню, пекли куличи, готовили пасхальный стол. Александра Даниловна строго наблюдала за всем. Павел Михайлович любил эти праздничные приготовления. По всему Замоскворечью разливались приятные запахи, сновали кухарки и прислуга. Накануне в Гостином ряду, на Кузнецком и в его магазине на Ильинке народу было невпроворот. Делались последние предпраздничные закупки. Ветки вербы были расставлены по всем комнатам. Сестра Надя с маленьким Колей красили яйца, и они, затейливые, разноцветные, клались на большое блюдо между зелеными стебельками проросшего овса.

Павел Михайлович все находил сейчас трогательно милым и приятным. Ему казалось, что только теперь он и почувствовал себя по-настоящему молодым, обретшим наконец что-то прекрасное, чего так недоставало ему, вечно погруженному в дела. Виной тому был отнюдь не светлый праздник Воскресенья (Павел Михайлович и в церковь-то не часто ходил), а светлый образ Веры Николаевны, занимавший все его мысли. Он думал о том, что на будущий год они уже вместе будут встречать весну и непременно пойдут в двенадцать часов посмотреть красочный крестный ход. И тут взгляд его увал на картину Перова. Пьяный поп, убогие, забитые люди. Перед ним была правда жизни, а тот роскошный крестный ход, что двигался из Успенского собора Кремля, всего лишь прекрасное театральное действо, неприлично прекрасное в нищей, страдающей России. Третьякову стало неловко перед самим собой, как бывает с человеком, когда внутреннее ликование заслонит от него на минуту чужое горе. Мысли его потекли по иному руслу. Он попытался представить все глазами Перова, еще не зная, что через много лет другой замечательный живописец, Репин, обратит свой взор на тот же сюжет и раскроет его еще глубже, острее, драматичнее.

Огромная сила живописи снова поразила Павла Михайловича. В этот раз он не пошел в церковь к двенадцати часам, несмотря на уговоры родных, а лишь слушал с наслаждением колокольный звон сорока сороков московских церквей. Звон успокаивал, вновь навевая лирическое настроение. Иные звонари, несомненно, владели подлинным искусством. Искусство же в любом его проявлении никогда не могло оставлять Третьякова равнодушным.

Дела в пасхальные каникулы не отвлекали, и Павел Михайлович занялся перепиской, которой накопилось достаточно. Первым делом следовало ответить художнику Флавицкому относительно «Княжны Таракановой». Иметь ее он очень хочет, но на предложенную цену согласиться не может. Павел Михайлович надеется на уступку, еще не предполагая, что переписка о картине будет долгой и что в его собрание она попадет лишь в 1867 году, после смерти художника.

Затем Третьяков принимается за письмо в Италию Риццони. В прошлом письме он сказал художнику: «Радует меня очень то, что Вы своими работами не довольны, это знак хороший». Надеется, что тот правильно поймет его. Третьяков ведь и к себе так же придирчиво и требовательно относится. Однако, может, у художника действительно неудачи, возможно, и денег совсем нет? Интересно еще, как там Трутнев? И Павел Михайлович пишет в другом письме: «Поцелуйте милейшего Ивана Петровича Трутнева… Что он поделывает? Не нужны ли ему деньги? Вам также не нужны ли?» Сейчас вновь пришло письмо из Италии. Следует скорее ответить. За границей, вдали от родной земли, писем ведь особенно ждешь.

Ну а после деловой переписки приятно и с другом побеседовать. Письмо от Тимофея Жегина только что пришло, как всегда разудалое, веселое и заботливое. «На Пасху, — писал Тимофей, — всю неделю ел, а ел потому, что баба моя заморила меня с голоду в пост, а страстную неделю и говорить нечего и уверяет меня, что поститься необходимо для детей. Зачем спрашиваю обманывать детей? Пожалуйста, говорит мне баба, не рассуждай и не развращай юношества. Замолк я и постился».

Ухмыляется Павел Михайлович. Дорогой его друг фарисействовать не любит, священного благоговения не испытывает, режет грубовато, но откровенно, тем и мил ему. Дальше пишет еще менее почтительно о властях светских: «Сейчас говорят, что наследник помре. Какой будет траур? Опять не торговать?»

— Ох, Тимофей, нет на вас управы, — качает головой Третьяков. — В письме-то бы так не следовало. Ну что еще отчебучите?

А еще Тимофей предлагает познакомить Павла с милыми девицами, не все, мол, холостяком ходить. Пишет тоном игривым, думает серьезно. Павел Михайлович немедля садится за ответ.

«Хотел начать по-христиански: Христос Воскрес! Да что подумал, не в коня корм — басурманин ведь Вы!» — отвечает тоже весело, но обстоятельно. А на предложение Жегина об устройстве его судьбы пишет так:

«Хотя о серьезных вещах, самых серьезных в жизни, и не говорят шутя, но из Ваших милых шуток могло бы может быть и путное выйти, если б это было ранее, теперь же это не возможно. Я еще на свободе, но морально связан».

15 апреля 1865 года, когда писалось письмо, Павел Михайлович уже твердо решил жениться. В июле своему знакомому Лосеву он сказал еще конкретнее, отказываясь от любезного приглашения погостить: «Я… никак не могу им воспользоваться, потому что с 18-го числа я жених, а невеста моя (Вера Николаевна Мамонтова) живет за 30 верст от города, то, разумеется, стараясь бывать у нее как можно чаще, я не могу и думать поехать к Вам».

