Западное турне
Несмотря на торжественность, с какой римский мир вступил в новый век, сопротивление монархической власти Августа все еще давало о себе знать, и тех, кто продолжал цепляться за ценности века минувшего, все еще оставалось гораздо больше, чем ему хотелось бы. Вернувшись в октябре 19 года из поездки по Востоку, он долгое время не покидал Италию и не мог не чувствовать, что затеянные им реформы в сфере морали встречают довольно прохладный прием со стороны представителей двух высших сословий государства. Тогда он решил повторить мудрый маневр, который уже проделывал в 27 году, когда уехал в Испанию, и в 23-м, когда отправился на Восток: покинуть Рим. На сей раз он задумал совершить объезд западных провинций. Поездка заняла больше двух лет — с 16 по 13 год. Злые языки болтали, что к отъезду его вынудило прежде всего желание в недосягаемости для сплетников вкусить всех прелестей романа с женой Мецената Теренцией, околдовавшей его настолько, что он позволял себе сравнивать ее красоту с красотой Ливии. Как следует относиться к этому обвинению, столь противоречащему всему, что мы знаем о его характере и о характере Ливии? Чтобы хоть на минуту допустить, что оно опиралось на реальные факты, придется доказать, что вместе с Августом уехала Теренция, тогда как Ливия оставалась в Риме, но Дион Кассий нигде об этом не упоминает, хотя и пересказывает имевшие хождение грязные слухи. Кроме того, известно, что в поездке его сопровождал сын Ливии Тиберий, а в то, что Август решился бы сделать его свидетелем оскорбительной для его матери связи, верится с трудом. Скорее всего, в данном случае Август стал жертвой многочисленных недоброжелателей, которые использовали против него проверенное оружие — клевету (fama) и старательно распространяли сплетни, ни доказать, ни опровергнуть которые было невозможно.
Накануне отъезда, возможно, и предпринятого с целью положить конец пересудам, он провернул несколько дел, различных по масштабу, но, бесспорно, связанных внутренней логикой. Он устроил брак сына Ливии Друза с Антонией — младшей дочерью Октавии и Антония, в надежде дождаться от этой пары потомства, в жилах которого будет течь и его кровь, и кровь Ливии. Он освятил храм Квирина — то есть обожествленного Ромула, перестроенный по его инициативе. Дион Кассий особенно отмечает этот факт в связи с тем, что число колонн, украшавших храм, равнялось 76 — именно столько лет намеревался прожить Август. Очевидно, он придавал особое значение культу обожествленного Ромула, потомком и одновременно земным воплощением которого себя считал. Покидая Рим, он напомнил его жителям о божественной природе собственной власти, любое посягновение на которую обретало характер святотатства.
С другой стороны, он не предпринял ничего, чтобы помешать распространению слухов (если только сам же их и не пустил) о чудесах, случившихся сразу после его отъезда. В первую же ночь вспыхнул и сгорел дотла храм богини Юности. На Священной дороге видели волка, который добрался до самого Форума, где покусал несколько человек. Рядом с площадью откуда ни возьмись появились целые полчища муравьев, а в небе, с юга на север, пронеслись языки пламени. Что оставалось несчастному римскому народу, покинутому своим принцепсом, перед лицом таких страшных предупреждений? Только одно: умолять его вернуться. В этом и состояла ловкость его плана: уехать, но так, чтобы оставшиеся принялись немедленно скорбеть о его отъезде. С глаз долой, но вовсе не вон из сердца. Он умело играл на людских настроениях, заставляя относиться к себе как к божеству, одно присутствие которого вселяет в душу уверенность, что все будет хорошо.
Он действительно проделал все это очень умело, однако за его поездкой стояли причины куда более веские, чем просто желание датъ предлог посудачить о своей персоне. Август чувствовал настоятельную потребность своими глазами увидеть, что творится в западных провинциях, в частности, на левом побережье Рейна, по которому проходила граница империи, находившаяся под постоянной угрозой набегов со стороны германских племен, населявших правое побережье.
Целых три года Август бороздил просторы восточных владений империи. Галлами в то время правил некий Лициний, захваченный в рабство Юлием Цезарем и потом им же отпущенный на волю. Август назначил его прокуратором Галлии и посадил править в Лугдуне (ныне Лион). Этот человек откровенно злоупотреблял своим положением и безжалостно грабил подчиненное ему население. Дошло до того, что он приказал удлинить год на два месяца, чтобы собрать побольше налогов. Августу стало об этом известно, но Лициний оказался не так прост. Пригласив Августа к себе, он продемонстрировал ему огромные богатства, конфискованные, как он утверждал, с единственной целью — помешать кому бы то ни было использовать их на организацию мятежа против римлян. Август не только согласился с этим явно надуманным объяснением, но и, по всей видимости, принял в дар часть награбленной добычи.
Конечно, сам он никакого преступления этим не совершил, но своим попустительством укрепил позиции бессовестного прокуратора. Очевидно, он рассудил, что ему выгоднее числить его в рядах друзей, чем врагов. Даже не одобряя методов, которыми тот действовал, он с присущим ему прагматизмом поддержал его в качестве гаранта мира и спокойствия в этой провинции. В Галлии и в южной Испании он основал несколько новых колоний и изменил статус некоторых из уже существовавших, возникших еще при Юлии Цезаре. Благодаря ему и появились тогда на карте существующие и поныне города Экс, Арль, Оранж, Везон.
Во время поездки Август смог в полной мере оценить высокие достоинства своих пасынков — Тиберия и Друза, которые командовали римскими войсками в стычках с германцами. Их подвиги воспела и официальная пропаганда, представление о тоне которой дают оды Горация. Сравнивая Друза с орлом и львом одновременно, он писал («Оды», IV, 4, 22–36):
Расписывая победы, одержанные Друзом над ретийцами и винделиками, Гораций не забывает отдать должное и Августу, который, воспитывая своих пасынков в доме, «ларами взысканном», сумел отшлифовать их врожденные таланты. Далее следуют рассуждения морального характера, напоминающие читателю, что именно Августу принадлежит заслуга восстановления нравственных ценностей.
Рассказывая о дальнейших боевых успехах Друза и Тиберия, Гораций с еще большим усердием восхваляет Августа (IV, 14, 1–6):
Итак, все свои подвиги Друз и Тиберий совершили исключительно благодаря Августу и под сенью его благодатного могущества.
Свою последнюю оду Гораций, не в силах следовать совету Аполлона, призывающего поэта отказаться от воспевания военных подвигов, превращает в настоящий гимн во славу Августа (IV, 15, 4–24):
Завершая сборник, эта ода как бы подводит итог всему, о чем говорил поэт, выделяя главные черты и главные образы нового режима. Присутствуя в каждой точке времени и пространства, Август сумел восстановить и былое процветание, и прежний мир, и старинную мораль.
Впрочем, в 16–13 годах вездесущий принцепс присутствовал в Городе лишь постольку, поскольку его жители помнили, как велик его авторитет. Рим тосковал по Августу, и снова Гораций взял на себя труд выразить нетерпение, ç каким все без исключения ждали его возвращения («Оды»» IV, 5, 1–8):
И вот, наконец, настал день 4 июля 13 года, когда Август возвратился в Рим. К жителям города словно вновь вернулась весна. В «Деяниях» Август вспоминает, с какими почестями соотечественники встречали его приезд:
«Когда в год консульства Тиберия Нерона и Публия Квинтилия я возвратился из Испании и Галлии, успешно наведя порядок в этих провинциях, сенат в честь моего возвращения воздвиг на Марсовом поле Алтарь Августова Мира и поручил магистратам, преторам и весталкам ежегодно совершать на нем обряд жертвоприношения». Освящение алтаря состоялось во время игр, включавших гладиаторские бои и навмахию, и сопровождалось великой помпой.
Освященный 30 января 9 года, этот алтарь в новое время был почти полностью восстановлен, и сегодня его можно видеть практически на том же месте, где он находился изначально — в районе между Тибром и развалинами мавзолея Августа. Это один из самых характерных памятников искусства эпохи Августа и один из самых выразительных символов ее официальной идеологии.
Настало время, когда Август смог наконец устроить свою жизнь с комфортом, какого требовало его пошатнувшееся здоровье. От верховой езды и фехтования он отказался еще несколько лет назад, и эта перемена, принципиальная для всего образа его жизни, словно знаменовала собой ритуал перехода в новую возрастную категорию. Однако вступление в полосу спокойной зрелости свершилось не сразу. До 4 июля 13 года Август постоянно разъезжал из конца в конец империи. В ранней юности он совершил поездку в Испанию, откуда отправился в Аполлонию; затем, в первые годы триумвирата, проделал путь от Рима до Филипп; во времена борьбы с Секстом Помпеем дважды ездил в Сицилию; затем побывал в Далмации, в Акциуме и на Востоке; снова посетил Испанию; еще раз объехал Восток, наконец, совершил новое путешествие по испанским и галльским землям. Одним словом, до той поры он никогда подолгу не оставался на одном месте. Лишь теперь он мог позволить себе осесть и зажить обычной жизнью римского патриция.
Разумеется, это не означало, что он намеревался стать домоседом. Отнюдь нет! Мы вообще довольно плохо представляем себе «мобильность» людей древнего мира, настолько медлительность средств передвижения и связанные с ним неудобства кажутся нам непреодолимыми. Но и Август, и прочие представители высшего римского общества довольно часто совершали поездки в свои пригородные имения, не видя в этом ничего особенно выдающегося. Точно так же, кстати сказать, вели себя и французские короли, которые вплоть до династии Валуа прекрасно знали свое королевство, потому что изъездили его вдоль и поперек. Лишь с приходом к власти Людовика XIV французская монархия сама себя окружила «чертой оседлости», тесным периметром охватившей ограниченный кусок пространства между Версалем, Марли и Фонтенбло.
Итак, отныне жизнь Августа протекала либо на римских холмах, либо в близлежащих Тибуре и Тускуле, либо в Кампании — в Сорренте и на Капри.
