Мариэтта Чудакова часы литературной эволюции пошли
[899]
Я вообще здесь совершенно не по праву, потому что с Надеждой Яковлевной не была знакома. Я ее видела один раз. И это была всего одна минута, но очень сильного впечатления. Я представляю собой поколение, на котором видны зарубки движения Мандельштама по послевоенному нашему обществу. Есть ли хоть сколько-то молодых у нас здесь? Наверное, есть. Для них будет небезынтересно узнать, что, например, я, московская медалистка, влюбленная в литературу, пришла на филфак в середине 50-х, не зная имени Мандельштама. Пастернака я знала, но только прозу, поскольку дома было первое издание “Повести”… А имя Мандельштама узнала только на филфаке.
Потом мы ждали и ждали, когда выйдет том Мандельштама в “Библиотеке поэта”. Семнадцать лет ждали. Вот Рома Тименчик – свидетель, как А. Чаковский, главный редактор “Литгазеты”, приезжал к ним в Ригу и на вопросы, когда же выйдет этот том, отвечал: “Да я блок готовый уже держал в руках, вот-вот будет”.
А еще до этого оставалось пять-шесть лет. Семнадцать лет не могли издать. Никак не получалось у власти примириться с тем, чтобы том Мандельштама появился.
Во второй половине шестидесятых годов я в “Новом мире” подрабатывала в редакции прозы – писала отзывы на так называемый самотек. Замечательные, надо сказать, рукописи приходили туда самотеком, потому что все, кто что-то такое действительно неплохое, отличное от общего потока писал, – все посылали именно в “Новый мир”. Поэтому сложная была задача отвечать на это. Врать не хотелось – писать: “Вот, знаете, плоховато написано, поэтому нельзя напечатать”. А в то же время написать прямым текстом: “Всё хорошо, но напечатать нельзя по известным условиям”, – опять нельзя, такой ответ через редколлегию не прошел бы. Я рассказываю это к тому, что иногда Инна Борисова и Ася Берзер (заведующая редакцией прозы) просили меня подписывать внутренние рецензии Надежды Яковлевны, поскольку ее имя не проходило, а они ей давали возможность подработать. Я тогда уже работала в Отделе рукописей ГБЛ, уже понимала, что к чему и беспокоилась только об одном – как бы впоследствии, когда будут изучать архив “Нового мира”, мне не приписали ее тексты. Я подписывала, получала деньги за нее в кассе и передавала в редакцию прозы, они потом с ней рассчитывались.
И вот однажды… Бывает, как прожектором осветит картину: Н. Я. входит с улицы в “Новый мир”. Я сразу узнала ее, хотя видела в первый и последний раз. И меня обдало ощущение силы, властности, какой-то естественной отваги внутренней. Вот, поверьте, не придумываю задним числом. Она вошла, и, как говорится, ни тебе здрасьте, ни тебе до свиданья, а сразу спросила – с властной, требовательной интонацией:
– Где здесь редакция прозы?
Я показала. Она прошла туда…
…Однажды мне пришлось переписывать за нее отзыв на воспоминания Евгении Герцык – сестры Аделаиды Герцык. Н. Я. написала – с позиции Серебряного века – уничтожающий отзыв. А редакции хотелось это напечатать – не помню, удалось ли. И я переписала отзыв – по их просьбе. И на моих глазах Инна Борисова взяла и, как ненужный больше, разорвала пополам ее отзыв – два машинописных листка.
Я говорю: “Да ты что, Инка, с ума сошла, что ли?”
Отобрала у нее эти разорванные листки, и где-то у меня они среди завалов моего архива, наверное, хранятся – найти трудно, но пропасть не пропали; думаю, и в архиве Н. Я. копия уцелела.
Появление ее мемуаров было потрясающим – действительно потрясшим некие опоры – явлением. Напомню, как написал об этом Иосиф Бродский в некрологе: “Два тома Надежды Яковлевны Мандельштам действительно могут быть приравнены к Судному дню на Земле, для ее века и для литературы ее века ‹…›. Поднялся страшный шум по поводу выдвинутых Надеждой Яковлевной обвинений ‹…› в фактическом пособничестве режиму. ‹…› Есть нечто в сознании литератора, что делает саму идею о чьем-то моральном авторитете неприемлемой. Литератор охотно примирится с существованием генсека или фюрера, но непременно усомнится (ну, советский литератор имеется в виду. – М. Ч.) в существовании пророка. Дело, вероятно, в том, что легче переварить утверждение “Ты – раб”, чем “С точки зрения морали ты – ноль”.
Как говорится, лежачего не бьют. Однако пророк дает пинка лежачему не с намерением его принизить, а чтобы заставить его подняться на ноги. Пинкам этим сопротивляются, утверждения и обвинения ставятся под сомнение, и не для того, чтоб установить истину”.
Мы были свидетелями, и я, и Александр Павлович Чудаков, и наши сотоварищи, вот этого смятения в рядах литераторов. Скажу честно, у нас с А. П. никаких сомнений в оценке ее и первого и второго томов не было, потому что мы были уверены – она имеет право на всё. А вокруг творилось бог знает что. К примеру, Вениамин Александрович Каверин, с которым мы с Александром Павловичем были просто, можно сказать, дружны, несомненно, благородный человек, пришел совершенно в бешенство от этих мемуаров. Будто бы она Тынянова задела…
А она и не задела, просто вспоминала, как он больной к ней вышел, еле держась на ногах, а он уже действительно еле держался на ногах. И когда Каверин написал письмо Надежде Яковлевне, такое гневное, резкое, несправедливое абсолютно, я Колю Каверина (скончавшегося, к большой моей печали, не так давно), просто безукоризненного, я бы сказала, человека, очень просила:
– Коля, ну попробуйте уговорить папу, чтобы он все-таки как-то пожалел об этом письме – внес бы, что ли, какие-то поправки…
– Нет, я не буду уговаривать. Я стопроцентно знаю, что ничего не получится, и потом – я с ним согласен.
