Август

Неродо Жан-Пьер

Часть первая

ВЫХОД НА ПОЛИТИЧЕСКУЮ СЦЕНУ (63–43)

 

 

Чудесное рождение?

Где берет начало та дорога, что привела к абсолютной власти сына Гая Октавия, который первым в своей фамилии рискнул выбраться из провинции, чтобы совершить «почетную карьеру», но так и не успел дослужиться до консула? В условиях республики, когда знатность юноши определялась теми магистратурами, которые занимали его предки, будущий Август не мог похвалиться, что вступил в жизнь с крупными козырями на руках. Несмотря на это, он обошел всех и вырвался на первое место. Он двигался вперед с такой неукротимой силой, что, казалось, сами боги поклялись сотворить чудо его возвышения. И первым знаком божественного вмешательства в его грядущую судьбу стал, возможно, второй брак его отца Гая Октавия с Атией — дочерью Марка Атия Бальба, родственника Помпея, и Юлии, сестры Юлия Цезаря. Надо думать, что союз между провинциалом из Велитр — маленького процветающего городка в Лациуме — и девушкой из рода Юлиев, которые вели свою родословную от Энея и Венеры, стал возможен главным образом благодаря значительному состоянию Октавиев, накопленному многими поколениями бережливых «буржуа».

Таким образом, дети Гая Октавия и Атии — сын Гай, будущий Август, и дочь Октавия — приходились Юлию Цезарю внучатыми племянниками. Располагая таким родственником и имея за плечами фамильное состояние, Гай вступал в жизнь отнюдь не с пустыми руками. Впрочем, чтобы стать полновластным хозяином Римской империи, этого было маловато, так что богам пришлось не раз и не два приложить руку к его судьбе. У Цезаря была дочь, которую, как и всех женщин рода, звали Юлией. Отец выдал ее замуж за Помпея. Если бы она не умерла родами или если бы удалось спасти жизнь ее ребенку, для Октавия многое изменилось бы. Опять-таки, если бы у последней жены Цезаря Кальпурнии родился сын, тому не пришлось бы подыскивать себе наследника в более отдаленной родне. Это решение с далеко идущими последствиями он принял 13 сентября 45 года, поддавшись внезапному порыву, когда уничтожил завещание, согласно которому ему наследовал Помпей, и составил новое, включившее пункт об усыновлении Гая Октавия и назначении его главным наследником. Все это он проделал в строжайшей тайне, оставив за собой возможность изменить завещание, если Кальпурния все-таки родит ему сына или если ему случится передумать. Но семь месяцев спустя Цезарь был убит. Перед его приемным сыном открывалась широкая дорога.

Выбрав из всего потомства двух своих сестер именно Гая Октавия, Цезарь, если верить многочисленным анекдотам, изобретенным впоследствии, как будто следовал предназначению будущего Августа. Один из них относится к 23 сентября 63 года и, по мнению Светония, абсолютно достоверен. В тот день Октавий-отец немного опоздал на заседание сената, на котором Цицерон собирался представить первые добытые им доказательства заговорщической активности Каталины. Когда Октавий принялся извиняться, объясняя, что незадолго до восхода солнца у него родился сын, сенатор Нигидий Фигул, пифагореец и знаток астрологии, ненадолго задумавшись, провозгласил, что родившийся младенец будет властелином вселенной.

Воображение поклонников Августа впоследствии расцветит это пророчество новыми подробностями. Так, Юлий Мараф, исполнявший обязанности официального летописца империи, рассказывает, что за несколько месяцев до рождения Августа было знамение, возвестившее, что природа рождает римскому народу царя. Сенат принял решение оставить без воспитания всех младенцев мужского пола, которые родятся в этом году, — это было то же самое, что убить ребенка или вышвырнуть его на большую дорогу. Однако те из сенаторов, чьи жены ожидали потомства, постарались провалить принятие соответствующего сенатус-консульта, благодаря чему Август благополучно появился на свет.

Еще дальше пошел македонец Асклепиад Мендетский, который в своей книге о богах приводит такую странную историю (Светоний, XCIV, 4):

«Однажды в полночь Атия пришла для торжественного богослужения в храм Аполлона и осталась там спать в своих носилках, тогда как прочие матроны разошлись по домам. И тут к ней внезапно скользнул змей, побыл с нею и скоро уполз, а она, проснувшись, совершила очищение, как если бы побывала в объятиях мужа. С этих пор на теле у нее появилось пятно в виде змея, от которого она никак не могла избавиться, и поэтому больше никогда не ходила в общие бани. Девять месяцев спустя родился Август, признанный по этой причине сыном Аполлона».

Говорят, у самого Августа были на теле пятна, числом и расположением повторявшие звезды, образующие созвездие Большой Медведицы.

В возрасте нескольких месяцев он исчез из колыбели, в которую его уложила кормилица в комнате на первом этаже дома. Вскоре его нашли на самом верху башни; он лежал, обратив лицо к солнцу. Еще несколько месяцев спустя, когда он только-только начал говорить, он приказал умолкнуть лягушкам, не дававшим ему уснуть, и с той поры лягушки в тех местах больше не квакают.

Все эти истории, дополненные вещими снами, якобы виденными родителями Августа и некоторыми другими важными лицами, а также всевозможными знамениями, ни в коей мере не сводятся к забавным курьезам, свидетельствующим либо о безграничной угодливости современников, откровенно льстивших основателю императорского режима, либо о ребяческой наивности римлян. В первую очередь они дают нам представление о той огромной работе над массовым сознанием, которую вели сторонники нового строя. История рождения Августа есть не что иное, как перепевы истории рождения Александра, мать которого якобы почтил своим вниманием сам Зевс, а волшебные сказки о детских годах Геракла и Александра послужили моделью для аналогичных рассказов о детстве Августа. Народу следовало внушить, что спаситель государства — существо исключительное, не чета обыкновенным людям.

Потому что речь шла именно о спасителе. За всеми этими легендами стояло вполне очевидное стремление выразить облегчение, которое испытала целая цивилизация, уже считавшая себя погибшей — и на самом деле гибнувшая, — но бесконечно благодарная Августу за то, что он заставил ее поверить в собственное возрождение. О том, что Август сознательно участвовал в этой мистификации, говорит его «актерство» на смертном одре; но она стала возможной только на фоне самых невероятных чудес и пророчеств, отметивших последние десятилетия существования республики, истерзанной более чем вековой историей гражданских войн. Сюда же примешивались предсказания о завершении девятого века истории этрусков и о грядущем пришествии иудейского царя. Поразительный эпизод с «избиением младенцев», якобы задуманным сенатом, наглядно демонстрирует, до какой степени античный мир жил в предчувствии полной смены времен.

В такой обстановке тревожного ожидания и родился Гай Октавий. Его отец располагал достаточными средствами, чтобы поселиться на Палатине — самом оживленном в ту пору римском холме, где жили и Цицерон с братом, и Милон с Клодием — герои одной из самых жестоких схваток, разыгравшейся в агонизирующей республике, и соперник Цицерона Гортензий, и Марк Антоний, и Тиберий Клавдий Нерон, и многие, многие другие. Родной дом Августа, расположенный в местечке под названием Бычьи головы, после его смерти стал святилищем, где ему поклонялись как божеству.

 

Защищенное детство

Не имеет никакого значения, действительно ли отец Гая услышал из уст Нигидия Фигула знаменитое предсказание или это всего лишь легенда, потому что в 59 году он умер, оставив четырехлетнего сына сиротой. Он немного успел сделать для своего отпрыска — пожалуй, всего лишь передал ему прозвище Фуриец, которого удостоился за победу, одержанную над беглыми рабами в Фурийском округе. Светоний (VII, 2) сообщает, что ему удалось отыскать бронзовую статуэтку, изображающую Октавия в детстве, с надписью «Фуриец». Это очень важная деталь, потому что она удостоверяет подлинность имени, которое противники Августа в начале его карьеры использовали для его дискредитации. Так, они заявляли, что его прадед был простым канатчиком в Фурии, однако сам Август утверждал, что это прозвище происходит от греческого слова Thuraios, которое является одним из эпитетов Аполлона и означает «хранитель врат». Именно эту «функцию» божества впоследствии возьмет на себя Август, как, впрочем, и все остальные функции, за которые считался ответственным Аполлон.

Овдовев, Атия принялась искать для сына опекуна. В списках жертв проскрипций 43 года одним из первых фигурирует некто Гай Тораний, про которого говорили, что он-то и был опекуном Октавия. Не исключено, однако, что это не более чем оговор; известно, что в годы террора процветало доносительство даже на ближайших родственников, так что злым языкам ничего не стоило обвинить Августа в гибели опекуна. Нам, во всяком случае, представляется странным, что Атия выбрала сыну опекуном такую ничем не примечательную личность. Вроде бы Тораний был эдилом вместе с ее мужем, однако больше о нем не известно ничего, и если бы не его трагическая гибель, мы вообще не знали бы его имени.

Атия вторично вышла замуж, на сей раз за Луция Марция Филиппа, бывшего консула из очень известного рода. Сына, до той поры воспитывавшегося в доме Октавиев в Велитрах, она поручила заботам его бабки Юлии. Это вовсе не значит, что, заведя новую семью, она поспешила избавиться от ставшего ненужным мальчишки. Просто Атия следовала традиции, согласно которой наилучшим воспитателем для ребенка считался кто-нибудь из старших родственников, обязательно женшин, являвших собой пример старинной добродетели. Кроме того, жизнь в доме Юлии давала мальчику шанс попасться на глаза Цезарю. Так что Атия ни в коей мере не снимала с себя обязанности по воспитанию сына, и мы смело можем причислить ее к славному списку добродетельных матерей, включающему мать Гракхов Корнелию и мать Цезаря Аврелию. Впрочем, по сравнению с этими двумя высокими образцами материнской добродетели, немало способствовавшими славной карьере своих сыновей, Атия выглядит гораздо скромнее.

Трудно судить, насколько решающим для характера Августа оказалось женское влияние и отсутствие отца. Во времена Плутарха существовала теория, согласно которой расти без отца означало остаться без воспитания. В результате «добрая и благородная натура, подобно богатой почве, лишенной ухода, начинает вперемежку производить плоды прекрасные и плоды ужасные». Но применима ли эта теория к Августу?

