Август

Неродо Жан-Пьер

Часть третья

В ЗАГЛАВНОЙ РОЛИ (29–17)

 

 

Чудо Акциума

1 января 29 года, находясь в Самосате, Цезарь в пятый раз вступил в должность консула. Месяц январь, названный в честь бога Януса, покровителя начинаний и перемен, в этом году, как, пожалуй, никогда раньше, оказался достоин своего имени. Действительно, начавшийся год ознаменовал решающий поворот в древнеримской истории. Храм Януса находился на площади Форума, и двери его, плотно закрытые в дни мира, широко распахивались во время войны. Трудно сказать, какой смысл вкладывали римляне в этот обычай: то ли считалось, что за запертыми дверями надежно укрыт мир, то ли предполагалось, что в заточении пребывает война. Как бы то ни было, 11 января, когда состоялась торжественная церемония запирания дверей храма Януса, все жители города поняли, что в стране наступает новая эпоха — эпоха мирной жизни. И они с нетерпением ожидали, когда в Рим прибудет Цезарь — творец этого чуда, в которое им пока верилось с трудом.

Но Цезарь задерживался. Он в совершенстве владел искусством заставить себя ждать и хорошо понимал: пока его нет, народное воображение допишет связанные с его именем легенды в нужном ему духе. Покинув Восток, он сделал остановку в луканском городе Ателле и лечил больное горло. Здесь на протяжении четырех дней он слушал Вергилия, который читал ему — по одной песне в день — только что завершенные «Георгики». Когда голос поэта слабел, его сменял Меценат. В первый день герой Акциума узнал себя в роли божества, вдохновляющего людей на подвиги. На третий день он внимал описанию храма, который поэт воздвиг ему в своем воображении, начертав на его вратах хвалу его нынешним и грядущим свершениям:

Изображу на дверях — из золота с костью слоновой — Бой гангаридов, доспех победителя в битвах, Квирина; Также кипящий войной покажу я широко текущий Нил и медь кораблей, из которой воздвиглись колонны; Азии грады явлю покоренные, участь Нифата; Парфов, что будто бегут, обернувшись же, стрелы пускают; Два у различных врагов врукопашную взятых трофея, Две на двух берегах одержанных сразу победы; В камне паросском резец, как живые, покажет и лица; Ветвь Ассарака, семью, чей род Юпитером начат, Вас, родитель наш Трос, и Кинфий, Трои создатель! Зависть злосчастная там устрашится фурий и строгих Струй Коцита, и змей ужасающих вкруг Иксиона, Свивших его с колесом, и неодолимого камня [111] .

Не остался в стороне и Гораций, предпочитающий, правда, более легкую форму изложения. Свою оду он начал приглашением поднять кубок с вином за победу против врага, который во главе «сброда гнусных пьяниц готовил бессмысленное разрушение Капитолия и жаждал похоронить империю». В другой оде, написанной в более высокопарном стиле, он обращался к крылатому богу Меркурию, спустившемуся на землю в обличье юного гения, и просил его продлить свое пребывание бок о бок с народом Квирина.

Пока два величайших поэта эпохи, опекаемые Меценатом, воспевали славу Акциума и подвиги победителя, сенат спешил осыпать Цезаря Октавиана почестями, имевшими основополагающее значение для его будущей политики. На форуме вознеслась односводчатая арка, которой десять лет спустя предстояло уступить место трехсводчатой. Ее появление означало, что отныне все римское пространство неразрывно связано с именем и славой Цезаря. 16 апреля 29 года ему был присужден пожизненный титул императора, обеспечивший ему всю полноту военной власти. Наконец, он получил право отпраздновать трехдневный триумф, после которого его образ надолго остался бы в народной памяти.

За пределами Рима все заметней начала проявляться тенденция к обожествлению Августа. Сразу несколько греческих городов сменили имя и стали называться Цезарея. Заодно они ввели у себя и новый календарь, начав отсчет дней со дня битвы при Акциуме. Другие прямо пожелали поклоняться его культу, и ему пришлось согласиться, выговорив лишь одно условие — чтобы его почитали в тандеме с покровительницей Рима богиней Ромой.

Знаки небесного благорасположения продолжали сыпаться на его голову. Еще одно доказательство благоволения богов он получил вовремя краткой поездки по острову Капри. Остров принадлежал городу Неаполю, откуда в ясную погоду открывался вид на два круглых холма, разделенных низиной. Цезарь прибыл на Капри в весенний день. Во время прогулки он заметил вековой дуб, безжизненно склонивший ветви к самой земле. Стоило ему пристально взглянуть на дуб, как тот прямо на глазах ожил, встряхнул ветвями и поднялся. Радость охватила Цезаря. Он тут же захотел получить Капри в свое владение, для чего обменял остров на соседнюю Исхию. Именно здесь впоследствии провел последние годы своей жизни Тиберий, получивший остров в наследство. Цезарь, конечно, не намеревался перебираться на Капри навсегда, но он надеялся, что позже, когда появится возможность, будет приезжать сюда на отдых. Он выстроил себе виллу напротив Соррента, где вскоре у него появилась еще одна вилла. Наверное, бродя по острову в мыслях о неотложных делах, он мечтал об отдыхе, пока ему недоступном. Эти мечты так и остались на всю жизнь лишь мечтами. Насколько нам известно, Цезарь вернулся на Капри всего один раз. Это случилось незадолго до его смерти, и провел он на острове всего четыре дня.

 

Возвращение в Рим

Наконец пришло время вернуться в Рим. Возможно, именно тогда он по пути завернул в Болонию, где его пригласил к обеду один из ветеранов армии Антония. Точная дата этого события неизвестна, но, впрочем, она для нас не так уж и важна; гораздо интереснее, что рассказ об этой встрече проливает свет на некоторые особенности характера нашего героя. Итак, он обедал у воина-ветерана, и разговор за трапезой зашел о цельнолитой золотой статуе, которую Антоний захватил у парфян. Цезарь поинтересовался, правда ли, что первый, кто дотронулся до статуи, немедленно ослеп и потерял способность двигаться, а вскоре за тем умер. На что сотрапезник отвечал, что в данный момент он, Цезарь, угощается обедом благодаря одной из ног статуи, потому что хозяин дома был первым, кто сумел поживиться от сокровища и все его нынешнее благоденствие достигнуто за счет этой славной добычи. В этой бытовой сценке бесследно исчезает победитель при Акциуме, герой и почти божество, и остается обыкновенный, пожалуй, даже чересчур легковерный человек, каким в глубине души и продолжал оставаться Цезарь.

В начале лета толпы римлян, возглавляемые магистратами, с помпой прошествовали к Капенским воротам, откуда ожидалось прибытие Цезаря Октавиана. Там и разыгралась незначительная, но любопытная сценка, которая дает нам представление о настроениях, царивших среди горожан. «Из толпы, явившейся с поздравлениями, выделился человек, который преподнес ему говорящего ворона, обученного произносить: «Приветствую тебя, Цезарь, император-победитель!» Весьма приятно удивленный, Цезарь купил умную птицу за 20 тысяч сестерциев. Но тут показался еще один птицелов, которому ничего не перепало, и рассказал Цезарю, что у хозяина птицы есть еще один ворон, в точности похожий на первого. Цезарь приказал принести и его. Ворона доставили, и все услышали, как птица повторила слова, которым ее обучили: «Приветствую тебя, Антоний, император-победитель!» Цезарь ничем не проявил своего недовольства и просто велел обоим птицеловам поделить полученные деньги поровну».

Рим хотел мира, и, если бы победил Антоний, он наверняка встретил бы его не менее восторженно, нежели встречал Цезаря. Тот это прекрасно понимал и видел свою задачу в том, чтобы произвести на жителей города незабываемое впечатление. Для того и был организован трехдневный триумф, развернувшийся в настоящее представление. За годы, миновавшие после смерти Юлия Цезаря, перед глазами римлян прошел не один триумфатор, но торжества, устроенные Цезарем Октавианом 13, 14 и 15 августа 29 года, приобретали совершенно особое значение, ибо знаменовали собой окончание войн. Действительно, Рим почти на сто лет забыл о гражданских войнах, хотя, как мы убедимся позже, продолжал вести войны внешнего характера.

Нелегко сегодня представить себе, как по улицам Рима, скромные размеры которого отнюдь не соответствовали носимому им гордому имени, двигались бесконечные процессии людей и животных. За трубачами и флейтистами катились повозки, доверху нагруженные захваченным у врага добром. Самую богатую добычу несли на носилках, а рядом шагали воины, державшие в руках укрепленные на высоких шестах щиты, на которых перечислялось количество трофеев, число взятых в плен солдат, названия покоренных городов и стран. Другие несли большие полотнища с изображением эпизодов самых крупных сражений и картин с видами самых больших городов, а то и их объемные макеты. Следом тащили статуи с грустными лицами, изображавшие божества рек, протекающих в побежденных землях. Дальше шли флейтисты, за ними вели белого жертвенного быка, за быком шествовали жрецы, за жрецами снова несли трофеи. Замыкали процессию цари покоренных народов, вместе с которыми шагали и члены их семей, а уж потом вели простых пленников, закованных в цепи.

Шествие продолжалось три дня кряду, и каждый день глазам восторженных зрителей, тесно сгрудившихся с обеих сторон дороги, представало что-нибудь новое. В толпе выделялись белые тоги римских граждан, а в воздухе, оглашаемом победным гласом труб и флейт, стонами пленников, солдатскими шутками, криками продавцов воды и жареной колбасы, зычными командами ликторов, расчищавших путь кортежу, ржанием лошадей и цокотом подбитых гвоздями подошв, стоял гул, от которого возбужденные зрелищем обыватели приходили в еще большее неистовство. Над головами людей плыла тяжелая волна запахов: удушливую вонь человеческих испарений и лошадиного пота перебивал и не мог перебить аромат благовоний, курившихся на бесчисленных жертвенниках, вынесенных к дверям храмов — распахнутых ради праздника и изукрашенных гирляндами цветов.

В первый день Цезарь представил народу свои победы над жителями Паннонии и Далматии: неважно, что одержал эти победы не он сам, важно, что слава за них досталась ему. Во второй день праздновали победу в битве при Акциуме, к которой он также почти не приложил рук. Его личное участие в покорении Египта, которому посвятили третий день триумфа, было более существенным, и пышность торжеств в этот день превзошла все виденное ранее. Поражало не только богатство добычи, захваченной в Египте. Огромное впечатление произвело на толпу пронесенное над городом изображение Клеопатры. Египетская царица сделала все, чтобы избежать этого позора, но он настиг ее и после смерти. Большинство римлян никогда в жизни не видели Клеопатры, и теперь с недоумением взирали на портрет царицы, увенчанной всеми знаками фараоновской власти. Тут же шли и дети Клеопатры и Антония — близнецы, мальчик и девочка. Мальчика звали Александром, девочку — Клеопатрой, но родители дали им и вторые имена. Сына они нарекли Гелиосом, что значит Солнце, а дочь — Селеной, что значит Луна. Им едва исполнилось по 10 лет, и пораженные жители Рима в тот пылающий августовским зноем день наблюдали двойное затмение — и солнца, и луны.

Лишь на третий день народу явился сам триумфатор, предшествуемый ликторами. Он восседал в колеснице, украшенной по бокам барельефами из слоновой кости. Поверх туники, расшитой пальмами, на нем была надета вышитая тога, голову венчало пышное сооружение из лавровых листьев, собранных в саду его загородной виллы. В руках он держал скипетр с фигурой орла. За его спиной стоял раб, поддерживая над его головой золотой венец. Раб нашептывал триумфатору, что он не должен забывать, что он — всего лишь человек, что вечером, когда торжество закончится, ему придется вспомнить, что он вовсе не Юпитер, хоть и играет его роль. Но слышал ли Цезарь эти слова?