Точно так же возмущена была мемуарами Н. Я. Лидия Корнеевна Чуковская – человек, в благородстве которого, кажется, у нас нет оснований сомневаться. Всё лучшие люди. Да, во втором томе немало резких и нередко несправедливых оценок людей. Но ведь давно все понимали, что долгие советские годы если не ломали, то в какой-то степени искривляли людей, причем каждого по-разному. Как писал Евтушенко: “Мы – карликовые березы… А холод нас крючит и крючит…” Но именно от женщины, столько перенесшей, дружно потребовали стати самой стройной березки…
Рада вспомнить, что Зиновий Самойлович Паперный сказал: “Ну посмотрите, что творится! Да ведь она имела право сказать, крикнуть нам всем: «Сволочи! Вы сидели тут, издавали книги, в ЦДЛ в ресторане сидели, а мой Ося погибал в лагере!»” Вот он попросту выразил эту очевидную, казалось бы, но мало кем понятую и принятую вещь.
Ну и последнее. Среди огромного количества важного в ее мемуарах, сыгравших очень большую роль в истории нашей литературы, – она сохранила несколько фраз Анны Андреевны, там, в этих мемуарах: “Мы живем в догутенберговский период”, “Ося в печатном станке не нуждается”, “Мы не знали, что стихи такие живучие”.
Эти фразы дали возможность нам, историкам литературы, понять очень важную вещь. Вот я считаю, что первое семилетие после войны – это единственное время, с конца 46-го до 53-го года, когда литературная эволюция остановилась.
И мы поняли по этим фразам, что самиздат включил эволюцию. Часы литературной эволюции пошли. Эти фразы дали ключ к пониманию очень важных процессов.
Конечно, мне кажется, ее явление не до конца осознано. Надеюсь, мы сумеем вернуть верное понимание XX века нашим новым поколениям. Я уверена даже в этом. Иногда думаешь: “Да что ж такое, только цепь катастроф…”
Нет, кроме этого кое-что было другое. XX век дал, во-первых, неслыханное количество прекрасных людей в российском обществе, а во-вторых, он продемонстрировал нам роль этих людей в нашем сначала просто тоталитарном, а потом в мягко-тоталитарном советском мире.
Здесь сидят на сцене люди, общавшиеся с Надеждой Яковлевной, наверное, и в зале есть такие. Достаточно тех, кто видел ее хоть один раз. И даже после одного разговора с ней они, наверное, долгое время сохраняли в душе этот потенциал, который помогал сопротивляться. И таких людей было, к счастью, немало. И история XX века должна писаться с учетом роли вот этих отдельных личностей, к которым Надежда Яковлевна принадлежала.
Андрей Битов
“Стоять с прямой спиной и немножко приподняв голову…”
[900]
…Она писала свои книги, которые я воспринимаю как очень художественную прозу прежде всего. Одна из самых сложных задач прозы – это победа над материалом. Бывает такой материал (и в XX веке его столько!), когда проза художественной стать не может. Просто это невозможно – победить ГУЛАГ или Майданек, или еще что-нибудь такое непреодолимое. XX век весь состоит из этого материала: из ГУЛАГа, концлагерей, войн, смертей, ужасных судеб. И тогда вроде бы безразлично, как это написано.
Но у Надежды Мандельштам в ее “Воспоминаниях” есть какая-то удивительная победа и слова над материалом, и какое-то равноправие материала и слова, что позволяет говорить о ней как о великом равнозначном прозаике.
Надежда Яковлевна прекрасно знала, кто она такая, находясь все-таки в тени своего вдовства. Не только по гордой осанке, которую хранила вся череда женщин этого поколения, но и потому, что она знала, что она писатель. И совершенно не собиралась затмеваться гением Осипа Эмильевича. Надо попытаться отделить (хотя это в едином сплаве) заслуги Надежды Мандельштам как вдовы и носительницы наследия Осипа Эмильевича и заслуги Надежды Мандельштам как писателя, выразившего эпоху в таком сжатом и точном виде, как ее мемуары.
Сейчас мы отмечаем столетие именно писателя Надежды Мандельштам. И подвиг ее перед русской поэзией пусть будет чертой биографии великого человека. Но надо больше говорить о том, как она выразилась в искусстве прозы. Она выразилась премного в нем. Великий она была человек во всех смыслах слова. И я счастлив, что знал ее так долго – с 1963 года до ее кончины, до отпевания. Для людей малознакомых, наверное, у нее было много такой брони, позы. Позы не в вульгарном смысле, а вот какой-то стойки, так вот правильно сказать. Стоять с прямой спиной и немножко приподняв голову, чтобы не с каждым говорить наравне, – это было, защи щаться-то надо. А в более близком общении – был простой, точный, умный человек. Ум пересказать нельзя. Сидит у себя на кровати со своей вечной беломориной, на кухоньке ютится один из ее верных пажей, пасущих ее быт.
У меня есть один мемуар, последний, который связан с тем, как я ее видел живой. А я его и не скажу, пусть это останется при ней. А возможно, она это и написала, возможно, это будет опубликовано.
Дмитрий Быков
“Она показала, что XX век сделал с человеком…”
[901]
…Мое право говорить о Надежде Яковлевне ничтожно, я не знал ее живой.