Юлия добросовестно занялась воспитанием внука. Она позаботилась, чтобы он получил все знания, необходимые свободнорожденному ребенку. Сначала его учил педагог-грек по имени Сфер, затем появился еще один наставник, имени которого мы не знаем. Но Юлия рано, может быть, слишком рано приобщила его к тайнам политики. Он провел в ее доме восемь лет, с четырех- до 12-летнего возраста, то есть 59–51 годы. Наверняка он вместе с ней внимательно следил за всеми перипетиями карьеры Цезаря. И если в 59 году он, разумеется, был еще мал, чтобы сознавать, что он — внучатый племянник консула года, однако в дальнейшем его, конечно, не могли не захватить волнующие подробности завоевания Галлии и резкие повороты римской политической жизни. Он не мог не знать, что далеко не всем нравилась власть Помпея, прозванного Великим, и на улицах Рима нередко вспыхивали стычки, заканчивавшиеся кровопролитием. Ему приходилось слышать имя экзальтированного трибуна Клодия, люто ненавидевшего Цицерона, так же как имена его сестры Клавдии и его жены Фульвии. Обе дамы пользовались репутацией скандалисток и бесцеремонно вмешивались в политику, всегда считавшуюся уделом мужчин. Мы не знаем, подозревал ли он, что у Цезаря имелись в городе свои тайные агитаторы, да это и неважно, потому что несмотря ни на что он наверняка всем сердцем болел за двоюродного деда, разговоры о котором не стихали в доме Юлии.

Время от времени до них доходили жуткие новости. В 53 году Красс потерпел разгром в битве с парфянами, и в салоне Юлии горячо обсуждали потерю римских значков, которые царь Парфии захватил в качестве боевого трофея. В 52 году и сам Цезарь проиграл сражение при Герговии, о котором, впрочем, вспоминали недолго, потому что в тот же год в битве при Алезии ему удалось захватить в плен Верцингеторига. Среди прочих тем в разговорах наверняка всплывали трудности, ожидавшие Цезаря по возвращении из Галлии, когда завершится срок его проконсульства. Живя в таком доме, мальчик, еще и не догадываясь об этом, как будто присутствовал при генеральной репетиции пьесы, в которой впоследствии ему придется играть самому. Жизненные пути большинства актеров этого спектакля, пока известных ему лишь по именам, вскоре пересекутся с его собственным, включая ту самую Фульвию, которой предстоит на некоторое время сделаться его тещей.

В 51 году, когда ему исполнилось 12 лет, умерла Юлия. В документальных источниках нет сведений о том, как Октавий пережил эту потерю. Тем не менее не прочувствовать ее он не мог, потому что, согласно традиции, соблюдаемой всеми знатными фамилиями, похвальное слово умершему родственнику всегда произносил самый юный член семьи. Таким образом, кончина Юлии, у которой он был единственным внуком, стала для него боевым крещением на поприще ораторского искусства. Надгробная речь относилась к строго определенному жанру, оставлявшему мало места для творческой фантазии, да и вряд ли ребенок сочинял ее самостоятельно. Но все-таки на трибуну поднимался именно он, и именно ему внимала густая толпа родственников, друзей, клиентов, рабов и просто зевак, с любопытством озиравшая мальчика в детской тоге — претексте, сжимавшего в руках свиток папируса, на котором, как все прекрасно знали, перечислялись добродетели его покойной бабки и заслуги всей семьи. Ребенку приходилось напрягать свой слабый голосок, чтобы город услышал, как много он потерял со смертью такой женщины, как Юлия. Впрочем, тогда, в 51 году, превозносить с трибуны форума достоинства сестры Юлия Цезаря следовало с большой осторожностью. Действительно, едва покончив с покорением Галлии, Цезарь вступил в бескомпромиссную борьбу с сенатом и Помпеем, которая двумя годами позже вылилась в новую гражданскую войну. Смерть Юлии дала повод еще раз напомнить о знатности рода; то же самое проделал и сам Юлий Цезарь, когда произносил надгробное слово после кончины своей тетки Юлии, по матери происходившей от царей, а по отцу — от самой Венеры. Содержание речи юного Гая нам неизвестно, но легко предположить, что, даже оставаясь в строгих рамках канона, он не мог обойти молчанием божественные корни семейства, к которому принадлежал и сам — пусть по женской линии, но непосредственно.

Лишившись бабушки, Октавий снова переехал к матери, и для него без особых приключений потекла обыкновенная жизнь мальчика из хорошей семьи. Готовясь стать достойным гражданином, он регулярно отправлялся на Марсово поле, где постигал все тонкости военного искусства: учился скакать на лошади, фехтовать и плавать, а в остальное время овладевал ораторским мастерством, абсолютно необходимым для будущей политической карьеры. В Риме он посещал уроки Марка Эпидия, который, утратив права гражданства по обвинению в клевете, зарабатывал себе на жизнь преподаванием риторики. Прежде в его учениках ходили Марк Антоний и Вергилий, так что юный Октавий оказался в недурной компании. Кроме того, он занимался с частным ритором Аполлодором Дамасским, который, как мы полагаем, не только научил его красноречию, но и привил вкус к публичным выступлениям.

В то время в Риме жил философ-стоик Афинодор из Тарса. Ему было тогда около 40 лет, и он собрал вокруг себя кружок молодежи, которой преподавал этику. Ходил к нему и юный Октавий, вскоре пригласивший Афинодора к себе в наставники. И 20 лет спустя философ все еще входил в его окружение.

Разумеется, Октавий самым внимательным образом следил за политической жизнью Рима, одной из ключевых фигур которой оставался его двоюродный дед. В 49 году Цезарь, перейдя Рубикон, развязал гражданскую войну против Помпея, который бежал из Италии на Восток и оттуда готовил ответный удар. Мы не ошибемся, если предположим, что эти события без остатка захватили воображение Гая, одновременно преподав ему первые уроки насилия и цинизма. Вместе со взрослыми он с нетерпением ждал новостей об исходе страшной схватки, разыгравшейся в 48 году при Фарсале. Войска Цезаря бились с войсками Помпея; римляне дрались против римлян. Победил Цезарь, получивший в этом бою власть распоряжаться судьбами Рима. Затем Цезарь, преследуя Катона, добрался до Африки, где 6 апреля 46 года выиграл битву при Тапсе. Спустя несколько дней Катон покончил жизнь самоубийством, заслужив себе славу мученика во имя республики. Перед смертью он читал платоновского «Федона». Образ Катона, погибшего за безнадежное дело, на протяжении некоторого времени вдохновлял тщетные надежды республиканцев, пока не превратился в символ утраченной свободы, охотно используемый ораторами. Чуть позже подобная история еще раз повторится в Риме, но теперь в ней будет замешан и Октавий, а борцами за республиканскую свободу в народной памяти останутся Кассий и Брут.

Среди событий личного порядка, отметивших этот период, главным для Октавия стало его вступление во взрослую жизнь. Согласно вековым обычаям, переход из детского состояния сопровождался особым ритуалом, включавшим расставание с некоторыми детскими атрибутами — буллой, золотым шариком, который дети носили на груди на длинной цепочке, и претекстой — детской тогой с пурпурной полосой: юноша впервые надевал тогу гражданина. После переодевания, которое происходило в родительском доме, юноша в сопровождении более или менее многочисленного и пышного кортежа шествовал по улицам Рима до Капитолия, где приносил жертву на алтарь Юпитера. Здесь же его имя вносили в списки граждан.

Октавий совершил этот обряд 19 октября 48 года. Он пока не мог именоваться «мужем», но вошел в категорию «юношей», в которой ему, как и всем остальным молодым римлянам, предстояло оставаться по меньшей мере до 27 лет — официального возраста первой магистратуры. Одновременно благодаря покровительству Цезаря он получил право на ношение латиклавии — широкой пурпурной полосы, которая нашивалась на тунику и обозначала принадлежность к сословию сенаторов. Очевидно, тогда же Цезарь внес его в списки патрициев и включил в коллегию понтификов. Карьера Октавия, начатая при столь мощной поддержке, полетела вперед, сметая на своем пути все преграды и попирая все возрастные ограничения и законные нормы, требовавшие постепенного восхождения от должности к должности.

25 июля 46 года Цезарь вернулся в Рим триумфатором. Празднества длились весь август и весь сентябрь. Он и Октавия удостоил боевых наград за войну, в которой тот по молодости лет не принимал никакого участия, продемонстрировав тем самым как свое полнейшее пренебрежение к законным установлениям, так и особое расположение к внучатому племяннику. Кроме того, он поручил юноше организацию зрелищ, устраиваемых для народа в честь триумфа. Мы не знаем, какие отношения связывали Цезаря с внучатым племянником. Вполне вероятно, они отличались искренней близостью и теплотой, хотя лично видеться обоим удавалось нечасто. Не исключено, что Цезарь, добившийся великой славы, но не имевший потомства, привязался к мальчику и, глядя на него, каждый раз с грустью думал, что у него нет сына, который продолжит его род и почтит памятью его могилу. Со своей стороны, юноша не мог не восхищаться великими деяниями Цезаря, твердо решившего спасти римский мир из пучины маразма, в которую тот погружался. Его влияние ощущалось повсюду — в Риме, который он украшал новыми монументами; в Италии, где он основывал новые колонии из солдат-ветеранов и пролетариев; в провинциях, которые он романизировал, организовывая новые колонии.

Молодой Октавий знал, какие планы вынашивал Цезарь, вознамерившийся взять все управление огромной империей, создававшейся на протяжении более чем ста последних лет, в свои руки. Он уже превратился в священное лицо, стал почти царем, почти богом. В годы своей юности Октавий, еще не осознавая этого, получил от него политические уроки такой важности, что они во многом определили его собственную дальнейшую деятельность. Возможно также, уже тогда он замечал и совершаемые Цезарем ошибки: дерзкое высокомерие в отношениях с людьми, связь с Клеопатрой, которой он позволил приехать в Рим и привезти с собой ребенка — якобы его собственного сына, но главным образом, нежелание маскировать свои притязания на титул царя, вызывавшее в согражданах чувство ненависти. Октавий в будущем никогда не позволял себе подобных ошибок.

