14. ЖИЗНЬ И КИНО
Лето позади. И случилось чудо из чудес — я умею читать по-английски. Хотя многие слова мне по-прежнему надо отыскивать, но зато, когда я их нахожу, предложение сразу становится понятным. Я ужасно горжусь, когда кто-нибудь из взрослых просит меня перевести какие-то слова из анкеты для поступления на работу, на этикетке хлопьев для завтрака или из газеты.
Из дома пастора Маккормика мы выехали. На углу 24-й улицы и Парк-авеню, в трех построенных в двадцатые годы в северной части города доходных домах из четырех квартир полным-полно латышей. В каждой квартире ютятся по нескольку семей. Наша семья живет в выходящем на улицу, когда-то добротном, а теперь совершенно обветшавшем доме. Мы занимаем веранду, комнату без окон, зато с камином из искусственного мрамора, и столовую с застекленными дверьми. Большая часть помещений загромождена кроватями, ящиками, холодильником и столом, на котором стоит электрическая плитка. Во второй половине квартиры, в двух спальнях и в кухне, обитает семья из горных районов Кентукки. Ванная комната всегда или занята, или грязная. Вторая семья никогда там не убирает, ждет, пока кто-нибудь из нас — я или Беата — это сделает, и тут же начинается бесконечное мытье, и снова они оставляют за собой грязь, срамные волосы и грязные пеленки. Мама считает, что папе следует с ними поговорить, но он отмалчивается.
В других квартирах живут вместе семьи латышей. Жилье не рассчитано на такое количество народа; звуки разносятся по лестнице и коридорам. Мы привыкли к тому, что побыть в одиночестве не удается, но больше никто не хочет жить тихо. Разве ж мы не в Америке? Появился алкоголь, которого в лагерях достать было почти невозможно. Молодые мужчины, которые не выпивали чуть ли не с начала войны, сидят допоздна, спорят о политике и поют военные песни. Машин еще ни у кого нет. Примерно через год трое из этих молодых мужчин погибнут в автокатастрофах. Потом уже, в воспоминаниях, эти годы покажутся безмятежными и невинными.
Кое-кто из мужчин постарше тоже заново открыл для себя алкоголь. В квартире под нами живут мистер и миссис Мелдерисы. Оба небольшого роста, сложены безупречно, идеально подходят друг другу, миниатюрны, но не совсем карлики. Нас с Беатой они ужасно интересуют. Как они встретились и поженились? Как он, такой маленький, нашел жену еще меньше себя?
Мама напоминает, что неприлично обсуждать чужую внешность. Рост не имеет значения, говорит она. Она указывает на высокую светловолосую миссис Лиепу, которая на голову выше своего низкорослого мужа. Эта знаменитая красавица вышла в Латвии замуж за сына миллионера только ради денег. Теперь им никуда друг от друга не деться, оба нищие, как и все остальные.
Каждую пятницу после работы на Воннегутском металлургическом заводе — он принадлежит семье, чей младший сын вскоре напишет книгу о войне в Германии и бомбардировке Дрездена, — мистер Мелдерис и мистер Лиепа встречаются на лестнице. Оба в темных костюмах, при галстуках, туфли начищены до блеска, волосы гладко зачесаны. Прогулочным шагом они направляются в сторону Центральной авеню. Обычно господа возвращаются далеко заполночь, слегка взлохмаченные, распевая песни или шумно беседуя. Расставаясь, они чинно говорят друг другу: «Спокойной ночи, инспектор Мелдерис» и «Спокойной ночи, заводчик Лиепа».
В их отсутствие миссис Мелдере из своей комнаты не выходит, готовит, убирает. А если и выходит посидеть на крылечке, берет с собой вязанье или что-нибудь чинит. Всплакнет, когда другие женщины останавливаются поговорить.
Миссис Лиепа примерно через час после ухода мужа покидает Парк-авеню. Перед выходом она ярко красится, рисует на щеке родинку. На голове завивка, вокруг облако духов «Вечер в Париже». Всем, кто готов ее выслушать, миссис Лиепа сообщает, что направляется на Центральную авеню и уже оттуда автобусом поедет в кино. И уходит. За углом она садится в машину мистера Круминьша. Ему принадлежит машина и дом, доставшийся от отца, который переселился в Америку в 1905 году. Из оказавшихся в нашем поле зрения он ближе всех к статусу американского миллионера.
Около полуночи мистер Мелдерис, пожелав своему сотоварищу спокойной ночи, отправляется к себе. Он кричит миссис Мелдере, что ужин остыл, что он устал смотреть на ее вечно кислое лицо после приятно проведенного вечера, что она хитростью женила его на себе, что она из простых и недостойна его. Он кричит, что никогда бы на ней не женился, если б знал, что они в конце концов окажутся здесь. Из комнат Лиепы не доносится ни звука. Миссис Лиепа вернулась чуть раньше и наливает ванну для ежевечернего купания. Тихонько напевая, она будет нежиться в пене до двух часов ночи.
Но вот как-то мистер Мелдерис переходит все границы. Снизу доносятся шум падения, удары, крики. Вначале миссис Мелдере молчит, а потом просит о пощаде.
— Ты должен спуститься вниз, — говорит мама.
— Нет, — отвечает папа, — это их дело, мужа и жены. У них своя комната, пусть живут, как хотят.
— Он живет, как он хочет, а не так как они хотели бы. Она не хочет, чтобы он ее избивал. Сойди вниз, пока он ее не убил.
— Нет, мы не имеем права вмешиваться.
— Ну так сходи к профессору Бриедису, позвони с его телефона, вызови полицию.
— Ты бредишь! Мы не можем вызвать полицию. Они ведь узнают, сколько человек живет в каждой квартире, и всех арестуют. Мы все окажемся в тюрьме.
Миссис Коэн, домовладелица, строго-настрого запретила нам кому-нибудь говорить, сколько семей живет в каждой квартире. Она делает нам огромное одолжение, поселив в одной квартире вдвое, а то и втрое больше народу, чем разрешено. Иначе мы по-прежнему ютились бы в доме пастора Маккормика и возвращали бы ему долг всю оставшуюся жизнь, а не десять лет, как у нее.