Жена моя, первая, жила в одном доме с ней, не будучи тогда, естественно, со мной знакома, и вспоминала страшную старуху, которой их пугали, но вот эта страшная старуха, мне кажется, наряду с Варламом Шаламовым, главный писатель XX века, потому что она не боялась быть “страшной старухой”. Все хотели быть хорошими, даже Пастернак, перед которым у всех у нас есть основание преклоняться, хотел быть хорошим. Надежда Яковлевна не боялась быть плохой, потому что она решила показать нам всем, как выглядят внутренности раздавленного человека.
Ее книги нарочито несправедливы, страшно откровенны, порой чудовищно физиологичны. Это крик не просто обиды, крик оскорбленной человечности, и на фоне людей XX века, которые пытались сохранить лицо, сохранить достоинство, сохранить справедливость, Надежда Яковлевна поражает именно своим желанием быть субъективной и демонстративно, подчеркнуто неправой. Она на своем примере показывает, что сделали со всеми.
В принципе, все, кто пишет о Мандельштаме, кто его читает и любит, а любят одинаково, я уверен, условно делятся на последовательниц Надежды Яковлевны и на последовательниц Лидии Корнеевны. Лидия Корнеевна, которую не зря же Габбе называла “Немезида” Чуковская, с ее гневными мемуарами “Дом поэта”, всегда была страшно честным человеком. Она готова нести поэта на руках до тех пор, пока он идет на свою Голгофу, но стоит ему шаг соступить с этого пути, просто по обычной человеческой слабости, она тут же его начинает проклинать. Лидия Корнеевна Чуковская в своих текстах ни на секунду не дает нам забыть, какой она правильный человек, и, может быть, именно поэтому, читая ее “Записки об Анне Ахматовой”, мы с такой готовностью солидаризируемся с Ахматовой. Именно потому, что нам невыносимо видеть всегда правого человека.
Надежда Яковлевна – человек всегда неправый, всегда уязвленный, всегда потерявший самое дорогое.
Хотя, казалось бы, их с Чуковской роднит то, что они обе потеряли мужей, бесконечно любимых мужей, но насколько Надежда Яковлевна не боится быть пристрастной, субъективной, насколько она не боится быть неправой, вот ровно настолько же она и сумела победить XX век. Потому что она показала, чтó XX век сделал с человеком.
Мы видим ее отношения с Харджиевым, ее бесконечную, трогательную благодарность за сосиску, мы вспоминаем, как она рассорилась с Харджиевым, мы видим, как эти двое, искалеченные XX веком, обманули, предали и прокляли друг друга, и почему-то история их взаимного предательства, их взаимной ненависти говорит нам больше и может облагородить нас больше, чем двадцать историй о взаимной верности и о безупречности. Иногда надо быть небезупречным, иногда надо быть таким раненым, таким насмерть убитым, таким растоптанным, как Надежда Яковлевна.
И вот я рискнул бы что сказать. У нее в одном из набросков ахматовской книги есть очень точные слова: “Каждой ночью, во время физиологического счастья, я больше всего боялась, что ворвутся и прервут”. Почему-то поэтам всегда физиологически близки, и душевно близки, и литературно близки неправильные люди. У Мандельштама не могло быть праведной подруги. Подруги, которая не прощала бы ему измен, как сумела простить Надежда Яковлевна. Подруги, которая всегда тащила бы его к правильным решениям.
Мне ужасно нравится, что Мандельштам и Надежда Яковлевна были такими неправильными людьми. Мне очень нравится, что Мандельштам мог съесть чужую кашу с моржевятиной и сказать: “Зато она досталась поэту”. Это правильно, потому что сила человеческой слабости, сила человеческой уязвимости в XX веке важнее, и триумфальнее, и дороже, чем сила каменной, целеустремленной упертости.
Как сказала Лидия Гинзбург: “Железных людей нет, есть люди деревянные”. И для нас такое счастье, что Надежда Яковлевна была не железной и не деревянной, что она была как мы, что она была уязвленной, растоптанной, неправой, несчастной и что она сказала главные слова XX века: “Спрашивать будут не с тех, кто ломался, а с тех, кто ломал”.
Очень важно и то, что уточнил Фазиль Искандер: “Кто не сломался, тех плохо ломали”.
Дмитрий Нечипорук
“Переоценка ценностей”: Надежда Мандельштам как политический комментатор послесталинской эпохи
Постановка задачи
Надежда Яковлевна Мандельштам вошла в историю как автор мемуаров, посвященных в первую очередь ее мужу, поэту Осипу Эмильевичу Мандельштаму. “Воспоминания” и “Вторая книга” считаются ценными свидетельствами по истории взаимоотношений Мандельштамов с А. А. Ахматовой, помещенными в контекст рассуждений о значении сталинской эпохи. Этим аспектам всегда уделялось пристальное внимание со стороны тех ученых, которые изучали творчество Мандельштама или Ахматовой, а также исследовали жизнь и взгляды самой Надежды Яковлевны.
Но, помимо собственно мемуаров, на сегодняшний день опубликовано обширное эпистолярное наследие вдовы поэта, ее переписка в 1950–1970-е годы, а также многочисленные воспоми нания о Н. Я. Мандельштам, в том числе ее младших современников, которые познакомились с ней в то время. Эти источники дают более полное представление о ее взглядах в послесталинское время. Упускается из виду и ряд работ, опубликованных еще при жизни Мандельштам, по которым также можно составить представление о ее воззрениях. Прежде всего это очерки, написанные для сборника “Тарусские страницы”, а также “Завещание”. Все эти работы хорошо известны исследователям, но лишь в отношении “Завещания” отмечалось, что это литературно-политический документ.