Ослепленный блеском своего гениального родственника, перед которым склонился весь Рим, он, конечно, с жадностью ловил малейшие знаки внимания с его стороны. Между тем Цезарь действительно оказывал ему знаки внимания, и отнюдь не пустяковые. И нам остается только гадать, что же на самом деле стояло за поразившей Октавия летом болезнью, столь тяжелой, что выздоровление затянулось до ноября, — реальное недомогание или попытка убежать от ответственности. Как бы там ни было, в связи с этим случаем мы впервые узнаем, что он вовсе не отличался крепким здоровьем. Вот как об этом без прикрас повествует Светоний (LXXXI):

«Тяжело и опасно болеть ему за всю жизнь случилось несколько раз, сильнее всего — после покорения Кантабрии: тогда его печень так страдала от истечений желчи, что он в отчаянии вынужден был обратиться к лечению необычному и сомнительному: вместо горячих припарок, которые ему не помогали, он по совету Антония Музы стал употреблять холодные. Были у него и недомогания, повторяющиеся каждый год в определенное время: около своего дня рождения он обычно чувствовал расслабленность, ранней весной страдал от расширения предсердия, а при южном ветре — от насморка. При таком расстроенном здоровье он с трудом переносил и холод и жару».

Кроме того, он плохо спал, не больше семи часов подряд, да и то не беспробудным сном. Среди ночи он просыпался по три-четыре раза и тогда звал к себе рабов, которые читали ему вслух или рассказывали сказки. Лишь после этого ему удавалось отвлечься от мрачных дум или неясных страхов, и он снова засыпал. В результате по утрам он просыпался с большим трудом (обычай требовал подниматься с солнцем), любил соснуть днем, а иногда, сморенный усталостью, засыпал в самых неподходящих местах. Если дремота настигала его сидящим в носилках по пути куда-либо, это было еще полбеды, но вот когда он отключился накануне сражения и едва не проспал его начало, дело обернулось гораздо серьезней.

При мысли об этой слабости, омрачившей всю жизнь Августа, на память приходят Людовик XIV с его букетом всевозможных болячек и Наполеон с его больным желудком. Если публичный политик, обязанный олицетворять собой силу и надежность, от природы слаб здоровьем, ему волей-неволей приходится постоянно пересиливать себя. Частично этим обстоятельством можно объяснить, почему Август так остро воспринимал окружающую жизнь как человеческую комедию. Ведь все его существование протекало в непрестанной борьбе с собственными недомоганиями. Складывается впечатление, что он буквально заставлял свой организм справляться с трудностями, прекрасно сознавая, что тот в любую минуту может его подвести. Чем больше сил требовала от него обстановка, тем тяжелее ему приходилось морально, а вечный страх предательства со стороны собственного тела отбирал и без того невеликие силы.

Помня о своей подверженности сезонной лихорадке и опасаясь повторявшихся нервных припадков, он всю свою жизнь старался избегать излишеств. «Ел он очень мало и неприхотливо. Любил грубый хлеб, мелкую рыбешку, влажный сыр, отжатый вручную, зеленые фиги второго сбора; закусывал и в предобеденные часы, когда и где угодно, если только чувствовал голод. Вот его собственные слова из письма: «В одноколке мы подкрепились хлебом и финиками». И еще: «Возвращаясь из царской курии, я в носилках съел ломоть хлеба и несколько ягод толстокожего винограда».

«Вина по натуре своей он пил очень мало. В лагере при Мутине он за обедом выпивал не более трех кубков, как сообщает Корнелий Непот, а впоследствии, даже когда давал себе полную волю, — не более секстария; если он выпивал больше, то принимал рвотное. Больше всего он любил вино из Сетии или ретийское. Впрочем, натощак он пил редко, а вместо этого жевал либо хлеб, размоченный в холодной воде, либо ломтик огурца, либо стебель латука, либо свежие или сушеные яблоки с винным привкусом» (Светоний, LXXVI–LXXVII).

В обществе, привыкшем искать забвения своих тревог в обжорстве и пьянстве, подобная сдержанность выглядела особенно примечательно. С одной стороны, это качество выгодно отличало Августа от Марка Антония, а позже и от Тиберия, но с другой — оно же вредило ему, поскольку у него не было отдушины, необходимой после тяжелых переживаний. Он не знал также состояния легкого опьянения, которое, как говорит Платон, освобождает и возвышает душу.

Впрочем, слабое здоровье нисколько не мешало ему оставаться человеком крайне любвеобильным; пожалуй, сладострастие составляло единственную поблажку, которую он себе позволял почти до самой старости. В начале жизненного пути, когда его персона служила мишенью самых грязных памфлетов, в Риме болтали, что он, подобно Юлию Цезарю, испытывал склонность к однополой любви и даже позволил тому совершить над собой содомский грех. По мнению одних, он согласился на это в надежде на особые милости, по мнению других — за деньги. Однако если судить по всей его дальнейшей жизни, эти сплетни не имели под собой ничего кроме пустой клеветы, которая была вполне в духе тогдашних политических споров. Его всегда тянуло исключительно к женщинам, но уж эта тяга проявлялась в нем с непреодолимой силой.

 

Боевое крещение

Итак, в 46 году он заболел. Тот год в римской истории оказался самым длинным. Реформу календаря, пришедшего в слишком заметное несоответствие с астрономическим годом, придумал Цезарь. Он ввел между ноябрем и декабрем три дополнительных месяца общей продолжительностью в 67 дней. В декабре он отбыл в Испанию, где вокруг сыновей Помпея начала сколачиваться враждебная коалиция. Октавий к этому времени уже вступил в тот возраст, в котором молодые римляне благородного происхождения под руководством родственника или старшего друга принимали участие в военных операциях. Это сотрудничество, в ходе которого между опекаемым и опекуном складывались почти родственные отношения, называлось tirocinium militiae «подготовкой к военной службе».

О лучшем руководителе, чем Цезарь, Октавию не приходилось и мечтать, и, если он в итоге не поехал вместе с ним, значит, действительно еще не оправился после болезни. Однако всего несколько дней спустя после отъезда Цезаря он пустился ему вслед. С немногими спутниками он «пробирался по угрожаемым неприятелем дорогам, не отступив даже после кораблекрушения» (Светоний, VIII, 3). Очевидно, решение последовать за Цезарем он принял самостоятельно, так же как без его ведома подобрал себе в компанию троих друзей. Судя по всему, он полностью добился того эффекта, на который рассчитывал, потому что Цезарь, одобрив его выбор друзей и похвалив за отвагу, проявленную в пути, весьма благосклонно оценил его способности и по возвращении из Испании переписал завещание в его пользу. 17 марта 45 года Цезарь в битве при Мунде разбил сыновей Помпея, один из которых, Гней, пал в бою, а второй, Секст, сумел избежать гибели и в дальнейшем стал одним из самых опасных противников Октавия.

Цезарь двинулся обратно в Рим и по дороге, в Нарбонне, встретился с Антонием, выехавшим ему навстречу. Взаимный холодок в отношениях, наметившийся на протяжении последних месяцев, казалось, был забыт, и Антоний провел весь остаток пути в повозке Цезаря. Октавию пришлось следовать за ними в одиночестве. Антонию, который родился в 83 году, в ту пору исполнилось 38 лет. Он уже давно входил в ближайшее окружение Цезаря, воевал вместе с ним в Галлии, участвовал в сражении при Алезии. Но больше всего он отличился при Фарсале, своими умелыми действиями в немалой степени обеспечив Цезарю победу. Кроме того, он дважды, когда Цезарь отбывал в дальний военный поход, оставался править Римом. Таким образом, Марк Антоний мог похвастать и талантом военного стратега, и опытом политического руководителя, и не случайно в 47–46 годах именно его диктатор назначил начальником конницы, то есть сделал своей правой рукой.

Вместе с тем он обладал и серьезными недостатками, довольно широко распространенными в ту бурную эпоху, и не только не стыдился выставлять их напоказ, но, казалось, теша свои пороки, вовсе не знал удержу. Он любил женщин, пиры, банкеты с обильными возлияниями. После Фарсалы, когда Цезарь продолжал войну в Египте, он остался править Римом и пустился здесь во все тяжкие. В конце концов диктатору надоело его распутство, и, едва истек срок полномочий начальника конницы, он заменил Антония Лепидом.

Но в Нарбонне Цезарь явно простил соратнику все его былые прегрешения, что совсем не понравилось присутствовавшему здесь же Октавию. До сей поры они с Антонием практически не знали друг друга и по-настоящему познакомились лишь на обратном пути в Рим. Октавия больно задело то предпочтительное внимание, каким дарил своего боевого товарища Цезарь, но еще больше он расстроился, когда в январе 44 года должность начальника конницы вновь досталась Лепиду. Его собственные мечты разбились в прах. Плиний Старший указывает, что это назначение стало первым в списке неудач будущего Августа, хотя на самом деле ни о какой неудаче не могло идти и речи, ведь Цезарь уже приготовил для Октавия другую должность.

Он планировал поход против парфян и с этой целью разместил в Аполлонии штаб армии, которую намеревался возглавить лично. Сюда он и направил Октавия, поручив проследить, как ведутся приготовления к предстоящей кампании. С законами Цезарь обращался как хотел и в феврале 44 года, получив пожизненные диктаторские полномочия, решил, что ему мало одного начальника конницы. Лепиду предстояло выступать в этом качестве на Западе, а Октавию доставался Восток. Возможно, Цезарь стремился заранее обеспечить своего наследника войском, чтобы в случае, если с ним самим произойдет несчастье, тот располагал серьезными силами и сумел отстоять свое политическое наследство. Не исключено, конечно, что диктатор вынашивал и еще более смелые планы, например, намеревался произвести раздел империи, оставив западную часть своему римскому сыну Октавию, а восточную — сыну Клеопатры Цезариону.