— Ты пастор, ты должен к ним спуститься, — говорит мама. Она встает и начинает надевать туфли.
— Что за жизнь, — не унимается она. — В доме полно мужчин; разве ж не мужчина должен прийти ей на помощь?
Когда она уже спускается по лестнице, открывается дверь напротив и профессор Бриедис проносится мимо.
— Прекратить! — приказывает он. — Сейчас же!
Мама и профессор Бриедис приводят миссис Мелдере наверх. Она плачет, еле держится на ногах. Из носа течет кровь, одна щека багровая от удара. Ладонь правой руки порезана. Мама ее успокаивает и принимается перевязывать рану.
— Зверь, — бормочет она, — солдат, дикарь, варвар. — В этой череде слов она не упоминает «русский», «коммунист-безбожник», как обычно многие из латышей. Все слова весомы сами по себе.
— Казалось бы, после всего, что мы перетерпели во время войны, будем жить спокойно. Никогда не видела, чтобы латыш такое вытворял, даже в лагерях, когда пришлось столько пережить. Никогда не думала, что мне придется увидеть такое.
Мама осматривает руку миссис Мелдере и вздыхает. Та сильно порезалась, пытаясь вырвать у мужа нож.
— Придется зашивать. Завтра же пойдем к врачу. Получим у него справку о том, что он с тобой сделал. Агата, возьми словарь, выпиши мне на листок слова: насильственный, муж, пьяный, избита, нож, справка, развод.
Я принялась за дело, но все время волновалась, что мама пойдет к врачу, а что если и в полицию, но, вероятно, она знает, что делает.
Миссис Мелдере, конечно, не развелась, этого никто никогда не делает. Назавтра мистер Мелдерис явился с букетом красных роз. Вечером в пятницу вместе с мистером Лиепой никуда не пошел. Вдвоем с миссис Мелдере — она в новом платье, раненая рука на перевязи — они отправляются в кино. На следующий день миссис Мелдере заявляет маме, что мужа ее нельзя ни в коем случае винить в случившемся. Самая большая беда в том, что приходится жить вместе с другими латышами в такой тесноте. Вскоре они переезжают в Кливленд, где мистер Мелдерис получил более выгодную работу на фабрике. Они никогда больше не повторят этой ошибки — жить в таком близком соседстве с другими латышами.
Наконец-то я с помощью словаря могу перевести почти все, но то, что другие говорят, мне понять труднее. Когда слушаю радио, иногда улавливаю какое-нибудь слово или даже предложение. Но чтобы понять, я сначала перевожу их на латышский. С разговорной речью еще хуже. Мне страшно, что в школе, если я буду часто ошибаться, меня из-за моей тупости будут наказывать. И ребята по дороге домой меня обязательно побьют.
Первый школьный день выдался солнечным. Мама утром занята на кухне в ночном клубе «La Rue», как и вечерами.
— Ты уже достаточно взрослая, чтобы идти одной, — говорит она.
Беата будет учиться в Шортриджской средней школе, так что нам придется расстаться. Беата добирается до школы автобусом; каждая поездка обойдется ей в одиннадцать центов, или в жетон. Она боится пропустить свою остановку, боится, что не найдет дом. В 45-ю основную школу мне ходить всего за два квартала — как сквозь строй, под градом ударов.
И миссис Чигане не сможет меня проводить, она устроилась на работу в магазин «Hooks» — печет гамбургеры и учится готовить напитки с газированной водой и мороженое с фруктами и сиропом. Управляющий сказал, что она для этой работы старовата, но так как она быстро схватывает, он в конце концов научит ее обращаться с кассовым аппаратом. Вот тогда-то можно будет надеть красивое платье, сидеть за прилавком и получать деньги.
Я испугана и в то же время испытываю облегчение, что мама не сможет пойти со мной в школу. Она тоже учит английский по книгам и газетам, а с разговорной речью у нее не лучше, чем у меня. И я краснею при одной мысли о том, что мама вдруг заговорит. А что она наденет? Ее единственное выходное темно-синее шерстяное платье с белым кружевным воротничком, мелкими пуговками и длинными рукавами вытерлось, обносилось, сзади блестит. Она носит черные туфли на шнурках. Здесь так никто не одевается. Я стыжусь мамы, но еще больше стыжусь своего предательства.
Отвести меня предложила миссис Коэн, наша домовладелица. Я жду на лестнице, она опаздывает. Одета миссис Коэн как обычно, когда показывает латышским семьям квартиры. Подол платья оторван, внизу болтаются какие-то нитки, на пышной груди — пятна от еды. Она не причесана, жидкие волосы лоснятся, лицо красное. На толстых голых ногах стоптанные мужские шлепанцы без задников, они хлопают при каждом ее шаге. В сумочке ключи, сигареты и конверты с квитанциями об уплате за квартиру. Одна ручка сумочки оторвана и держится на английских булавках. Миссис Коэн ест пончик, сахарная пудра осыпается на платье.
Она достает еще один пончик, делит его пополам, протягивает мне. Когда я отказываюсь, миссис Коэн печально качает головой. Что ж, она хотела как лучше.
Дети парами и стайками спешат в школу. Они здороваются, некоторые за руку, весело смеются. Кажется, нет никого, кто шел бы один. Я надеюсь, что меня с миссис Коэн никто не заметит, но не заметить нас нельзя. Мне кажется, ребята перешептываются и смеются. Скорее всего, договариваются, как меня потом побить. И я ни за что, ни за что не должна плакать, а то мне же будет хуже.
Миссис Коэн вводит меня в директорский кабинет. Мисс Эббот, элегантная дама с седыми волосами, оглядывает меня, потом смотрит на миссис Коэн и спрашивает: «Это твоя мама?» Она медленно повторяет вопрос. Миссис Коэн трясет головой и бросается что-то длинно объяснять, что — я не понимаю.
Я тоже энергично трясу головой. Мисс Эббот согласно кивает. Она показывает мне листок бумаги и предлагает вписать свое имя и адрес. Миссис Коэн переводит мне вопросы на идиш. В формуляре остается много пустых строк, но мисс Эббот королевским жестом дает понять, что это не важно. Она берет меня за локоть и уверенно ведет в сторону лестницы. Миссис Коэн, шаркая тапками, уходит, потом оборачивается и ободряюще машет мне рукой.