В данной статье мемуары вместе с прочими письменными и устными свидетельствами использованы для изучения эволюции мировоззрения Н. Я. Мандельштам в послесталинскую эпоху, когда стало возможным задуматься об утрате собственного “я”. Для нее это означало выйти из состояния страха и оцепенения и начать рефлексию пережитого. В статье мы покажем, что мемуары Мандельштам отражали не только ее отношение к сталинской эпохе, но и к процессам преодоления культа личности, развернувшимся в советском обществе начиная со второй половины пятидесятых годов, вплоть до семидесятых.
За это время Н. Я. Мандельштам проделала путь от умеренного оптимизма в отношении десталинизации советского общества в 1960-е годы до пессимизма в 1970-е, когда она уже не верила в возрождение интеллигенции путем реабилитации стихов опальных поэтов. Причем последнее настроение было окрашено христианским разочарованием как в гуманизме, так и в самой идее восстановления дореволюционных ценностей, утраченных в 1920–1930-е годы.
“Воспоминания” и “Вторая книга”: история рецепции на родине и за рубежом.
После опубликования за рубежом мемуаров Мандельштам очень быстро сложились две историографические традиции, которые, выражаясь известным советским штампом, “идейно не пересекались”. Здесь уместно напомнить, что в 1970 году вышли в свет русское издание и английский перевод “Воспоминаний”, а в 1972 и 1974 годах вышли русское и американское издания “Второй книги” соответственно. Таким образом, первоначальная рецепция мемуаров в Советском Союзе и на Западе сформировала два разных подхода к изучению и пониманию того, что в них было написано и осмыслено.
Поскольку первыми читателями этих книг были не только те, кто знал лично Н. Я. Мандельштам, но и те, кто был знаком лично с главными героями мемуаров, в отечественной традиции на первый план вышла проблема тональности и достоверности написанного. Размышления о том, насколько верно так мрачно изображать 1930-е годы – эпоху не только сталинских репрессий, но и массового социального оптимизма, – относились прежде всего к “Воспоминаниям”. Например, А. С. Эфрон и Н. Д. Эфрос, также пережившие репрессии, не просто не разделяли пессимистический настрой автора, но и давали такому подходу отповедь.
A. Эфрон: “…На днях Мандельштамша под страшным секретом дала мне читать свои воспоминания. Сплошной мрак, всё – под знаком смерти, а когда так пишут, то и жизнь не встает. Как бы ни была глубоко трагична жизнь О. Э., но ведь она была жизнью – до последнего вздоха. ‹…› Воспоминания же – обстоятельно-обстоятельственны, и от этого – мутит”.
Н. Эфрос: “Мемуары Н. Я. Мандельштам полны злобы. Она чернит и клевещет на многих писателей, ‹…› а действительность тех лет изображает, как правило, в черных красках и в искаженном ракурсе”.
B. Т. Шаламов и А. Т. Твардовский в своих частных “письмах-рецензиях”, наоборот, дали восторженную оценку воспоминаниям вдовы поэта, отмечая целостность формы и силу повествова ния. Заочно полемизируя с теми, кого задели субъективные оценки мемуаристки, Шаламов в письме к И. П. Сиротинской на первый план выносил идейное значение книги: “Вся рукопись, вся концепция рукописи выше личных обид и, стало быть, значительнее, важнее ‹…›. Что главное здесь, по моему мнению? Это – судьба русской интеллигенции”.
Замечания относительно “Воспоминаний” носили частный характер, они, как правило, сохранились в письмах или дневниках. Комментарии по поводу справедливости и истинности приводимых оценок и конкретных фактов касались прежде всего “Второй книги”. Этими мемуарами Мандельштам спровоцировала уже публичные отповеди по поводу ее оценок. Они касались как эпохи в целом, так и выдающихся писателей и поэтов, прежде всего Ахматовой. По горячим следам Н. Я. Мандельштам ответили советские писатели В. А. Каверин и Л. К. Чуковская, которые сочли нужным публично возразить ей по поводу точности и верности написанного во “Второй книге”. После смерти Н. Я. Мандельштам с развернутыми ответами, в которых опровергались неточности и искажения, выступили Э. Г. Герштейн, долгое время ее близкая подруга, и А. Г. Найман.
С другой стороны, смерть Н. Я. Мандельштам в декабре 1980 года вызвала многочисленные сочувствующие отклики о ее личности и мемуарном наследии. Самым пронзительным и пристрастным из них стал некролог Иосифа Бродского, в котором он оценил два тома мемуаров как эсхатологическую прозу “для ее века и для литературы ее века, тем более ужасного, что именно этот век провозгласил строительство на земле рая”. Показательно, что и в некрологе высокая оценка воспоминаний была дана Бродским не за новое о биографиях поэтов и писателей, но за развитие языка поэзии Ахматовой и Мандельштама, честную трактовку “сознания русского народа” в “догутенбергскую” эпоху советского времени, когда письменному слову не было никакой веры.
В итоге мнения о качестве прозы составили два лагеря, что было наиболее отчетливо зафиксировано в сборнике воспоминаний и устных интервью среди тех, кому посчастливилось войти в круг знакомых Мандельштамов (Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников. М., 2002). В 2000-е годы “книжно-салонный” спор о качестве прозы Н. Я. Мандельштам перекочевал на просторы Интернета. Причем к сорокалетию издания “Второй книги” бескомпромиссная полемика и не думает затихать.