В декабре Октавий, не имея ни малейшего представления о содержании написанного Цезарем завещания, отбыл в Аполлонию. Он еще не подозревал, что его политическая карьера вступила в решающую фазу.

Его сопровождали друзья — те самые, выбор которых одобрил Цезарь, — Марк Випсаний Агриппа, Квинт Сальвидиен Руф и Аполлодор Дамасский. Последнему в ту пору стукнуло 60 лет, и его взяли в компанию, чтобы ученой беседой он помогал остальным коротать часы досуга. Но вот двое первых как раз и составили ядро того, что впоследствии будет названо партией Цезаря Октавиана. О том, при каких обстоятельствах произошло знакомство этой пары с Октавием и что легло в основу их дружбы, нам не известно ничего. Не больше знаем мы и о происхождении обоих — кроме того, что и для современников оно оставалось загадкой.

Правда, сохранилась одна легенда, сама по себе довольно туманная, связанная с именем Сальвидиена. Однажды, когда он пас овец на склоне холма в отчем краю, из головы у него вдруг вырвался сноп пламени. Легенда умалчивает, пас ли он собственных овец или трудился пастухом на хозяина, но в любом случае очевидно, что речь идет о человеке скромного происхождения. Что касается самого чуда, то такое же точно произошло с римским царем Сервием Туллием, правившим между Тарквинием Старшим и Тарквинием Гордым. Царица Танаквил тогда истолковала это знамение как обещание царского предназначения. Значит ли это, что и овечьему сторожу предстояло в один прекрасный день вслед за Августом стать царем? Что ни говори, а история действительно таинственная. По своему духу она больше всего напоминает этрусские сказания, хотя имя Сальвидиен, скорее всего, сабинское. Как бы там ни было, в 40 году Сальвидиена обвинили не то в подготовке переворота, не то в намерении переметнуться к Антонию, и сенат по просьбе Цезаря Октавиана вынес ему смертный приговор. Возможно, именно тогда и возникла эта легенда, запущенная в оборот самим Сальвидиеном, который сочинил ее, взяв за образец одно из множества пророчеств, имевших широкое хождение среди сторонников различных партий. Вместе с тем нет никаких доказательств, что обвинение против Сальвидиена имело под собой реальную основу. Не исключено, что оно входило составной частью в хитроумный план Антония, который, выдав Сальвидиена, лишил Цезаря Октавиана одного из самых надежных помощников.

Действительно, Сальвидиен не раз и не два проявил свой недюжинный военный талант, в частности, в битве при Перузии. Очевидно, он служил в армии и прежде, скорее всего, под началом Цезаря. О значительности его заслуг говорит тот факт, что он, до того не занимавший ни одного официального поста, должен был стать консулом 39 года — действительно выдающееся достижение для безродного выскочки. Однако воспользоваться им он так и не успел, казненный по обвинению в государственной измене. На его примере мы можем догадаться, что собой представляла партия Цезаря Октавиана и какая острая внутренняя борьба в ней кипела.

Совершенно иначе сложилась судьба Агриппы, на протяжении долгих лет неотступно следовавшего за Цезарем Октавианом, а затем Августом и ставшего его зятем и ближайшим соратником. Но и он, подобно Сальвидиену, был провинциалом и человеком темного происхождения. Риторы превратили этот факт в общее место и охотно пользовались им в своих построениях. Однажды Латрон, выступая перед Августом и Агриппой с речью об усыновлении и зная о намерении Августа усыновить детей Агриппы, позволил себе обратиться за живым примером. «Вот тот, кто благодаря усыновлению из самого низкого звания возносится в нобилитет», — указывая на Агриппу, провозгласил он и далее продолжал в том же духе. При этих словах Меценат засвистел и сказал Латрону, что принцепс спешит, а потому пора заканчивать декламацию. Кое-кто углядел в этом злокозненность Мецената, который своим свистом не только не помешал Цезарю расслышать сказанное, но, напротив, привлек к речам ритора внимание принцепса. Однако при божественном Августе люди пользовались такой свободой, что, несмотря на тогдашнее всемогущество Агриппы, находилось немало таких, кто смел укорять его низким рождением».

Даже если согласиться, что правление Августа действительно отличалось главным образом свободой, приведенный анекдот никак не способен служить тому доказательством. Напомнить Агриппе его незавидное происхождение и нынешнее высокое положение значило польстить Августу, благодаря которому он и возвысился. И Агриппа никогда об этом не забывал — в отличие от Сальвидиена, примерно наказанного для острастки остальным членам партии, той самой партии, что сформировалась вокруг провинциального всадника, в одночасье превращенного в патриция божественного происхождения, партии, первоначальное ядро которой составили два безродных провинциала. Эта партия стала своего рода наброском великих социальных перемен, которые начались в годы правления Августа. Вскоре к ней примкнул и Меценат.

Нетрудно догадаться, с каким воодушевлением Октавий и оба его товарища восприняли величайшую милость, благодаря которой им, несмотря на молодость, удалось стать участниками истории с большой буквы. Но сдержит ли будущее обещания, столь щедро расточаемые настоящим? Снедаемые любопытством, Октавий и Агриппа в один прекрасный день поднялись в обсерваторию к астрологу по имени Фиаген. Они хотели знать, что их ждет. Октавий волновался гораздо больше своего товарища, а потому уступил ему первую очередь. Выслушав от Агриппы все касательно его рождения, астролог после недолгого размышления предрек ему огромную, почти невероятную удачу. Испугавшись унижения получить менее благоприятное предсказание, Октавий долго отказывался сообщить дату своего рождения, но после упорных уговоров Агриппы и звездочета все же уступил. Вместо ответа астролог стремительно вскочил с места и безмолвно простерся перед Октавием, словно признавая, что перед ним будущий властелин мира. Эта история, входящая в золотую легенду Августа, представляется нам эскизом к достаточно правдоподобному портрету молодого Августа: гордый, но еще ни в чем не уверенный, он жаждал проникнуть в тайну своего будущего, но оставался во власти сомнений и демонстрировал готовность поверить чему угодно.

Пока Октавий с товарищами следили за военными приготовлениями и старательно поддерживали в войсках популярность Цезаря, упражнялись в красноречии и мечтали о будущей славе, история готовила им изрядный сюрприз. Как-то под вечер, в час трапезы, 16 или 17 марта 44 года к Октавию явился вольноотпущенник Атий, вручивший ему запечатанный пакет. Вскрыв его, ошеломленный юноша прочитал, что в мартовские иды Цезарь был убит. Рим приветствовал его убийц, называя их «тираноборцами» и «освободителями».

Республиканская партия сформировалась вокруг Марка Брута. Он вел (или верил, что ведет) свое происхождение от того Брута, который изгнал последнего римского царя Тарквиния Гордого. До членов группировки дошли слухи, что Цезарь, узнав от предсказателей, что победу над парфянами сумеет одержать только царь, намерен накануне похода обратиться в сенат с предложением венчать его царской короной. Это были всего лишь слухи, и даже если они соответствовали действительности, не исключено, что Цезарь собирался носить царский титул исключительно в восточной части империи, однако их оказалось достаточно, чтобы подвигнуть защитников республики к решительным действиям. Они прекрасно знали, что сенат практически полностью покорен воле Цезаря. В начале года сенаторы уже удостоили диктатора звания «божественного», и если бы Цезарь в самом деле мечтал о царском титуле, в мартовские иды он бы его получил. Для заговорщиков, таким образом, дело шло о восстановлении республики, и путь к ней лежал через убийство человека, вознамерившегося вернуть ненавистный монархический строй. Они расправились с Цезарем, нанеся ему 23 кинжальных удара. В числе убийц особенно выделялись трое — Марк Брут, его родственник Децим Брут и Кассий. Все трое считались друзьями Цезаря и пользовались его расположением.

Новость о смерти Цезаря достигла Аполлонии под вечер, когда город безмятежно готовился к отдыху. Видные горожане, прервав трапезу, поспешили к Октавию с соболезнованиями и заверениями в верности покойному диктатору и нашли юношу в состоянии глубокой подавленности. Все его планы рухнули в одночасье, и будущее заволокло туманом неизвестности. Племянник свергнутого тирана смертельно перепугался. Это предположение не кажется нам чересчур смелым, ведь и годы спустя, уже став Августом, он продолжал помнить о пережитом страхе, исцелению от которого отнюдь не способствовали многочисленные покушения на его жизнь. Своей гибелью Цезарь преподал Октавию последний, но самый важный политический урок, а уж он сделал из него необходимые выводы. Свидетельством тому — и его собственное долголетие, и успех его предприятия. Вместе с тем корни многих из совершенных им в дальнейшем ошибок, особенно связанных с тем, как он распорядился своим наследством, следует искать там же — в потрясении, каким стало для него убийство Цезаря.

Он понял, что должен вести себя с величайшей осторожностью. Между тем из Рима пришли свежие вести, внешне успокоительные, но для него удручающие — они не оставляли от его надежд и камня на камне. Консул Марк Антоний спас положение и не допустил гражданской войны: одобрив все, предпринятое Цезарем, он в то же время воздержался от преследования его убийц. Именно он, взяв на себя роль политического наследника Цезаря, заправлял теперь в Риме. Новости поступали едва ли не каждый день, но общей картины они не проясняли; судить отсюда, из далекой Аполлонии, о том, что происходит в Риме, было слишком трудно. Друзья горячо советовали Октавию встать во главе легионов и под их защитой двинуться на Рим, чтобы отомстить убийцам Цезаря. Воинские командиры твердили ему о том же и предлагали свою помощь. Но Октавий колебался. И колебался он не зря. Он понимал, что для римлян он — никто, особенно в сравнении с Антонием, консулом года. Пожелай он сейчас вырваться из политического небытия, его появление сразу напомнило бы городу, едва избавившемуся от власти диктатора, что у покойного остался в живых кое-кто из родни… Наверное, действительно разумнее было потихоньку перебраться в Италию и подождать, как будут развиваться события.