Коридоры похожи на комнаты; солнечный свет вливается в огромные высокие окна с обеих сторон здания. Деревянный пол натерт до блеска, на стенах картины в золоченых рамах, на них мужчины в старинных фраках и мундирах. Вдоль одной стены коридора полки под стеклом с книгами, чучелами птиц, глобусами и картами. Школа замечательная. Вот бы побыть здесь одной, здесь будет легче учиться, чем в неуютных комнатах в лагерях. Может быть, я буду получать одни пятерки, может быть, кто-нибудь из ребят мне поможет, примет меня в свою компанию.
Я взглянула на свою свежевыглаженную серую юбку, на серую шерстяную блузку, мне уже и сейчас жарко. На каждом кармашке блузки земляничка, это бабушка вышивала в лагере. В косичках торчат красные ленточки, черные туфли на шнурках блестят. Другие девочки с сумочками, на них блузки из тонкой жатой или ситцевой ткани, пестрые платьица из хлопка, туфельки, похожие на мокасины. Ничего хорошего меня не ждет. Но я не должна плакать, ни за что.
Мисс Эббот вводит меня в помещение, где уже сидят ученики, и указывает на место в первом ряду. Перебросившись несколькими словами с мисс Бихлер, наставницей седьмого класса, она обращается к детям. Война, лагеря, Латвия, Россия, Германия, Америка — я улавливаю некоторые слова. Взгляды ребят сверлят меня насквозь, я чувствую себя чудовищем. Мне хочется, чтобы мисс Эббот замолчала. Так и происходит. Она легко подталкивает меня к парте и покидает класс.
Мисс Бихлер склоняется надо мной, задает какой-то вопрос, я не понимаю. Она повторяет.
— Да или нет? — подсказывает она.
От смущения я не поднимаю глаз. Я не знаю, что произойдет, если отвечу неправильно или вообще буду молчать.
— Да или нет? — Мисс Бихлер ждет.
Не дождавшись ответа, мисс Бихлер гладит меня по плечу. От этого неожиданного прикосновения на глаза наворачиваются слезы. Я хочу, чтобы они исчезли, но куда там.
— Все будет хорошо, — успокаивает она.
Слезы льются, я не в силах их остановить. Сейчас меня поставят в угол за то, что я плачу, выгонят из класса, чтоб успокоилась, скажут, чтобы пришла мама поговорить о моем поведении.
— Ах ты, бедняжка, — произносит мисс Бихлер. Она протягивает мне пачку салфеток «Kleenex» и, видя мою нерешительность, показывает, что делать, — вытаскивает несколько и сует мне в руки. Потом подходит к своему столу, достает большую желтую коробку с шоколадными конфетами и пускает ее по рядам. Все берут по одной, я тоже. Мисс Бихлер кладет передо мной еще одну конфету. Лучше бы она этого не делала — и так я отличаюсь от всех в классе. Если бы можно было вернуться в тот момент, когда я не плакала. Взгляды ребят жгут мне спину.
Мисс Бихлер что-то произносит, все вынимают книги. Ребята быстро находят нужную страницу. Она открывает книгу, протягивает ее мне, указывает на какой-то абзац. Был бы сейчас у меня под рукой словарь, но мне и в голову не пришло взять его с собой или спросить, можно ли это сделать. Мне казалось, это будет воспринято как обман, как поступок, подлежащий строгому наказанию.
Через пару минут ребята открывают парты. У них с собой ручки, бумага, карандаши, тетради для записей, мелки и прочие школьные принадлежности. Мисс Бихлер смотрит на меня и вздыхает.
Сколько же еще мне нужно узнать; меня охватывает чувство безысходности. Когда сесть, когда встать? Где туалет и когда можно выйти? Когда можно пойти домой обедать, во сколько вернуться? Какие школьные принадлежности мне нужны, где их достать и кто за них заплатит? Что будет, если из того, что написала мне на листочке мисс Бихлер, я ничего не достану? А если опять меня попросят что-нибудь сказать? И если я снова начну плакать?
Утро тянется медленно. Учителя мне улыбаются, ребята меня не замечают. Когда звенит звонок, я понимаю, что можно идти обедать, и быстро вскакиваю. Выхожу из здания школы и ни жива ни мертва жду нападения. Надо как-то прикрыть глаза и лицо, когда ребята, пока учителя не видят, начнут меня толкать, бить, пинать.
Готовая принять удары, я преодолеваю два квартала, но ничего не происходит. Ребята идут где-то позади, перешептываются, смеются, но никто не нападает. Они смотрят мне вслед, когда я захожу в наш неприглядный дом, и я с облегчением закрываю за собой дверь.
Я надеюсь, они не подумали, что я буду здесь жить всегда, более того — надеюсь, они не приняли миссис Коэн за мою маму. Но больше всего я надеюсь, что научусь говорить по-английски. Может быть, тогда все изменится, может быть, я и сама смогу с кем-нибудь подружиться. Это кажется невероятным, но это моя последняя надежда.
И у меня получается — в течение следующего месяца я овладеваю английским. Научиться понимать сказанное помогла мне прежде всего математика. Мисс Пинкертон, учительница математики, пишет на доске задания и уравнения, я внимательно слушаю ее пояснения. Задачки простые, такие мы решали два года назад в лагерях, поэтому все внимание я могу сосредоточить на словах.
Учебные воздушные тревоги на случай атомной войны тоже дело знакомое. Каждую неделю мы тренируемся быстро вставать из-за парт, ложиться на пол и лежать, положив руки на затылок. На широкие окна опускаются шторы. Через несколько минут мисс Бихлер звонит в колокольчик: «Тревога отменяется», — произносит она.
Однажды нам велели лечь в коридоре лицом на пол, двери в классы закрыли. Пять минут мы должны были лежать неподвижно, пока учителя перешептывались, сверяя часы. Девочки морщились, оттого что приходится ложиться на пол. Еще раз нас всех водили в подвал, где велели сесть на корточки и прикрыть голову руками. Многие ерзали, жаловались, что неудобно и скучно.