Если бы тогда выходили ежедневные газеты, с июля 13-го по март 12 года они сообщали бы своим читателям только хорошие новости. Юлия ждала пятого ребенка; Августу исполнилось 50 лет, и здоровье его не внушало никаких особенных тревог; 6 марта 12 года, после долгожданной кончины Лепида и в результате совершенно беспрецедентной процедуры, напоминавшей плебисцит, принцепс получил сан и должность верховного понтифика; на границах царило спокойствие; эскизы скульптурных панно для украшения Алтаря Мира, представленные художниками, получили одобрение, и мастера уже взялись за работу…
Впрочем, одна неприятность все-таки случилась. Суеверному Августу она вполне могла показаться недоброй приметой. Во время торжественного открытия театра, которому он дал имя Марцелла, под ним развалилось курульное кресло, и он упал на землю. Неужели на ясном небосклоне его судьбы появились первые облачка — знак приближающейся грозы? Впрочем, кое-какие шаги, омрачившие безмятежный покой последних лет, предпринял и сам Август. Торжественное празднование установления мира не помешало ему начать подготовку к единственной в истории его принципата завоевательной кампании, которую он задумал еще во время поездки в Галлию. Он решил, что границу империи следует отодвинуть до Эльбы. В 12 году младший сын Ливии Друз совершил первые вылазки в эти опасные и плохо изученные земли. Мы знаем, что эта мечта так и останется мечтой, а попытки ее осуществления не принесли римлянам ничего, кроме горечи поражений. Но над головой Августа собирались и другие тучи, посланные то ли судьбой, с недоброжелательной ревностью поглядывающей на тех, кто слишком твердо уверовал в свое везение, то ли провидением, которое так любит испытывать на прочность сильных мира сего.
Агриппа покидает сцену навсегда
В марте 12 года в Рим пришла весть о том, что Агриппа, который возвращался домой из Паннонии, по пути заболел и сделал остановку в Кампании. Случилось это в дни, когда город праздновал квинкватрии. 19 марта Август торжественно вступил в должность верховного понтифика и уже в этом качестве присутствовал при ритуальной пляске, исполненной членами жреческой коллегии салиев. Но сообщения о состоянии Агриппы, которые ему доставляли из Кампании, становились все тревожней, и в конце концов он решил отправиться туда лично. Но он опоздал: Агриппа умер прежде, чем Август добрался до Кампании. Принцепс не скрывал охватившего его горя. С ранней молодости Агриппа всегда был рядом с ним, всегда оставался самым верным и надежным другом. Глядя на них, ровесников, со стороны, никому и в голову не пришло бы предположить, что первым умрет не физически слабый и подверженный сотне хворей Август, а сильный и здоровый Агриппа, никогда не ведавший других недомоганий, кроме мучившей его подагры.
Но именно Августу пришлось сопровождать в Рим прах Агриппы. Он же произнес и похвальное слово умершему. Правда, поскольку по древнему обычаю понтификам не полагалось смотреть на вещи, имеющие хоть какое-нибудь отношение к смерти, Август, сочтя невозможным отказать другу в последнем выражении признательности, приказал закрыть от него тело покойного занавесом. Отсюда, из-за занавеса, он и обращался к почившему Агриппе, вспоминая все вехи его славного пути:
«В год консульства Лентулов (18 г.) сенат на пять лет наделил тебя властью трибуна; в год консульства твоих зятьев Тиберия Нерона и Квинтилия Вара (13 г.) такая же честь была тебе оказана еще на пять лет. В какую бы провинцию ни привели тебя дела, никто, по законам Римской республики, не обладал в этой провинции властью большей, чем ты. Но ты, своими добродетелями и нашей привязанностью со всеобщего согласия вознесенный к самым вершинам могущества…»
По этому фрагменту мы можем судить об общей тональности, в которой был выдержан пафос похвального слова, в целом совпадающий с тональностью «Деяний». И здесь и там подчеркнуты законные основания, на которых зиждется власть (в данном случае Агриппы), ее всеобщая поддержка, особый авторитет Августа, чья «привязанность» позволила его другу достичь властных вершин, наконец, наличие добродетелей, обязательных для всякого выдающегося государственного деятеля. Август не случайно включил эти важные в политическом отношении темы в свое публичное выступление, использовав траурную церемонию для демонстрации общественного согласия. По этой же причине он и похороны Агриппы организовал в точности по тому же «протоколу», какой заранее продумал и для себя лично. Он потерял не только друга и зятя, но и ближайшего помощника в государственном управлении, и ясно, что траур по Агриппе никак не мог оставаться его частным делом. Собственно говоря, существовавшая тогда система вовсе не знала разделения на «личное» и «общественное», и переживание вполне искренней скорби не означало забвения государственных интересов.
Но Августа ждало жестокое разочарование. Агриппа был «новым человеком», и самые видные римские граждане так и не простили ему простонародного происхождения. Они отказались почтить своим присутствием траурные игры, устроенные Августом в честь покойного зятя. Смерть Агриппы не только не сплотила римское общество политически и эмоционально, но и сделала явными те скрытые источники, которыми питалось недовольство высшего римского общества проводимой Августом политикой.
Поистине, чтобы придать кончине Агриппы размах общенациональной катастрофы, понадобилось бы вмешательство небес. Они и вмешались, — во всяком случае, люди думали, что вмешались. Накануне смерти Агриппы в городе вдруг появились стаи сов и вспыхнуло несколько пожаров, в огне одного из которых сгорела хижина Ромула на Палатине. Незадолго до того на крышу этой самой хижины с неба упало несколько кусков мяса — оказалось, их выронили вороны, улетавшие с добычей, выхваченной прямо из пламени жертвенника. Во время Латинских празднеств на Альбанской горе консулы своими глазами увидели, как в их дом ударила молния. Но, пожалуй, самым страшным предупреждением стала комета, появившаяся в римском небе и через несколько дней рассыпавшаяся на части. И тем, кто презирал Агриппу за низкое происхождение, пришлось — хочешь не хочешь — признать, что небеса проявили прямо-таки исключительный интерес к кончине какого-то простолюдина. Значит, его смерть действительно оказала влияние на судьбу Августа, а следовательно, и всего Рима. Сгоревшая в огне пожара хижина Ромула не могла не связать в логическую цепочку печальную участь Агриппы и будущность Августа — нового Ромула.
Август послушался богов и, отмахнувшись от презрительного недовольства римской аристократии, приказал захоронить останки Агриппы в своем личном мавзолее.
За всей этой суматохой как-то совершенно забылось, что из жизни ушел прежде всего человек величественной, но по-своему трагичной судьбы. Именно об этом говорит Плиний Старший, написавший в честь Агриппы собственную надгробную речь, из которой гораздо яснее выступают черты смертного из плоти и крови, чем облик бронзовой скульптуры, старательно вылепленной Августом («Естественная история», VII, 6, 2);
«Противоестественно, когда ребенок рождается ножками вперед; таких младенцев называют «агриппами», что означает «рожденный в муках». Говорят, именно так появился на свет и Марк Агриппа — может быть, единственный из рожденных подобным образом баловень судьбы. Но и он мучился подагрой, познал трудную юность и всю свою жизнь провел в войнах, среди убитых. Он многого достиг, но его успехи не привели к добру: вся его порода обернулась для людей злым роком. Особенно это относится к обеим Агриппинам, родившим на свет Калигулу и Нерона, каждый из которых стал бичом рода человеческого. К тому же и век его был недолог — он умер в 51 год, измученный изменами жены и деспотизмом тестя, словно исполнил предначертание судьбы, проявившееся в его противоестественном рождении».
Итак, в число несчастий Агриппы традиция включила деспотизм Августа. Вскоре принцепс дал еще одно доказательство того, что молва не ошиблась. Тяжело переживая утрату, понесенную в лице Агриппы, он тем не менее стал немедля подыскивать ему замену. И снова, в третий уже раз, подумал о Юлии. Она в это время ждала ребенка, который вскоре и родился. Это был мальчик, и его назвали Агриппой, добавив к имени прозвище Постум, каким всегда награждали детей, явившихся на свет после смерти отца. Разрешившись от бремени, Юлия снова превратилась в невесту. Впрочем, из-за тянувшегося за ней шлейфа слухов о супружеской неверности Август склонялся к тому, чтобы выдать ее замуж за какого-нибудь всадника попроще, который, даже породнившись с семьей принцепса, не смог бы строить на этом основании никаких честолюбивых планов. Но Юлия решительно воспротивилась перспективе мезальянса и совершенно неожиданно нашла себе союзницу в лице Ливии, мгновенно сообразившей, что ее сыну Тиберию наконец-то подвернулся реальный шанс пробиться к вершинам власти. Тиберий, правда, был женат — на дочери Агриппы Випсании Агриппине, мало того, был счастлив в браке. У дружной семейной пары уже подрастал сын и вскоре ожидалось появление еще одного ребенка. Поддавшись уговорам Ливии, но в еще большей степени будучи убежден в военных талантах Тиберия, Август согласился отдать ему Юлию. Дальше события развивались стремительно. Тиберия вынудили развестись с женой. Он подчинился, но с мукой в душе, и тосковал по оставленной супруге долго и безутешно. Однажды, случайно встретившись с ней, он проводил ее взглядом, исполненным такой глубокой нежности, что это не укрылось от окружающих. С той поры «были приняты меры, чтобы она больше никогда не попадалась ему на глаза». Надо полагать, приказ, хоть и сформулированный достаточно обтекаемо, исходил от Августа или от Ливии. Насколько горячо Тиберий сожалел об Агриппине, настолько же Юлия с ее подмоченной репутацией, еще при жизни Агриппы пытавшаяся строить ему глазки, оставляла его равнодушным. Как бы там ни было, государственные интересы возобладали над всеми прочими, и запланированный Августом и Ливией брак состоялся.
Сцена пустеет
Пока Август искал все новые изобретательные ходы, выстраивая свою династическую политику, сцена его театра начала пустеть на глазах. В 11 году, через год после смерти Агриппы, умерла Октавия, и Август проводил ее в последний путь похвальным словом, произнесенным с ростр храма Цезаря. Казалось, с ее кончиной уходили в прошлое последние воспоминания о гражданских войнах, хотя на самом деле все обстояло гораздо сложнее. Оплакивать Октавию на земле остались четыре дочери, двум из которых, родившимся в браке с Антонием — Антонии Старшей и Антонии Младшей, предстояло стать бабками: одной — Нерона, другой — Калигулы. В действительности Октавия, хотя догадываться об этом никто, конечно, не мог, заслуживала в своем надгробном слове таких же слов, какие позже прозвучали по адресу Агриппы, ибо от нее произошли два самых страшных «бича» Римской империи. Но, разумеется, в речи Августа доминировали совсем другие мотивы: он посвятил ее восхвалению добродетелей усопшей сестры.
Два года спустя, в 9 году, на город обрушились невероятной мощи грозы, оставившие после себя страшные разрушения. Пострадал даже Капитолийский храм. Рим, а вместе с ним и семья принцепса жили в ожидании новых несчастий. Они не ошиблись: вскоре город узнал о смерти брата Тиберия — Друза.
Друз довел свое войско до берегов Эльбы, и здесь, как впоследствии рассказывали, ему повстречалась исполинского роста женщина из племени варваров. Обращаясь к нему на чистом латинском языке, она произнесла:
«Куда ты так торопишься, ненасытный Друз? Судьбе не угодно, чтобы ты взошел на эти земли. Ступай прочь, ибо и дело твое, и жизнь твоя подошли к концу».