 

Наследник Цезаря

В небольшом городке Калабрии Октавий повстречал недавно вернувшихся из Рима путешественников, которые лично присутствовали на погребении Цезаря, состоявшемся 20 марта. Они рассказали, что среди римского плебса, которому Цезарь завещал свои сады и по 300 сестерциев на человека, уже раздаются голоса, твердящие о святотатстве, лишившем их благодетеля. Демонстрируя непостоянство, примерами которого так богата мировая история, народ шумно приветствовал Антония, посвятившего свое выступление исключительным добродетелям Цезаря. Всю тонкость этой мастерски выстроенной речи превосходно воссоздал Шекспир («Юлий Цезарь», III, 2, 76–86):

Ведь Брут Сказал, что Цезарь был честолюбив. Коль это правда — это злой порок И за него ответил Цезарь зло. Здесь с позволенья Брута и других (А Брут вполне достойный человек, Как все они, достойные все люди), Пришел я речь над Цезарем сказать. Он был мне друг, был справедлив и верен, Но Брут сказал, он был честолюбив, А Брут вполне достойный человек [38] .

К концу речи Антония толпа начала склоняться к мысли, что те, кого еще вчера она славила как тираноубийц и освободителей, на самом деле — отцеубийцы. Сам же Антоний, окрыленный успехом своего выступления, уже не скрывал, что горит желанием взять в свои руки бразды правления Римом, — якобы в полном соответствии с волей умершего.

Октавий внимал рассказам очевидцев затаив дыхание. 18 марта, продолжали те, по требованию Антония произвели вскрытие завещания Цезаря. Документ носил частный характер, и из его содержания следовало, что первым наследником своего имущества завещатель назначает Октавия, одновременно объявляя его своим приемным сыном. Трудно сказать, для кого известие о последней воле Цезаря стало большим сюрпризом — для Антония, с сенаторами или для самого Октавия. Но если Антония — наследника лишь второй очереди — оно повергло в глубокое разочарование, лишив его политические притязания всякой легитимности, то для Октавия стало источником новых осложнений. Ситуация явно требовала всестороннего осмысления.

Казалось бы, чего проще — он наследует власть Цезаря, и по естественному праву, как официально признанный сын, и по завещанию. Но мог ли он быть уверен, что на шахматной доске большой политики предусмотрено место для приемного сына диктатора, в котором одни по-прежнему видели тирана, к счастью, свергнутого, а другие — щедрого благодетеля и почти бога? Прекрасно понимая, что вопрос стоит именно так, Октавий удерживался от поспешных шагов. Он решил не торопясь пересечь Италию, внимательно следя за развитием событий и действуя в зависимости от обстоятельств. Сегодня, когда известен весь ход дальнейшей истории, уже нетрудно восстановить ее исток и продолжение. Итак, Октавий, судя по всему, уже в эти мартовские дни сделал ставку на имя Цезаря, отныне ставшее и его именем, на войска, сохранившие верность памяти покойного диктатора, и на ту партию, ядро которой составили его товарищи по Аполлонии. В нем уже начали проявляться черты, которым впоследствии он будет обязан своими успехами: осторожность; упорство; особое чутье, подсказывавшее ему, когда событиям следует предоставлять идти своим чередом, а когда их нужно форсировать; умение прислушиваться к советам, не впадая ни в высокомерие, ни в зависимость от советчика; наконец, талант подбирать друзей и поручать им задачи, соответствующие их компетенции — качество, может быть, особенно ценное для вождя. Благодаря завещанию Цезаря к этим природным задаткам добавились громкое имя, особенно ласкающее слух ветеранов, значительная финансовая мощь и обширная клиентура.

В апреле 44 года Октавий, сопровождаемый друзьями, добрался до Кампании. Первым делом он навестил родных. Мать Атия и отчим Марций Филипп советовали ему отказаться от наследства. Друзья, напротив, убеждали начинать набирать войско из ветеранов, населяющих основанные Цезарем колонии, чтобы, опираясь на него, требовать удовлетворения своих прав. Какого мнения придерживалась на этот счет его сестра Октавия, в дальнейшем принимавшая активное участие в политической карьере брата? Этого мы не знаем. Как бы там ни было, всем советам он противопоставил точно выверенный сплав собственного честолюбия, осторожности и, вполне вероятно, преданности памяти двоюродного деда.

В самом деле, если друзьям он без устали повторял, что, прежде чем предпринимать те или иные шаги, ему необходимо попасть в Рим и на месте убедиться, насколько обоснованны его надежды, то отчиму он горделиво заявил: никто не имеет права считать его недостойным имени Цезаря, если сам Цезарь счел, что он его достоин. Матери, которая уговаривала его проявить осмотрительность, он ответил стихом из «Илиады» (XVIII, 98–99): «Рад умереть я сейчас же, когда от опасности смертной Друга не мог защитить я!» (Пер. В. В. Вересаева). Он напомнил ей, что именно эти слова произнес Ахилл, удрученный гибелью Патрокла. Из чего мы можем сделать вывод, что мотив мести, вскоре прозвучавший в его речи, имел для него действительно большое значение. Иначе говоря, мы вовсе не убеждены, что с его стороны это был лишь ловкий ход в политической игре. Все-таки это первые из дошедших до нас слов Августа, и отмести с порога искренность человека, их произнесшего, значило бы проявить к нему несправедливость. Тот факт, что для выражения владевших им чувств он обратился к греческой цитате, вполне логично вписывается в рамки культуры того времени и того социального слоя, к которому он принадлежал. Использование литературного образа позволяло ему возвысить личные переживания до общечеловеческого звучания, без чего они теряли всякий смысл. Таким же нормальным было и его обращение к греческому языку. Ведь и Цезарь, признав среди убийц Брута, произнес по-гречески: «И ты, дитя мое». Однако никому и в голову не приходит заподозрить его в позерстве.

Кроме того, известно, что на протяжении всей своей жизни Цезарь Октавиан демонстрировал неизменную верность друзьям, а Цезарь значил для него гораздо больше, чем просто друг. Вот почему весной 44 года, когда он появился в Кампании — благословенном краю, мирно цветущем под сенью такой привычной и такой, казалось, безобидной громады Везувия, на него смотрели как на юного мстителя, жаждущего отплатить виновным за предательство друга. Многие римляне владели здесь виллами — просторными, как дворцы. В парадных залах, окнами выходящих на самый красивый в Италии залив, в пышных садах, благоухающих ароматом цветов, аристократы до хрипоты спорили о будущем республики, которая со смертью Цезаря вступила в очередную фазу потрясений. Цицерон, живший на вилле в Кумах, пытался осмыслить происходящее с точки зрения политика и философа. Многочисленные посетители не мешали ему продолжать работу над трактатами «О предвидении» и «О судьбе». Он и не догадывался, что в тот день, когда Марций Филипп привел к нему совсем молодого гостя, робкого на вид юношу по имени Гай Октавий, представившегося наследником Цезаря, предопределилась его собственная судьба. Разговор, естественно, вертелся вокруг Антония. Завладев архивом Цезаря, тот приступил к обнародованию еще не принятых законов, словно заставив звучать голос умершего. Какого политического курса он будет придерживаться? Он успел заручиться поддержкой Лепида, отдав тому должность верховного понтифика, а теперь старался расположить к себе сенат и ветеранов. Для последних он основал в Кампании несколько новых колоний, а в конце апреля намеревался прибыть сюда лично.

Но встретиться с молодым Цезарем ему не довелось — в начале мая тот уже въезжал в Рим. В день его прибытия на небосводе, хотя солнце еще не зашло, высыпали звезды — верный знак того, что небеса заинтересовались молодым человеком. Дождавшись возвращения Антония, в конце месяца он обратился к нему с просьбой о встрече с глазу на глаз. И хотя его усыновление еще не получило официального подтверждения, он повсюду представлялся как Гай Юлий Цезарь Октавиан. Под этим именем он и явился к Антонию — действующему консулу, родовитому аристократу, политику, сумевшему удержать Рим на самой грани катастрофы и переломить казавшуюся безнадежной ситуацию, наконец, 40-летнему жизнелюбу. Кого же увидел перед собой Антоний? 19-летнего мальчишку, не доросшего даже до первой магистратуры, провинциала не слишком завидного происхождения, лицо которого, несмотря на молодость, несло отпечаток сурового аскетизма. И этот юнец, ничего не смыслящий в политике, явился к нему требовать казну Цезаря, да еще удивлялся, что не ему досталась должность верховного понтифика — ведь Цезарь в 45 году заставил сенат принять закон, согласно которому она должна передаваться по наследству! И в довершение всего холодно интересовался, почему до сих пор не наказаны убийцы его отца! Ни дать ни взять трагедийный герой, Орест и Антигона в одном лице, добивающийся справедливости любой ценой, нимало не заботясь, что этой ценой должно стать спасение государства! Наверное, похожие чувства испытывала героиня Корнеля Эмилия, когда восклицала:

Желанье пылкое великого отмщенья, Что с дней, как пал отец, ведет свое рожденье, Столь гневное дитя пережитых обид, Чью боль душа моя ослепшая таит [43] .

Впрочем, сам Октавий не считал, что слишком легко позволил душе отдаться во власть горьких сожалений, и для полноты картины с того дня, когда узнал о смерти Цезаря, перестал бриться. Именно таким — с редкой бороденкой, не столько закрывающей, сколько марающей его худые щеки, — запечатлел его автор скульптуры, ныне хранящейся в музее Арля. Не бриться в знак траура требовал древний римский обычай, у греков же сбривание первой бороды знаменовало переход от юноши к зрелому мужу. Цезарь Октавиан умело обыграл оба этих символа: спустя еще долгое время после разгрома убийц Цезаря он продолжал носить бороду, и, когда 23 сентября 39 года наконец сбрил ее, это означало не только конец траура, но и начало нового этапа его жизни. В его судьбе в это время появилась Ливия, и не исключено, что именно это событие он решил символически отметить своим жестом. Но вернемся к встрече с Антонием. Едва увидев юношу, тот инстинктивно почувствовал к нему сильнейшую неприязнь; впрочем, неприязнь была взаимная. И первый их разговор положил начало 13-летней полосе лицемерного союзничества и искренней ненависти.