В такие минуты я ощущала свое превосходство над американцами. Как они не понимают, что с минуты на минуту начнут сыпаться бомбы. Вот когда они обрадуются, что есть где спрятаться. Я хотела сказать учителю, что на самом деле лучше всего прятаться в подвале, но что никто не сможет просидеть на корточках все время, пока будет продолжаться налет. Лучше отнести вниз матрасы, мы бы себе там лежали тихонько и ждали, пока улетят самолеты. Жалобы и нытье казались мне ребячеством. Мысленно я уже расставила в подвале удобные стулья, принесла теплые одеяла, радиоприемники, которые работают, батарейки, наносила туда в огромных количествах продукты. Об этом я больше всего любила мечтать, я представляла себе все это во время переменок, когда смотрела, как играют другие дети.
Приближается День благодарения, чужой праздник. Как и День всех святых, этот праздник в школе тоже отмечают. На стену вешают картонных паломников, индюшек и тыквы. Небо в тучах, сыро, холодно, два квартала до школы я преодолеваю бегом. Я по-прежнему хожу одна. Несколько раз — можно пересчитать по пальцам — мальчики, которые дежурили на пешеходном переходе, здоровались со мной, но обычно никто со мной не заговаривает. Я тороплюсь домой, выполняю домашние задания, слушаю радио и читаю. Два вечера в неделю я мою посуду в ночном клубе «La Rue».
Я не спускаю глаз с часовой стрелки, считаю минуты до конца уроков. Дома меня ждут «Маленькие женщины». Мне нравится, что в этой книжке сестры откровенничают с мамой, знакомятся с Лори, разыгрывают пьесы в своей уютной комнате. Я не могу дождаться, когда окажусь дома и, примостив книжку за тарелкой с супом, погружусь в чтение. А мисс Бихлер рассказывает о том, как паломники достигли каменистого берега, чтобы здесь провести первую трудную зиму в новой стране.
И тут это случилось.
Внезапно я понимаю все, что говорит мисс Бихлер — все! А не только отдельные слова, и мне не приходится переводить предложение на латышский. Я понимаю все, что говорит мисс Бихлер, и именно тогда, когда она говорит.
Это чудо! Сердце мое подпрыгнуло, забилось, меня захлестнула волна радости. Мне хочется кому-нибудь сказать, всем рассказать, что случилось. Я понимаю по-английски!
Я окидываю взглядом класс. Не могу поверить, что другие не заметили этого чуда, но, кажется, не заметили. Мне так хочется рассказать им об этом, чтобы и они порадовались вместе со мной. Но, похоже, небо проясняется. День благодарения уже не такой чужой праздник.
Я бегу домой вприпрыжку, напевая себе под нос. Я надеюсь, что на Парк-авеню найдется хоть кто-нибудь, кому можно будет об этом рассказать, но никого нет. Все на работе. Я достаю свою книжку, кладу ее и принимаюсь разогревать суп.
— Я понимаю английский, я понимаю английский, — громко скандирую я.
И словно бы поздравление с успехом в этот же день приходит письмо от бабушки. Она прошла все проверки и исследования и может ехать в Соединенные Штаты к дяде Яше. А потом, как только накопит денег на автобус, переедет в Индианаполис.
Овладение английским тем днем, конечно, не ограничилось, наоборот, моя удача только раззадорила меня. Но проходит еще немало времени после Нового года, прежде чем я отваживаюсь заговорить.
Мисс Бихлер стоит липом к классу, задает вопросы по только что прочитанному рассказу. Я боязливо поднимаю руку. Сначала она меня не замечает, но, заметив, широко улыбается.
— Он пошел их предупредить, что приближаются англичане, — говорю я. Голос мой дрожит. Я чувствую, что краснею, что шея покрылась красными пятнами, но я набралась смелости и сказала.
— Да, правильно, очень хорошо, — улыбается мисс Бихлер. — Ты это сказала, — добавляет она. Ребята за моей спиной начинают аплодировать.
— Она говорила, — произносит кто-то, — она что-то сказала.
— Я рад за тебя, — говорит Джон Стафни, мой сосед по парте. Мне неловко, но я ужасно довольна. Я выучила английский, выучила. И выучила сама.
Это событие не внесло особых перемен в мою школьную жизнь, но постепенно ребята начинают со мной заговаривать. Некоторые девочки вместе со мной ходят домой, другие здороваются. Меня по-прежнему никто не приглашает после школы играть, не приглашают на день рождения, о которых на переменках столько разговоров, но уже не всегда свои два квартала я иду одна. На следующем уроке физкультуры я уже не самая последняя, кого приглашают в волейбольную команду.
— У тебя появляются друзья, — говорит миссис Чигане. — Я видела, как ты шла домой с двумя американскими барышнями.
— Да, может быть, — говорю я, но знаю, что настоящей подруги у меня нет. Подруги знакомы с мамами, ходят друг к другу в гости, разговаривают по телефону. У нас дома телефона нет, да я бы и не хотела, чтобы кто-то пришел к нам на Парк-авеню. Я не вынесла бы, если бы кто-то увидел заставленные вещами комнаты и попросил бы разрешения заглянуть в шкаф и примерить что-нибудь из моей одежды. У меня нет ни столика с зеркалом, ни сумочки с косметикой, а мне кажется, что очень важно уметь красить брови и щеки. Другие девочки занимаются этим после уроков.
Домашнее чтение — еще один вид учебы. Некоторые книжки, например, «Маленькие женщины», рекомендовали прочесть учителя, но большинство мы с Беатой разыскиваем в библиотеке сами. Беата после школы ходит убирать квартиры, я тоже два вечера мою посуду в ночном клубе «La Rue», но в пятницу вечером мы обычно свободны. Если есть деньги, мы отправляемся в центральную городскую библиотеку. Иногда ходим в кино, хотя единственный кинотеатр, куда мы можем позволить себе пойти, находится на улице Огайо, билет здесь стоит двадцать пять центов. Вокруг стриптиз-клубы и бары, поэтому все время надо быть начеку. Здесь бывает много молодых парней в военной форме из Форта Бенджамина Харрисона и потрепанных старых мужчин, которые так и норовят дотронуться до вашей спины или ног. Нам часто приходится пересаживаться с места на место, чтобы без помех досмотреть фильм до конца. Обычно же мы пешком преодолеваем двенадцать кварталов до филиала библиотеки на углу Тридцатой улицы и Меридианной. Мы проводим там вечера напролет, выбираем книги и читаем, устроившись перед камином в удобных креслах со спинками, пока не появляется кто-нибудь из взрослых, и мы сразу же уступаем ему место.