В римском лагере тоже происходили всякие невообразимые вещи. Люди своими глазами видели рыскавших между палаток волков и своими ушами слышали женские стоны, раздававшиеся откуда-то сверху, с небес. Авторами всех этих сказок выступили впоследствии воины Друза, которые чувствовали необходимость объяснить, почему их полководец отказался продвигаться в глубь незнакомой территории. Одновременно они творили вокруг имени Друза, к которому относились с большой любовью, героическую легенду. Именно солдаты воздвигли своему полководцу кенотаф, возле которого каждый год должен был проходить военный парад, сопровождаемый жертвоприношениями, совершаемыми жителями галльских городов. Таким образом, гибель Друза приобретала трагедийную окраску, на которую, строго говоря, покойный не имел никакого права, поскольку причиной его смерти стало неудачное падение с лошади, повлекшее за собой травму бедра, очевидно, осложненную общим заражением крови. Как когда-то Август, узнавший о болезни Агриппы, Тиберий поспешил к умирающему брату и успел застать его в живых — но лишь затем, чтобы принять его последний вздох.
Ливию смерть сына, которому едва исполнилось 29 лет, ввергла в глубокое горе. Со своими утешениями к ней поспешили «философ мужа» — тот самый вывезенный из Александрии Арий — и еще один поэт, чье имя осталось нам неизвестным. Арий объяснил Ливии, что она не должна отказывать себе в удовольствии выслушивать друзей, вспоминающих о ее сыне, как не должна забывать и о тех счастливых минутах, которые пережила благодаря ему. В заключение он привел довод, чеканной формулировкой которого мы обязаны выразительности стиля Сенеки:
«Умоляю тебя, не гонись за глупым тщеславием прослыть самой несчастной из женщин!»
Ливия прислушалась к совету и не стала подобно Октавии выставлять напоказ свою скорбь — довольно ординарное, впрочем, состояние для того времени, в котором средняя продолжительность жизни оставалась очень низкой, особенно в семьях, чьи сыновья посвящали себя военной карьере.
Сказать ничего умнее Ария Август, конечно, не мог. Он постарался утешить Ливию единственно доступным ему манером — воздвиг в ее честь статуи и добился ее включения в списки матерей, имеющих троих детей. Довольно странный, если вдуматься, способ утешить мать, имевшую, во-первых, лишь двоих сыновей, во-вторых, только что потерявшую одного из них, в-третьих, наконец, и так давно пользовавшуюся всеми юридическими льготами, полагавшимися многодетным матерям!
Август, естественно, не впал в глубокую скорбь по поводу смерти Друза, но и он пережил искреннее огорчение, которое усугубили вдруг поползшие по городу слухи. Друз показал себя удачливым и умелым полководцем, но, как когда-то говаривал Агриппа, правители не любят тени, застящей их собственную славу. К тому же Друз придерживался демократических убеждений и мечтал о восстановлении республики. Рассказывали даже, что Тиберий выдал написанное его братом письмо, в котором тот рассуждал о необходимости заставить Августа вернуть свободу. Скорее всего, это обвинение просто выдумали недоброжелатели Тиберия. После его прихода к власти историки в один голос заговорили о его жестокости и старательно искали примеры ее проявления в его ранние годы, так что история с предательством брата годилась для этой цели как нельзя лучше. Однако та поспешность, с какой Тиберий бросился к умирающему брату, и теплые отношения, которые он всю жизнь поддерживал с вдовой Друза Антонией, заставляют серьезно усомниться в его злонамеренности.
Но гораздо больше неприятностей принес Августу другой слух — о том, что Друз был отравлен по его приказу. Он всегда хорошо относился к своему пасынку и даже вписал его имя в завещание в качестве сонаследника собственных внуков. Он не возражал, когда сенат принял решение воздвигнуть в честь Друза триумфальную арку на Аппиевой дороге. Выступая с похвальным словом покойному во Фламиниевом цирке, Август обратился к богам с просьбой «сделать любезных его сердцу Цезарей похожими на него [то есть на Друза], а ему самому послать такую же славную смерть», какую они послали Друзу. Наконец, его гробницу он украсил стихотворной эпитафией собственного сочинения, а позже написал биографию Друза, правда, на сей раз в прозе. Очевидно, прав Светоний, полагающий, что эти факты не оставляют камня на камне от подозрений по адресу Августа, якобы повинного в преднамеренном убийстве пасынка. Для нас эти слухи представляют интерес прежде всего как свидетельство недоброжелательности, по-прежнему окружавшей принцепса и его семью.
В следующем, 8 году умер Меценат — друг юности. Хотя впоследствии он довольно сильно отдалился от Августа, окончательного разрыва между ними так и не произошло. Всей своей жизнью Меценат доказал, что он как никто иной способен на дружбу — но на дружбу с другими, точнее, с другим, а именно с Горацием. За много лет до этого Гораций посвятил Меценату такие строки («Оды», II, 17, 5–12):
Гораций сдержал слово. Он пережил Мецената всего на несколько месяцев.
Как относился Август к этой дружбе, гораздо более искренней, чем все заверения в преданности, которыми его осыпали официальные приближенные? Что он вообще думал о дружбе, пример которой наблюдал своими глазами, понимая, что ему, оторванному от людей и простых человеческих чувств величием своего положения, никогда не познать ничего подобного? Позже он признавался, что тоскует по временам, когда были живы Агриппа и Меценат. Наверное, такую же тоску одиночества испытывает любой человек, которому приходится хоронить одного за другим друзей своей молодости, чувствуя, что годы понемножку и его все ближе подталкивают к переходу в мир, куда друзья ушли раньше него. По всей вероятности, 8 год стал переломным в личном мироощущении Августа, который отныне все тепло своей души и все свои надежды стал отдавать молодому поколению, надеясь, что оно продолжит его дело.
Тиберий отказывается от роли
Одним из самых ярких кандидатов на роль будущего правителя Рима был Тиберий. В 7 году, избранный консулом, он решил восстановить на Форуме храм Согласия, а на его фронтоне выбить два имени — свое и Друза, воздав тем самым покойному брату дань посмертного уважения. Когда Август приказал на месте разрушенного дома Ведия Поллиона воздвигнуть портик в честь Ливии, имя Тиберия фигурировало на нем наряду с именем его матери. Но все эти проявления верности семейному духу нисколько не улучшили его отношений с Юлией. Когда Тиберий давал пир сенаторам, на обеде, устраиваемом для их жен, председательствовала отнюдь не Юлия, но Ливия. Это обстоятельство не осталось незамеченным, и год спустя, когда Тиберий неожиданно выкинул свой «театральный» трюк, получило свое толкование.
Августу случившееся казалось непостижимым и заставило его продемонстрировать окружающим, что и его терпение имеет пределы. Он всегда считал само собою разумеющимся, что каждый мужчина в семье обязан жить интересами империи. До последнего времени Тиберий полностью подчинялся этому жесткому императиву. Он успел побывать консулом, на пять лет получил полномочия трибуна, прекрасно проявил себя на полях сражений и удостоился своей доли военной славы. Он хорошо разбирался в парфянском вопросе — ведь именно ему удалось добиться возвращения значков, захваченных после поражения Красса. Поэтому, когда парфяне, воспользовавшись смертью царя Тиграна, вознамерились активно вмешаться в армянские дела, Август решил направить в Армению свои войска, а руководство походом поручить Тиберию. Ко всеобщему изумлению, Тиберий отказался от предложенной чести, объявив, что чувствует себя слишком измученным и ему необходим отдых. Он также сообщил, что слагает с себя все обязанности и уезжает из Рима — один и надолго.
Нетрудно догадаться, с каким потрясением выслушали его члены семьи. Ливия, наконец-то уверившаяся, что карьера ее сына потекла по нужному руслу, сделала попытку переубедить сына. Но все ее аргументы, все призывы к рассудку и сердцу Тиберия разбились о его ледяную решимость. После нее за дело взялся Август. Он говорил о спасении государства, о долге принцепса… Тщетно. Тогда по своему обыкновению он предал позицию пасынка гласности и произнес перед сенаторами гневную речь о предательстве со стороны одного из самых близких людей.
Видя, что принцепс не торопится предоставить ему требуемый отдых, Тиберий объявил голодовку. Новый шок для семьи, совершенно обескураженной не слишком распространенным в те времена способом давления, к которому прибегнул Тиберий. К концу четвертого дня Август дрогнул. Перед отъездом Тиберий, стремясь отмести подозрения в том, что им движет ненависть к юным Цезарям, на глазах Августа и Ливии сломал печати своего завещания, дабы те убедились, что все свое имущество он завещает им. Оставив в Риме Юлию и своего сына Друза, он поспешил в Остию, где, торопливо обнявшись на прощанье с немногими явившимися проводить его друзьями, поднялся на корабль и отплыл.
Он уже двигался вдоль побережья Кампании, когда его догнала весть о том, что Август заболел. По всей видимости, с Августом, до глубины души оскорбленным поведением пасынка, случился один из очередных приступов, спровоцированных нервным перенапряжением. Тиберий растерялся. Он приказал бросить якорь и мучительно раздумывал, что делать дальше. В это время до него дошли разговоры в том, что он якобы с нетерпением ждет сообщения о смерти Августа. Тогда он велел продолжать путь и вскоре причалил к острову Родос. Здесь он провел семь лет. Поначалу он и сам не хотел возвращаться в Рим, а позже уже и не мог этого сделать, поскольку Август не желал его видеть.
Историки, начиная с античности, выдвинули множество гипотез, так или иначе объясняющих странное поведение Тиберия. Кажется несомненным, что он пережил какой-то тяжелый душевный кризис. Чтобы разобраться в его природе, нелишне будет вспомнить, что последние годы своей жизни он провел на Капри, явно стремясь убежать от чего-то, с чем не мог справиться. В 6 году его поспешное бегство из Рима выдавало неукротимое желание сбросить с плеч какой-то груз, тяжесть которого казалась ему непереносимой. Возможных вариантов не так уж много: им двигали побуждения либо политического, либо частного характера. Сложность в другом: имея дело с человеком его эпохи и его социального положения, невероятно трудно отличить первые от последних.
Рассмотрим прежде гипотезу бегства по политическим мотивам. Пятью годами позже он сам признавался, что не хотел быть заподозренным в соперничестве с молодыми Цезарями. Он мог бы привести в пример Агриппу, по распространенному мнению, покинувшего Рим с единственной целью — не присутствовать при возвышении Марцелла, который ему решительно не нравился. Вполне возможно, что и Тиберию не приносило никакой радости наблюдать, как Август пестует для будущей власти двух юнцов, имеющих перед ним единственное преимущество — принадлежность к благословенной фамилии Цезарей. Наследник рода Клавдиев, он, конечно, не мог безропотно уступить первенство двум молокососам — потому что был старше их на два десятка лет и потому что уже не раз доказал свою доблесть, защищая границы империи.