В данную минуту молодой Цезарь грозил разрушить то хрупкое согласие, пусть искусственное и недолговечное, которого удалось добиться Антонию, заботившемуся не только о поддержании равновесия в городе, но и о собственной карьере. Прикрываясь именем другого, настоящего Цезаря и спекулируя на его памяти, этот молокосос собрался раздуть тлеющий огонь гражданской войны. Антоний наотрез отказался выдать ему казну Цезаря и постарался воспрепятствовать тому, чтобы завещание вступило в законную силу. Со своей стороны, Цезарь Октавиан уже прикидывал, какими ресурсами он располагает и на кого из друзей может опереться. И без наследства, завещанного приемным отцом, после смерти родного отца он владел приличным состоянием и знал, что кроме собственных друзей его поддержат прежние сторонники Цезаря, готовые предоставить ему средства, необходимые для сколачивания партии и вербовки войска.

В июле 44 года он взял на себя расходы по организации игр, устраиваемых в честь Победы Цезаря. Проходили они с 20 по 30 июля. Идея игр принадлежала Цезарю, который посвятил их своей легендарной родоначальнице Венере Прародительнице и впервые устроил их в 46 году, накануне сражения при Фарсале. Во время игр 44 года в римском небе появилась комета, что чрезвычайно обрадовало Цезаря Октавиана, заявившего по этому поводу:

«Когда праздновались мои Игры, в северной части неба на протяжении семи дней висела комета. Она делалась заметной начиная с одиннадцатого часа; сияла очень ярко и была видна из всех частей земли. По общему мнению, это означало, что душа Цезаря принята в сонм бессмертных божеств, вот почему, когда некоторое время спустя мы воздвигли на Форуме посвященную ему статую, к изваянию добавили и комету».

Этот отрывок, по всей видимости, заимствованный Плинием Старшим из «Мемуаров» Августа, являет собой, как, впрочем, и «Комментарии» Юлия Цезаря, яркий пример умения говорить, умалчивая, вернее, говорить именно так, чтобы умолчать о главном. В самом деле, сообщая точные данные о времени и продолжительности явления кометы, Цезарь Октавиан не упоминает ни о том, что украсить статую кометой приказал именно он, ни о том, что и освящал статую тоже он. Что касается «общего мнения», то представляется весьма вероятным, что оно подверглось умелой обработке со стороны его приверженцев. И если вслух он заявлял, что, воздвигая статую в честь своего божественного отца, идет навстречу «всеобщим чаяниям», то в глубине души не сомневался, что возвеличивает в ней прежде всего себя самого.

Этим смелым шагом он решительно пресек все споры, разгоревшиеся вокруг появления кометы. Ведь если одни верили, что это душа Цезаря, другие утверждали, что кометы — в отличие от звезд — служат предвестницами несчастий, а вовсе не знаком обожествления. Цезарь Октавиан положил конец этим разговорам. После того как в храме Венеры Прародительницы появилась бронзовая статуя, о которой он сообщает в своих мемуарах, ни у кого не осталось сомнений относительно истинного значения кометы.

 

Политический агитатор

Летом события ускорили свой ход, и многое прояснилось. Убийцам Цезаря стало ясно, что в Италии их затея потерпела полный провал, и в августе Брут отплыл в Грецию. В октябре к нему присоединился и Кассий. 1 августа Антоний объявил обоим войну, так что они активно готовились к схватке. Между тем сам Антоний вел себя все более вызывающе и вскоре потребовал себе в управление Цизальпинскую Галлию — провинцию, которую Цезарь отдал Дециму Бруту. Это был типичный casus belli — формальный предлог к войне. Сенат продемонстрировал свое отношение к происходящему 2 сентября, когда Цицерон выступил с первой из своих «Филиппик».

Чтобы занять свое место среди участников начавшего формироваться сложного политического процесса, Цезарю Октавиану потребовалась вся его ловкость. Сенаторы уже восстали против тирании Антония, который продолжал — или верил, что продолжает, — политику Цезаря и стремился привлечь на свою сторону как можно большее число легионов. В этой ситуации у Цезаря Октавиана, наследника того самого Цезаря, чьи деяния из-за поведения Антония перед многими представали в нежелательном свете, оставался единственный выход — попытаться снискать к себе расположение сенаторов, одновременно наращивая собственную военную мощь. Ради последнего он и отправился в Кампанию, где вербовал ветеранов и, не жалея средств, старался переманить к себе верные Антонию легионы. Как только он почувствовал за собой достаточную силу, он немедленно перешел к выполнению второго пункта своей программы, что потребовало от него и изворотливости, и жесткости.

10 ноября во главе вооруженного отряда он занял римский Форум. Он надеялся, что сенат, собравшись на заседание, выразит ему поддержку. Однако никто из сенаторов здесь так и не появился. Тогда он выступил перед народным собранием с горячей речью, которую завершил торжественной клятвой отстоять политическое наследство своего отца. О том, каким его увидела толпа изумленных сограждан, дает представление статуя в Прима Порта. Стройный мускулистый юноша, приподнявшийся на носки, чтобы казаться выше, с высоко поднятым лицом, с воздетой кверху правой рукой, — он был прекрасен, как, должно быть, были прекрасны сами боги. В то же время его бледность и худоба, неряшливый вид его небритых щек, мрачный взгляд, прикованный к звезде, венчающей голову изваяния, воспринимались как символ мести. Нет, он не ломал перед окружающими комедию; он выступил в трагической роли сына убитого отца.

Чем обернулась для него эта дерзкая выходка — полупобедой или полупоражением? Не поторопился ли он? Или все-таки Цезарь Октавиан, понимая, что дольше выжидать нельзя, рассчитал все точно? Как бы там ни было, он сумел привлечь к себе внимание. Ясность его позиции и торжественная серьезность намерений не могли не заинтриговать тех, кто его слушал — ветеранов и плебеев. Вряд ли он полагал, что этот смелый шаг немедленно принесет свои плоды, однако ему удалось главное — так обставить свой выход на сцену, что дальнейшее развитие пьесы стало без него невозможным. В тот день состоялось его рождение как политика, и отныне представителям разных партий пришлось задумываться, что лучше — использовать его в своих интересах или нейтрализовать.

С точки зрения осуществления его плана, разработанного еще до возвращения в Рим и состоявшего в том, чтобы заинтересовать, если не соблазнить своей фигурой как можно большее число сенаторов, его поступок имел неоценимые последствия. В его решимости действовать сразу в двух параллельных направлениях, опираясь, с одной стороны, на силу оружия, а с другой — на дипломатию, по всей видимости, отразился состав сколачиваемой им партии. Не случайно первое упоминание имени Мецената относится как раз к этому времени и встречается в списке узкого круга друзей, сопровождавших его в Кампании.

Этот человек, разительно не похожий ни на Сальвидиена, ни на Агриппу, ни на самого Октавия, стал одной из ключевых фигур в бурной истории его восхождения, равно как и в истории успешного правления Августа. Сын богатого этрусского аристократа, по матери он принадлежал к древнему царскому роду из Арреция. Сделав в начавшейся игре ставку на Цезаря Октавиана, он тем самым существенно поднял его шансы. Странный это был человек. В нем одном, казалось, воплотились все пороки, которые римляне привычно приписывали этрускам. Он и сам умело играл на этой своей непохожести на других, демонстрируя презрительное равнодушие к должностям и званиям, за которые отчаянно бились прочие честолюбцы. Он отверг их все — во-первых, потому, что любой пост считал недостойным своей царской крови, а во-вторых, потому, что, исповедуя эпикуреизм, не дорожил вещами, которые считал несущественными. Существенным же, на его взгляд, было лишь одно: признание того, что все вокруг — ничтожество и пустяки. Раскованный, беспечный, то зябко кутающийся в плащ с капюшоном, то разодетый в шелка и сверкающий драгоценностями, он выступал этаким «декадентствующим денди», и, как знать, быть может, это было лучшее, что оставалось отпрыску этрусской знати, давным-давно пережившей свои звездные времена. Сенека, ненавидевший даже память об этом человеке, посмертно обвинял его в пристрастии к слишком просторным одеждам, столь любимым золотой римской молодежью, но главным образом в откровенном нежелании скрывать свои пороки. При этом его отличали блестящий ум, широкая культура, литературный талант, приветливость в обращении и искренняя привязанность к друзьям. Одним его чудачества внушали восхищение, другим — резкую неприязнь, но они никого не оставляли равнодушным. Он любил и умел спорить, владел искусством добиваться своего, действуя поочередно то посулами, то угрозой, обладал поистине кошачьим терпением, достойным Мазарини, и не раз выручал Цезаря Октавиана из самых тяжелых положений.

Располагая таким советчиком, действительно можно было начинать вербовать союзников среди сенаторов. И первой в поле зрения Цезаря Октавиана попала фигура Цицерона. Стареющий консуляр, которого смерть Цезаря заставила вздохнуть с облегчением, для всех не согласных с режимом все еще символизировал авторитет сенаторской республики, которая осталась жить в его прекрасных речах. 1 ноября 44 года Цицерон получил от Цезаря Октавиана письмо, из которого узнал, что тот на свои средства собирает войско для борьбы с армией Антония. В городах Кампании под его знамена уже встали живущие здесь ветераны, и, где бы он ни появлялся, его встречали приветственными криками. Ему хотелось бы, чтобы Цицерон занял его сторону. Но Цицерон колебался. Он помнил, что накануне отъезда из Италии Брут советовал ему не доверять молодому Цезарю. Однако тот проявлял настойчивость, и его поддерживали Марций Филипп, его отчим, и Клавдий Марцелл, муж его сестры Октавии.