Мы прочитали все, что рекомендовали нам учителя. Мисс Бихлер посоветовала мне прочитать книгу «Я помню маму», она меня огорчила, а не порадовала, как надеялась учительница. История девочки, которая в школе так одинока, потому что она из другой страны, вначале мне понравилась, но потом показалась совершенно невероятной. Я не могла представить себе, как это мама помогает мне подружиться с другими детьми, приглашая их к себе в сияющую чистотой кухню, улыбается, готовит им угощение, старается им понравиться. К большому удивлению мисс Бихлер, в одном из домашних сочинений я призналась, что прочитала «Анну Каренину».
— Ты ее поняла? — спросила мисс Бихлер.
— Конечно. Книга мне очень понравилась.
Мама тоже прочла ее, когда ей было двенадцать. Я заявила, что собираюсь читать «Войну и мир», но тут мисс Бихлер подвела черту.
— Ты для этой книги еще слишком мала. К тому же не стоит все время думать о войне. Пора интересоваться и чем-то другим…
Я не говорю ей, что, хоть и не все поняла, но с большим интересом прочитала «Прощай, оружие» и «По ком звонит колокол», она бы решила, что я совсем ненормальная. Совершенно случайно я наткнулась на книгу, которая была написана как будто для меня — «В Бруклине растет дерево». В ней рассказывалось о бедной девочке, которой тоже приходится одной ходить по пустым, полным опасностей улицам, потому что родителей своих она видит редко. Мне еще никогда не попадалась книжка, которая рассказывала бы о ком-то, кто находился бы в столь понятной, близкой мне ситуации, да еще в Америке, а не в какой-то другой стране или в другом столетии. Я сказала мисс Бихлер, что это самая любимая из прочитанных мной книг.
— «В Бруклине растет дерево»? Неужели? Не слишком ли? И ты ее поняла? — спросила мисс Бихлер, как я и ожидала.
— Да, да, я поняла, — ответила я. Правда, мне хотелось спросить у мисс Бихлер про некоторые места, но это бы только подтвердило, что книга эта не для домашнего чтения. Одно место я ни за что не могла понять, сколько над ним ни билась. Френсис и ее брат заглянули в коробку, которой дала им поиграть их разбитная тетушка, запретив открывать, и нашли что-то похожее на надувные шары телесного цвета, надули их и вывесили за окно. Я не могла понять, почему всем стыдно, почему все так рассердились. Только через много лет я пойму, что это были за шары.
Кино — исчерпывающий источник информации об Америке. Несколько месяцев подряд у меня самая прекрасная в моей жизни работа. Мистер и миссис Калныньш — молодожены, они поселились в квартире, окна которой выходят на улицу, когда-то здесь жили Мелдерисы. Мать миссис Калныньш живет с ними, у них одна комната и веранда. Миссис Тумсите — деликатная старая женщина, она с любовью говорит о дочери и зяте. Сетует, что мешается у молодых под ногами, им бы надо больше времени бывать вдвоем. Каждый вечер она совершает длинные прогулки вдоль квартала, подолгу стоит на лестнице.
Как-то вечером мистер Калныньш заходит поговорить с папой. Не соглашусь ли я каждый воскресный вечер отводить миссис Тумсите в кино, он готов оплатить мне поездку на автобусе и билет в кино. Вид у него несколько обескураженный, когда он заговаривает об этом с пастором, вместо того чтобы обратиться к маме или прямо ко мне.
И вот мы с миссис Тумсите каждый воскресный вечер отправляемся в кино. Я выбираю фильм, который мы будем смотреть. Я просматриваю воскресную газету, изучаю рекламу кино и восемь крохотных фотографий кинозвезд, которые публикуются каждую неделю. Когда на Парк-авеню газета всеми прочитана, я вырезаю снимки, складываю и в автобусе мы обсуждаем их с миссис Тумсите. Ей больше всего нравятся Дебби Рейнольдс, Джейн Поуэлл, Мици Гейнор. Ей нравятся мюзиклы с «чудными девушками». Я боготворю Стюарт Грейнджер, Джеймса Мейсона, Роберта Тейлора, Монтгомери Клифта, Кэри Гранта. Только потом, когда на экранах появился Джимми Дин, я влюбилась в того, кто был мне ближе по возрасту.
Время мы проводим прекрасно. В автобусе обсуждаем фильм, который смотрели на минувшей неделе, и гадаем, не окажется ли сегодняшний лучше. Если я успеваю прочесть что-нибудь о кинозвезде, пересказываю ей. На обратном пути перевожу диалоги, разъясняю то, что миссис Тумсите не поняла. Мы воображаем, что с героями фильмов произойдет в будущем. Мы снова смеемся над тем, что рассмешило нас в фильме.
Когда мы возвращаемся на Парк-авеню, миссис Калныньш, только что из ванны, вся благоухающая, открывает дверь и приглашает меня на чашку чая или пирожное. Иногда она не открывает долго и выходит в халате, смущенная и раскрасневшаяся. Мистер Калныньш лежит в постели, укутавшись в простыню.
Но однажды вечером в автобусе с нами случилась неприятность. Впереди нас сидели две американки в шляпах и в белых перчатках, с пластиковыми сумочками. Они раз оглянулись, два и придвинулись друг к другу поближе. Мы с миссис Тумсите продолжали разговаривать, и тут одна из женщин обернулась и сердито произнесла:
— Вы должны говорить по-английски, здесь Америка. К вашему сведению, мы здесь разговариваем на английском.
Я стала извиняться, объяснять, что миссис Тумсите по-английски не говорит, но женщина меня перебила:
— Это не оправдание. Пусть выучит. Она должна быть благодарна, что оказалась в Америке. Раз не умеешь говорить по-английски, нечего здесь делать! Пусть едет туда, откуда приехала.