Эта причина, вполне правдоподобно объясняющая отъезд Тиберия, увы, не объясняет его поспешности. В последние пять лет в жизнь Тиберия вошла Юлия — мать обоих юных Цезарей. Поначалу их супружество складывалось скорее благополучно, может быть, за счет того, что Юлии нынешний 30-летний муж нравился гораздо больше, чем перешагнувший 50-летний рубеж Агриппа. На какое-то время ей даже удалось заставить Тиберия забыть о его прежней жене, и их совместная жизнь казалась совершенно нормальной — насколько могла быть нормальной жизнь людей с учетом их социального положения и обстоятельств их женитьбы. Юлия сопровождала Тиберия в его поездке по Иллирии, и, пока он участвовал в военном походе, ждала его в Аквилее. Там же она произвела на свет сына. В этом ребенке — живом свидетельстве родительской любви — смешалась кровь Юлиев и Клавдиев. Август и Ливия наконец-то получили общего внука. Надо думать, это событие наполнило их сердца радостью и заставило задуматься над тем, какое место следует отдать мальчику в системе наследования, до сих пор ориентированной на обоих Цезарей. Действительно, этот ребенок, являя собой символ семейного согласия, одновременно мог стать причиной затруднений, а то и раздоров в будущем.
Но… И радости, и беспокойства, и надежды, связанные с сыном Юлии и Тиберия, оказались пустыми. Ребенок умер в младенчестве. Как будто судьба в очередной раз не допустила, чтобы оба рода получили общего отпрыска, обрекая их союз на вечное бесплодие. Впрочем, пройдут годы, и она сменит гнев на милость. Не дав Августу и Ливии ни детей, ни внуков, судьба подарит им общих правнуков — сыновей и дочерей Германика и Агриппины.
Смерть ребенка разрушила хрупкое семейное благополучие Юлии и Тиберия. Юлия стала выказывать мужу неприкрытое презрение и изводила его злыми насмешками. Отца она упрекала, что это он навязал ей неудачный брак, и понемногу возвращалась к тому легкомысленному образу жизни, какой вела когда-то. Мы не знаем, чем именно не угодил ей Тиберий — то ли тем, что мешал карьере ее сыновей, то ли, напротив, тем, что смирился с ролью второстепенного лица, но факт остается фактом: жить с ней стало невозможно.
Тиберия снова охватила тоска по первой, оставленной им супруге, и он чувствовал, как растет в нем ненависть к умным, расчетливым женщинам вроде Юлии и Ливии. Ведь и мать постоянно распоряжалась его жизнью и при этом всегда оставалась им недовольна. Вскоре он отказался делить с женой брачное ложе, а их распри приобрели публичный характер, то есть стали предметом пересудов и критики, дав обильную пищу многочисленным добровольным советчикам.
В конце концов нервы его не выдержали. Уставший от тягот походной жизни, презираемый женой, поучаемый матерью, вытесненный из мыслей Августа его внуками, все достоинства которых ограничивались рождением на свет, он бросил все и бежал. Август лишился одного из самых надежных своих помощников.
Принцепсы молодежи
В 5 году, впервые после долгого, с 23 года, перерыва, Август принял консульство. Оно понадобилось ему, чтобы представить сенаторам своего сына Гая Цезаря, которому исполнилось 15 лет. То же самое он проделал во 2 году, когда пришла пора представить Луция Цезаря. О почестях, оказанных юношам, он пишет в «Деяниях» (XIV):
«Когда обоим моим сыновьям, Гаю и Луцию, безвременно отнятым у меня Фортуной, было по 15 лет, сенат и римский Народ, желая оказать мне честь, назначил их консулами с условием вступить в должность через пять лет, но с первого же их появления на Форуме сенаторы позволили им участвовать во всех обсуждениях. Со своей стороны, римские всадники дали им прозвище «принцепсов молодежи» и подарили им серебряные щиты и копья».
Молодежь, принцепсами, то есть первыми лицами которой предстояло стать приемным детям Августа, как и сам он был первым из сенаторов, состояла из юных всадников и сенаторских сыновей. Август мечтал привить этим юношам дух товарищества и патриотизм, который они проявляли далеко не всегда. Ради них он возродил старинную традицию особого парада, именуемую transvectio equitum. Он проводился раз в год, 15 июля, чтобы жители города своими глазами могли убедиться в молодецкой удали юного поколения двух высших сословий. Как сенат признавал первенство Августа, так и римская молодежь признала превосходство приемных сыновей Августа, которым, по общему мнению, в один прекрасный день предстояло взять в свои руки управление государством.
По всей вероятности, именно с целью показать молодежи живой пример благолепия семейной жизни 11 апреля 5 года одному из жителей этрусского города Фезулы дали позволение совершить жертвоприношение на Капитолийском холме. Звали этого человека Гай Криспин Гилар, и он привел с собой 9 детей, 27 внуков, 8 внучек и 29 правнуков.
Отец отечества и сын Юлия Цезаря
Хоть Август и не мог похвастать таким же внушительным потомством, детей у него было больше, чем у кого-либо на свете, ибо его отцовская власть простиралась над всеми жителями империи. 5 февраля 2 года он получил официальный титул Отца отечества. Уже дважды народ предлагал ему это звание, и дважды он отвергал предложение: первый раз, когда народная делегация явилась в его резиденцию в Антии, второй — когда к нему обратилась толпа в римском театре. Совершенно очевидно, что он не желал получать столь высокое звание от толпы, представлявшей неизвестно кого, но, по своему обыкновению, ждал, когда нужное решение примет сенат от лица римского Народа. На заседании, проходившем 5 февраля, с места поднялся Валерий Мессала, от имени всех собравшихся обратившийся к Августу с такой речью (Светоний, LVIII):
«Да сопутствует счастье и удача тебе и дому твоему, Цезарь Август! Такими словами молимся мы о вековечном благоденствии и ликовании всего государства: ныне сенат в согласии с римским Народом поздравляет тебя Отцом отечества».
Август со слезами на глазах отвечал ему такими словами:
«Достигнув исполнения моих желаний, о чем еще могу я молить бессмертных богов, отцы сенаторы, как не о том, чтобы это ваше единодушие сопровождало меня до скончания жизни?»
Итак, вместо благодарности сенаторам за оказанную ему высокую честь он снова повторил, что его единственное желание — объединить вокруг себя римлян и восстановить всеобщее согласие. Это желание владело им настолько полно, что, видя единство сенаторов, он не сдержал слез. Мужчины той эпохи вообще не стыдились плакать, как, впрочем, не стыдились этого мужчины всех прочих эпох, пока не наступил XIX век и буржуазия не навязала миру собственные суровые понятия о мужественности. Август плакал не так уж часто, но вовсе не из-за ложного стыда; плакал Эней у Вергилия, плакал Людовик XIV, не говоря уж о мужчинах XVII века и мужчинах эпохи романтизма.
Между тем, пока он лил слезы, умиляясь согласием, воцарившимся среди римлян, выяснилось, что пришло время напомнить согражданам, что они имеют дело с сыном Юлия Цезаря, положившего конец ужасам гражданской войны. На специально перестроенной части Форума наконец-то завершилось сооружение храма Марсу Мстителю, который он поклялся возвести в тот день, когда состоялась битва при Филиппах. Торжественное открытие храма, ожидание которого затянулось на 40 лет, сопровождалось пышными празднествами. Народ наслаждался гладиаторскими боями, устроенной в Большом цирке звериной травлей, во время которой было убито 260 львов, и навмахией — представлением, изображающим морской бой. На сей раз было разыграно Саламинское сражение между афинянами и персами.
Новый монументальный комплекс, прижатый к склону холма, на котором теснились народные кварталы Субуры, и во избежание пожаров отделенный от них огромной стеной, стал наглядной демонстрацией могущества Августа. Храм украсили статуи Энея и царей Альбы, их потомка Ромула и многих выдающихся деятелей республики. Их присутствие словно говорило: принципат — естественное продолжение республики, а римская история неотделима от истории рода Юлиев. Конечно, ничего особенно нового в этой идее не содержалось, однако все художественное оформление площади, над которой возвышался храм Марса, служило яркой иллюстрацией характера власти, основанной на военных победах. Отныне все заседания сената, на которых принимались решения об объявлении войны и заключении мира, проходили в храме Марса. Здесь же совершали жертвоприношение наместники, отбывающие в свою провинцию. Наконец, сюда же перенесли значки, возвращенные парфянами.
Юлия покидает сцену
По иронии судьбы, именно в те дни, когда Рим славил Отца отечества, Август получил неожиданный удар со стороны своего единственного родного дитяти. Юлии исполнилось 37 лет. Муж, которого она не любила, находился от нее далеко, и ей все труднее становилось бороться с искушением воспользоваться свалившейся на нее свободой. Время шло, и она с неудовольствием замечала, что в ее волосах появляется то один, то другой седой волосок. Однажды Август, заставший дочь за причесыванием, обнаружил, что она их выдергивает. Он ничего не сказал, но как-то после, заведя разговор о быстротекущем времени и неизбежности старости, задал ей вопрос, что бы она предпочла, поседеть или облысеть. Разумеется, отвечала Юлия, если пришлось бы выбирать, она бы скорее согласилась стать седой. «Тогда почему, — спросил он, — твои рабыни так торопятся сделать тебя лысой?» Так, значит, он за ней подсматривал! Нам кажется невероятным, чтобы отец вот так, не спросясь, заходил в комнату взрослой дочери, да еще в то время, когда она занимается своим туалетом. Однако, зная характер Августа, поверить в это очень легко. Но тут возникает другой вопрос. Если за Юлией так пристально следили, если, как на то похоже, вокруг нее кишели шпионы, подосланные Августом и Ливией, как ей, живущей в городе, где всякая сплетня немедленно подхватывалась и разносилась дальше, удавалось так долго проделывать вещи, в которых ее впоследствии обвинили, и при этом никто ни о чем не догадывался? Вся эта история представляется такой запутанной, что, прежде чем осмелиться на тот или иной вывод, обратимся к трем главным «свидетельствам», легшим в основу загадочного «дела Юлии».