Понемногу Цицерон, возмущенный тем, как вел себя Антоний, начал склоняться к мысли, что, возможно, Цезарь Октавиан — это орудие, ниспосланное судьбой ради избавления республики от ее злейшего врага. Сегодня, когда вся тщета его усилий по спасению республики нам хорошо известна, легко рассуждать об очевидности развития событий. Но сам Цицерон, и не он один, все еще верил в возможность ее восстановления. Не исключено, что у него, не имевшего ни малейших оснований довериться сыну тирана, созрел макиавеллиевский план: вначале с помощью Цезаря Октавиана убрать с дороги Антония, а затем с помощью сторонников республики — и самого Цезаря Октавиана. В силу целого ряда обстоятельств, и в первую очередь из-за отсутствия у республиканцев четкой программы действий, этот план с треском провалился, погубив и твердо верившего в его успех Цицерона. Во всяком случае, политическая подоплека его союза с Цезарем Октавианом выглядит гораздо убедительнее того странного сна, который он якобы видел и пересказывал другим. Итак, Цицерону как будто бы приснилось, что Юпитер созвал на Капитолий всех сыновей сенаторов, чтобы указать того из них, кому суждено возглавить город. Молодые люди медленно двигались перед статуей бога, когда она вдруг ожила и простерла указующий перст в сторону совсем молодого юноши, почти мальчика. И все услышали, что конец гражданским войнам наступит в тот день, когда этот мальчик станет властелином Рима. Буквально несколько дней спустя Цицерон повстречал приснившегося ему юношу на Марсовом поле и узнал, что зовут его Гай Октавий.

В этой истории, входящей в цикл чудесных пророчеств, возвестивших появление гения Августа, нет и тени правдоподобия, прежде всего потому, что Цицерон меньше всего на свете мечтал, чтобы кто бы то ни было стал «властелином Рима». Он вовсе не нуждался в изобретении «предчувствий», оправдывающих тот факт, что ему пришлось примкнуть к делу, которое он считал всего лишь наименьшим злом. Видимо, тот, кто сочинил эту сказку, в избытке обладал или нахальством, или чувством юмора, или цинизмом, коли уж додумался возвестить приход нового режима через пророческий сон человека, который в своем трактате «О республике» предлагал вверить судьбу государства принцепсу — то есть «первому из равных». И действительно, Август впоследствии взял себе звание принцепса, вот только содержание его роли оказалось диаметрально противоположным тому, о чем писал Цицерон.

В середине ноября 44 года Антоний издал эдикт, в котором в оскорбительных выражениях отзывался о Цезаре Октавиане, старательно метя в его «больные» места — происхождение и юный возраст, а заодно обвинял в противоестественных наклонностях. Хуже всего было то, что он обращался к нему как к «мальчишке» и приписывал ему малодостойных предков: с отцовской стороны, прадеда-вольноотпущенника, фурийского канатчика, и деда-менялу, а с материнской — прадеда-африканца, торговца благовониями, позже ставшего булочником в Ариции. Кое-кто из аристократов присоединился к этим оскорблениям, говоря, что «мальчишку» следует усыпать цветами и вознести до небес. Нет, они вовсе не намекали на его обожествление; просто латинский глагол «tollere», который они использовали, служил для изящной игры слов, ибо означал и «поднимать», и «губить». В ответ Цезарь Октавиан, выступая перед неофициальным, но многолюдным собранием, обвинил Антония в посягательстве на свободу граждан. Свою речь он отослал Цицерону, который одобрил ее главную идею, тем самым сделав в предстоящей схватке окончательный выбор.

20 декабря Цицерон произнес третью Филиппику, за которой последовали 11 других. Высказываясь в защиту Цезаря Октавиана, он подчеркивал, что его молодость — лучшее доказательство божественности его избрания, которое станет спасением для государства. Он явно старался польстить молодому человеку, которого так бесили нападки на его юный возраст, что после победы при Мутине он официально запретил употреблять по отношению к себе слово «puer» — ребенок. Сторонники Антония то и дело прерывали речь Цицерона выкриками с мест, но вопреки их стараниям сенат постановил воздвигнуть статую в честь Цезаря Октавиана и возместить ему расходы на выплату жалованья солдатам, кстати сказать, считавшимся уволенными из регулярной армии. Впрочем, гораздо более важным — как для будущего Цезаря Октавиана, так и для будущего государства — оказалось другое решение: ему, ни дня не работавшему в должности квестора, позволили наряду с бывшими квесторами принимать участие в заседаниях сената. Кроме того, он получил официальное разрешение занимать важные государственные посты на 10 лет раньше, чем достигнет предусмотренного законом возраста. Учитывая царившую тогда обстановку крайней сумятицы, представляется маловероятным, чтобы у Цезаря Октавиана успел к тому времени сложиться до мелочей продуманный план завоевания власти, хотя вполне возможно, что в общих чертах такой план у него существовал. О его «тональности» говорит тот факт, что он согласился принять новые права и обязанности — с одной стороны, вроде бы законные и поддержанные сенатом, но с другой, совершенно не соответствующие существовавшим нормам и противоречившие всем правилам. Примечательно, что 16 годами позже, когда режим Августа уже прочно стоял на ногах, он во многом держался благодаря тому же причудливому сочетанию законности и беззакония, которым в 43 году характеризовалось начало взлета Цезаря Октавиана. В это же время Антоний обвинил Октавиана в попытке подстроить его убийство. Никаких доказательств справедливости этого обвинения у нас нет, если не считать слов Светония, однако свидетельства этого автора, как в данном случае, так и во многих других, не должны вызывать у нас слепой веры. Сомневаться в том, что покушение имело место, заставляет в первую очередь его провал, предполагающий плохую подготовку. Между тем, что бы ни предпринимал Октавиан, он всегда проявлял поразительную трезвость в оценке реальных возможностей и редкую для его возраста сноровку. Он виртуозно вел игру, понимая, что все карты в колоде — крапленые. Простой народ, наблюдавший за этой партией со стороны, также сознавал, что, кто бы ни вышел из нее победителем, действовать будет в своих, а не в его интересах. Наконец, и сенаторы, прекрасно осведомленные о величине ставок, строили свои комбинации, стараясь если не переломить ход игры, то хотя бы отсрочить ее финал. За внешней случайностью событий стояла умело сплетенная сеть интриг и лицемерия.

Цицерон в этой грязной игре не отставал от прочих, в частности, от сенаторов, приказавших Антонию оставить Галлию и идти в Македонию. Антоний отказался повиноваться, и тогда сенат объявил ему войну, поручив ее ведение консулам и Цезарю Октавиану, назначенному ради такого случая пропретором. Сенаторы рассчитывали использовать его до определенного момента, а затем просто убрать с дороги. На первый взгляд, ситуация складывалась абсурдная: сенат доверил наследнику Цезаря миссию разбить Антония — ярого цезариста, державшего в осаде Мутину, где укрывался один из убийц Цезаря Децим Брут. Со своей стороны, Антоний, не желавший терять Галльскую провинцию, преследовал Децима Брута именно за его участие в убийстве Цезаря. Так кто же из них нагляднее доказал свою верность долгу сыновней почтительности — он или Цезарь Октавиан, который поклялся отмстить за гибель отца, но в данный момент объективно защищал Децима Брута?

Разумеется, Антонию приходилось воевать тем же оружием, что использовал и его соперник. Последний, впрочем, не был оригинален в своем стремлении прикрыть самые жестокие из своих поступков ореолом добродетельной верности долгу. Брат Антония Луций, дабы подчеркнуть свою преданность ему, добавил к своему имени прозвище Pietas (благочестие). Секст Помпей к прозвищу Magnus (Великий), унаследованному от отца, присоединил еще одно — Pius (Благочестивый). Все они, готовясь к братоубийственной войне, объявляли себя защитниками одной из главных добродетелей традиционной римской морали — pietas, понятие которой включало в себя верность высокому долгу по отношению к богам, предкам, семье, городу. Брат поднимался на брата во имя добродетели, провозглашавшей священный характер родственных отношений.

Перед лицом столь явного извращения ключевых ценностей морали сами небеса не сдержали возмущения. Совершая накануне похода обряд жертвоприношения, Цезарь Октавиан обнаружил у всех 24 жертвенных животных парные внутренности. Боги яснее ясного дали понять: государству угрожает раскол. Впрочем, ничего нового это «сообщение» не несло. Впрочем, может быть, значение имело не содержание «послания», а его адресат? Действительно, отмеченный вниманием небес Цезарь Октавиан оказался в лагере победителей: консулы Гай Панса и Авл Гирций нанесли Антонию два поражения подряд. Его собственное участие в сражении выглядело более чем скромным, но даже и в таком виде сопровождалось самыми противоречивыми комментариями. Так, Антоний рассказывал, что с поля первой битвы он попросту бежал и появился лишь через два дня, когда шло уже второе сражение, причем у него не было ни коня, ни плаща полководца. Другие, напротив, утверждали, что он выхватил из рук раненого воина знамя легиона и доблестно исполнил свой долг военачальника и солдата. Именно последняя версия получила официальное признание, а Цезарь Октавиан наряду с обоими консулами удостоился в результате звания «императора». Впрочем, из трех победителей в живых остался только он, потому что консулы — и тот и другой — скончались от полученных в бою ран, — случай настолько редкий, что молва объявила Цезаря Октавиана виновником их убийства.

Какой бы нелепостью ни звучало это обвинение, оно свидетельствовало о весомости и тональности такой вещи, как fama — понятия, у древних римлян обозначавшего одновременно и «слухи», и «общественное мнение». Возможно, возникновение этих слухов объяснялось неудержимостью, с какой Цезарь Октавиан рвался к консульству. Но он натолкнулся на противодействие сенаторов, которые приняли свои меры к защите законных институтов и присудили триумф Дециму Бруту и вознаграждение его солдатам. Сексту Помпею они доверили флот, Марку Бруту отдали в управление Македонию, а Кассию — Сирию. Что касается Цезаря Октавиана, то он получил всего лишь право наряду с консулярами принимать участие в голосовании. Вожделенного консульства ему так и не досталось, — еще бы, ведь он был юнец, мальчишка!

Первое, что он после этого предпринял, — постарался войти в сговор со своим вчерашним врагом Антонием, со своей стороны, искавшим союза с Лепидом. Народ, для которого эти шаги остались глубокой тайной, тем временем возложил на Цезаря Октавиана обязанность возглавить армию и повести ее на Антония и Лепида. Цезарь Октавиан принял командование войском в надежде, что это принесет ему долгожданное консульство, и даже предложил Цицерону баллотироваться в качестве своего коллеги.