— С нас иностранцев хватает, ступить уже некуда, — добавила ее соседка.
— Все вы, кто не говорит по-английски, коммунисты, а то уже выучили бы. Слава Богу, есть сенатор Маккарти, он вышвырнет вас вон. Он внесет вас в свои списки.
— Вам должно быть стыдно, — медленно произносит одна, обращаясь к миссис Тумсите, которая пристойно и тихо сидит на самом кончике сиденья. Может быть, слов она не понимает, но интонация не оставляет сомнения. Весь дальнейший путь мы с миссис Тумсите молчим.
«Наконец-то убрались», «свора иностранцев», «коммунисты», «пиявки», «кровососы» — несется нам вслед, когда мы выходим из автобуса.
Мистер Бумбиерис, бывший виолончелист Латвийского симфонического оркестра, тоже большой любитель кино. Как только выдается возможность, после работы на Воннегутском металлургическом заводе он отправляется в кино. Мистер Бумбиерис влюблен в Мэрилин Монро. Он говорит о ней беспрестанно, он в восхищении от ее волос, ног, но больше всего его восхищает ее грудь. Он блаженно улыбается, облизывается, жестами изображает пышную грудь, содрогается.
— Ну разве она не великолепна? Saftig, я бы сказал! Всем грудям грудь!
Когда на экраны вышел фильм «Ниагара», мистер Бумбиерис был в восторге от кадров, где Мэрилин Монро лежит абсолютно голая под простыней, на ней, обнаженной, лишь тончайшая батистовая ткань, и поэтому он смотрел этот фильм семь раз. Единственная тема его разговоров — водопады, неверные жены, батистовые простыни, партнер Монро Джозеф Коттен, и, конечно, ее грудь. Когда профессор Бриедис, которого это сумасшествие начало уже раздражать, спросил, почему он столько времени и денег тратит на один и тот же фильм, мистер Бумбиерис ответил:
— Я все надеюсь, что простыня соскользнет-таки.
Это была, конечно, шутка, но история разнеслась по всей Парк-авеню, наделив Бумбиериса отнюдь не присущей ему наивностью.
Мистер Бумбиерис тоже изучает английский. Во время общих обедов и в гостях, когда всегда полно народу, он подзывает нас с Беатой.
— Подойди сюда, девочка, — говорит он, оглядываясь, нет ли поблизости миссис Чигане, которая всякий раз дает ему тычка в бок и велит вести себя пристойно, если он очень уж зарывается. Он вытаскивает тонкую брошюрку с замусоленными уголками. На обложке женщина, блузка с одного плеча соскользнула, ноги раскинуты, она призывно машет рукой. Есть у него и другие книги, на которых изображены пышногрудые женщины, глядя на них, он дрожит, потеет и вытирает лоб.
Книжица раскрывается на его любимом месте.
— Так, — произносит мистер Бумбиерис, — Агата, ну-ка, учи меня английскому. Я хочу слышать, как ты произнесешь. Говори громко. Интересно, что это значит? Здесь написано куунт и фуук, — нарочито длинно, с подвыванием, произносит он гласные, и при этом тяжело дышит.
— Подойди, Беата, ты же играешь в театре в Латышском центре. Выразительное чтение поможет тебе усовершенствовать актерское мастерство. Произноси ясно. Читай это место, где написано coont и foock.
Мы пробуем отойти от него.
— Держись от него подальше, — советует Беата, — он чудовище.
— Произнеси оба слова вместе. Произнеси фуук юур куунт.
Он прижимает меня к углу дивана.
— Скажи, я хочу услышать, как ты это произнесешь.
Миссис Чигане приближается к нему с посудной тряпкой в руке.
— Старый развратник, — говорит она, — оставь девочку в покое. Я про тебя все знаю.
— Я ничего не делал. Что я сделал? Она ходит в школу, у нее преимущество в получении образования, мне правительство их не предоставило, она получит бесплатное образование, ее учат английскому. Я хочу только, чтобы она и меня поучила.
— Замолчи! — миссис Чигане размахивает посудной тряпкой. — Отойди от девочки. Сейчас же!
Но мистер Бумбиерис не уходит, и она бросает в него тряпкой, угодив прямо в лысую макушку.
— Миссис Чигане следовало быть более сдержанной. Я думала, она лучше воспитана, — позже с осуждением произносит мама.
Но и этот неслыханный поступок утихомиривает мистера Бумбиериса только до следующего раза.
— Что это такое? Что значит прик? — шепчет господин Бумбиерис. — В словаре неправильный перевод. Ну же, девочки, скажите, как это произносится.
Все латышские семьи письменно обязались в течение последующих двадцати лет жертвовать определенную сумму латышской общине, и был куплен дом с тремя спальнями на углу 25-й улицы и Центральной авеню. Дом запушен и постепенно ремонтируется. По вечерам и в конце недели здесь проводятся поэтические вечера, лекции, беседы, ставят пьесы, даже дают концерты, репетируют любители народных танцев. Беате все это нравится, и она меня дразнит, что я, вот, все одна да одна, все за книгами, а она ходит в Центр, как только выпадает возможность — после уроков или после работы. Домашние задания она делает поздно ночью, сидя на полу в коридоре, чтобы свет никому не мешал.
Одна в кино я ходить не могу, но я им увлечена по-настоящему. После того случая с женщинами в автобусе миссис Тумсите в кино ходить отказалась, а Беата, если не работает, предпочитает пойти в Центр, репетировать или отбиваться от комплиментов полудюжины латышских парней, которые в перерывах любой ценой пытаются добиться ее внимания.