Так долго Павел Михайлович таил свою любовь поначалу даже от самого себя, а знакомым только под конец раскрылся, что многие писали ему тогда, как Лосев, узнав о его женитьбе: «Вы вполне архимандрит… ежели бы не Вы сами мне написали, то я и не поверил бы».

Свадьба состоялась в августе, 22-го числа. Вера Николаевна к этому времени уже потеряла своих родителей, и свадьбу играли в Кирееве — имении дяди, ее крестного, Ивана Федоровича Мамонтова, отца Саввы Ивановича — одареннейшего человека, создавшего позже у себя в Абрамцеве интересный художественный кружок.

Мамонтовы — наследники двух богатых братьев, купцов Ивана Федоровича и Николая Федоровича, — были людьми талантливыми, музыкально одаренными. Брат Веры Николаевны — Виктор Николаевич был хормейстером Большого театра. Вера и Зинаида прекрасно играли на фортепьяно, как, впрочем, почти все их братья и сестры, родные и двоюродные. Павел Михайлович со своей женитьбой обретал многочисленных новых родственников.

Молодые, влюбленные и счастливые, отправились прямо со свадьбы, сопровождаемые кортежем и музыкой, пешком на станцию Химки, а оттуда в Петербург и далее за границу, в Биарриц, а затем в Париж. Свадебное путешествие доставило им много радости. Любовь их, нежная и заботливая, не ослабевала до самой их смерти.

4 октября 1865 года летит из Парижа в Лондон, от Веры Николаевны к Павлу Михайловичу, уехавшему туда на несколько дней по делам, первое горячее письмо.

«Уже вторые сутки, как я живу без моего дорогого друга, не знаю, как пройдет завтрашний день для меня, но я чувствую, что долго не видеть тебя для меня невозможнейшая вещь…»

Еще более влюбленными и довольными друг другом возвращаются молодые в Толмачи. Дом приветливо встречает новую хозяйку. Не проходит и месяца, как все души в ней не чают. Только Александра Даниловна остается надменна и суха. Не может простить она сыну своего переселения. А случилось так, что перед самой свадьбой Павел Михайлович, зная тяжелый характер матери, обратился к невесте с вопросом:

— Скажи, Верочка, как бы ты хотела жить: вместе с моей матушкой или отдельно?

— Спасибо тебе, милый Паша, что сам задал этот вопрос. Я бы не стала тебе ничего говорить, но раз спрашиваешь, отвечу: врозь всем, наверное, лучше будет.

Павел Михайлович поблагодарил невесту за откровенность и, так как мысли их совпадали, купил для матушки дом в Ильинском переулке. Туда прямо с дачи и переехала она вместе с дочерью Надеждой, внуком Колей, его гувернером и старым их кассиром Протопоповым, находившимся уже на покое. Летом они, правда, жили несколько раз все вместе на даче. Но невестку свою, добрую и образованную, Александра Даниловна невзлюбила и к детям ее неизменно оставалась холодна, несмотря на прежнее постоянное внимание Павла Михайловича к ней самой.

Дети же у молодых Третьяковых не замедлили обрадовать родителей своим появлением. В 1866-м родилась старшая дочь. Павел Михайлович назвал ее именем жены и радовался необычайно, что у него теперь две Верочки, большая и маленькая. В 1867 году осчастливила их судьба второй дочерью. Отец назвал ее, с согласия жены, Сашей — в честь бабушки (которая, впрочем, от этого не помягчела).

С первых же дней своей жизни в Толмачах стала Вера Николаевна верным другом мужа во всех его начинаниях, с радостью включилась в его интересы и принесла с собой оживление, музыку и теплоту, которой так недоставало Павлу Михайловичу. Позже она запишет в альбом для дочери: «Папаша твой любил и понимал музыку… Моего любимого Баха он бессознательно любил, что меня весьма удивляло, потому что этот род музыки надо прежде изучать… Но все-таки был он больше привязан к живописи и с полной преданностью служил этому искусству… Я не понимала почти ничего в этом искусстве, начала в скором времени привыкать к некоторым картинам, а потом и любить их. Слушая разговор художников, которые так часто приходили к нам… стала смотреть на картины как на сочинение и исполнение».

Новые живописные сочинения опять начали поступать в коллекцию после некоторого перерыва, связанного с женитьбой. В 1867 году Третьяков купил «Бабушкины сказки» Максимова и «Мальчики мастеровые» («Тройка») Перова. В конце 60-х годов собрание пополняется пейзажами М. Клодта, Боголюбова, Айвазовского, Риццони, картиной Пукирева «В мастерской художника». Встречи и переписка с художниками идут постоянно. Также регулярно читает Третьяков все газеты и журналы, в первую очередь демократические. Передовая критика по-прежнему возмущается бессодержательностью академического искусства. Публицист «Дела» Д. Д. Минаев пишет в обзоре выставки 1868 года: «Все сливается в пестрое смешение красок, драпировок и золотых рам… Из каждой золотой рамы кричит тот же щедринский „барон Швахконф“: „Мой мизль — нет мизль!“» Говоря о выставке следующего, 1869 года, Минаев вновь призывает художников окунуться в водоворот современности: «Посмотри, каким бурным потоком несется мимо тебя жизнь». И дальше: «Пойте нам о человеке, и только о человеке». И молодые художники с радостью внимают советам революционно-демократических публицистов. Художественная жизнь России становится все интереснее.