Колесницу тянули вперед две белые лошади. На правой сидел верхом сын Октавии Марцелл, на левой — сын Ливии Тиберий. Оба юноши, почти ровесники, считались родственниками, ибо принадлежали к фамилии Цезаря. За колесницей триумфатора пешком шли сенаторы и магистраты, что являлось отступлением от традиции, поскольку обычно сенаторы возглавляли шествие. Изменение в порядок процессии внес сам Цезарь, во что бы то ни стало стремившийся подчеркнуть главенствующее положение руководителя государства, а также пожелавший, чтобы представители республиканских институтов оказались между ним и замыкавшими шествие победоносными легионами, которые вели увенчанные лаврами командиры.

Вместе с жителями Рима за торжественным зрелищем триумфа пристально наблюдали летописцы, но ни те ни другие не догадались взглянуть на официальную трибуну, где сидели Ливия и Октавия, и по лицам обеих женщин попытаться понять, какие чувства ими владели. Неужели при виде колесницы триумфатора Ливию не охватил горделивый восторг от сознания того, что она — жена Цезаря? Или она, больше мать, чем супруга, ревниво сравнивала, кто выглядит лучше — ее сын или Марцелл? А Октавия? На кого глядела она, не отводя глаз — на двух юных всадников или на портрет Клеопатры? Она, конечно, никогда не встречалась в жизни с женщиной, на руках у которой скончался ее муж. И какие мысли бродили в ее голове, когда перед ней проходили двое из троих рожденных этой женщиной ее мужу детей — униженные, но живые?

 

Начало великого замысла

Повествуя о событиях 29 года, Дион Кассий делает пространное отступление, посвященное изложению двух речей о сущности нового режима, обращенных к Августу Агриппой и Меценатом. У нас нет никакой уверенности ни в том, что эти речи действительно были произнесены, ни в том, что и Агриппа, и Меценат придерживались каждый настолько ясно сформулированных и в то же время взаимоисключающих идей о будущем государства, как это излагает историк. Не исключено, что Дион Кассий просто поддался вполне естественному искушению «столкнуть лбами» потомка этрусских царей и италийского выскочку. Как бы там ни было, тема оставалась актуальной и обсуждалась именно в том ключе, какой избрал для своего рассказа Дион Кассий. С другой стороны, нам кажется вполне правдоподобным, что Цезарь часто советовался с двумя своими самыми старыми соратниками и дорожил их мнением, тем более что один из них был искусным дипломатом, понаторевшим в ведении закулисных переговоров, и тонко чувствовал общественное мнение, а другой — выдающимся стратегом, хорошо осведомленным о настроениях в армии. Таким образом, обе речи представляют собой литературный синтез многочисленных разговоров, которые вели между собой и с другими собеседниками все три деятеля.

Выбор перед Цезарем стоял простой — восстановление республики или установление монархии. Дион Кассий доверил Агриппе защиту республиканского режима, а Меценату досталась поддержка второй точки зрения.

Итак, Агриппа выступил в роли убежденного республиканца. Головокружительная карьера, которая вознесла этого человека к вершинам почестей, власти и богатства, заставляет нас с изрядной долей скепсиса отнестись к искренности его заявлений. В противном случае нам пришлось бы признать за ним свойства, роднящие его с Бернадотом. Неужели Агриппа был из тех, кто, сам без пяти минут царь, всю жизнь прячет на плече вытатуированный призыв «Смерть тиранам»? Впрочем, вопрос о политических взглядах Агриппы носит второстепенный характер, главное, что в приписываемой ему речи нашли выражение убеждения части римской общины. Дион Кассий, сознавая, что читателю будет трудно поверить в честность Агриппы, заставляет его предварить свою речь следующим вступлением:

«Пусть тебя не удивляет, Цезарь, что я стараюсь отвратить твои мысли от монархии, хотя лично мне такой поворот сулит большие выгоды, во всяком случае, при условии, что титул монарха достанется тебе. Если бы этот строй был так же выгоден и тебе, я со всей серьезностью советовал бы тебе его принять. Но в том-то и дело, что преимущества, которые получают от монархии ее глава и его друзья, далеко не равны. Главе достается зависть и связанные с ней опасности, а его друзья, которым никто не завидует и ничто не угрожает, собирают пышный урожай всех мыслимых льгот и привилегий. Вот я и подумал, что мой долг — исходить в этом вопросе, как и во всех прочих, не из личных интересов, но из интересов государства и твоих собственных».

После такой подготовки Агриппа переходит к защите республиканского строя, который не только гарантирует равенство всем гражданам, но и, что самое важное, является антиподом тирании — худшего из зол, которое неизбежно ожидает не только страну, отдавшуюся во власть одному человеку, но и самого этого человека, вынужденного помимо собственной воли творить жестокости.

К прямо противоположным выводам приходит в конце своей длинной речи Меценат, набрасывая в общих чертах контур зарождающегося принципата:

«Убедись же в разумности этих и прочих советов, которые я тебе дал, послушай меня и не предавай фортуны, избравшей тебя и вознесшей над всеми. Если же, на деле признавая монархию, ты опасаешься носить ненавистное звание царя, откажись от него и довольствуйся тем, что станешь единовластным правителем под именем Цезаря. Если тебе все же хочется иных титулов, тебя станут величать императором, как величали твоего отца; к твоему имени добавят какое-нибудь торжественное прозвище, и ты будешь пользоваться всеми преимуществами власти царя, не нуждаясь в его подлом имени».

Итак, слово произнесено, и цель четко обозначена: необходимо стать царем, не называясь им, и завершить дело, начатое Юлием Цезарем, не рискуя погибнуть из-за проклятого звания. Далее Меценат переходит к изложению соображений по существу вопроса:

«Дела получат должное руководство, ибо перестанут быть всеобщим достоянием и служить предметом широких споров; интриги партий и опасная игра честолюбий утратят свой смысл. Мы сможем в свое удовольствие пользоваться принадлежащими нам благами, не ввязываясь ни в рискованные войны, ни в грязные мятежи. Ведь именно в том и состоит беда всякой демократии, что самые имущие граждане, стремясь к первым ролям и содержа более бедных, во все привносят смуту. Мы пережили немало подобных несчастий и знаем, что иным путем противостоять им нельзя».

Помимо советов политического характера Цезарь Октавиан выслушивал и философские рассуждения Афинодора. Этот человек находился рядом с ним давно, со времен его юности, но если в дни войны Цезарю было не до философии, то теперь, когда установился мир, он снова обратился к наставлениям учителя. В силу своего преклонного возраста и давнего знакомства с Цезарем Афинодор мог позволить себе говорить все, что думает, и нередко бранил своего бывшего ученика за легкомысленное поведение. Сохранился анекдот, который приводит Дион Кассий (LVI, 43, 2). Мы помним, что Цезарь Октавиан имел слабость к женскому полу. Однажды он ожидал свидания с одной из своих любовниц, которая должна была проникнуть к нему в дом через потайную дверь. Вскоре прибыли носилки, в которых восседала закутанная в густую вуаль фигура. Не успел Цезарь обрадоваться прибытию гостьи, как из носилок, потрясая мечом, выскочил Афинодор. «Ты не боишься, — вскричал он, обращаясь к ошарашенному Цезарю, — что вот так же к тебе может явиться убийца?» Цезарь не только не впал в гнев, но и поблагодарил философа за полезный урок.

Но Афинодор не ограничивался в своей деятельности духовным наставничеством, разрабатывая и политические идеи. Размышляя о беспокойствах, заставляющих людей волноваться по пустякам, он в качестве рецепта предлагал им заняться политической деятельностью, которую определял следующим образом:

«Есть люди, которые проводят целые дни, подставляя свое тело солнцу, тренируя его, заботясь о нем. Что может быть полезнее для атлета, чем с утра до вечера наращивать свою физическую силу и тренировать свои мускулы, ведь этому занятию они посвятили свою жизнь? Но и мы, готовящие свою душу к жизни в гражданской общине, не сможем лучше употребить свое время, нежели целиком посвятив его решению избранной нами задачи. В самом деле, тот, кто поставил перед собой цель быть полезным согражданам и всему человечеству, не найдет лучшего способа преуспеть и усовершенствоваться в этом, чем с головой уйти в работу и по мере своих способностей служить общим и частным интересам».

Сравнение политической деятельности со спортом не отличается оригинальностью, как не отличалась оригинальностью и система философских взглядов Афинодора, однако напоминание некоторых общих мест о связи политики с моралью наверняка принесло его ученику определенную пользу. В то же время Афинодор советовал не принимать участия в общественной жизни, подвергая опасности целостность своей добродетели, и восхвалял ученый досуг, служащий общим интересам. Иными словами, он выбрал для себя роль советника при тех, кто обладал государственной властью. Он учил, что можно быть полезным республике, не только «выдвигая кандидатов, защищая обвиняемых, решая вопросы войны и мира», но и побуждая молодежь отвратиться от порока и обратиться к практической добродетели.

Наконец, он сурово осуждал суету, заставляющую людей «строить одно, разрушать другое, плыть против течения, поворачивать реки и бороться с преградами на суше, понапрасну расходуя время, которое природа велит нам тратить с пользой». Возможно, в перечислении мероприятий, которые служили мишенью для критики многих моралистов того времени, в частности, Саллюстия и Горация, содержался намек на гигантские проекты Юлия Цезаря, намеревавшегося повернуть вспять течение Тибра, чтобы расширить центральную часть Рима, осушить Помптинские болота и прорыть сеть каналов, и приказавшего разрушить почти полностью достроенную виллу, не оправдавшую его ожиданий. Поскольку Август не стал воплощать в жизнь ни один из этих фантастических замыслов, логично предположить, что уроки философа не прошли для него бесследно. Это же подтверждает его явная склонность и умение ценить досуг.

После победы при Акциуме Афинодор стал требовать отставки. По всей видимости, он сопровождал бывшего ученика в поездке по Египту, но теперь, когда война завершилась, мечтал вернуться домой. В качестве прощального подарка он преподнес Цезарю Октавиану последний совет: в минуты гнева, учил он, прежде чем предпринять что бы то ни было, произнеси про себя весь латинский алфавит. Но Цезарь задержал его возле себя еще на год, использовав в качестве довода греческий стих: «Молчание — вот самая безопасная награда». Затем он позволил ему уехать в Тарc, наделив значительной властью над согражданами.

Эстафету Афинодора принял Арий, с которым Цезарь познакомился в Александрии. Там же он впервые встретился с его сыновьями Дионисием и Никанором и еще одним философом, Ксенархом, скорее всего, приверженцем школы стоицизма.

Все это говорит о том, что в тот момент, когда Цезарь закладывал решающие основы своей власти, он находился под влиянием философских учений — может быть, не высшей пробы, но зато понятных и легко приложимых к практике. Похоже, что беседы с «придворными» философами наложили определенный отпечаток на его деятельность политика, но еще более вероятно, что они стали для него источником моральных сил, необходимых, чтобы нести бремя власти.

В том же 29 году Цезарь предпринял несколько акций с целью просветить политические круги относительно своих намерений. Первой из них стало сооружение на Марсовом поле его усыпальницы, которую он назвал мавзолеем — по примеру самой известной в античном мире могилы карийского царя Мавсола. Этот жест, выдержанный в духе всей проводимой им прозападнической политики, означал, что в отличие от Антония, повелевшего похоронить себя в египетской Александрии, он, Цезарь, желает покоиться после смерти только в Риме. Следовательно, Рим навсегда останется столицей империи, и она не будет перенесена ни в Александрию, ни в Трою, как планировал Юлий Цезарь. Но за предпринятым Цезарем шагом крылся и еще один, более глубокий смысл. Мавзолей Цезаря, руины которого еще и сегодня можно видеть на берегах Тибра, представлял собой круглый курган, очень похожий на «небольшой холм, со всех сторон окруженный деревьями, высаженными через равные промежутки». Именно так выглядела могила, в которой латиняне захоронили прах Энея. Мало того, ее вид будил в памяти и этрусские захоронения. Таким образом, Цезарь дал ясно понять, что его усыпальница будет выдержана в духе италийской традиции, но в то же время будет напоминать могилу Александра Македонского, которую он совсем недавно посетил в Александрии. Как видим, в этом памятнике, будящем мысли и о восточном царе, и об основателе римской державы, и о великом завоевателе эллинистического мира, переплелись достаточно противоречивые тенденции. Можно сказать, что в эскизной форме в нем запечатлелся образ всей дальнейшей деятельности Августа.