На Западе мемуары Н. Я. Мандельштам были восприняты в ином ключе. Первые рецензенты ее книг также не прошли мимо искажений и субъективных оценок, содержащихся в них, но их высокая оценка была дана на основе других критериев. Рецензенты, принадлежавшие к русской эмиграции, Глеб Струве, Георгий Иваск, Ольга Раевская-Хьюз восприняли мемуары как честную и откровенную исповедь об ужасах сталинского террора, защищая право вдовы на субъективизм и пристрастность. Иваск и Хьюз прямо ставили произведения Мандельштам в один ряд с книгами Шаламова и Солженицына. Струве назвал “Воспоминания” лучшей нехудожественной (non-fictional) работой, написанной в СССР за пятьдесят лет. Интересно, что его больше обеспокоили односторонний взгляд Н. Я. Мандельштам во “Второй книге” на Максимилиана Волошина и оценка значения поэзии символиста Вячеслава Иванова, чем собственно неканонический портрет Ахматовой.
Западные рецензенты, уделяя много внимания разоблачительному пафосу мемуаров, оценили Надежду Мандельштам как самостоятельную и талантливую писательницу, создавшую высококлассный литературный текст. Наиболее подробно об этом написал еще в 1971 году Ричард Пивер в “Хадсон ревью”.
Впоследствии из признания литературного таланта Надежды Мандельштам и осознания того, что текст ею выстроен особым образом – как репрезентация прошлого, вырастет анализ текстов вдовы поэта, более характерный для эпохи лингвистического пово рота. В работах Чарльза Айзенберга, Бет Холмгрен, Джудит Робей и Сюзан Инграм мемуары Мандельштам представлены как сознательно выстроенный конструкт с различными стратегиями, лежащими прежде всего в гендерной плоскости. Айзенберг исследовал риторику “Воспоминаний”, т. е. какими приемами (синекдоха, метонимика) она пользуется для изображения 1930-х годов. Холмгрен, беря за основу гендерную перспективу, исследует становление и репрезентацию мандельштамовского “я” за счет осмысления своих отношений с отцом и, что самое главное, с двумя поэтами, один из которых был ее мужем, а вторая – подругой. С каждой новой работой ставки в игре по деконструкции написанного Н. Я. Мандельштам повышались, и Джудит Робей уже рассматривает ее тексты исключительно как гендерный и автобиографический проект без оглядки на реальную биографию мемуаристки.
Погружение жизни и деятельности Надежды Мандельштам в канву автобиографических исследований, в основе которых лежит гендерный анализ женской прозы, оставило без какого бы то ни было рассмотрения анализ политических воззрений Н. М., а также того, как общественно-политическая ситуация влияла на тон и оценки ее мемуаров. Выставив на передний план представления о сталинской эпохе и двадцатых годах, исследователи упустили из виду, что мемуары писались спустя значительное время после описываемых событий, в эпоху правления Хрущева и Брежнева, когда в советском обществе началась борьба с культом личности Сталина. Единственная на сегодняшний день монография о Н. Я. Мандельштам, написанная Холмгрен, красноречиво отражает прочно укоренившееся представление о ней как свидетельнице исключительно сталинской эпохи. Название монографии “Женские работы в сталинское время: о Лидии Чуковской и Надежде Мандельштам” если справедливо, то по отношению к Л. К. Чуковской, которая в конце 1930-х годов написала повесть “Софья Петровна” и начала вести дневник об Анне Ахматовой, а в разгар борьбы с “космополитами” приступила к написанию новой повести “Спуск под воду” о послевоенной атмосфере в близких ей литературных кругах со ветских писателей. Но это неверно по отношению к Н. Я. Мандельштам, которая приступила к “Воспоминаниям” после 1956 года, когда уже удалось частично реабилитировать ее мужа.
Писание мемуаров было для Н. Я. Мандельштам совершенно новым опытом, что метко подметила Э. Г. Герштейн: “Начав писать свою первую книгу, Надя очутилась как бы в состоянии шока. Она погрузилась в свою ушедшую жизнь с Осипом Эмильевичем, постепенно по ступеням переживая все ее повороты. Это было беспощадное вживание в, казалось бы, забытую жизнь, а в действительности лишь временно отодвинутую вглубь. Не сразу к ней вернулось понимание сущности их совместной жизни. «Я была его подругой, а не только женой», – с каким-то удивлением говорила она мне, заново осмысливая сущность своего союза с Мандельштамом”.
Более того, создавая мемуары, Мандельштам никогда не забывала о соотнесении недавнего прошлого с актуальным для нее настоящим. В мемуарах содержится немало интереснейших и содержательных эпизодов, относящихся уже к послесталинской эпохе, что иногда совершенно игнорируется биографами Н. Я. Мандельштам. Другими словами, на их основе можно реконструировать воззрения Н. Я. Мандельштам на 1950–1960-е годы – время, когда по ее же словам, в советском обществе началась “переоценка ценностей”.
Вестники новой жизни: мировоззрение Надежды Мандельштам в годы частичной десталинизации.
После смерти Сталина в жизни Н. Я. Мандельштам начались перемены. В частности, появилась возможность изменения ее судьбы как вдовы О. Э. Мандельштама, неразрывно связанной с возвращением в советскую литературу произведений ее мужа. В 1956 году она, наконец-то, смогла защитить диссертацию. В том же году был реабилитирован по второму делу Осип Мандельштам. Осенью 1958 года в Тарусе Мандельштам, вероятно, приступила к написанию мемуаров.
Герштейн вспоминала, что Н. Я. долго решала, “написать ли ей принципиальное письмо Хрущеву или засесть за свои воспоминания”. Окончательный выбор был сделан, когда пришло понимание, что реабилитация поэта – это не только открывшаяся перспектива издания Мандельштама в серии “Библиотека поэта”, но и борьба за тот образ поэта, который сложился у нее самой. Когда в 1957 году в журнале “Знамя” А. А. Коваленков упомянул о мифической драке Мандельштама с Есениным, Н. Я. Мандельштам моментально написала письмо-опровержение в Союз писателей, требуя снятия главного редактора издания В. М. Кожевникова. Она опасалась, что такие публикации могут помешать скорейшей литературной реабилитации Мандельштама, на что она, как видно из ее писем к Алексею Суркову, очень надеялась. Поэтому важно было запечатлеть на бумаге свое представление о поэте в противовес прочим изображениям. Позднее ревнивое и негативное отношение вдовы поэта к современникам, оставившим в своих мемуарах иной его образ, побудит ее составить что-то вроде “классификации” “брехни” о нем, которую она приводит во “Второй книге”.