Вот это уж точно отдавало комедией. На самом деле он успел разработать собственный грандиозный план. Прежде всего с помощью умелых манипуляций он создал в войсках нужные ему настроения, и солдаты, искренне убежденные, что выражают собственную волю, отказались выступить против бывших воинов Цезаря. Как только эти настроения достаточно оформились, он отправил отряд в четыре сотни человек поставить в известность о них сенат. Разумеется, это был лишь предлог. Явившись без оружия перед высоким собранием, солдаты немедленно начали требовать консульского звания для своего командира и обещанных денег для себя. Услышав отказ, один из воинов покинул зал, но тут же вернулся, уже с мечом в руках, и, потрясая оружием, заявил: «Если вы не дадите Цезарю консульство, этим придется заняться вот ему!» На что Цицерон, признавая полную несостоятельность республиканского закона, им же сформулированного в одной из нравоучительных поэм («Пусть склонится оружие перед тогой!»), отвечал: «Раз ты так об этом просишь, он его, конечно, получит!» Цезарь Октавиан, который не присутствовал при этой сцене, но, конечно, «дирижировал оркестром» на расстоянии, не только не осудил выходку воина, с предельной ясностью выразившего желание своего командира, но еще сетовал, что его людей вынудили разоружиться и смели пытать вопросом, кто их послал: легионы или сам Цезарь. Вскоре после этого эпизода он снова связался с Антонием и Лепидом, а затем, делая вид, что не в состоянии сдерживать нетерпение солдат, двинулся на Рим. Город притих в опасливом ожидании, однако, стоило Цезарю приблизиться к предместьям, многие из тех, кто еще накануне клял его на чем свет стоит, теперь бросились его встречать, и впереди всех — Цицерон, которого дерзкий юнец приветствовал весьма двусмысленным восклицанием: «А вот и последний из моих друзей!» Он не стал вступать в черту города, дабы не разрушать иллюзию, что выборы проходят в свободной атмосфере. 19 августа 43 года он был избран консулом. В тот день он увидел шесть парящих в небе ястребов, а назавтра, когда занимался гаданием о будущем, еще 12. Это предзнаменование, напомнившее о божественном избрании Ромула, невероятно подняло престиж нового консула, совершенно задвинув в тень его коллегу Квинта Педия, мать которого приходилась сестрой Юлию Цезарю. Наконец, Цезарь Октавиан публично поблагодарил сенат и народ, словно свой выбор они сделали добровольно, и щедро вознаградил своих солдат, причем за счет государственной казны, хотя вслух объявил, что платит из собственных средств.

Теперь он мог без опаски подвергнуть факт своего усыновления Цезарем старинной юридической процедуре, требовавшей голосования куриатного собрания, и на вполне законном основании носить полное имя — Гай Юлий Цезарь Октавиан. Тем, кто успел забыть, это имя напоминало, что он — сын Цезаря и его долг — отмстить за смерть отца. Его коллега и родственник дал свое имя вновь принятому закону. Итак, Педиев закон приговаривал убийц Цезаря к «запрету на воду и огонь». Это значило, что отныне любой человек не только имел право, но и был обязан — под страхом разделить наказание — предать их смерти. Объявленные врагами народа, они лишались всего имущества, которое должно было достаться либо тому, кто казнит преступника, либо тому, кто его выследит. Таким образом, Педиев закон стал прелюдией к грядущим проскрипциям.

Рассчитывать на большее Цезарь Октавиан в ближайшем будущем не мог. Пусть Антоний потерпел военное и политическое поражение, но он сумел воссоединиться в Галлии с Лепидом и заключить с ним союз. Вдвоем они располагали 23 легионами. Столько же было и у республиканцев на Востоке. Явную, хотя пока не поддающуюся точной оценке угрозу представлял и Секст Помпей. Наконец, и сенат, и римский народ достаточно наглядно продемонстрировали, что их уважение к Цезарю Октавиану носит весьма условный характер. Он только производил впечатление сильного. Он и сам прекрасно сознавал это, и тот факт, что ему удалось вырвать себе звание консула, ничего не менял. В переговоры с Антонием и Лепидом он вступил сразу после битвы при Мутине. В свою очередь, эти двое тоже лишь казались проигравшими, ведь у них в руках оставалась вся Галлия. Но пока им приходилось сотрудничать с «юнцом», ибо тот представлял законную власть.

 

Образование триумвирата

В октябре состоялась встреча этой троицы в окрестностях Бононии, на реке Ренон, закончившаяся договором на ближайшие пять лет поровну поделить власть. Для легализации соглашения участники встречи направились в Рим. Казалось бы, для чего им понадобились эти хлопоты, если всем троим небеса достаточно ясно указали, что ждет каждого? Так, Лепид видел змею, обвившуюся вокруг меча одного из центурионов, а однажды, когда он обедал, возле его палатки появился волк, едва не опрокинувший стол, за которым он сидел. Это означало: он добьется власти, но ему грозит опасность. Антонию привиделись молочные реки, струившиеся в канавах, а как-то ночью он услышал странное, ни на что не похожее пение — знаки того, что обладание властью принесет ему столько же радостей, сколько и горестей. И тому и другому предзнаменования явились в ту пору, когда они находились в Галлии. Что касается Цезаря Октавиана, то и он получил знак свыше: едва завершились переговоры, как на его палатку спустился орел, а за ним два ворона. Вороны попытались напасть на орла и рвали у него перья, но орел их убил. Это было предвестие победы.

Между тем Тициев закон, принятый 27 ноября для придания легитимности триумвирату, свидетельствовал, что Цезарю Октавиану отнюдь не приходилось рассчитывать на главенствующее в нем положение. По этому закону, сохранившему целостность Рима и Италии, Нарбоннская Галлия и иберийские провинции отходили Лепиду, получившему три легиона; Косматую и Цизальпинскую Галлию плюс двадцать легионов взял себе Антоний, а Цезарю Октавиану оставались Африка, Сицилия, Сардиния и еще двадцать легионов. При дележе Цезарю Октавиану досталась наихудшая доля: обстановка в Африке внушала большую тревогу, а в сицилийских водах хозяйничал флот Секста Помпея. И Цезарю Октавиану пришлось, как отмечает Плиний Старший, молча смириться с превосходящей силой Антония, который со своими двадцатью легионами и неисчерпаемыми галльскими богатствами оставил далеко позади и Лепида.

Разумеется, внутри триумвирата Цезарь занял самое скромное положение, однако, оглядывая путь, проделанный с мая 44 года, когда он, никому не известный юноша, явился в Рим, до ноября 43-го, когда он стал одним из трех правителей империи, он наверняка понимал, что для недовольства собой у него нет оснований. Ему только что исполнилось 20 лет, и всего за полтора года он сумел сделаться политическим деятелем в полном смысле этого слова.

Но, даже не занимая центра этой триады, даже не будучи высотой этого треугольника, он выгодно отличался от Лепида, за счет которого триумвирату вскоре предстояло обратиться дуумвиратом. И уж в этом-то союзе, надеялся Октавиан, он по меньшей мере сравняется с Антонием. Новое имя и взятая им на себя роль мстителя требовали, чтобы он вместе с Антонием выступил против Брута и Кассия. Конечно, он крупно рисковал, зато в случае успеха… Лепиду же надеяться было не на что: в качестве консула он оставался править Римом.

За всем, что успел совершить Цезарь Октавиан на протяжении этих месяцев, вырисовывается образ честолюбивого карьериста, безжалостного человека и отпетого циника, наделенного бешеной энергией. И хотя над созданием этого образа немало потрудились его противники, в особенности Антоний, в общих чертах он, скорее всего, соответствует оригиналу, поскольку совершенно очевидно, что Цезарь Октавиан просто не мог себе позволить быть иным. Едва включившись в борьбу, он обрек себя на необходимость пользоваться тем же оружием, к какому прибегали его враги. С нашей стороны было бы в равной мере ошибочным как продолжать верить, что он вел себя как порядочный человек, так и приписывать ему коварство еще более изощренное, нежели то, что демонстрировали его противники.

Это общее свойство политики, войн и любви — будить в людях неистовство, которое заставляет выставлять наружу самые дурные стороны человеческой натуры — так морская волна поднимает из кипящих глубин и швыряет на прибрежные скалы черный от ила песок. И ни один из актеров, игравших в этой пьесе, не уберегся от взбаламученной бурей грязи.

Можно обратиться и к другому образу и представить себе древнеримский мир в виде лабиринта, в глубине которого прячется жуткое чудовище под стать мифическому Минотавру. Пробраться этим лабиринтом, не запятнав свою совесть, не удавалось никому.

Впрочем, поскольку партию выиграл Цезарь Октавиан, неудивительно, что историки сосредоточили взгляд именно на его фигуре. Но ведь играл он не один. Чтобы не заблудиться в лабиринте, ему понадобились опытные провожатые, снабжавшие его не только советами, но и средствами, необходимыми для столь опасной вылазки. С первых дней борьбы за власть он возглавил собственную партию. И хотя мы почти ничего не знаем о тех, из кого она состояла, логично предположить, что ее отличала крайняя пестрота. В нее наверняка входили не только бывшие друзья и клиенты Цезаря и ветераны его войска, но и наемники, которым приходилось платить звонкой монетой и которых собирали с бору по сосенке, не требуя взамен никаких нравственных гарантий. Скорее всего, это было сборище честолюбцев, многие из которых не имели за душой ни гроша, а другие успели навсегда потерять репутацию порядочных людей, но все как один мечтали о почестях и богатстве. О государственных интересах они думали в последнюю очередь, зато были готовы на все — любой переворот, любое предательство.

Но и с противной стороны дело обстояло ничуть не лучше. Защитники старой республики самым позорным образом тянули время, бежали от ответственности и зачастую вели себя как последние трусы. Каждый из них думал лишь о себе. Что касается Антония, занимавшего в римском обществе гораздо более устойчивое положение, чем Цезарь Октавиан, то и он действовал теми же методами и не гнушался вербовать себе сторонников среди отъявленных негодяев. Они оба способствовали тому, что на поверхность римского общества всплыла тина, что таилась глубоко на дне каждой души, в том числе их собственной.