В тот же год завершились начатые 10 лет назад работы по реконструкции римского Форума, и Цезарь торжественно открыл новую курию, получившую название Юлиевой, и отдал здание сенату. Одновременно состоялось открытие храма, посвященного обожествленному Юлию Цезарю — обет построить такой храм Цезарь Октавиан дал еще в 42 году. Отныне римский Форум стал походить на агору эллинистического города. Имя Цезаря Октавиана, выбитое на каждом из двух сооружений, ежедневно напоминало благодарным жителям города, что красотой площади они обязаны сыну Юлия Цезаря.

Гражданские войны нанесли немалый урон патрициату, ряды которого заметно поредели, и в 29 году Цезарь внес в списки патрициев несколько новых знатных фамилий. По всей видимости, эта мера позволила ему возобновить некоторые старые связи, а также послужила возрождению ряда старинных культов, в которых участвовали патриции.

В новой курии стал заседать и новый сенат. В течение 28 года консулы Цезарь и Агриппа получили дополнительные полномочия, прежде принадлежавшие цензорам. Это позволило им провести перепись населения, первую после 40-летнего перерыва, и выверить списки сенаторов. Выяснилось, что начиная с прихода к власти Юлия Цезаря и за годы гражданских войн ряды сенаторов чрезмерно разрослись за счет лиц, проникавших в них вопреки всем правилам. Если в 80-е годы, во время правления Суллы, число сенаторов не превышало шестисот человек, то теперь их насчитывалось уже около тысячи. Цезарь и Агриппа сумели «очистить» сенаторские ряды от 190 человек, и легко догадаться, что эти люди не относились к числу их друзей. Новый сенат удостоил Цезаря звания «первого в списке сената» (Princeps senatus), прежде присваиваемого только бывшим диктаторам и цензорам. Именно этот титул послужил Цезарю, уже ставшему Августом, основанием его власти. От него же происходит и слово «принципат», лучше всего определяющее систему его правления, хотя форму политического режима принципат обрел лишь после его смерти. В целом все эти мероприятия играли роль подготовки к великим преобразованиям, наступившим в следующем году.

Аналогичную роль сыграло и открытие храма Аполлона, воздвигнутого на Палатинском холме. Цезарь поклялся построить этот храм в 36 году, после победы в битве при Навлохе, и выбрал для него место по соседству с домом, в котором жил сам. В день открытия храма Проперций, опоздавший на свидание, набросал такую записку с извинениями:

«Ты спрашиваешь меня, почему я заставил себя ждать? Великий Цезарь только что открыл Золотой портик Феба. Представь себе пунические колонны, меж которыми изображены дочери старого Даная. Что за великолепное зрелище! Я своими глазами видел мраморного Феба, более прекрасного, чем бог, с еще молчащей лирой и приоткрытым ртом, готовым запеть. Вокруг жертвенника теенятся, как живые, изумительной красоты скульптурные быки работы Мирона, числом четыре. В центре возвышается сверкающий мрамором храм — более дорогой Фебу, чем его родная Ортигия. На вершине храма стоит солнечная колесница; на вратах, изукрашенных шедеврами резьбы по ливийской слоновой кости, с одной стороны видишь галлов, спешащих вниз с вершины Парнаса, с другой — погруженную в печаль дочь Тантала в траурных одеждах. Наконец, и сам бог, Аполлон Пифийский, стоит между матерью и сестрой. Он в длинном одеянии и изображен поющим».

За триумфальной аркой, которую поддерживали статуи Аполлона и Артемиды работы Лисия, находилось внутреннее святилище, а за ним — портик храма. Он представлял собой музей, в котором между колонн из желтого с красными прожилками нумидийского мрамора располагались скульптурные изображения пятидесяти данаид; центральную часть плошадки занимали 50 конных статуй их мужей. Кроме четырех коров работы Мирона, упоминаемых поэтом, здесь же был и Геркулес — копия скульптуры Лисиппа. Одна из створок ворот, инкрустированных слоновой костью, представляла историческое переложение темы гигантомахии и напоминала о набеге галлов на Дельфы в III веке до н. э.; вторая створка изображала наказание возгордившейся Ниобеи. Таким образом, храмовые ворота несли одновременно и историческую, и культурную смысловую нагрузку, как, например, ворота храма Аполлона в Кумах, описанные Вергилием в «Энеиде» (начало песни VI). Август, он же новый Эней, читал здесь и величие своей судьбы, и опасность переоценки. Наконец, целлу украшали статуи Аполлона, Артемиды-Дианы и их матери Лето-Латоны, выполненные греческими мастерами. Здесь же находились скульптуры девяти Муз и хранились сокровища: самоцветы, пожертвованные сыном Октавии Марцеллом, золотые треножники, подаренные Августом, и светильник, который Александр перенес когда-то из Фив в храм Аполлона в Киме. Все это великолепие венчали статуи, изваянные любимыми скульпторами Августа Бупалом и Афинием Хиосским, установленные на крыше храма.

Пышность храма служила выражением благодарности богу за помощь, оказанную в Акции, и превращала ту часть Палатина, где жил Цезарь, в священное место. Все было готово к освящению его власти. Оставалось совершить решающий шаг, что и было сделано в два январских дня 27 года.

 

Январь 27 года

«Во время шестого и седьмого консулата, покончив с гражданскими войнами и с общего согласия став верховным владыкой мира, я передал государственную власть в управление сенату и римскому Народу. За это сенат удостоил меня звания Августа, украсил двери моего дома лаврами и прибил на моих воротах венок из дубовых листьев. В Юлиевой курии поместили золотой щит с надписью, гласившей, что он пожалован мне сенатом и римским Народом за мою доблесть, мое милосердие, мою справедливость и мое благочестие. С этого дня я стал для всех высшим авторитетом, но никогда не располагал властью большей, чем власть прочих магистратов, моих коллег».

В этих строках Август вспоминает дни 13 и 16 января 27 года, которые стали самыми значительными в его жизни. 13 января, в седьмой раз торжественно вступая в должность консула, он произнес перед сенаторами длинную речь. Дион Кассий воссоздает эту речь, следуя внутренней логике всей его деятельности, и мы убеждаемся, что Цезарь, стремясь установить режим, рекомендованный ему Меценатом, воспользовался некоторыми советами Агриппы. Так, во вступлении, по версии историка, он изложил несколько видоизмененную мысль, заимствованную еще Саллюстием у Фукидида (LVI, 3, 1):

«Я убежден, что многим из вас, сенаторы, сделанный мною выбор покажется невероятным. Никому из тех, кто меня слушает, не понравится, что кто-то другой сделает то, что сам он ни за что не пожелал бы сделать, в первую очередь, потому, что каждый с завистью относится к человеку, в чем-то его превосходящему, а оттого склонен с недоверием воспринимать любой поступок, стоящий выше его собственных возможностей».

Этот невероятный поступок, в реальность которого, как показали дальнейшие события, действительно верилось с трудом, поступок, выходящий за рамки обычной человеческой посредственности, поступок, узаконивший положение Цезаря как принцепса за счет его морального превосходства, заключался — не больше и не меньше — в передаче сенату всей полноты власти, иными словами, в восстановлении республики.

Переворачивая страницу истории, Цезарь так объяснил свои действия:

«Я передаю вам все свои полномочия, поручаю вашей власти все, все без исключения: армию, законы, провинции — и не только те, что вы передали мне в управление, но и те, что я своими силами завоевал для вас. То, что я делаю, послужит вам доказательством, что даже в начале я не стремился ни к какой власти, что единственным моим побуждением было отомстить за безжалостно убитого отца и спасти государство от жестоко терзавших его бед».

Итак, Цезарь ясно обозначил роль, которую играл на протяжении последних шестнадцати лет: он мстил за отца и спасал государство. Мы, конечно, не знаем, насколько тщательно сыгранная сцена была отрепетирована заранее, но то, что «режиссер» изрядно поработал над ней, не подлежит сомнению. Преодолев первую растерянность, новый состав сената отказался принять предложенную власть.

В конечном итоге все сошлись на компромиссе. Цезарь получил полномочия проконсула, правящего провинциями, в которых стояли римские войска, сроком на 10 лет. Сенат распоряжался остальными, то есть все осталось примерно так, как было во времена республики. Подтверждение этих полномочий Цезарь получал каждые 10 лет, вплоть до своей смерти. Что касается Египта, который считался его личным завоеванием, то эта страна получала особый статус и подчинялась непосредственно Цезарю. Таким образом, его власть не только не уменьшилась, но и возросла. В результате компромисса ему досталась власть над армией, и его превосходство опиралось теперь на военную силу.

16 января сенат снова собрался на заседание. Он удостоил Цезаря почестей, перечисление которых фигурирует в приведенном выше отрывке из «Деяний». Отныне Гай Юлий Цезарь Октавиан исчез, уступив место Августу. Эпитет «augustus», заимствованный из религиозного словаря, где он использовался для определения поступков, совершаемых при благоприятных предзнаменованиях, происходил из того же корня, что и глагол «augeo» (увеличивать), существительные «augur» (авгур, то есть жрец, толкующий предзнаменования), «auxilium» (помощь), «auctor» (гарант, образец, вдохновитель, основатель) и «auctoritas» (гарантия, власть, влияние). Все эти значения воплотились в имени Августа, наделяя его носителя способностью находить наилучшее решение любой проблемы, превращая его в олицетворение наилучшего ответа на любой вопрос и живую аллегорию принципа роста.

Неудивительно, что он предпочел это прозвище имени Ромула, которое ему предлагали взять и которое он, подумав, отверг. Разумеется, он мог считать себя вторым основателем Рима, но, как и первый, убивший своего брата, он пролил немало римской крови и совсем не хотел, чтобы память об этом преследовала его всю жизнь.

Веря в силу слов, отныне Август мог забыть о необходимости доказывать окружающим свое превосходство, довольствуясь весом своего авторитета. На самом деле он обладал вполне реальной властью, точное определение которой дал Дион Кассий (LIII, 28, 2): «Сенат дал клятву одобрять все его начинания, освободил его от всякого подчинения закону, так что, во всем следуя исключительно своей воле, он стал хозяином самому себе и мог распоряжаться законами; он получил право делать все, что ему заблагорассудится, и не делать ничего, что ему не нравилось». Политический маневр, необходимость которого диктовалась дальнейшим ходом истории, удался на славу. До этих пор власть Цезаря целиком зависела от конъюнктуры; чтобы придать ей устойчивый характер, он должен был сложить ее с себя, а затем получить вновь, но уже в другом качестве — свободной от гнета внешних обстоятельств.

Вручение золотого щита подтверждало, что свое высокое положение он заслужил благодаря исключительным добродетелям. В музее Арля хранится мраморная копия этого щита, на котором выбиты такие слова:

«Сенат и римский Народ [посвящают] императору Цезарю Августу, сыну обожествленного [Юлия Цезаря], восьмикратному консулу этот щит воинской доблести, милосердия, справедливости и почитания богов и родины».

Четыре перечисленные добродетели являлись обязательными и для республиканских императоров. Первая из них, по-латински называвшаяся virtus, происходила от слова vir (муж) и обозначала совокупность качеств, отличающих «мужа», в том числе храбрость, поставленную на службу моральным принципам. В случае Августа под этой доблестью понималась главным образом воинская отвага, благодаря которой он одержал свою главную победу, ставшую основанием его власти. Официальное признание за ним этого качества позволило придать победе мистический смысл. В сохранившихся барельефах той эпохи можно часто видеть аллегорическое изображение этой победы, венчающей принцепса славой. Но победа неотделима от мира, и эта мысль стала второй темой, которую без устали пропагандировали официальная идеология и официальное искусство.