Применительно же к хрущевскому времени основной лейтмотив “Воспоминаний” – сомнение и осторожный оптимизм в отношении десталинизации. Неверие в происходившие перемены она подкрепляет свидетельствами с мест. XX съезд и начало десталинизации Н. Я. Мандельштам застает в Чувашском педагогическом институте в Чебоксарах. Еще до XX съезда она со скепсисом воспринимает указание инспектора Министерства образования прекратить преподавателям писать анонимные доносы, которые более не будут приниматься во внимание. Причем ее сомнения не рассеиваются и во время работы над мемуарами.
Но именно в Чебоксарах и начинается процесс выхода из состояния молчания и отчаяния, “гипнотического сна”. В одной из важнейших глав для понимания динамики мироощущения Н. Я. Мандельштам в послесталинское время – “Вестник новой жизни” – она описывает случайную встречу с поклонником стихов ее мужа в развалившемся бараке Чебоксарского пединститута. Во время этой встречи она преодолевает свой страх и открывается перед ним. Для нее он оказывается первым из поклонников поэта, кто за долгие годы молчания внушает ей полное доверие.
В той же главе Мандельштам декларирует свой исторический оптимизм, свою веру “в победу гуманизма и высокой человечности”. Здесь она возобновляет заочный спор ее мужа с концепцией Блока о конце духа гуманизма и индивидуализма с наступлением духа музыки, воплощавшей вторжение масс, сокрушающих старую цивилизацию. Начало главы перекликается с концовкой статьи О. Мандельштама “Гуманизм и современность” (1923), в которой тот полемизировал с Блоком. По ощущению поэта, к началу двадцатых годов гуманистические ценности “ушли, спрятались, как золотая валюта”. Чуть ниже он оговаривается, что их возвращение – вопрос времени: “Переход на золотую валюту – дело будущего, и в области культуры предстоит замена временных идей – бумажных выпусков – золотым чеканом европейского гуманистического наследства, и не под заступом археолога звякнут прекрасные флорины гуманизма, а увидят свой день и, как ходячая звонкая монета, пойдут по рукам, когда настанет срок”.
Почти сорок лет спустя этот срок, по мнению Н. Я. Мандельштам, настал: “Мой оптимизм не поколеблен даже жестоким опытом первой половины нашего неслыханного столетия. Скорее даже наоборот: то, что пережито нами, надолго отвратит людей от многих соблазнительных на первый взгляд теорий, которые утвержда ют, что цель оправдывает средства и что «все позволено» ‹…› Мне кажется, что мы стоим на пороге новых дней. Я ловлю симптомы нового мироощущения. Их мало. Они почти незаметны. Но всё же они есть”.
Далее Н. Я. Мандельштам напрямую отсылает читателя к воззрениям Блока и Мандельштама, противопоставляя и сталкивая точки зрения поэтов на судьбу русской культуры. Пессимизм Блока, который олицетворяет один знакомый почитатель поэта, ее не убеждает, даже несмотря на то, что и для нее в годы революции “ценности гуманизма подверглись поношению и были растоптаны в прах”.
XX съезд КПСС стал для Н. Я. Мандельштам ключевой вехой в начавшемся процессе пересмотра ценностей. Осуждение репрессий, хотя бы и кулуарное, изменило мироощущение советского человека, которое еще недавно основывалось на нежелании и страхе осмысливать окружающую действительность. Мандельштам выставляет счет интеллигенции двадцатых годов и тогдашнему молодому поколению за уничтожение ценностей во имя служения революции. Интеллигенция пошла на самоуничтожение, отринув универсальные ценности, свойственные самым разным слоям: “критическую мысль и связанную с ней тревогу, свободу мысли, совести, гуманизм…”. Выбрав охрану и укрепление сложившегося порядка во имя выгоды или из-за страха перед репрессиями, первое советское поколение интеллигентов, по ее мнению, изменило себе: “Инициатором пересмотра ценностей была интеллигенция. Пересмотрев их, она переродилась и стала чем угодно, но только не интеллигенцией”.
В ожидании наступления лучших времен Н. Я. Мандельштам надеется на поэзию, интерес к которой среди молодежи для нее главное свидетельство возрождения интеллигенции. Признаваясь читателю в “неисправимом оптимизме”, она опирается на веру в поэзию как средство восстановления ценностей. Это и наполняет ее жизнь особым смыслом в послесталинские годы: она как вдова великого поэта должна донести его наследие до нового читателя, который, увлекаясь поэзией, ищет для себя “добра и правды”.
Потребность Н. Я. Мандельштам объяснить себе и читателю все перипетии обретения утраченных ценностей сделали из нее заинтересованного наблюдателя противоречивого процесса десталинизации советского общества в шестидесятые годы. В это время вера в силу поэзии помогла ей трактовать многочисленные негативные примеры, никак не вписывавшиеся в понятие “оттепели” в положительном ключе. Оптимизма Н. Я. Мандельштам хватило до конца шестидесятых годов. В черновике книги, посвященной Ахматовой, позитивный настрой удалось сохранить, хотя после смерти ближайшей подруги Н. Я. Мандельштам сетовала С. М. Глускиной на потерю душевного равновесия. Но ни суд над Бродским, ни процесс Синявского – Даниэля, как видно из рукописи, тогда еще не поколебали ее исторического оптимизма. В первом случае репрессии “против одного интеллигента порождают десятки новых”, а процесс Синявского – Даниэля поднял на защиту “весь мир, и даже мы что-то вякали”.