Как-то осенним вечером я одна отправляюсь в кино. Я знаю, что должна быть очень осторожной. Поход в кино на улицу Огайо с ее стриптиз-клубами совершенно исключается. В кинотеатре на 16-й улице идут черно-белые фильмы о преступлениях и наказаниях, например, «Выхода нет» и «Я — беглый каторжник». В кинотеатре «Esquire» гораздо интереснее. Фильм «Наследница» заканчивается тем, что Монтгомери Клифт стучится в двери Оливии де Хэвиленд, а его не впускают, в фильме «Чужие в поезде» Фарли Грейнджер замышляет убийство жены, в фильме «Место под солнцем» Монтгомери Клифт наблюдает, как тонет Шелли Уинтерс. А в центре города идут цветные фильмы, в которых прекрасно одетые женщины и мужчины влюбляются, и конец в этих фильмах всегда счастливый. Так я и отправляюсь в кинотеатр «Loew» на Пенсильвания-авеню. Домой я доберусь благополучно, потому что остановка автобуса всего в одном квартале от нас, на хорошо освещенном углу. Останется только глянуть, кто сидит у меня за спиной, и быстро мчаться, если за мной кто-нибудь увяжется. На отрезке 24-й улицы между Центральной авеню и Парк-авеню свет выключают рано. Маленький продуктовый магазин и сапожная мастерская работают только до пяти. Но я не хочу думать об опасностях, которые подстерегают меня по дороге домой. Я с восторгом думаю о том, что увижу, как танцует и поет Мици Гейнор и как за ней ухаживают.
В кинотеатре я выбираю место в центре, сзади еще несколько рядов. У меня за спиной никого нет, а если кто-то и сядет со мной рядом и начнет приставать, как делают это старые мужчины на улице Огайо, я быстро переберусь на другую сторону. Кинотеатр полупустой, вечером в рабочие дни это обычная картина. Чуть впереди сидят немолодые муж с женой. Мне, конечно, хотелось бы сидеть поблизости, чтобы быть под их защитой, но разве им понравится, если я сяду рядом, когда столько пустых мест. Прежде чем открывается занавес, входит еще несколько зрителей, большинство мужчины, большинство поодиночке. Я запомнила, кто куда сел, чтобы можно было перебраться, если вдруг понадобится. Нет и молодых мужчин по двое или в компании, которые могли бы встать на пути, как возле кинотеатра на улице Огайо молодые солдаты из Форта Беджамина Харрисона.
Мици Гейнор на экране танцует, красный атлас развевается, жемчуг блестит. Ноги в чулках-паутинках грациозно взлетают, она обмахивается страусовым пером. Ее боготворят двое — кого из них она предпочтет?
Моего плеча касаются теплые пальцы и не исчезают. Я чувствую влажное дыхание на затылке, пальцы касаются моей руки. Не спуская глаз с экрана, я перебираюсь на несколько рядов вперед, ближе к женатой паре. Я сразу же понимаю, как настойчиво человек преследует меня — он садится сзади.
Я сижу и думаю об одном — как бы он до меня не дотронулся, но он дотрагивается. Его рука скользит через мое плечо к груди. Я встаю и снова пересаживаюсь. Я вижу висящую белую плоть на темном фоне его брюк. Я ощущаю его запах, мои шея и плечи чутко реагируют на каждое его движение, я знаю, что он собирается делать, прежде чем это происходит.
Я пересаживаюсь еще дважды, но он меня преследует. Во тьме кинозала он кажется мне великаном, опасным, настойчивым, обуреваемым вожделением. Он вправе вести себя так: я не должна быть здесь одна. В отчаянии я пересаживаюсь на тот ряд, где сидит женатая пара, но почти сразу же его дыхание впивается в мой затылок. Он кладет руку на мое плечо. Она бледная и узловатая; кончики пальцев слегка отогнуты вверх. От отвращения меня начинает тошнить, но глаз от экрана я не отрываю, в испуге жду, что предпримет он дальше.
Я чувствую, как он напрягся, готов напасть, но что-то ему помешало. У меня за спиной какая-то суматоха, кто-то велит ему выйти, начинается потасовка, и вот его уже нет. Я не оборачиваюсь, а то он еще подумает, что я приглашаю его вернуться. Я пытаюсь сосредоточиться на платье Мици Гейнор, оно похоже на корсет, который миссис Чигане привезла из Латвии, только у нее он черный и носит она его под платьем, а здесь он вышит ярко-красными блестками и надет так, что виден и мужчинам, и женщинам.
Но я уже не в силах следить за происходящим на экране, фильм кажется фальшивым и назойливым. Мне даже все равно, счастливым будет конец или нет, я жалею, что не пошла в «Esquire». Конечно, Мици Гейнор и другие красивые девушки, героини фильма, вызывающе хороши на экране, но во тьме кинотеатра их никто не преследовал, никто им не угрожал по дороге домой, никто не прятался под лестницей, чтобы напасть, никто не волочил их по цементному полу. Мне захотелось, чтобы этих милых девушек вытащили из машины на какой-нибудь пустынной улице Индианаполиса и затолкали бы в погреб в Лобетале. Я хотела увидеть фильм, рассказывающий правду.
Внезапно кто-то касается моего плеча, я в страхе съеживаюсь. Мужчина в форме. Я так испугана, что не сразу понимаю, что это не военный, а полицейский. Он стоит в проходе и зовет меня. Я, конечно, виновата во всем, в чем он обвинит меня, я не должна была приходить сюда одна. Меня обязательно арестуют и посадят в тюрьму. Я краснею, сердце колотится, я сдерживаю слезы, но чувствую, как по ногам текут теплые ручейки. Мне становится совсем стыдно.
Полицейский снова кивает. Моча жжет ноги, рубашка прилипла. На мне широкая, колоколом, ситцевая юбка, первая, которую я сама сшила на уроках труда. На крапчатом фоне желтые и коричневые листья. Нечего и надеяться, что полицейские в тюрьме не заметят пятен на юбке. Лицо и шея кирпично-красные. Я дрожу, продвигаясь вслед за полицейским к выходу. Мужчины в последних рядах смотрят на нас.
Полицейский заводит меня в маленькую комнатку, в кабинет управляющего, спрашивает имя, возраст, адрес, имена родителей. Я знаю, что ничего не смогу скрыть. Больше всего меня мучит, что из-за меня будут неприятности у родителей. Я надеюсь, что полицейские не пойдут на Парк-авеню и не арестуют всех за нарушение правил аренды квартир, миссис Коэн предупреждала, что такое может произойти.
— Почему ты пришла в кино одна? — спрашивает он. — Где твои родители?