Между тем во времена мира необходимы и другие добродетели, прежде всего милосердие и справедливость. Август, чья жестокость заслужила всеобщее осуждение, после победы вел себя чрезвычайно снисходительно, — откровенно говоря, ему и не оставалось ничего другого, если, конечно, он не хотел властвовать над пустыней. Он простил сторонников Помпея и Антония, пригласил их к себе на службу и в дальнейшем не держал на них никакого зла.

С милосердием тесно смыкается другая добродетель — справедливость, которая предполагает, что принцепс, играя на земле роль Провидения, каждому воздает по его заслугам. Но способность карать и миловать без субъективности немыслима без уважения к человеческим и божественным законам, которое и составляет сущность благочестия.

Кроме воплощения четырех добродетелей щит имел и символическое значение, превращая Августа в бесспорного защитника всех человеческих и божественных ценностей и борца против всего, что им угрожало. Август сам как бы становился щитом империи. Позже Вергилий придаст такое же важное символическое значение щиту Энея, выкованному Вулканом, перенеся его из сферы войны, эмблемой которой он является, в сферу политической морали.

Подавляющее большинство римских граждан согласились признать власть Августа, да и был ли у них другой выход? Меньше чем через 100 лет после этих событий Сенека написал, что Рим, истерзанный гражданскими войнами и мучимый внутренними раздорами, вернулся к правлению одного человека, как старик впадает в младенчество. Утратив свободу, которую защищали Брут и Кассий, он стал стремительно стариться и уже казался неспособным передвигаться без опоры на старческий посох. Таким старческим посохом и стала монархическая власть, заботливо подхватившая под руку впавшего в детство старика, в которого превратился Рим. При всей суровости приговора следует признать, что так же думали многие современники Августа, которые, не обладая психологической проницательностью Сенеки, просто говорили, что Рим переживает упадок и для его спасения необходим ниспосланный провидением человек.

Тацит с предельной сухостью излагает эту точку зрения: «В интересах мира пришлось доверить всю полноту власти одному человеку». Он же пишет: «Не осталось иного средства покончить с раздорами в стране, кроме единоличного правления».

Даже самый яростный защитник республики Цицерон признавал, что она нуждалась в человеке, которого он называл принцепсом и определял как «опекуна и оплот государственной власти». Из этих высказываний можно понять, чего ожидали от такого человека: что он спасет государственные институты и силой своего авторитета будет служить арбитром в опасных конфликтах. Но это была лишь «приманка», потому что на самом деле Рим нуждался в правительстве, которое смогло бы управлять не только Римом, но и миром, ибо прежние республиканские институты доказали свою полную неспособность справиться с управлением империей.

Пожелания Цицерона и тексты Сенеки и Тацита разделяет более ста лет, на протяжении которых истинная сущность режима Августа проявилась во всей своей красе. Если в 30-е годы до н. э. большинство народа выражало готовность призвать на помощь принцепса, то мысль об установлении монархии, слишком тесно ассоциирующейся с тиранией, претила многим римским гражданам. Поэтому в политическом словаре Августа фигурируют формулировки, принадлежащие Цицерону. Так, Август утверждал, что все отличие власти принцепса от власти прочих магистратов заключается лишь в его авторитете, признаваемом всеми. Именно это имел он в виду, когда предлагал сенату забрать всю власть, выступая в роли реставратора республики.

Но все это, конечно, была лишь видимость, и на самом деле Август намеревался установить монархию — режим, хоть и проклинаемый вслух, но имевший своих сторонников. Например, эпикурейцы, которых в ближайшем окружении Августа представлял Меценат, считали, что спасти государство от развала способен только мудрый монарх. Они верили, что благодаря такому исключительному человеку в стране наступит мир, в котором они вкусят блаженство, занимаясь философией. Последователи учения Пифагора дали более точное определение власти «хорошего» царя: он должен командовать армией, творить правосудие и почитать богов. «Вначале он приводит вселенную в соответствие с принципами гармонии и единоначалия, — учили они, — а затем согласно с этими же принципами настраивает все ее части, до последней мелочи. Царь творит власть, не подчиняясь никому, он сам — живой закон, и поэтому среди людей он подобен богу». Даже стоики не отвергали категорически идею монархии, при условии, что в роли монарха будет выступать мудрец.

Такие идеи носились в римском воздухе той поры, и содержащиеся в них противоречия отнюдь не облегчали стоявшей перед Августом задачи, тем более что люди, входившие в его ближайшее окружение, придерживались далеко не одних и тех же взглядов. Неизвестно, какие идеи исповедовала Ливия, но ее младший сын Друз, которому в ту пору едва минуло 12 лет, впоследствии высказывал сожаления об исчезнувшей республике. Не исключено, что похожие мысли владели и Тиберием, хотя он и не решался произнести их вслух. Наконец, кто может знать, что думал по этому поводу сам Август, укрепляя власть, не только внешними признаками напоминавшую монархию?

Пока шли поиски ее окончательной формы, он старался внушить окружающим идею о мистической сущности своей власти. 17 января он видел сон, в котором Тибр вышел из берегов и затопил нижнюю часть города, ставшую судоходной. Это явление и в самом деле повторялось в Риме едва ли не каждый год, однако тот факт, что Август увидел его во сне именно в эту ночь, означал, по мнению прорицателей, что его ждет господство над всем городом.

Значительная часть граждан с восторгом приветствовала эту сверхъестественную власть. Однажды на заседании сената некий плебейский трибун, по обычаю иберов, дал обет самопожертвования в пользу Августа. Смысл обета заключался в том, что человек добровольно приносил свою жизнь в жертву потусторонним силам в обмен на жизнь, здоровье или удачу принцепса. В древности к такому обету прибегали во время войны, когда кто-либо, как правило, полководец, жертвовал свою жизнь в обмен на победу. Этот обычай в старину бытовал и в Риме, хотя наибольшее распространение получил у самнитов и осков. Но он давно вышел из употребления не только в Риме, но и среди остальных италийских народов и сохранился только в Иберии. Очевидно, там и познакомился с ним трибун во время одной из испанских войн. Август решительно отверг жертву, однако трибун вышел на улицу и призвал горожан последовать его примеру, что многие из них и сделали. Мы не знаем, какое впечатление произвело это выступление на Августа. Может быть, он в очередной раз выступил его режиссером, а может быть, испытал искреннее удивление, если не шок, при виде людей, готовых отдать жизнь за его благополучие, но в дальнейшем, когда ему случалось болеть и находились люди, приносившие ради его выздоровления такой же обет, поправившись, он никогда не требовал от клявшихся его исполнения. Возможно, это и не заслуживало бы упоминания, если бы позже в аналогичной ситуации Калигула не заставил покончить с собой некоего неосторожного римлянина, уверенного, что самопожертвование — не более чем красивое слово.

Превосходство Августа больше не вызывало сомнений, однако игра еще не закончилась. Он понимал, что далеко не все поверили в искренность его намерения восстановить республику. Тогда же он придумал одну уловку, которой впоследствии многократно пользовался. Уловка заключалась в том, чтобы в подходящее время исчезнуть с глаз своих противников. Выгод такой ход сулил немало. Во-первых, складывалось впечатление, что принцепс вовсе не контролирует денно и нощно всю политическую жизнь Рима, хотя каждый понимал, что помощники, чаще всего Агриппа или Меценат, правившие страной в его отсутствие, распоряжались от его имени. Во-вторых, Август демонстрировал, что его живо волнует положение дел в провинциях, а заодно не давал жителям последних забыть свой образ. Наконец, его отъезд из Рима снимал накопившееся здесь напряжение; вдали от города он превращался в абстрактную фигуру, очищенную от недостатков. В 27 году к этим соображениям общего порядка добавилось еще одно, более конкретное. Август почувствовал, что настала пора увенчать себя личной военной славой, которой до сих пор ему решительно не хватало.

 

Война в Испании

Испания к этому времени почти целиком покорилась Риму. Исключение составляла область, соответствующая нынешней Каталонии и населенная воинственными племенами кантабров и астурийцев. В 26 году Август решил лично заняться их усмирением, впрочем, заручившись участием самых надежных своих помощников. В этом походе, растянувшемся на несколько месяцев, характер Августа проявился с неожиданной, чтобы не сказать больше, стороны. Талант военного стратега в нем так и не проснулся; почти всю кампанию он безвылазно просидел в Тарраконе, где его войско стояло на зимних квартирах. Сюда и пришла к нему весть о капитуляции сразу нескольких кантабрийских поселений. Он немедленно отправился на место и, пользуясь правом победителя, стал наводить здесь свои порядки. Жителей гор он переселил на равнину, взял заложников, часть населения обратил в рабство, а захваченное добро пустил в продажу. Повествующий об этом подвиге историк Флор (II, 33) даже не пытается скрыть иронии:

«Сенат решил, что дело достойно лавров и триумфальной колесницы, но Цезарь к этой поре достиг такого могущества, что слава триумфатора его больше не прельщала».

О подвигах Августа в астурийской кампании историки и вовсе предпочли умолчать. Зато известно, что во время похода на кантабров он принял участие в ночном переходе, правда, лежа в носилках. В ту ночь разыгралась страшная гроза, и один из ударов молнии попал в раба, который шел перед носилками Августа, освещая дорогу факелом. Август не пострадал и в благодарность небесам пообещал воздвигнуть храм в честь Юпитера Громовержца. Этот эпизод лишний раз доказывает, что он умел любое, даже самое неприятное происшествие, обращать себе на пользу. Новый храм, освященный 1 сентября 22 года, дань суеверному ужасу перед могущественным богом, вознесся на Капитолийском холме, по соседству с храмом Юпитера Капитолийского, и служил римлянам напоминанием о высоком покровительстве, под сенью которого пребывал богобоязненный Август.

Впрочем, за этой внешней и вполне предсказуемой реакцией крылся настоящий шок, который пришлось пережить Августу. С этой поры он стал панически бояться грома и молнии и постоянно носил с собой тюленью шкуру (считалось, что молния никогда не поражает тюленей), а с первыми раскатами грозы спешил укрыться в подземном убежище, чтоб не видеть и не слышать, как беснуется стихия (Светоний, ХС). Образ владыки мира, дрожащего от страха под тюленьей шкурой, выглядит достаточно нелепо и, по мнению Светония, свидетельствует о недостатке мужества в душе Августа, хотя, на наш взгляд, он заслуживает скорее сочувствия, чем насмешки. Пятьдесят лет носить на своих плечах бремя ответственности за огромную империю, представать перед людьми земным воплощением Юпитера и в то же время по-человечески бояться грозы — согласимся, это своего рода героизм.

Не меньшего героизма требовала от него, человека мятущейся души, необходимость постоянно носить на лице маску уверенного спокойствия. Осознанные честолюбивые помыслы и потаенные тревоги нередко превращали его ночи в кошмар. Не слишком страшные, а просто странные сны он пересказывал близким. Так, однажды ему приснился Юпитер Капитолийский. Он жаловался, что с тех пор, как по соседству с ним «поселился» Юпитер Громовержец, его стали почитать меньше. На это Август отвечал, что всего лишь хотел обеспечить его привратником. Проснувшись, он решил установить на крыше храма Юпитера Громовержца колокольцы, какие вешают на двери дома. В другой раз увиденный сон побудил его вернуть Эфесу статую Аполлона работы Мирона, когда-то увезенную из города Антонием.