Первый «свидетель» — Веллей Патеркул был близким другом и доверенным лицом Тиберия, что, разумеется, не означает его безусловной правдивости, скорее заставляет в ней усомниться. Как бы там ни было, именно версия Патеркула совпадает с официальной (II, 100):
«Буря, рассказ о которой ввергает в стыд, а воспоминание внушает ужас, разразилась в собственном доме Августа. Его дочь Юлия, презрев величие отца и мужа, окунулась в распутство и разврат, не упустив ничего из того, что может испробовать женщина. Высоту своего положения она мерила свободой делать что вздумается и полагала, что имеет право удовлетворять любые свои прихоти. Так продолжалось, пока Юл Антоний сам не признался в совершенных преступлениях. Этот осквернитель дома Цезаря являл собой живой пример его милосердия, ибо после поражения его отца Антония Цезарь не только сохранил ему жизнь, но и наградил саном жреца, позволил стать претором, консулом, наместником провинций, а самое главное — приблизил его к своей семье, дав ему в жены дочь своей сестры Марцеллу. Квинктий Криспин, под личиной суровости скрывавший необузданную алчность, Аппий Клавдий, Семпроний Гракх, Сципион и многие другие, с именами не столь известными и принадлежавшие обоим сословиям, понесли наказание, которое настигло бы их за прелюбодеяние с женой любого гражданина, а они совершили его с дочерью Цезаря».
Автор этих строк, весь дрожа от благородного негодования, обвиняет Юлию в бесчинствах, однако не уточняет, в каких именно. Сенека, описавший эти события примерно 50 лет спустя, в 41 году был выслан из Рима по навету жены Клавдия Мессалины, обвинившей его в незаконной связи с Юлией Ливиллой — сестрой Агриппины. И Ливилла, и Агриппина приходились Юлии внучками, и Сенека наверняка слышал от них рассказ о несчастьях, постигших бабку. Итак, версия Сенеки («О благодеяниях», VI, 32):
«Божественный Август отправил в ссылку дочь, бесстыдство которой превзошло всякое порицание, и таким образом обнаружил перед всеми позор императорского дома, обнаружил, как целыми толпами допускались любовники, как во время ночных похождений блуждали по всему городу, как во время ежедневных сборищ при Марсиевой статуе его дочери, после того, как она, превратившись из прелюбодейцы в публичную женщину, с неизвестными любовниками нарушала законы всякого приличия, нравилось избирать местом для своих позорных действий тот самый форум и ростры, с которой отец ее объявлял законы о прелюбодеяниях.
Плохо владея своим гневом, он (Август) обнаружил эти похождения, которые государю столько же надо карать, сколько и умалчивать о них, потому что позор некоторых деяний переходит и на того, кто их карает.
После, когда по прошествии некоторого времени стыд заступил место гнева, сожалея, что не покрыл молчанием того, о чем не знал до тех пор, пока не стало об этом стыдно говорить, Август часто восклицал: «Ничего этого не приключилось бы со мною, если бы живы были Агриппа или Меценат!»
Так трудно было человеку, имевшему в своем распоряжении столько тысяч людей, снова приобрести себе двоих. Были истреблены легионы — и немедленно навербованы вновь; разрушен был флот — и в течение немногих дней стал плавать новый; среди общественных построек свирепствовало пламя — и возникли новые, лучше истребленных: только место Агриппы и Мецената оставалось праздным во все время остальной жизни (Августа).
Что же, мнится ли мне, что не было подобных людей, которых бы императору можно было набрать снова, или то был недостаток, заключавшийся в нем самом, так как он лучше желал жаловаться, чем снова поискать их?
Не надо думать, будто Агриппа и Меценат имели обыкновение говорить ему правду: если бы они были живы, то находились бы в числе льстецов. В характере царей есть привычка — хвалить потерянное в обиду присутствующих и приписывать добродетель правдивости тем, от кого уже нет опасности слышать правду».
Приведенный текст, изобилующий гиперболами, столь характерными для риторического стиля, вместе с тем не может не восхищать проницательностью и строгостью авторской оценки. В самом деле, его меньше всего интересуют проделки Юлии, и все свое внимание он сосредоточивает на ошибке, допущенной Августом, полагавшим, что, будь его друзья живы, они непременно предупредили бы его о назревавшем скандале, различные аспекты которого внимательное перо Сенеки описывает с видимым удовольствием. Несомненно, портрет Юлии получил некоторые черты образа Мессалины, которую также обвиняли в занятиях проституцией и говорили, что по утрам она являлась во дворец, неся с собой «запахи лупанара».
Последнее свидетельство принадлежит Тациту, творившему больше века спустя после событий. Как историка его больше всего интересовало разоблачение жестокости и злопамятности Тиберия, и в целом его рассказ повторяет изложенное Веллеем Патеркулом, может быть, с добавлением ряда подробностей («Анналы», I, 53):
«В том же году умерла Юлия, ранее сосланная за беспутство по приказу ее отца Августа. Она была замужем за Тиберием в те времена, когда росли и расцветали Гай и Луций Цезари, но презирала мужа, считая, что он ей не пара, и по существу это стало единственной причиной его бегства на Родос». Тиберий, погубив Юлию, «обратил свою жестокость против Семпрония Гракха, потомка блестящего рода, человека, одаренного острым умом и красноречием, которые он использовал во зло, соблазнив эту самую Юлию еще тогда, когда она была супругой Марка Агриппы. И действовал он вовсе не из минутной прихоти. После того как Юлия вышла замуж за Тиберия, ее навязчивый любовник постарался обратить всю свою ненависть и весь свой дух противоборства на ее нового мужа. Говорили, что полное упреков по адресу Тиберия письмо, которое Юлия отправила Августу, на самом деле сочинил Гракх…».
Из анализа этих трех документов, созданных в разное время и с разными целями, прежде всего вытекает, что Юлия действительно серьезно провинилась. Вина ее заключалась в неумении сдерживать свои чувственные порывы, что приговор, вынесенный Августом, обозначил как бесстыдство (impudicitia). Если судить по тому, что Август так и не простил свою дочь, а после ее смерти никто не сделал ни малейшей попытки ее оправдать, она и в самом деле совершила тяжкий проступок. Это позволило Сенеке, не рискуя вызвать неодобрение, назвать Юлию публичной женщиной, хотя у власти находился ее правнук Нерон. Никто не спорил, что Юлия была настоящей развратницей, мало того, она превратилась в символ несчастий, которые может принести великим мужам весь женский род.
Итак, Юлия стала жертвой закона, изданного ее собственным отцом. Особая дерзость ее поведения выражалась в том, что она, дочь принцепса, бросила вызов официальной морали, избрав для своих выходок то самое место, с которого провозглашались принципы этой морали, обретавшие тем самым силу закона. Ей же пришлось выступить и в роли примерно наказанной преступницы.
Август разразился гневом, достойным Юпитера, но тяжесть наказания, в сущности, оказалась не такой уж и страшной. К смертной казни приговорили одного Юла Антония, но и тот предпочел, не дожидаясь исполнения приговора, покончить самоубийством. Остальных соучастников бесчинств просто выслали на далекие острова. Не собирался Август лишать жизни и Юлию, которую сослал на остров Пандатария, расположенный неподалеку от берегов Кампании. Он запретил ей пить вино и принимать без его особого разрешения у себя в доме мужчин. О каждом госте Юлии предварительно докладывали Августу, указывая его возраст и рост, а также наличие шрамов или других особых примет. Подобные меры предосторожности доказывают, что боялся он не того, что его дочь будет встречаться с мужчинами, а того, что она будет встречаться с какими-то определенными мужчинами, которые могли явиться к ней под чужим именем. Поскольку приметы всех подозрительных лиц у Августа имелись, его агентам не составило бы труда определить личность каждого из них.
Более того, по собственному признанию Августа, он предпочел бы, чтобы Юлия покончила с собой. Когда ему донесли, что одна из вольноотпущенниц его дочери, женщина по имени Феба, повесилась, он заявил, что лучше бы ему быть отцом Фебы, чем отцом Юлии. В дальнейшем, когда при нем произносили имена Юлии, его внучки и внука — Юлии. Младшей и Агриппы Постума, он с горестным стоном цитировал стих «Илиады» (III, 40): «Лучше бы мне и безбрачному жить и бездетному сгинуть!» и называл их не иначе как своими «тремя болячками» или «тремя язвами» (Светоний, LXV).
Позор, запятнавший семью, он выставил на всеобщее обозрение. В послании, которое по его приказу вслух зачитали в сенате, он писал, что его дочь украсила венком статую Марсия, а потому он принял решение выслать ее вон из Рима. Одновременно он отправил письмо Тиберию, все еще находившемуся на Родосе, в котором сообщал, что от его имени объявил его брак с Юлией расторгнутым. Ничто — ни заступничество Тиберия, который вторично по воле Августа терял жену, а на сей раз лишался и положения зятя принцепса, ни мольбы простого народа, относившегося к Юлии с большой симпатией, — не поколебало его решимости. Народному собранию он в ответ на просьбы разрешить Юлии вернуться пожелал таких же дочерей и таких же жен (Светоний, LXV, 7).
Нам понятно, почему Август так тяжело переживал случившееся. Юлия глумилась над его властью принцепса и надругалась над его отцовским авторитетом. И строгость наказания, и отказ Августа пересмотреть свое решение находят свое объяснение в той неутихающей боли, которую Юлия причинила отцу своим недостойным поведением, заставив его заживо похоронить ее в ссылке. Люди склонны многое, может быть, слишком многое прощать тем, кого они любят, но лишь до тех пор, пока последняя капля не переполнит чашу терпения. В данном случае, следует признать, капля оказалась весьма увесистой.
Тем не менее этому объяснению, основанному на традиционной психологии, не хватает убедительности. Из подтекста сохранившихся документов можно догадаться, что за поведением Юлии стояло нечто большее, нежели обыкновенная распущенность. Попробуем взглянуть на это дело с учетом всех сообщаемых фактов. Любовники появились у Юлии еще в то время, когда ее мужем был Агриппа. По меньшей мере один из них — Семпроний Гракх — и 12 лет спустя все еще оставался настолько близко с ней связан, что продиктовал ей письмо с жалобами на Тиберия, которое она отправила Августу. Чего же добивался Семпроний Гракх? Ее развода? Если так, то для чего? Чтобы жениться на ней самому? В принципе это не исключено. Но тогда придется допустить, что этот наиболее давний любовник, впрочем, женатый, мечтая вырвать Юлию из лап Тиберия и завладеть ею самому, нисколько не возражал против существования многочисленных «коллег». К тому же ведь не Семпроний Гракх поплатился за эти шалости жизнью, а Юл Антоний. Что же такого натворил Юл Антоний, что он единственный из множества любовников Юлии заслужил смерть? Может быть, его подвело собственное громкое имя? Но, с другой стороны, имя могло вообще не иметь никакого значения, потому что Юлия отдавалась первому встречному.