Точкой отсчета у Н. Я. Мандельштам была не сталинская эпоха, а двадцатые годы, когда, по ее мнению, и были заложены предпосылки для последующих репрессий. В той же неоконченной работе она вольно цитирует гневное выступление М. А. Шолохова на XXIII съезде КПСС: “В двадцатых годах мы за это ставили к стенке, и никто не шумел…”
Куда больше Н. Я. Мандельштам беспокоила реакция на десталинизацию в самом советском обществе. Негативное восприятие снизу борьбы с культом личности Сталина в 1956–1962 годах Мандельштам описывает и в “Воспоминаниях”, и во “Второй книге”. Проживая в конце пятидесятых – начале шестидесятых годов сначала в Тарусе, а затем в 1962–1964 годах в Пскове, Мандельштам неоднократно упоминает о неприятии “переоценки ценностей” среди сталинистов. Псковский сосед Мандельштам, маляр, напивавшийся в дни получки, чтобы в очередной раз вспомнить, как хорошо жилось при Сталине, словоохотливый попутчик в поезде “Москва – Псков”, осудивший не только публикацию “Одного дня Ивана Денисовича”, но и рассказ писателя Г. И. Шелеста “Самородок” в “Известиях”, а также некоторые другие персонажи служили, по ее мнению, примером инерции прошлой эпохи, которую поддерживали прежде всего те, кто боялся социальных перемен.
Одновременно Надежда Мандельштам использует “Воспоминания” для размежевания с теми писателями, кто до 1953 года был в числе победителей, а после 1956-го оказался среди разоблачителей культа. Критерий для Н. Я. Мандельштам тут один: она делит видных представителей советской литературы на тех, кто помогал Мандельштаму в его неустроенности, и тех, кто никак не помог. “Как выясняется, у нас не было ни одного сталиниста и все мужественно боролись”, – иронизирует Н. Я. Мандельштам о позиции советских писателей В. А. Кочетова и Н. Н. Асеева.
Специальная глава отведена Николаю Тихонову, который, по мнению вдовы, дважды не пришел на помощь: в начале тридцатых годов и тридцать лет спустя, когда отказался писать предисловие к сборнику стихов Мандельштама. По ее мнению, отказ помешал издать сборник стихов в очень благоприятный момент: это могло случиться прямо перед публикацией “Одного дня Ивана Денисовича” в “Новом мире”. “Литература могла ускорить историю”, – так оценивал А. И. Солженицын возможную публикацию отдельных глав его романа “В круге первом” в первые месяцы после XXII съезда КПСС, на котором было принято решение о продолжении политики по преодолению последствий культа личности. Н. Я. Мандельштам полагала схожим образом, только вместо слова “литература” она употребила бы “поэзия”.
В “Воспоминаниях” Н. Я. Мандельштам много места уделяет размышлениям о политических последствиях сталинской эпохи для страны. В этом плане шестидесятые годы для Н. Я. Мандельштам – это время подведения итогов. В одном из писем к Д. Е. Максимову (не позднее 20 декабря 1964 года) о его книге “Поэзия Лермонтова” она прямо формулирует свое понимание кредо писателя: “У меня есть потребность в ценностном анализе и в мнении автора книги. Мне мешает его академическая тога, его страх уйти из традиции, скупость его личных пристрастий. Наше время требует хлеба – что думать сегодня, где искать опоры, какие стихи помогут жить… Как их употреблять на нынешний день…”
В “Воспоминаниях”, помимо поэзии, опору она видит в преодолении рационализма и связывает этот процесс с новой миссией России, которая доказала своим примером его бесперспективность: “Россия некогда спасла европейскую христианскую культуру от татар, сейчас она спасает ее от рационализма и его следствия – воли к злу. И это стоило ей больших жертв. Могу ли я поверить, что они были бесплодны?”
Под влиянием чтения публицистики О. Мандельштама, русской религиозной философии и одобренных сверху мыслителей, вроде А. И. Герцена и Ф. Энгельса, Н. Я. Мандельштам формировала свое оригинальное мировоззрение на проблему происхождения сталинского режима. Не утруждая себя подробным и, что самое главное, последовательным анализом своих политических воззрений, она считала нужным следовать свободному стилю, “прерывности” в изложении, сознательно избегая всякой системности.
Такой подход, однако, не означал отказа от связности. Центральное место в рассуждениях о природе сталинизма отводится проблеме краха гуманистических идеалов. Осуждение сталинских репрессий у Н. Я. Мандельштам обосновывается через отказ государства от ценностей гуманизма и демократии. Под демократией Мандельштам понимает одну из разновидностей государственности. Такое понимание она наиболее четко выразила в “Моем завещании”, когда, обращаясь к Будущему с большой буквы, требовала от общества, “демократического или олигархии, тоталитарного или народного”, оставить наследство поэта у частных лиц. Сама демократия, как и любая другая форма режима, в понимании Н. Я. Мандельштам недорогого стоила.
Культ личности, или “вождизм”, есть отрицание, отказ от демократии, но это еще не означает для Н. Я. Мандельштам, что утрачено главное. Через приписывание политических взглядов Осипу Мандельштаму она отказывается верить выбору “механического большинства” и находит идеал лучшего социального устройства в “чем-то вроде теократии”. Главная утрата тоталитарного общества заключалась, по мнению Н. Я. Мандельштам, в отказе от гуманизма и его основы – свободной мысли, предназначение которой расшатывать авторитеты. Гуманизм в Советском Союзе заменили рационализмом, который потребовал от индивида слепого подчинения авторитету и покорного участия в социальных преобразованиях. И только лишь к началу шестидесятых годов ценности, погибшие в предыдущую эпоху, начали возрождаться, возвращая обществу свободу мысли и утраченную традицию через стихи.