Еще более удивительными последствиями сопровождался другой сон Августа, после которого он взял за правило раз в год пешком обходить улицы Рима, выпрашивая подаяние. Следует заметить, что вид принцепса-побирушки вовсе не ввергал римлян в изумление, какое наверняка испытал бы каждый из нас, узнай он в уличном нищем президента республики. Карнавальные превращения составляли часть их жизни. Например, во время Сатурналий рабы менялись ролями со своими хозяевами. Кроме того, в сознании людей той эпохи жил постоянный страх сглаза, подстерегавшего счастливчиков. Не менее суеверный, чем его современники, Август раз в год добровольно перевоплощался в одного из самых обездоленных своих подданных, заклиная таким образом судьбу. Но и это еще не все. В этом символическом жесте нашла реальное выражение архаичная концепция власти, основанная на идее обмена: отдавая что-то одно, получаешь взамен другое. Возможно также, здесь присутствовала, но только в качестве вспомогательной, идея стоиков о равенстве людей перед миропорядком. И Август на один день в году добровольно отрекался от своего земного величия, чтобы выставить напоказ слабость своей человеческой натуры. Вместе с тем в этом жесте, не имеющем ничего общего с самоуничижением Христа перед бедняками, как в зеркале, отражаются и тревожные черты его собственной личности, и страхи, присущие эпохе.

Не меньший интерес вызывали в нем сны его друзей, в которых фигурировал он сам. После чудесного спасения при Филиппах, когда об опасности его предупредил человек, увидевший его во сне, этот интерес только окреп.

Август не относился к числу сильных натур, которые смеются над суевериями. Не ведал он и той безмятежности духа, с какой последователи эпикуреизма принимали как данность необъяснимые явления универсума. Он наверняка читал трактат Цицерона «О предвидении», но вряд ли его убедили страницы, на которых автор решительно опровергает значение снов и чудес. Скорее он согласился бы со стоиками, утверждавшими, что «мир изначально создан таким образом, что некоторым событиям в нем предшествуют определенные знаки. Одни из них находят свое выражение во внутренностях животных, другие — в полете птиц, или в молниях, или в чудесах, или в звездах, или в сновидениях, или в речах просветленных».

Но, конечно, его интерес к предзнаменованиям носил отнюдь не философский характер, а диктовался в первую очередь суеверием и душевным дискомфортом, что проявлялось в ночных кошмарах — «частых, страшных и несбывчивых» (Светоний, XCI), которые особенно мучили его весной и которыми он ни с кем не делился. Складывается впечатление, что ему приходилось жить в постоянном напряжении, скрывая свои душевные тревоги и физические недомогания под маской спокойной силы.

О каком покое могла идти речь, если каждая окружающая мелочь казалась ему исполненной глубокого смысла! Если утром ему случалось спросонья обуться не на ту ногу, он считал это зловещим предзнаменованием. Он никогда не пускался в дорогу назавтра после базарного дня, потому что это был девятый день месяца, а именно на девятый день справляли погребальный обряд по умершим. Ни одно серьезное дело он не начинал в ноны, потому что форма слова «ноны» (nonae) в аблятиве звучала как nonis, что можно было прочитать и как non-is, то есть «не пойдешь». Самое удивительное, что он нисколько не стремился скрыть от окружающих этой своей веры в приметы, более приличной маленькому ребенку или простолюдину, и, например, часто обсуждал свои страхи с Тиберием, который, похоже, полностью разделял его суеверия.

Впрочем, люди той эпохи отличались доверчивостью, и, например, из «Естественной истории» Плиния Старшего мы узнаем о множестве удивительных вещей — mirabilia, в существовании которых никто из древних даже не сомневался. Так, некий служивший в Галлии легат вполне серьезно писал Августу, что на морском побережье нашли нескольких мертвых нереид, то есть сирен, все тело которых покрывала чешуя. Чрезвычайной популярностью пользовались также всякие красочные истории, за которыми угадывались таинственные силы природы — вроде приводимого Меценатом рассказа о мальчике, приручившем дельфина. Дельфин жил в Лукринском озере, куда его специально запустили, и мальчик часто приходил на берег озера, бросал дельфину кусочки хлеба и дал ему имя Симон. Вскоре животное настолько привыкло к ребенку, что отзывалось на его голос. Дельфин подставлял мальчику спину и катал его на себе от Байев до Путеол. Так продолжалось много лет, пока мальчик не умер. Дельфин, охваченный тоской, не надолго пережил своего друга и скончался вскоре после его смерти. Действительно, мир, окружавший человека того времени, таил в себе слишком много загадок, в которых терялось самое смелое воображение. Люди Древнего Рима смутно подозревали, что на свете существуют силы, природа которых им неизвестна, и часто поддавались искушению объяснить непонятное присутствием богов. И ничто не могло помешать им верить в чудеса.

Тарракон, где Август задержался, чувствуя недомогание, вскоре перешедшее в приступ очередной болезни, внешне напоминал караван-сарай, кишевший греками, посланцами парфянского царя и индийскими царьками. Последние выглядели особенно живописно, а в качестве подарков привозили с собой драгоценные ткани, роскошные украшения и диковинных зверей, например, тигров, которых римляне прежде никогда не видели.

Однажды прибыли посланцы Митилен. Они приехали, чтобы ознакомить Августа с указом, согласно которому жители острова постановили посвятить ему храм, провести в его честь игры и принести ему такие же жертвоприношения, какие привыкли приносить Зевсу. Он с благосклонностью принял предложенные почести, так же, как позволил возвести свой алтарь в самом Тарраконе.

Подобные знаки поклонения заставляли его снова и снова задумываться над своей миссией, которая все отчетливее представлялась ему необходимостью мирового масштаба. Теперь он начал понимать, что для ее осуществления потребуется очень много времени, возможно, больше, чем отпущено ему в земной жизни.

Позже, когда посланцы Тарракона привезли в Рим сообщение, что над установленным в его честь жертвенником поднялось пальмовое дерево, он позволил себе отпустить по этому поводу шутку: «Наверное, вы там курите слишком много фимиама…» Но его напускное «вольтерьянство» никого не могло обмануть: он и сам не меньше других верил в чудеса. Не зря же он велел перенести в дом пальму, пустившую корни меж камней, прямо возле порога, и приказал ухаживать за ней. Правда, следует уточнить, что пальма символизировала победу.

Все эти размышления не мешали ему продолжать совершенствоваться в ораторском искусстве. С особенным удовольствием он внимал урокам ритора Гавия Силона, о котором говорил: «Никогда еще я не встречал более красноречивого отца семейства». Сенека Ритор, приводящий это высказывание, подтверждает его собственной оценкой: «Этот человек напоказ выставлял в себе отца семейства и прятал оратора; он считал, что красноречие частично заключается в том, чтобы его не было заметно».

Безусловно, отсутствие признаков искусного труда и есть высшее проявление мастерства. Август высоко ценил это умение, которое отвечало его эстетическому вкусу. Гавий избрал своим кредо ethos, то есть высокую нравственность, подразумевавшую трезвость суждения, серьезность и авторитетность. Те же самые принципы положил Август в основу своей политики.

В некотором роде он и сам играл в отца семейства, поскольку привез с собой своего племянника Марцелла и сына Ливии Тиберия. Юноши исполняли при нем роль адъютантов, напоминая ему о временах, когда и сам он служил адъютантом при Юлии Цезаре, причем в той же самой Испании, откуда и начался взлет его карьеры. Оба они родились в 42 году, обоим исполнилось по 16 лет, оба совсем недавно надели мужскую тогу. Чтобы поднять их популярность в народе, Август поручил им организацию игр, призванных укрепить моральный дух воинов, грозивший пошатнуться в условиях затянувшейся войны и упорного сопротивления мятежных иберов, не желавших мириться с римским присутствием. Впрочем, Август уже принял решение возвратиться в Рим, оставив здесь несколько легионов, которым на протяжении еще долгих лет предстояло вести упорные бои, и отправив ветеранов основывать новые колонии. Одна из них, названная Августа Эмерита (ныне Мерида, Португалия), вскоре стала богатым и процветающим городом.

Пока Марцелл и Тиберий проходили боевую выучку, Август думал, как быстрее свернуть свое последнее военное предприятие, скрыв его явный провал и выставив напоказ немногие успехи, достигнутые его помощниками. Наконец-то он мог сложить с себя роль полководца, совершенно ему не подходившую, и заняться тем, что гораздо больше отвечало его таланту — устройством империи.

Наличие сразу двух протеже — Марцелла и Тиберия — выдавало трудности, которые он испытывал, разрабатывая политику династической преемственности власти. Разумеется, Ливия проявляла активную заботу о будущем своего сына. С другой стороны, находилось немало людей, по тем или иным причинам весьма настороженно относившимся к явному крену режима в монархизм. Но главная трудность заключалась в принципиальной несовместимости принципата как государственного строя, основанного на власти лучшего из политиков, и ее династическим наследованием.

Август вынашивал свои планы. Он давно решил выдать свою дочь Юлию замуж за Марцелла, вернувшись тем самым к самым древним традициям архаичных царств, в которых легитимность наследования власти обеспечивалась женитьбой на девушке царского рода. Он продолжал отрабатывать детали этого плана, когда обострение болезни вынудило его отложить возвращение в Рим. Марцелл отправился в Рим один, получив приказ жениться на Юлии. Сразу по приезде домой он сбрил бороду, что послужило поводом к появлению эпиграммы следующего содержания:

«Марцелл вернулся с Запада, с войны у горных окраин Италии; привез добычу. И в первый раз сбрил свою белокурую бородку. Именно того и ждала от него родина: уехав ребенком, он вернулся мужем».

Акт сбривания бороды отличался от первого выхода в мужской тоге и символизировал приобщение к военному опыту.

Агриппа, тремя годами раньше женившийся на сестре Марцелла Клавдии Марцелле, на свадьбе своего юного зятя восседал на месте Августа, из-за болезни задержавшегося в Тарраконе. Август чувствовал, что ему пора менять образ жизни. Он приближался к сорокалетию и ни физически, ни морально больше не мог соответствовать эстетическому идеалу своего времени, требовавшему, чтобы мужчина выглядел атлетом. Он отказался от воинских упражнений, заменив их игрой в мяч, но следил, чтобы его официальные изображения по-прежнему представляли его в облике атлетически сложенного красавца в цвете лет.

Наконец, болезнь отступила, и Август вернулся в Рим. Гораций так выразил всеобщее настроение, царившее в городе накануне приезда в город Августа:

Цезарь, про кого шла молва в народе, Будто, как Геракл, лавр купил он смертью, От брегов испанских вернулся к Ларам Победоносцем. Радостно жена да встречает мужа, Жертвы принеся божествам хранящим, С ней — сестра вождя… [147]

Вместе с Ливией и Октавией торжествовал весь Рим, встречая нового Геркулеса. Сенат снова вынес решение о запирании ворот храма Януса. Правда об испанском походе не успела просочиться в народ и помешать восхвалению Августа.

 

23 год

Перемена образа жизни, сопровождавшаяся изменением политического курса, в 23 году обрела неожиданное ускорение, вызванное целым рядом событий, по поводу которых историки продолжают спорить до сих пор. Внешне ничем не связанные между собой, эти события не получили достаточного освещения в трудах античных историков, так что их современные коллеги теряются в догадках, пытаясь разобраться в деталях того, что представляется самой настоящей головоломкой. Ясно лишь, что новый строй, установившийся всего четыре года назад, пережил в эти дни чрезвычайно острый кризис. Сами небеса посылали людям предупреждение, но мало кто сумел сразу понять, какие несчастья всех ожидают. Тибр вышел из берегов и на три дня затопил нижнюю часть города, но в отличие давнего сновидения Августа, истолкованного как доброе предзнаменование, нынешнее наводнение, обрушившее Сублициев мост — самый старый и священный городской мост, вселило в горожан тревожный страх, потому что сопровождалось грозами и пожарами. Кроме того, на городских улицах видели волка.