Попытаемся теперь разобраться со всеми этими выходками на римском Форуме. Юлия назначала свидания и постоянным, и случайным любовникам посреди главной городской площади. Сюда же, возможно, приходили и другие девицы легкого поведения. Неподалеку от ростр была установлена статуя Марсия — сатира, посмевшего соревноваться в музыкальном искусстве с самим Аполлоном (в наказание за нахальство с него потом с живого спустили шкуру). Статуя считалась символом свободы римского народа. Таким образом, Юлия действовала целенаправленно: она глумилась над законами своего отца под сенью изваяния, изображавшего преступника, нарушившего закон Аполлона. Условно говоря, она творила свои безобразия под эгидой защитника римских свобод. Эти дерзкие и вызывающие вакханалии повторялись достаточно часто, и никто против них не возмущался. Потом грянул гром, и Юпитер поразил виновных своей молнией.
То, что никто, как впоследствии жаловался Август, не поставил его в известность о творящихся безобразиях, выглядит вполне правдоподобно: сделать это было не так-то просто, и неизвестно, какой прием ожидал бы доносчика. Даже Ливия, наверняка осведомленная о том, что происходит, боялась устраивать скандал, связанный с единственной дочерью принцепса. Она своими силами или с чьей-то помощью — в текстах об этом не упоминается — потихоньку собирала улики и терпеливо ждала, когда Юлия допустит грубую, непростительную ошибку. Не исключено также, что главные действующие лица этой истории сознательно закрывали глаза на происходящее: Август — из страха перед скандалом, Ливия — из-за Тиберия, срок трибунской власти которого истекал в будущем году, и положение зятя принцепса оставалось для него последним козырем в игре.
Что же вызвало бурю? Явно не очередной любовник и не очередная оргия, но нечто гораздо более серьезное. По всей видимости, нам следует поискать разгадку в области политики, руководствуясь именами друзей Юлии — носителей славной республиканской традиции, неразрывно связанной с недавними гражданскими войнами.
Юл Антоний был сыном Антония и Фульвии, последним оставшимся в живых представителем истребленного после Акциума семейства. Его вместе со своими детьми воспитала Октавия, она же, наверняка по совету Августа, дала ему в жены свою старшую дочь от первого брака Марцеллу. Сделавшись через жену племянником принцепса, Юл Антоний совершил блистательную политическую карьеру и в 10 г. до н. э. занял должность консула. Человек образованный, на досуге он писал стихи. Одно из его творений — эпопея в 12 песнях на мифологический сюжет, озаглавленная «Диомедия» — так понравилось Горацию, что он посоветовал ему не бросать поэтических занятий и воспеть в стихах подвиги Августа. Мы не знаем, последовал ли Юл Антоний совету Горация, но если бы и последовал, то с единственной целью — загладить в душе принцепса неприятные воспоминания, связанные с именем Антониев. Особенную силу это имя приобретало в соседстве с женским именем, ибо немедленно будило в памяти скандальную историю Антония и Клеопатры. И вот теперь Юлия, погрязшая в пороке, как будто вздумала оживить навеки проклятый образ египетской царицы.
Семпроний Гракх тоже писал стихи. Он сочинил трагедию, ныне утраченную, повествующую об ужасной истории Фиеста и его брата Атрея. Фиест соблазнил жену Атрея, и тот в ответ зарезал его детей, изрубил их тела на куски, сварил в котле и преподнес эту чудовищную трапезу брату. Известно, что в этой пьесе, как и в других, Семпроний Гракх вкладывал в уста тиранов «жестокие речи». Очевидно, он, как и многие другие из современников, читал в частных домах трагедии, изобличающие тиранию. В республиканскую эпоху драматурги, изображая тирана, особенно часто обращались к образу Атрея и охотно цитировали принадлежавший тому знаменитый девиз, ставший лозунгом тиранической власти. «Пусть ненавидят, — говорил он о своих подданных, — лишь бы боялись». Позже Тиберий несколько видоизменил его формулировку: «Пусть ненавидят, лишь бы соглашались». Но Калигула взял на вооружение именно первоначальный вариант.
Что касается Сципиона, то он приходился племянником Скрибонии и, вполне возможно, разделял враждебность своей тетки к Августу.
Итак, несмотря на неточность отдельных деталей, представляется очевидным, что вокруг Юлии сложился кружок потенциальных заговорщиков, которые в определенный момент приступили к реализации своих планов. И Плиний Старший, перечисляя несчастья, постигшие Августа, упоминает тот факт, что его родная дочь вынашивала замыслы отцеубийства. Каким бы диким ни казалось это предположение, признаем, что оно гораздо логичнее, чем ссылка на банальное распутство, объясняет все случившееся. Понятным становится и желание Августа видеть свою дочь мертвой. Юлия всегда отличалась фрондерством, и у нас нет никаких оснований обвинять ее в трусости. Если она не покончила самоубийством, то, вероятно, потому, что не отказалась от дальнейшего противоборства с отцом и надеялась, что ее ссылка продлится не вечно.
В свете этой гипотезы характер Августа предстает перед нами с новой стороны, хоть и нельзя сказать, что неожиданной. Убедившись, что дочь вместе с друзьями готовит против него заговор, он стал искать маску, которая выразила бы его отношение к случившемуся, и выбрал маску стыда. В то же время, поддавшись, если верить Сенеке, чувству негодования, он, вместо того чтобы замять неприглядную историю, предал ее гласности. Но ведь Сенека писал в годы правления Нерона, когда в верхах воцарились свои нравы, защищенные своей секретностью. Совсем иначе дело обстояло при Августе, вся семейная жизнь которого, со всеми ее радостями и печалями, протекала на виду у сограждан. Недаром он говорил, что у него две «трудные» дочери — Республика и Юлия. Разумеется, он говорил это в шутку, но в этой шутке нашло выражение его стремление дать окружающим понять, каким ему самому видится смысл его правления. Роль отца республики и роль отца собственной дочери оставалась для него единой. Смешение политических и семейных интересов и породило тот жестокий кризис, который ему пришлось пережить. Он упустил из виду, что его дочь — не пешка на шахматной доске политики, и дочь взбунтовалась. Не зря народ, неосознанно принявший эту игру, молил его о милости для Юлии — так снисходительная тетушка заступается перед родителями за нашалившего ребенка.
Наконец, последнее соображение, на которое наводит текст Сенеки. Август горько сетует, что рядом с ним больше нет друзей его юности — Агриппы и Мецената, то есть подлинных «виновников» его военных и дипломатических побед. Не стало их, и он совершил серьезную ошибку. Ирония Сенеки понятна: он слишком хорошо знал, что при монархическом строе искренность из достоинства превращается в недостаток. Но она не должна ввести нас в заблуждение. Август на самом деле сожалел, что в минуту сурового испытания ему не на кого опереться. Не будем также забывать, что, предавая гласности бунт своей дочери, он маскировал его истинную природу. Глубокий кризис целого поколения, которому он обещал счастливую жизнь, он превратил в припадок отдельно взятой истерички. И Юлия отправилась в ссылку. За ней последовала Скрибония, разделившая несчастливую судьбу дочери до самой ее смерти и пережившая ее на несколько лет.
Комедия оборачивается трагедией
Как опала Юлии сказалась на судьбе ее детей, неизвестно. Двое старших уже воспитывались в доме Августа. Теперь к ним присоединились и трое младших, также попавшие под суровый надзор деда. На протяжении следующих четырех лет в семейной жизни Августа не произошло никаких сколько-нибудь заметных событий. Принцепсы молодежи потихоньку мужали и старательно исполняли возложенные на них обязанности. В народе их любили. Августу не раз приходилось личным вмешательством остужать пыл римской толпы, бурно выражавшей юношам свое обожание. Своей молодостью и красотой они покорили сердца сограждан, а жители провинций, разглядывая их статуи, узнавали в них черты и стать деда.
Но тут судьба, казалось бы, вернувшая дому принцепса свою благосклонность, послала ему новое суровое испытание. Луций Цезарь, направлявшийся в Испанию для инспекционной поездки, успел добраться только до Массилии (ныне Марсель), где внезапно заболел и через несколько дней умер. Случилось это 20 августа 2 года н. э., и шел ему всего лишь двадцать первый год. Снова вспыхнули слухи о причастности к этому несчастью Ливии. Говорили, что теперь она наверняка обратит свои злокозненные взоры на Гая Цезаря, оставшегося единственной и последней надеждой Августа. Видно, Ливия, болтали праздные языки, устала ждать, когда сбудется предсказание звездочета Фрасилла, якобы открывшего Тиберию судьбу обоих молодых Цезарей, и она решила поторопить события.
Между тем Гай пользовался особенной любовью Августа. Об этом ясно говорит письмо, которое дед послал ему 23 сентября 1 года н. э. Август только что миновал шестидесятилетний рубеж и испытывал в этой связи большое облегчение, ибо, как и все суеверные люди, верил, что именно в этом возрасте человека подстерегают всякие неприятности, угрожающие его телу, душе, а то и самой жизни. Поэтому весь год, которому впоследствии предстояло стать первым годом христианской эры, он прожил в тревожном беспокойстве, правда, тревожился он о своем здоровье, а вовсе не о гибели цивилизации, над будущностью которой трудился не покладая рук.
В Средние века передавали рассказ о том, что однажды Августу приснился такой сон:
«Внезапно небо распахнулось, и на Октавиана пролился поток света. Он узрел в небесах деву дивной красоты, восседающую на алтаре и держащую в руках младенца. Ошеломленный, он смотрел на нее, и в это время с небес раздался голос: «Дева сия зачнет Спасителя мира». Тут же послышался и другой голос, произнесший: «Се алтарь Сына Божия». Тогда Октавиан упал на колени и поклонился благой вести о пришествии Христа… Видение сие явилось в комнате императора Октавиана, там, где сегодня стоит церковь братьев-миноритов Санта-Мария-на-Капитолии».
То, что эта история — вымысел от первого до последнего слова, ясно без доказательств. Начать с того, что никакой «комнаты» Августа, почему-то фигурирующего в тексте под именем Октавиана, на этом месте Капитолийского холма просто не могло быть — здесь стояли храмы. Конечно, это вымысел, — такой же, каким объясняли сооружение церкви Алтаря на Целии, — но для нас интересно, что своей направленностью он перекликается с другой историей, якобы приключившейся с неким корабельщиком, который посреди открытого моря тоже услышал загадочные небесные голоса, провозгласившие: «Умер великий Пан!» Любопытно, что эта весть о конце язычества была передана язычнику, жившему во времена Августа.