“Только женщины и церковники”:
“Вторая книга” как разочарование в гуманизме………
Во второй половине шестидесятых годов Мандельштам меняет тональность своих оценок и во “Второй книге” уже совершенно иначе оценивает историческую перспективу и меняет с плюса на минус оценку будущего. Как известно, это произошло на фоне личных драматических событий, таких как смерть близких подруг Ахматовой и Ф. А. Вигдоровой. Вскоре произошла непоправимая ссора с Н. И. Харджиевым и Э. Г. Герштейн из-за архива Мандельштама и обращения со стихами, которые должны были попасть в сборник стихов в серии “Библиотека поэта”.
Эти личные обстоятельства, а также конец “оттепели”, крах Пражской весны называются в числе основных причин, заставивших Мандельштам порвать с историческом оптимизмом и верой в победу гуманизма.
Однако, на наш взгляд, такая трактовка не совсем логична.
Действительно, утрата Мандельштам близкого окружения сделала тональность “Второй книги” очень категоричной в плане личных характеристик. Этот вопрос подробно освещен в литературе. Но можно ли однозначно утверждать, что именно прекращение хрущевской “оттепели” в СССР заставило Мандельштам пересмотреть свою веру в гуманизм? Она действительно была разочарована тем, что десталинизация и переоценка ценностей продвинулись не слишком далеко. Как было показано выше, всё это было известно и понятно Мандельштам еще в первой половине шестидесятых годов, однако на тот момент для нее это не было признаком разворота вспять. Один из первых вариантов “Второй книги” был написан в оптимистическом тоне, продолжавшем позитивный настрой “Воспоминаний”.
Меняя свои оценки, Н. Я. Мандельштам учитывала не только события, связанные с политикой советского правительства. Она смотрела на происходящее внутри страны с глобальных пози ций. Все главные свои разочарования и повороты в мировоззрениях она обосновывала ссылкой на внешнеполитические события. Так, на отказ от окончательной реабилитации Мандельштама, по ее мнению, повлияли события 1956 года в Венгрии. Убийство Кеннеди навело Мандельштам на мысль, что мир стоит накануне новых испытаний, о чем она сообщает в пространном письме Ахматовой в январе 1964 года.
Другая важная черта меняющегося мировоззрения Надежды Мандельштам в шестидесятые годы – приобщение к православию и интенсивное освоение христианской литературы, чтение тех книг, которые знал и любил ее муж. В другом письме к Ахматовой (декабрь 1961 года) она делает мечтательную заявку на написание книги “Русская философская школа. В. Соловьев. Теория нравственности и познания” и планирует прочесть “Столп и утверждение истины” о. П. Флоренского. В Пскове она поддерживает тесное знакомство с отцом Сергеем Желудковым. Активное приобщение к православию приводит, в конечном счете, к радикальной смене настроения.
Новое настроение Н. Я. Мандельштам, с которым она садится писать “Вторую книгу”, всё пронизано ожиданием конца света. Она активно цитирует религиозную литературу, вводит в свой лексикон богословские термины, такие как богосыновство, хилиазм, эсхатология и т. п. Похоже, что решающий перелом в политических оценках действительно произошел в 1968 году, но дело не в Пражской весне, а в событиях, происходивших в то время в западных странах: “Но каждый день подрывает надежду, потому что новые поколения на Западе ничему не верят и не хотят задуматься о чужом опыте. Их слепота, равнодушие и идиотический эгоизм приведут Запад к тому, что мы испытали, только сейчас это несравненно опаснее, хотя бы потому, что не локализуется в определенном участке, а распространяется и покрывает всю землю отрядами, которые по заданиям начальства стреляют в окна, в людей, в душу человеческую, надевают на мыслящую голову китайскую каменную шапку, проламывающую череп, и рубят кисти рук тем, кто играет на рояле”.
Н. Я. Мандельштам предсказывает дегуманизацию и на Западе, открыв для себя массовое движение хиппи, называя их “мальчиками с длинными волосами”. “Новые левые” во главе с не навистным ей Жан-Полем Сартром, кажется ей, подталкивают своей философией повторить на практике всё то же самое, что пережили и отчего пострадали Надежда и Осип в двадцатые – тридцатые годы в СССР. С оптимизмом и верой в светлое будущее у Надежды Мандельштам отныне покончено навсегда, на что еще в начале семидесятых годов обратила внимание английская журналистка Э. де Мони.
Н. Я. Мандельштам разочаровывается в прежних ожиданиях и уходит в церковь. В семидесятые годы она одна из активных прихожанок церкви Сретения Господня в Новой Деревне, где служил о. Александр Мень. Отныне только священников и женщин она считает носителями ценностей, не признавая более никакой правоты за гуманизмом. С молодым поколением она больше не связывает никаких надежд и полагает, что оно, вдохновляясь Лениным, вновь обратится к террору.
Итогом такой переоценки взглядов стали глубокое разочарование в окружающей действительности и потеря веры в лучшую судьбу для страны, что нашло отражение в позднейших интервью и беседах с друзьями из ближнего круга Н. Я. Мандельштам.
В конце жизни, перечитывая в 1977 году свои “Воспоминания”, она лапидарно подводит итог эволюции своего мировоззрения: “Оптимизма у меня нет ни на копейку, хотя сейчас жить легче, чем когда-либо”.