Рим бурлил от беспокойства. Вначале прошел процесс по делу проконсула Македонии, имя которого история не сохранила. Этого человека обвинили в том, что он по собственной инициативе предпринял военную вылазку против Фракии. Он защищался, утверждая, что действовал в соответствии с приказом, полученным от Августа. Август лично явился в суд и поклялся, что не отдавал такого приказа. Его слова хватило, чтобы обвиняемого приговорили к казни. Тем бы дело и кончилось, если бы не вмешался Марк Теренций Мурена, вместе с Августом исполнявший в тот год обязанности консула. Он возмутился тем, что принцепс явно злоупотребил своим авторитетом, и во всеуслышание заявил, что свобода, которую защищает новый строй, не должна зависеть от одного слова принцепса. Он также отметил, что ни о каком политическом согласии не может идти и речи до тех пор, пока внутри правительства и даже внутри партии Августа продолжаются споры и разногласия.

Этими обстоятельствами поспешил воспользоваться некий Фанний Цепион, снедаемый тоской по республиканским свободам и организовавший заговор против Августа. Заговор быстро раскрыли, но в списке его участников — справедливо или по ошибке — оказалось имя Мурены, которого вместе с остальными заговорщиками без суда приговорили к смертной казни. Между тем Мурена приходился братом Теренции, жены Мецената. Меценат рассказал ей об опасности, нависшей над братом, и она успела его предупредить. Об этом узнал Август, друживший с Меценатом и имевший любовную связь с Теренцией. Новость его страшно разозлила. Нельзя сказать, что его дружба с Меценатом после этого случая резко оборвалась, но она стала слабеть на глазах.

Август тяжело переживал случившееся, тем более что после возвращения из Испании его снова свалила болезнь. На сей раз боли, вызванные, по всей видимости, печеночной коликой, терзали его с такой силой, что он решил, будто пришел его смертный час. Что станет со строем, который он только-только успел установить? Очевидно, этот вопрос мучил не его одного. Все его окружение размышляло, хватит ли Марцеллу умения, чтобы взять на свои плечи груз наследства, и как будет воспринят сам факт передачи власти по династической линии. Но в свои рассуждения все они забыли включить проницательность Августа. С присущей ему любовью к театральности он «созвал магистратов, видных сенаторов и всадников, но не назвал имени своего преемника, обманув тем самым всеобщие ожидания, потому что все они думали, что наследником будет объявлен Марцелл. Обсудив с ними государственные дела, он вручил Пизону меморий, в котором расписал состояние дел и размер доходов империи, после чего надел свое кольцо на палец… Агриппе».

Итак, сознавая, что болезнь не даст ему довести до конца дело, справиться с которым кроме него не смог бы никто, он вручил сенату отчет о своей работе и в качестве самой достойной кандидатуры на роль принцепса указал Агриппу. Этот жест, далекий от династических побуждений, знаменовал собой шаг к восстановлению республики.

Но все изменилось, когда врач Антоний Муза спас и больного, и положение дел. Убедившись, что горячее лечение не помогает и жизнь больного в опасности, он отказался от него и предписал холодные ванны, холодное питье и холодные овощи. Август поправился, и его выздоровление, приписанное новому лечению, принесло врачу громкую известность и недурный гонорар. Зато восстановление республики, о котором он думал на смертном одре, теперь, когда болезнь отступила, виделось ему в совсем ином свете. Что станет с ним самим, стоит ему снова превратиться в обыкновенного человека, лишенного защиты высоких званий? У него оставалось еще немало противников, которые наверняка воспользуются его ослаблением, чтобы от него избавиться. Что касается государства, то так ли уж будет хорошо, если оно вновь окажется во власти нескольких лиц? Результат этих размышлений известен каждому. Август не отдал власти.

Он неоднократно выступал с пояснением своей позиции, а в одном из эдиктов изложил ее следующим образом (Светоний, XXVIII):

«Да будет дано мне установить государство в его процветании, дабы я, пожиная желанные плоды этого свершения, почитался творцом лучшего государственного устройства и при кончине унес бы с собой надежду, что заложенные мною основания останутся непоколебленными».

Итак, Август мечтал о процветании, привлекательности и устойчивости системы, которую без колебаний называл государственным устройством. Чтобы укрепить ее фундамент, он согласился принять проконсульский империй — знак высшей власти — и звание трибуна, в которое вступил 1 июля 23 года. Одновременно он сложил с себя обязанности консула, доставшиеся ему в 11-й раз.

 

Агриппа временно покидает сцену

Сосредоточение власти в руках Августа и подозрение, что ее наследником он хочет видеть Марцелла, породили в Риме множество неблагоприятных для принцепса слухов. Дабы положить им конец, он предложил зачитать свое завещание на заседании сената. Пусть злые языки убедятся, что он никого не назначал своим преемником и остается верным республиканским принципам. Однако сенаторы, как, очевидно, и рассчитывал Август, отказались от этого предложения, не желая оскорблять принцепса недоверием. Между тем поступок Августа вызвал всеобщее удивление. Он оказывал Марцеллу такие явные знаки предпочтения, что казалось очевидным: именно Марцелла он считает своим наследником. Особенно горячо обсуждались невероятно пышные игры, подготовкой которых занимался Марцелл, в нарушение возрастного ценза назначенный эдилом. Для этих игр он, например, приказал натянуть над всей площадью Форума полотняный тент, предохранявший зрителей от летнего зноя. Либо Август передумал, либо, что казалось более вероятным, отложил решение вопроса о назначении Марцелла наследником на более поздний срок.

Едва оправившись от тревоги за здоровье принцепса, его близкие родственники впали в новое беспокойство. Марцелл, возможно, подталкиваемый Октавией и Юлией, стал проявлять нетерпение и все чаще бросал косые взгляды на Агриппу, злясь на него за то предпочтение, которое оказал ему Август. Вскоре после того как Август окончательно поправился, Агриппа неожиданно покинул Рим и уехал в Митилены. Его отъезд вызвал новые пересуды, главной темой которых стала предполагаемая ссора Агриппы с Марцеллом. Новейшие историки не слишком доверяют слухам об этой ссоре и полагают, что Агриппа уехал на остров вовсе не из-за оскорбительного поведения Марцелла, а потому, что получил от Августа особое задание — подготовить почву для его поездки по Востоку, планировавшейся на ближайшее время. Действительно, если судить по источникам, между Августом и Агриппой никогда не возникало ни тени разногласий. Вполне возможно, что решение об отъезде Агриппы они приняли сообща, стремясь таким образом положить конец слухам о раздорах внутри семейства Августа.

 

Марцелл навсегда покидает сцену

Впрочем, вся эта суета не имела серьезных последствий. После кризиса режим выглядел еще более прочным, чем до него. Именно в это время капризная фортуна нанесла и по чувствам, и по планам Августа жестокий удар, отняв у него Марцелла. Смерть юноши, последовавшая после внезапной болезни, против которой оказалось бессильным врачебное искусство Антония Музы, ввергла Августа в глубокое горе. Он начал опасаться, что удача навсегда отвернулась от него. Похвальное слово над покойным он произнес сам. Тело юноши привезли из Байев, где он проводил летний отдых, и торжественно пронесли по улицам города до самых ростр. Траурную процессию сопровождали актеры в масках, изображавшие самых знаменитых предков умершего, плакальщицы, родственники и, конечно, толпа зевак. Напомнив собравшимся, сколь славный род понес утрату, Август оплакал безвременную кончину юноши.

Проперций сочинил элегию, в которой постарался выразить всеобщее сожаление о несчастливой судьбе Марцелла:

«О, проклятые Байи! Вы виновны в великом преступлении! Что за злобное божество поселилось в ваших водах? Это здесь опустил он лицо в волны Стикса, по дну вашего озера бродит его душа. Что теперь ему пользы от высокого рождения, к чему теперь вся его доблесть? Он, рожденный от лучшей из матерей, грелся у очага Цезаря, но для чего ему это теперь? Разве спасли его полотна, трепетавшие на ветру над воздвигнутым им театром, полным людей? Разве защитили его руки матери, готовой для него на все? Он умер, несчастный, а ему было 20 лет…»

Но, пожалуй, только Вергилию, работавшему в ту пору над «Энеидой», удалось выразить всю боль утраты, постигшей принцепса. Перечисляя великих деятелей римской истории, ожидающих в царстве мертвых, когда настанет пора вмешаться в земные события, он говорит и о Марцелле. Юноша выступает во всем блеске своей молодости и красоты, но он печален, и глаза его опущены к земле. Похвальное слово Марцеллу у Вергилия произносит отец Энея. Поэт читал свои стихи Августу и Октавии:

Чадо мое, о безмерной твоих не спрашивай скорби: Миру его лишь таким покажут Судьбы и дольше Быть не дадут. Ибо слишком, вы мните, романское племя, Вышние, стало бы мощным, за ним если б дар сей остался! Оное к граду помчит великому что за стенанья Мужей мавортское поле! И что. Тиберин, ты увидишь За погребенье, когда мимо свежей польешься могилы! Отрок иной ни один в илиакском роде латинским Дедам такой не подаст надежды, и Ромула краю Больше вовек ни одним питомцем так не гордиться! О благочестье! О верность древняя! О необорностъ Длани в бою! Нет, никто безнаказанно выйти не мог бы Встретить его при оружье, пошел ли бы пеш на врага он, Пенными ль шпорами он лопатки коня уязвлял бы. Горе! Злосчастнейший отрок! Когда б злые Судьбы сломил ты, Был бы Маркеллом ты! Дайте, дланями, полными лилий, Пурпурных я разбросаю цветов и душу потомка Сими хотя бы почту дарами, восславлю бесплодной Почестью! [152]

Возвышенная красота стихов потрясла Октавию, и она лишилась чувств. Наверное, она перестала владеть собой, когда поэт читал строки, посвященные будущему юноши, у которого, увы, больше не было будущего. Очнувшись от обморока, она вручила Вергилию по 10 тысяч сестерциев за каждый из 18 стихов похвального слова, а затем объявила, что будет носить траур по Марцеллу до самой смерти. Октавия сдержала слово, и можно только догадываться, какая зависть грызла ее сердце, когда она смотрела да женщин, чьи сыновья оставались живы и здоровы. Например, сыновья Ливии…

Смысл утешения, которое, по мысли поэта, состояло в том, что преждевременная смерть ее сына — это цена, уплаченная богам за величие Рима, от матери ускользнул. С сыном она связывала все свои надежды, наверняка активно участвуя во всех дворцовых интригах, в центре которых находился Марцелл. Но, отвлекаясь от славословий Вергилия и присоединившегося к нему впоследствии Сенеки, зададимся вопросом, действительно ли Марцелл проявил «выдержку и умеренность, удивительные для юноши его лет»? Может быть, прав, скорее, Плиний Старший, упоминавший о «подозрительном честолюбии» Марцелла? И не потому ли Октавия так ненавидела Ливию, что место единственного возможного наследника Августа теперь занял ее сын Тиберий? Впрочем, ходил слух, что смерть юноши вовсе не стала для Ливии таким уж сюрпризом. Тогда впервые молва поспешила обвинить жену Августа в причастности к чужой гибели, но впоследствии каждая новая утрата в этой семье будет сопровождаться аналогичными подозрениями.

Как бы там ни было, Марцеллу выпала честь первым занять мавзолей Августа. В 1927 году в результате раскопок удалось обнаружить мраморную плиту с надписью «Марцелл, зять Августа Цезаря». Ниже выбито имя его матери, сошедшей в могилу через 12 лет после кончины сына.

 

Женитьба Юлии и Агриппы (21 год)

Несколько месяцев спустя Октавия, целиком погруженная в горестные мечты о мести, ненадолго вышла из своего оцепенения, чтобы одобрить, если не инициировать брак Агриппы с Юлией. Агриппа в это время был женат на Марцелле, дочери Октавии, поэтому встал вопрос о разводе. Август горячо поддержал эту идею, вовсе не считая, что путаница внутрисемейных браков и разводов является серьезной препоной на пути его династических проектов. Теперь он делал ставку на потомство новой супружеской пары, в жилах которого уж наверняка будет течь священная кровь Цезаря, переданная матерью.