Итак, пока мир готовился к решающему повороту всей своей истории, Август блаженно переводил дух, счастливый, что преодолел опасный рубеж. Об этом он и писал своему внуку:
«Приветствую тебя, любезный Гай, мой милый осленок, ты, кого, клянусь, мне так не хватает, когда тебя нет рядом. Особенно в такие дни, как сегодня, когда глаза мои повсюду ищут моего дорогого Гая, и я надеюсь, что, где бы ты ни находился, ты в добром здравии и с веселием отпразднуешь мою 64-ю годовщину. Вот видишь, нам удалось прожить [опасный] для всех стариков шестьдесят третий год. И я молю богов, чтобы, сколько ни отпущено мне времени, мне было дано прожить его в добром здоровье, в благоденствующей республике, глядя, как вы, [мои достойные наследники], готовитесь сменить меня на посту».
Это письмо рисует перед нами портрет Августа — человечный до нежности, но не дающий забыть, что его герой прекрасно сознает и силу своей власти, и лежащую на нем ответственность за будущее. В обоих внуках Август любил прежде всего своих наследников. Как знать, быть может, он надеялся, что после его смерти они сумеют доказать, что он не зря всю жизнь подавлял в себе себя, что дело стоило того. Что касается обращения «осленок», не очень-то совместимого с нашими представлениями о придворном этикете, искаженными дальностью временной перспективы, то оно свидетельствует о той подчеркнутой простоте, с какой держал себя Август. Возможно, здесь сказалась попытка компенсировать нехватку домашнего тепла, которую он испытывал в детстве. Нам кажется вероятным, что он подумывал о том, чтобы в будущем разделить бремя власти с еще одним человеком. Вначале он строил эти планы с расчетом на Агриппу, затем — на Тиберия, совершенно упуская из виду, что и Агриппа, и Тиберий уступали ему в одном чрезвычайно важном пункте: ни тот ни другой не имели преимущества родиться на свет от бога. Зато между Гаем и Луцием не существовало никакой разницы в происхождении, и это обстоятельство могло в один прекрасный день решительно переменить устоявшееся положение. Так и случилось в дальнейшем, когда на первую роль появилось два равноправных претендента.
Судьба распорядилась так, что в отношении Гая и Луция этот вопрос даже не возникал. Рок, довлевший над семьей и иногда упоминаемый под именем Ливии, подстерег и Гая. К 18 годам он успел добиться первых успехов в военной карьере и от имени деда возглавил германские легионы, стоявшие на Дунае. Но уже на следующий год он получил гораздо более важную миссию. Парфяне снова начали вмешиваться в армянские дела, и Август, удрученный отсутствием Тиберия, решил, что пора привлечь Гая к выполнению серьезных заданий. Чтобы в преждевременную зрелость юноши поверили и остальные, он задумал его женить и сам выбрал ему невесту — Ливиллу, дочь Друза и Антонии. Затем он облек его властью проконсуляра и отправил наводить страх на парфянского царя.
Может быть, он говорил себе, что сам в таком же точно возрасте ринулся на завоевание власти. Если так, значит, он не понимал, что Гай был сотворен из совсем другого теста, Тем не менее Гай отбыл на восток империи. Из сопровождавших его товарищей по меньшей мере двое заслуживали не самой лестной характеристики. Сын Антонии Старшей Гней Домиций Агенобарб прославился необузданным нравом. Однажды он убил своего вольноотпущенника только за то, что тот не хотел пить, сколько ему велели. После этого случая Гай вычеркнул его из списка своих друзей.
Гораздо труднее оказалось отделаться от Марка Лоллия, которого Август навязал ему в качестве советника. Задолго до этого, в 16 году до н. э., Лоллий понес сокрушительное поражение в Галлии, а затем прослыл выдающимся развратником. Неизвестно, ценой каких интриг он сумел заставить Августа забыть и о своем военном провале, и о своей ужасной репутации, но принцепс, обычно весьма придирчиво отбиравший окружение для своих внуков, доверил ему Гая. Возможно, сыграла свою роль ненависть, которую Лоллий всегда питал к Тиберию, ничуть не скрывая этого. Она обернулась для него выигрышем, потому что в сложившихся обстоятельствах Август особенно остро ощутил, как подвел его сын Ливии. Может быть, Лоллий получил вполне конкретное задание — следить за тем, как Гай относится к последнему мужу своей матери, и направлять его чувства в нужное русло. На эту мысль наталкивает чрезвычайно холодный прием, который Гай оказал Тиберию, явившемуся согласно уставу засвидетельствовать ему свое почтение во время остановки на Хиосе.
Наконец, на следующий год на Лоллия пало обвинение в государственной измене и он умер — то ли казненный, то ли ставший жертвой убийцы, то ли покончивший жизнь самоубийством; это не установлено. Избавившись от столь недоброкачественного советника, Гай сейчас же написал Августу письмо, в котором просил его разрешить Тиберию вернуться в Рим. Из этого следует, что Гай действительно поддавался чужим влияниям, а Август, со своей стороны, не проявил достаточной осмотрительности в выборе окружения, которое оказывало бы молодому человеку моральную поддержку.
Миссия, которую предстояло выполнить Гаю, легкостью не отличалась. Впрочем, поначалу все складывалось неплохо. Он встретился с парфянским царем и убедил его отказаться от притязаний на армянские земли. Но сами армяне вовсе не спешили единодушно признать кандидатуру навязанного Римом царя. 9 сентября 3 года Гай попал в засаду и получил тяжелое ранение. От раны он поправился, но морально чувствовал себя совершенно раздавленным, особенно после того, как дело, которое он приехал улаживать, решилось благодаря прямому вмешательству Августа. Утратив всякое присутствие духа, он написал деду письмо с просьбой отпустить его в Сирию, где он будет жить простым гражданином. Августа письмо ошеломило, и он вынес вопрос на обсуждение сената, после чего отправил Гаю приказ срочно возвращаться в Италию. Гай повиновался, но на обратном пути умер в маленьком ликийском городке. Это случилось 21 февраля 4 года н. э. Он не дожил и до 24 лет.
Поведение Гая достаточно легко объяснимо. Он пережил моральную опустошенность человека, столкнувшегося с ситуацией, лежащей за пределами его компетенции. Словно цветок, который «выгоняют» в теплице, он и распустился раньше срока и отцвел до времени. Он боялся гнева Августа, который всегда ждал от него, как и от его брата, слишком многого; ему хотелось спрятаться подальше от этого взыскательного взгляда. Наверное, его личную драму усугубило и тлетворное влияние окружавших его людей, которые с одобрения Рима всячески поддерживали в нем высокие политические и военные амбиции — абсолютно беспочвенные, как показало первое же серьезное испытание.
По сравнению с заговором Юлии Август перенес два последних удара судьбы скорее кротко. Впрочем, несколько месяцев спустя после смерти Луция он немного смягчил условия ее ссылки, — то ли из сострадания к матери, потерявшей сына, то ли в ответ на просьбы Гая, то ли вняв мольбам простых граждан, беспрестанно призывавших его проявить к дочери милосердие. Однажды, отвечая толпе, в очередной раз упрашивавшей его вернуть Юлию в Рим, он заявил, что прежде огонь и вода сделаются неразлучны, чем он согласится отменить наказание. Тогда женщины стали бросать в Тибр смоляные факелы, и те продолжали гореть даже в воде. После этого и многих других в подобном духе эпизодов он позволил Юлии перебраться в калабрийский город Регий и немного ослабил строгость надзора за ней. Мягкий климат, обилие благоухающих экзотических цветов, лимонные и апельсиновые рощи быстро заставили ее забыть продуваемый всеми ветрами остров, на котором ей пришлось провести долгие годы. Здесь же и застигла ее весть о смерти Гая.
Август постарался придать трауру по внукам государственный размах и строго следил, чтобы каждый римлянин пережил эту утрату как личное горе. Так, Азиний Поллион рассудил, что кончина Гая — не достаточный предлог, чтобы отменять заранее назначенную пирушку. Тогда «божественный Август в письме, выдержанном в самом любезном и даже дружеском тоне, вообще свойственном этому милосердному правителю, посетовал, как же мог Азиний Поллион, которого он всегда так любил, устраивать ужин в большой компании, когда так глубока и так свежа скорбь принцепса. Поллион ответил: «Я делал то же самое и в день, когда потерял своего сына Герия».
Ответ, достойный стоика, но, похоже, Азиний Поллион так и не понял, чем личный траур отличается от общегосударственного. Ведь в данном случае речь шла не просто о римском патриции, — Рим скорбел о принцепсах молодежи. И Август, при всей своей «любезности, дружбе и милосердии», не преминул напомнить об этом Поллиону. Затем он предпринял все необходимое, чтобы воздать почившим внукам все положенные им почести, тем самым еще раз подчеркнув государственный масштаб своих семейных дел. Салии внесли их имена в списки божеств, к которым они обращались в своих песнопениях. Кстати сказать, имя Августа фигурировало в них уже давно. Но самое главное, в 5 году, через несколько месяцев после смерти Гая, был принят довольно странный закон, по имени консулов года — Луция Валерия Мессалы и Гнея Корнелия Цинны — названный Валериевым и Корнелиевым законом. Закон учреждал десять центурий, составленных из сенаторов и всадников, которым поручалось путем жеребьевки определять имена магистратов, претендующих на выборные должности. Это означало, что таблицы с именами кандидатов будут зачитываться перед народным собранием от имени Луция и Гая, которые своим незримым присутствием при процедуре словно бы давали всем понять: отобраны лучшие из лучших. Вот так Август заставлял голосовать мертвецов! Главным образом он, конечно, стремился укрепить социальное единство римлян, ведь смысл всей затеи заключался в том, чтобы в рамках одной и той же церемонии дань уважения покойным принцепсам приносили одновременно и сенаторы, и всадники, и Народ.
Но эта попытка провалилась. В 7 году во время комиций вспыхнули беспорядки, так что Август вообще перестал посещать народные собрания, а свою волю выражал письменно. Мало того, он повторил ранее испытанный маневр и уехал из Рима. Официально он объявил, что дела требуют его присутствия в Паннонии и Далмации, но сам отбыл в Римини.
Впрочем, вернемся в 4 год — год траура и скорби. Августу пришлось тогда не только спешно пересматривать схему наследования власти, но и столкнуться с новым заговором. Первым делом он постарался заполнить пустоту, образовавшуюся после кончины внуков. Тацит сообщает о предпринятых принцепсом в этом направлении шагах с пугающей краткостью («Анналы», I, 3): «…у Августа не осталось больше никого, кроме Нерона (то есть Тиберия). Тогда он возвысил его и дал ему все, что только возможно: усыновил, наделил высшей властью и полномочиями трибуна, с любовью представил в войсках».