За этими планами Августа стояли не только семейные, но и политические интересы. Подыскивая себе нового зятя, он советовался с Меценатом, и тот ему заявил, что Агриппу надо или убить, или женить на Юлии. Разумеется, об убийстве Агриппы не могло идти и речи. Следовательно, оставалась женитьба. Агриппа играл в государстве слишком важную роль, и от него слишком зависела консолидация режима, чтобы Август рискнул в очередной раз допустить его соперничество со своим более молодым и менее опытным зятем. Но почему Октавия согласилась, чтобы Агриппа бросил ее родную дочь и женился на племяннице? Возможно, она руководствовалась заботой о карьере брата, но, бесспорно, ею в значительной мере двигала и неприязнь к сыну Ливии.

Итак, в 21 году Юлия снова оказалась невестой на выданье, готовой связать свою судьбу с человеком, приближенным к самой вершине власти, и осчастливить его потомством. Ей было тогда 28 лет, и она была красива — гораздо более красива, чем можно судить по бюсту, хранящемуся сегодня в музее Сен-Реми-де-Прованс и запечатлевшему скорее идеализированный образ дочери принцепса, нежели реальный облик этой женщины. В этом скульптурном изображении заметно странное и почти неуловимое сходство Юлии с Ливией, которое позволяет догадываться о том значении, какое придавали в те времена образцу женской добродетели. Послушного следования этому образцу ждали, разумеется, и от Юлии. В отличие от своего отца, которого вечно мучили какие-то хвори, Юлия, судя по всему, отличалась отменным здоровьем. Слегка омрачали ей жизнь лишь небольшие желудочные расстройства, от которых она лечилась отваром девясила. В той комедии, участницей которой ее сделало рождение, она всегда отказывалась играть навязанную ей роль, стремилась жить по-своему и быть собой. Может быть, немного легкомысленная — не более, впрочем, легкомысленная, чем многие женщины ее времени, — она чувствовала себя «первой дамой королевства» и законодательницей мод. Роскошный и чуть фривольный стиль, которого она придерживалась, не мешал ей горячо любить искусство и литературу. «Мягкость и душевность, не омраченные ни тенью суровости, снискали ей в народе огромную любовь, которая осталась с ней и в годы невзгод». Природа наделила ее и вкусом, и умом, и сообразительностью.

Сочетание этих качеств делало ее чрезвычайно привлекательной, и вокруг Юлии вечно вилась целая толпа воздыхателей, таких же юных, как она, и так же спешащих насладиться удовольствиями жизни, созданной явно не для удовольствий. То ли по неосторожности, то ли из цинизма, она собрала вокруг себя кружок молодых и дерзких аристократов, которые напропалую ухаживали за ней. На их фоне Агриппа наверняка чувствовал себя неотесанным мужланом, да к тому же стариком. Во всяком случае, к Юлии он относился с ревнивым недоверием. Несмотря ни на что она с честью исполнила свой долг и родила мужу пятерых детей. Говорят, Август внимательно вглядывался в черты каждого новорожденного младенца этой пары, дабы убедиться, что он похож на своего отца. Что мы после этого должны думать о репутации Юлии? И неужели она в самом деле заявляла, отмахиваясь от сальных подозрений, что ее дети и не могут быть похожи ни на кого кроме собственного отца, ибо она, как опытный капитан, берет на борт пассажиров только тогда, когда трюм полон? В этом нет ничего невозможного, если вспомнить, что мы говорим об эпохе, когда тонкая чувствительность, введенная в моду сочинителями поэтических элегий, прекрасно уживалась с откровенностью соленого словца, всегда свойственной италийскому духу. В то же время не исключено, что это смелое заявление лицемеры-хулители приписали Юлии уже задним числом, когда она попала в немилость.

Авторству Юлии приписывают и еще одно остроумное высказывание. Однажды она пришла в гости к отцу, одевшись по моде — то есть по ее собственной моде, в платье из дорогой прозрачной ткани с открытой грудью, — и, конечно, сразу заметила, как Август и Ливия недовольно нахмурили брови. На следующий день она снова пришла к ним, но на сей раз в традиционном наряде римской матроны. Август, накануне ни словом не обмолвившийся по поводу ее «неприличного» вида, теперь не удержался и похвалил ее манеру одеваться. На что Юлия отвечала: «Да, нынче я оделась, чтобы понравиться отцу, а вчера — чтобы понравиться мужу». Нам эта история кажется вполне правдоподобной, поскольку в ней Юлия предстает женщиной, прекрасно сознающей необходимость подчиняться сразу двум мужчинам — таким разным, но принадлежавшим одному поколению, мужчинам, ни одного из которых она по-настоящему не уважала и умела выразить свое к ним отношение с лукавством, заметно окрашенным горечью. В конце концов нет никаких оснований считать, что Агриппе доставляло такое уж удовольствие видеть свою жену одетой не так, как привыкли одеваться римские матроны.

Как бы там ни было, если Август действительно искренне любил свою дочь, да еще такой любовью, к которой примешивалась изрядная доля ревности, а судя по всему, это так, слова Юлии наверняка больно ранили его. В том, как Юлия вела себя в эти годы, проявился ее сильный характер, в значительной мере унаследованный от отца, к которому она испытывала восхищение пополам с ненавистью. Понимая, что он мечтает видеть в ней прежде всего образ идеальной римской женщины, во всем послушной мужчинам, она боролась с ним самыми что ни на есть женскими средствами, раздражая его своим подчеркнутым кокетством, но не собиралась предавать в себе сильную и честолюбивую личность, обладание которой традиционная мораль допускала исключительно в мужчине. В этих условиях столкновение Юлии с отцом и особенно с Ливией становилось неизбежным.

Наверное, она искренне радовалась, узнав, что они намереваются совершить продолжительное путешествие по Востоку, и она на некоторое время освободится от их суровых осуждающих взглядов. Она осталась в Риме вместе с Агриппой, на которого легла обязанность править городом.

 

Восток

Август и Ливия начали поездку с Сицилии, откуда их путь лежал в Грецию. Ливии это путешествие наверняка напомнило другое, двадцатилетней давности, когда ей приходилось скрываться от преследований ее нынешнего мужа. Судя по всему, Август не собирался щадить ее чувств, поскольку почтил своим присутствием Лакедемон, где ей случилось прожить в течение некоторого времени. Напротив, Афины, жители которых имели неосторожность симпатизировать Антонию, он вначале решил наказать, но потом все же сменил гнев на милость. Собственно говоря, вся эта поездка задумывалась им как демонстрация власти и справедливости человека, победившего Антония. Из континентальной Греции они перебрались на Самос, где провели зиму. Затем добрались до Вифинии, а оттуда двинулись в Сирию.

Почти одновременно с отъездом Августа и Ливии Рим покинул и Тиберий, отправленный с важной миссией в Армению. Его поездка увенчалась успехом, ибо ему удалось договориться с царем парфян о возвращении значков, захваченных у Красса и Антония. К моменту завершения переговоров Август и Ливия как раз добрались до сирийской границы и смогли присутствовать на торжественной церемонии вручения значков, призванной стереть из памяти унижение и гнев тридцатилетней давности. Впрочем, в многолетней вражде Рима и Парфии эта акция означала лишь краткое перемирие. Но, хотя Август всем своим видом старался показать, что не отказался от великого замысла покорения Парфии, рожденного Цезарем и долгое время вынашиваемого Антонием, на самом деле он не имел ни малейшего намерения осуществлять эту мечту. Справедливость этого утверждения в полной мере доказана всей дальнейшей историей его правления.

Тем не менее возвращение значков, которого удалось добиться путем политического шантажа и ценой дипломатической изворотливости, населению Рима было преподнесено как крупная победа империи и запечатлено в виде красноречивых символов, украшающих панцирь статуи Августа. В центре изображен Тиберий, принимающий знамена из рук парфянского царя. Над ним виден Юпитер, взирающий на солнечную колесницу, вслед за Авророй и богиней росы устремляющуюся к небесам. Внизу расположилась Мать-земля, олицетворяющая Италию. В руках она держит рог изобилия — символ наступления нового века.

Словно спеша подтвердить его приход, в этом же благословенном 20 году родился первый сын Юлии и Агриппы Гай. В сорок три года Август стал дедом.

 

Смерть Вергилия

Вскоре Август тронулся в обратный путь. В Афинах он встретился с Вергилием. Последние 11 лет поэт работал над «Энеидой», и в Риме уже знали, что это будет нечто выдающееся. Сам Август проявлял признаки нетерпения, ожидая появления поэмы. Еще во время войны с кантабрами он писал Вергилию и просил, то умоляя, то угрожая, выслать ему завершенные части «Энеиды». В 23 году, после смерти Марцелла, автор читал ему отрывок из поэмы, и нетерпение принцепса достигло предела. Но Вергилий, как истинный поэт, все еще считал, что произведение не закончено. В 19 году он предпринял путешествие по Греции и Востоку, желая лично посетить места, в которых разворачиваются события первых книг «Энеиды». Он намеревался провести в странствиях три года, закончить работу над поэмой, а затем целиком посвятить себя философии. К несчастью, он не отличался крепким здоровьем, и однажды в Мегаре, слишком долго пробыв под палящим солнцем, слег и больше не поднялся, Когда Август приехал в Афины, он нашел поэта совершенно больным. В Италию они отправились вместе, но Вергилий добрался только до Брундизия. 21 сентября 19 года, не дотянув двух дней до дня рождения Августа, он скончался.

Накануне отъезда в Италию Вергилий оставил своему другу Варию просьбу: если с ним случится несчастье, сжечь «Энеиду». В Брундизии, лежа на смертном одре, он потребовал дать ему рукопись, чтобы своими руками ее уничтожить. Но тут вмешался Август, который помимо воли автора и спас поэму. Эту историю рассказывают античные биографы Вергилия, и у нас нет никаких оснований сомневаться в ее достоверности. Удивительно, конечно, что поэт пожелал предать огню 10 тысяч стихов только потому, что последние 58 не успел отделать. Логично предположить, что в своем стремлении уничтожить плод многолетних трудов он руководствовался не только эстетическими соображениями. Возможно, перед смертью он осознал, что и сам стал невольным участником грандиозной мистификации.

Посвященный смерти Вергилия роман Германа Броха, разумеется, не имеет никакой исторической ценности, но в нем есть нечто другое — интуитивное прозрение автора, угадавшего, какой страшной трагедией одиночества была вся жизнь Вергилия. Неудивительно, что принцепс торопился опубликовать «Энеиду» — тот образ, в котором он предстает со страниц поэмы, вполне соответствовал его представлению о себе. Но это вовсе не значит, что он соответствовал действительности. Мы не знаем и никогда не узнаем, понял ли Вергилий, в чем заключалась эта разница. Вполне возможно, что понял, но слишком поздно.

 

Установление власти

12 октября Август с тщательно упакованной рукописью «Энеиды» вернулся в Рим, где заложил алтарь Фортуне Возвращения, освященный 15 декабря.

Несмотря на торжественный прием, оказанный ему жителями города, он ощущал вокруг себя смутное недовольство и начал всерьез опасаться, что дело кончится заговором. Тогда он решил разделить власть и ответственность за нее с зятем, наделив того полномочиями проконсула и провозгласив трибуном. Это звание присваивалось на пять лет, а затем могло быть подтверждено, что и случилось в 13 году. Отныне Агриппа стал соправителем и коллегой Августа, чье превосходство над ним выражалось лишь в весе авторитета.

В том же году Август провел первые из законов, призванных восстановить значение семейной морали. Речь в данном случае шла о попытке спасти аристократию от упадка, к которому она себя неминуемо обрекала. Пережив с немалыми потерями ужасы гражданской войны, римский патрициат продолжал таять, не в силах устоять перед соблазнами мирного времени. Предложенному Августом закону о браке отводилась роль «кнута и пряника», побуждающего представителей обоих высших классов государства жениться и заводить детей. Согласно второму закону — о супружеской неверности, выдержанному в духе старинной нетерпимости, неверная жена и ее сообщник приговаривались к изгнанию, а мужу и отцу провинившейся вменялось в обязанность донести о преступлении властям.

Заседание сената, на котором обсуждался этот вопрос, едва не обернулось фарсом, когда некоторые из выступавших заметили, что, прежде чем спорить о поведении женатых пар, следовало бы заняться исправлением свободы нравов, царившей среди молодежи. Готов ли Август поручиться за успех этого предприятия? И, поскольку любвеобильная натура принцепса ни для кого не являлась секретом, кое-кто из сенаторов осмелился даже намекнуть на его собственных многочисленных любовниц. Но Августа эти выпады ничуть не смутили. Каждому из присутствовавших он пожелал обладать такой же властью над супругой, какой обладает он над Ливией, и, отметая дальнейшие вопросы, принялся расписывать достоинства своей жены — ее экономность, скромность и примерное поведение.

На этом же заседании Август зачитал сенаторам речь, произнесенную цензором Квинтом Метеллом в 131 году. Два отрывка из этой речи сохранились до наших дней, и один из них звучал так:

«Если бы мы, римляне, могли жить без женщин, мы бы охотно обошлись без этой обузы. Но раз уж природа распорядилась так, что роду человеческому нет спокойной жизни ни с ними, ни без них, надо прежде думать о сохранении своей породы, чем о кратковременных удовольствиях».

Что и говорить, убедительный аргумент… Тем не менее этот заимствованный из далекого прошлого пример помог Августу заставить сограждан, большинство из которых думало только об удовольствиях, проглотить горькую пилюлю. Ознакомив с текстом речи сенаторов, Август довел его и до народа, издав в виде эдикта. Интересно, что еще сто лет спустя эта же речь стала предметом горячего обсуждения высокообразованных людей, некоторые из которых полагали, что, пожалуй, не слишком разумно привлекать внимание современников к негативным сторонам супружеской жизни, если хочешь убедить их вступать в брак.

Август, превозносивший достоинства Ливии, разумеется, не принимал на свой счет мрачных рассуждений Метелла. Между тем обращение к побитой молью времени речи в эпоху, когда женская эмансипация действительно достигла первых убедительных успехов, выглядело особенно вызывающе. Но Август не меньше Метелла верил — во всяком случае, предпринятые им шаги заставляют так думать, — что именно на мужчине лежит ответственность за все, что происходит.

 

Превращение деда в отца

Настанет день, и оружие, которое он ковал в эти дни, ему придется повернуть против собственной дочери. Но пока он об этом не подозревал, а Юлия вела себя вполне пристойно, во всяком случае, соблюдая все внешние приличия. В 17 году у нее родился второй сын — Луций. Радость Августа не знала границ. В его мозгу уже созрел новый план передачи власти по наследству. Ярый защитник старинных ценностей римской цивилизации, он разыскал в римском праве давно забытую процедуру, позволяющую совершить фиктивную покупку ребенка у отца, и поспешил воспользоваться ею, чтобы обоих сыновей Юлии сделать членами своей семьи. Этот шаг перевернул всю жизнь мальчиков и сыграл определяющую роль в их дальнейшей судьбе. Юлии, формально ставшей сестрой собственных детей, отныне пришлось жить в плену двух противоречивых чувств. С одной стороны, она не могла не радоваться, понимая, что перед ее сыновьями открываются самые радужные перспективы, но с другой — тревожилась за них, не зная, что их ждет в доме Ливии и отца. Поглощенная светской жизнью, она, скорее всего, не стала бы лично заниматься их воспитанием, передоверив, как это делали многие женщины ее круга, мальчиков кормилицам, но все-таки, останься сыновья в ее доме, они не выросли бы такими чужими ей людьми, как это случилось на самом деле. Убедиться в этом ей пришлось позже, когда в ее собственной судьбе произошел резкий перееюрот. Что касается самих детей, то непохоже, чтобы разлука с матерью принесла им страдание, тем более что виделись они довольно часто. Но то, что суровая строгость Августа обернулась для них тяжким испытанием — несомненно.

Итак, принцепс стал отцом троих детей и автоматически вошел в категорию граждан, пользующихся особыми льготами, им же самим установленными. Разумеется, сами по себе эти льготы — политические и материальные — не интересовали его ни в малейшей степени. Ему требовалось иное — подать пример счастливого отца многодетного семейства.

К своей роли воспитателя будущих наследников он отнесся со всей серьезностью: сам учил их грамоте и другим основам культуры. Позже он лично занимался с ними криптографией, объясняя, что это искусство понадобится им, когда придет пора вести секретную переписку. Готовность принцепса жертвовать своим временем ради образования сыновей могла бы вызвать в нас умиление, если бы не тот факт, что он заставлял их тщательно копировать его почерк. По всей видимости, он рассчитывал в дальнейшем использовать их в качестве доверенных секретарей. Понимал ли он, что, вынуждая детей во всем подражать ему, рискует вырастить из них двух маленьких Августов? Но откуда ему, выросшему без отца, было знать, за каким пределом следование примеру отца перестает быть разумным?

Вскоре, впрочем, он передал дело образования детей в руки наставника, избрав на эту роль лучшего из возможных кандидатов — вольноотпущенника по имени Марк Веррий Флакк. Этот человек слыл сторонником передовых методов обучения, резко отличавших его от приверженцев телесных наказаний, которые полагали, что палка — самый надежный способ вбить знания в особенно упрямые головы. Веррий Флакк предпочитал действовать иначе. Он поощрял в учениках дух состязательности, заранее объявляя, что того, кто лучше других справится с заданием, ожидает награда — старинная книга. Впоследствии его педагогические идеи подхватил и развил Квинтилиан. Получив приглашение Августа, Веррий Флакк со всей своей школой перебрался на Палатин, согласившись не принимать новых учеников. Специально для внуков Августа Веррий Флакк составил словарь редких и устаревших слов, изучение которых давало ученикам возможность читать старинные латинские книги.

 

Столетние игры

Имея под рукой Агриппу в качестве соправителя и двух сыновей в качестве наследников, Август мог, наконец, позволить себе смотреть в будущее с уверенностью. Впрочем, чтобы взгляд, обращенный в будущее, ничем не омрачался, следовало прежде окончательно разделаться с прошлым. И в 17 году Август принял решение отпраздновать Столетние игры.

«Август Кесарь, потомок божественный; он золотые Веки опять воссоздаст», —

написал по этому поводу Вергилий.

Подобный замысел заслуживал соответствующего воплощения. «Веком» этруски называли промежуток времени, который заканчивается со смертью последнего из тех, кто родился в его начале. Таким образом, точных критериев для измерения века не существовало: только боги, посылая людям определенные знаки, могли указать, когда завершается один век и начинается другой. Знатоки старины утверждали, что празднества в честь смены века устраивались примерно через каждые 110 лет начиная с 456 года до н. э., однако точные исторические свидетельства оставило по себе лишь торжество, состоявшееся в 249 году, после окончания Первой Пунической войны. Оно прошло в Таренте — местечке, расположенном на левом берегу Тибра, — и посвящалось богам подземного царства. Устраивая это празднество, римляне стремились не столько отметить смену века, сколько предохранить город и империю от невзгод.

В 43 году, когда наблюдалось явление кометы, этруски объявили это знаком завершения своего IX века. Однако обстоятельства складывались слишком неблагоприятно, чтобы праздновать наступление нового века. Но в 17 году комета появилась снова, и на сей раз она вполне годилась на роль предвозвестницы прихода новых времен. Квиндецемвиры заглянули в сивиллины книги и провозгласили, что пришла пора праздновать Столетние игры. Надпись, найденная в 1890 году на берегах Тибра, представляет собой официальный отчет о проведении игр и дает нам представление о том, как, согласно постановлению сената, они проходили.

По всему городу ходили глашатаи в старинных одеждах, в шлемах с высоким плюмажем, с круглым щитом и длинным посохом. Они объявляли народу, что приближается праздник, подобного которому — по определению — никто из них прежде не видел и больше никогда не увидит. И напоминали, что каждый должен пройти обряд очищения, дабы избавиться от грязи прошлого.

В ночь с 31 мая на 1 июня Август и Агриппа на том месте, где стоял Тарент, совершили жертвоприношение Паркам. В неверном сумраке светлой весенней ночи разносился голос Августа, читавшего торжественную молитву:

«Как предсказано сивиллиными книгами, по этой причине и ради великого блага народа квиритов примите в жертву девять агниц и девять младых коз и внемлите моей молитве.

Ширьте империю и крепите величие римского народа квиритов, в годину войны и в дни мира.

Вечно храните имя латинское, ниспошлите вечное единство, победу и здоровье римскому народу квиритов.

Возьмите под свое покровительство римский народ квиритов.

Храните в целости и невредимости государство римского народа квиритов.

Услышьте мою мольбу и будьте благосклонны к римскому народу квиритов, к коллегии квиндецемвиров, ко мне, к моей семье, к моему дому.

Услышьте мою мольбу и примите сиих девять агниц и девять младых коз, вам посвящаемых и вам в жертву приносимых».

Молитва являла собой настоящий шедевр хитроумия. Выбор места — Тарент — и постоянный повтор выражения «римский народ квиритов» придавали ей тональность древних молений, не оставляя ни малейших сомнений в том, к кому именно обращал свои призывы принцепс. Сам он в окружении членов своей семьи появлялся на церемонии в ее конце и начинал читать молитву, тем самым возлагая на себя роль посредника между людьми и богами. Наконец, если слово «квириты» и структура молитвы, основанная на повторах, возвращали слушателей к временам седой старины, упоминание о сивиллиных книгах и особенно обращение в качестве объекта мольбы к Паркам придавали выступлению Августа несомненный греческий налет. Одним словом, молитва представляла собой квинтэссенцию всей проводимой им политики.

Затем ту же самую молитву он повторил, обращаясь к другим богам, каждый раз называя других жертвенных животных. На следующий день он и Агриппа принесли в жертву Юпитеру Капитолийскому по белому быку. На следующую ночь восславили богиню деторождения Илифию, а когда настал день, каждый из них почтил Юнону Повелительницу, принеся в жертву корову. На третью ночь на алтарь Матери-земли возложили супоросную свинью, а днем принесли дары Аполлону и Диане. В их честь 27 юношей и 27 девушек, «имевших в живых и отца и мать», исполнили гимн. Число певцов имело ритуальное значение, а непременное условие иметь живых родителей напоминало о старинной примете, согласно которой смерть хотя бы одного из родителей считалась знаком немилости богов.

Поскольку Вергилий до этого дня не дожил, сочинение гимна поручили Горацию. Он разделил его на 19 строф по четыре стиха в каждой. Воздав должное богам тьмы и плодородия, поэт переходил к возвеличиванию богов света:

Феб и ты, царица лесов, Диана, Вы, кого мы чтим и кого мы чтили, Светочи небес, снизойдите к просьбам В день сей священный — В день, когда завет повелел Сивиллы Хору чистых дев и подростков юных Воспевать богов, под покровом коих Град семихолмный. Ты, о Солнце, ты, что даешь и прячешь День, — иным и тем же рождаясь снова, О, не знай вовек ничего славнее Города Рима! Ты, что в срок рожать помогаешь женам, Будь защитой им, Илифия, кроткой, Хочешь ли себя называть Луциной, Иль Генитальей. О, умножь наш род, помоги указам, Что издал сенат об идущих замуж, Дай успех законам, поднять сулящим Деторожденье! Круг в сто десять лет да вернет обычай Многолюдных игр, да поются гимны Трижды светлым днем, троекратно ночью Благоприятной [169] .

На этой исполненной надежды ноте завершался последний железный век и наступал век золотой.