Ради упрочения положения своей семьи и с целью придать веса своим решениям Август усыновил Тиберия. Он пошел на это без всякого удовольствия и даже сделал на документе об усыновлении приписку: «Поступаю так в государственных интересах». Он все еще не простил Тиберию дезертирства и если позволил тому вернуться в Рим во 2 году, то лишь уступая настойчивым просьбам Гая Цезаря. 26 июня 4 года судьба Тиберия, последние два года жившего в Риме на положении простого гражданина, резко изменилась. Он стал сыном принцепса.
Но Август на этом не остановился. Он усыновил Агриппу Постума, а Тиберия заставил усыновить Германика. Так Агриппа стал братом Тиберия и дядей Германика. Сам же Август наконец-то стал отцом сына своей жены. Ливия теперь приходилась Германику дважды бабкой — через обоих своих сыновей. Затем он выдал за Германика свою внучку Агриппину. В его действиях прослеживается как забота о будущем государства — ведь и в самом деле переложить бремя власти было решительно не на кого, кроме Тиберия, так и соблюдение династических интересов — не зря же он держал в резерве Агриппу Постума. Впрочем, к Агриппе Постуму он заметно охладел, зато ввел в свою семью Германика, в детях которого должна была смешаться кровь Юлиев и Клавдиев. Тем самым он заложил основы будущих жестоких кризисов вокруг наследования власти. Эти кризисы проявились совсем не в той форме, какую мог предвидеть Август, но, едва пришло время, они не замедлили разразиться.
На сцену выходит милосердие
По всей вероятности, в том же самом 4 году, столь богатом событиями, и, не исключено, в прямой связи с этими событиями произошел еще один заговор против Августа. Его возглавил внук Помпея Великого — Гней Корнелий Цинна. История заговора получила широкую известность благодаря трагедии Корнеля. Автор предваряет свое сочинение переводом текста Сенеки, который и послужил ему главным источником информации о событиях. Этот же текст цитирует и Монтень в своих «Опытах». Приведем его и мы:
«Император Август, находясь в Галлии, получил достоверное сообщение о составленном против него Луцием Цинной заговоре; решив покарать его, он велел вызвать своих ближних друзей на совет, назначив его на следующий день. Ночь накануне совета он провел, однако, чрезвычайно тревожно, мучимый мыслью, что обрекает на смерть молодого человека хорошего рода, племянника Помпея Великого. Сетуя на трудность своего положения, он перебирал всевозможные доводы. «Так что же, — говорил он, — неужели нужно сказать себе: пребывай в тревоге и страхе и отпусти своего убийцу разгуливать на свободе? Неужели допустить, чтобы он ушел невредимым, — он, покусившийся на мою жизнь, которую я сберег в стольких гражданских войнах, в стольких сражениях на суше и море? Неужели простить того, кто замыслил не только убить меня — и когда! после того, как я установил мир во всем мире! — но и воспользоваться мною самим, как жертвой, приносимой богам?» Ибо заговорщики предполагали убить его в то время, когда он будет совершать жертвоприношение. Затем, помолчав некоторое время, он снова, и еще более твердым голосом, продолжал, обращаясь к самому себе: «К чему тебе жить, если столь многие хотят твоей смерти? Где же конец твоему мщению и жестокостям? Стоит ли твоя жизнь затрат, необходимых для ее сбережения?»
Тогда жена его Ливия, слыша все эти сетования, сказала ему: «А не может ли жена подать тебе добрый совет? Поступи так, как поступают врачи: когда обычные лекарства не помогают, они испытывают те, которые оказывают противоположное действие. Суровостью ты ничего не добился: за Сальвидиеном последовал Лепид, за Лепидом — Мурена, за Муреной — Цепион, за Цепионом — Эгнаций. Испытай, не помогут ли тебе мягкость и милосердие. Цинна изобличен, но прости его — ведь вредить тебе он больше не сможет, — а это послужит к возвеличению твоей славы».
Август был очень доволен, что нашел поддержку своим добрым намерениям. Поблагодарив жену и отменив прежнее приказание о созыве друзей на совет, он велел призвать к себе только Цинну. Удалив всех из покоев и усадив Цинну, он сказал ему следующее: «Прежде всего, Цинна, я хочу, чтобы ты спокойно выслушал меня. Давай условимся, что ты не станешь прерывать мою речь; я предоставлю тебе возможность в свое время ответить. Ты очень хорошо знаешь, Цинна, что я захватил тебя в стане моих врагов, причем ты не то чтобы сделался мне врагом: ты, можно сказать, враг мой от рождения: однако я пощадил тебя; я возвратил тебе все, что было отнято у тебя и чем ты владеешь теперь; наконец, я обеспечил тебе изобилие и богатство в такой степени, что победители завидуют побежденному. Ты попросил у меня должность жреца, и я удовлетворил твою просьбу, отказав в этом другим, чьи отцы сражались бок о бок со мной. И вот, хотя ты кругом предо мною в долгу, ты замыслил убить меня!»
Когда Цинна в ответ на это воскликнул, что он и не помышлял о таком злодеянии, Август заметил: «Ты забыл, Цинна, о нашем условии: ведь ты обещал, что не станешь прерывать мою речь. Да, ты замыслил убить меня там-то, в такой-то день, при участии таких-то лиц и таким-то способом». Видя, что Цинна глубоко потрясен услышанным и молчит, но на этот раз не потому, что таков был уговор между ними, но потому, что его мучит совесть, Август добавил: «Что же толкает тебя на это? Или, быть может, ты сам метишь в императоры? Воистину, плачевны дела в государстве, если только я один стою на твоем пути к императорской власти. Ведь ты не в состоянии даже защитить своих близких и совсем недавно проиграл тяжбу из-за вмешательства какого-то вольноотпущенника. Или, быть может, у тебя не хватает ни возможностей, ни сил ни на что иное, кроме посягательства на жизнь Цезаря? Я готов уступить и отойти в сторону, если только кроме меня нет никого, кто препятствует твоим надеждам. Неужели ты думаешь, что Фабий, сторонники Коссов или Сервилианов потерпят тебя? Что примирится с тобою многолюдная толпа знатных, — знатных не только по имени, но делающих своими добродетелями честь своей знатности?»
И после многого в этом же роде (ибо он говорил более двух часов) Август сказал ему: «Ну так вот что: я дарую тебе жизнь, Цинна, тебе, изменнику и убийце, как некогда уже даровал ее, когда ты был просто моим врагом; но отныне между нами должна быть дружба. Посмотрим, кто из нас двоих окажется прямодушнее, я ли, подаривший тебе жизнь, или ты, получивший ее из моих рук?»
На этом они расстались. Некоторое время спустя Август предоставил Цинне должность консула, упрекнув его, что тот сам не обратился к нему с просьбой об этом. С этой поры Цинна сделался одним из наиболее любимых его приближенных и назначил Августа единственным наследником своего достояния».
Известно, как Корнель использовал этот рассказ, в котором чередуются разнообразные формы: и внутренний монолог Августа, и диалог с Ливией, и долгая беседа с Цинной. Последняя сцена особенно тщательно проработана драматургически. Автор указывает, где беседуют персонажи, как они сидят (кресло, предложенное Цинне), фиксирует реакцию Цинны и его отношение к происходящему. Наконец, он показывает, что Август сознательно растягивает свою речь, черпая удовольствие в той форме наказания, которую он придумал для своего собеседника, то есть играет своего рода комедию, оставаясь при этом серьезным.
Разумеется, о содержании беседы с Августом мог рассказывать и сам Цинна, но остальные эпизоды «комедии» никогда не стали бы известны, если о них не поведал либо сам Август, либо Ливия. Замечателен сам образ этой супружеской четы, каким он предстает в описанной истории. Он — настоящий трагедийный герой, человек, перешагнувший 60-летний рубеж, переживший большое семейное горе и теперь столкнувшийся с прямой угрозой своей жизни. Его первое побуждение — отомстить обидчику и тем самым положить начало новой трагедии. Его внутренний монолог не исключает возможности трагической развязки, которая должна обернуться либо наказанием злоумышленника, либо смирением Августа перед собственной гибелью. И тут вмешивается она. С самоуничижением супруги, робеющей в присутствии столь выдающегося мужа, Ливия охлаждает трагедийный накал сцены, обращаясь к сравнению чисто бытового уровня. Очевидно, она пытается напомнить ему о методах лечения Антония Музы — того самого врачевателя, который когда-то спас Августу жизнь. Она подсказывает ему мудрое решение, основанное вовсе не на сочувствии к виновнику затруднения, а на соображениях выгоды. Дело, ненавязчиво внушает она ему, носит политический характер, а потому не стоит относиться к нему с позиций личной обиды.
Август с видимым облегчением воспринимает этот совет, и, если ему удается при этом подавить в себе чувство гнева, то вовсе не потому, что он, как это показано у Корнеля в «Цинне», пережил внутренний перелом. Невозможно отрицать, что Август на протяжении некоторого времени уже «практиковал» милосердие, в частности, это видно по тому, как он поступил с дочерью и ее сообщниками. Но верно и то, что Цинна оскорбил его до глубины души, ведь Август оказывал ему покровительство, а он его предал. Мы предполагаем, что дело Цинны получило широкую огласку в той или иной литературной форме именно по инициативе Августа, который с помощью этой «театральной» истории хотел, во-первых, подчеркнуть, как он милосерден, а во-вторых, напомнить подданным о согласии, царящем внутри императорской четы.
Возможно, последним желанием объясняются и некоторые неясности, окружающие эту историю. Так, в рассказе Сенеки отсутствуют точные указания на место и время организации заговора. Мы знаем, что с 16 по 13 год Август уезжал в Галлию, но Ливия его не сопровождала. В дальнейшем он мог несколько раз находиться в местах, расположенных достаточно близко к районам, где велись боевые действия — в Римини, Милане или Аквилее, то есть в Цизальпинской Галлии. Но, если верить Диону Кассию, на протяжении 4 года Август не покидал Рима, поскольку чувствовал себя нездоровым. С другой стороны, Корнелия Цинну, которому Август, несмотря на его предательство, помог сделать карьеру, звали Гнеем, а не Луцием. Из всего этого следует, что в дошедшем до нас виде вся история является результатом существенной литературной переработки, а потому должна восприниматься с изрядной долей сомнения.
Но даже если допустить, что описанная сцена действительно имела место в Риме в 4 году, остается непонятным, где именно она могла состояться, поскольку как раз в этом году дом Августа сгорел в огне пожара. Сразу после пожара горожане бросились к Августу, предлагая свою финансовую помощь, и каждый нес, сколько мог. Но из каждой кучи предложенных денег он взял всего по одному денарию.
Эти добровольные пожертвования стали для Августа единственным утешением. Всего за один год он потерял и внука, и дом, и, возможно, веру в то, что ему удалось сплотить вокруг себя виднейших граждан Рима. Что у него осталось? Только идеальный образ супруги, которая в меру сил помогала ему бороться с ночными кошмарами.