— Мама работает в ночном клубе «La Rue». Я не знаю, где отец сейчас, на каком он собрании, а потом…
— Он придет за тобой после кино?
— Нет.
Они, вероятно, пойдут за ним в Латышский центр и выведут в наручниках. Он рассердится на меня. То, что здесь я оказалась одна, моя очередная вина.
Раздается решительный стук, дверь открывается. За ней стоит мой преследователь, наваждение тьмы.
— Этот человек к тебе приставал, — строго говорит полицейский, который его держит. — Ты должна его узнать.
Я мешкаю. Я неясно помню пальцы мужчины и влажное, тошнотворное дыхание за моей спиной. Но этот мужчина ниже ростом, старше и выглядит гораздо безобидней, чем мне помнится.
У этого кожа болезненно-бледная, лысую макушку прикрывают несколько зачесанных темных слипшихся волосков, он весь вспотел. На нем темно-синий поношенный костюм и грязная белая рубашка; на руке плащ. Вид ужасно испуганный.
Полицейский считает, что молчу я слишком долго.
— Он и до тебя приставал к девушке у кассы, и она попросила контролера вызвать нас. Мы сидели в последнем ряду и видели, как он все время тебя преследовал. Это тот самый?
Я смотрю на руки мужчины, на его бледные узловатые пальцы, грязные ногти.
— Да, мне кажется, это он.
— Так да или нет?
— Да.
— Ты уверена?
— Да.
— Ладно, значит, можно его уводить и писать обвинение. Если повезет, вышлем его из страны.
— Вышлем из страны? — переспрашивает второй полицейский.
— Еще один из этих грязных иностранцев, они тут теперь на каждом шагу. Француз. Один из тех подонков, что работают в парке аттракционов, у него туристская виза. Пусть отправляется туда, откуда явился. Будет, наконец, спокойнее.
Мужчина пытается возразить.
— Нет, нет, я ничего не делал. Она мне подмигивала. Нет, нет.
Когда полицейские перестают обращать на него внимание, он начинает плакать, упрашивать.
— Пожалуйста, пожалуйста, — он вытирает лицо носовым платком, потом рукавом. И продолжает умолять, когда полицейский его уводит.
— Давай, давай, — говорит офицер, — нашему государству иностранное отребье ни к чему.
— Тебе придется подтвердить, что задержанный приставал к тебе. Когда ты его первый раз заметила? Ты его видела, когда села неподалеку от него?
Допрос продолжался. Я думала, меня спросят, почему я ему подмигнула, и никто не поверит, когда я стану это отрицать, но, казалось, полицейского это не интересует. Он все спрашивал, как я перебегала с места на место и где побывали руки мужчины, касался ли он меня своим телом.
— Брюки были расстегнуты? Половой член виден?
Натолкнувшись на мой недоуменный взгляд, полицейский показывает на свои колени. Я прекрасно понимаю, что он имеет в виду, я помню русских солдат в погребе. Мое лицо и шея становятся багровыми, кровь пульсирует, кажется, вот-вот кожа лопнет.
— Да.
Заканчивая разговор, полицейский протягивает мне номер телефона.
— Позвони, если до суда возникнут какие-то вопросы.
— До суда?
Мои наихудшие опасения оправдались.
— Да, ты отличный свидетель. Мы упечем его в тюрьму. Твоя мама тоже должна прийти с тобой.
— Маме приходить обязательно? — Я сделала вид, что на суд-то я уж как-нибудь могу прийти и одна, чтобы мама и папа никогда об этом не узнали.
— Да, мама должна прийти. Много времени это не займет. Делать ничего не придется, только повторишь то, что рассказала сегодня мне. Вспомнишь?
— А девушка возле кассы? Она не может быть свидетелем? Разве не к ней первой он пристал? — Мой страх перед маминой реакцией сродни моей смелости задавать вопросы полицейскому.
— Она сразу ему сказала, чтобы убирался. С ней у него ничего не вышло.
Выхода нет. Я должна буду рассказать о случившемся маме, от стыда она начнет плакать. Бывает, она при этом судорожно всхлипывает, обхватив руками плечи, но может и не произнести ни слова. Мой самый серьезный проступок — причиненная ей боль.
— Послушай, — говорит полицейский, — я знаю, ты боишься. У меня у самого дочери. Но с тобой будет мама, ничего страшного не случится.
Полицейский не знает мою маму.
Но он по крайней мере не грозится посадить меня в тюрьму. Он спрашивает, не хочу ли я остаться досмотреть фильм; он меня отпускает. Когда я мотаю головой, он понимающе кивает. Потом сажает меня в патрульную машину на заднее сиденье и подвозит к автобусной остановке.
— Я хочу дать тебе совет, — говорит он, прежде чем открыть дверцу. — Ты очень красивая девочка. Поэтому ты должна быть очень осторожной. Очень внимательной.
Я молчу, я не совсем понимаю, при чем здесь красота, хотя мне нравится, что полицейский сказал об этом.
— У меня у самого дочки. Я и тебе говорю то же, что им: не ходи одна в кино, не езди одна в автобусе. Сиди дома. Будешь разгуливать по темным улицам, сама на себя навлечешь беду. Ты даешь повод таким мужчинам, ты их соблазняешь, и они не могут устоять. Мне не хотелось бы тебя допрашивать еще раз.
Я знаю, что есть мужчины, которые нападают в кинотеатрах, в автобусах, если едешь на заднем сиденье, из машин, которые подъезжают близко к тротуару. «Пойдем, красавица, — зовут они, хотя темнота скрывает мое лицо и фигуру. — Поехали, малышка, покатаемся, ну же». Я никогда не хожу по восточной стороне Центральной авеню возле 11-й улицы, где расположены бары, я всегда перехожу на другую сторону и иду в противоположном движению направлении. Справившись с работой в «La Rue» и выйдя из автобуса уже заполночь, я мчусь на всех парах домой. Я знаю, что мужчины опасны, я убегаю, если ко мне кто-нибудь пристает. Но этого мало. Виноватой все равно оказываюсь я.
Когда я открываю дверь и захожу, выясняется, что дома никого нет. Я пытаюсь читать, но смысл слов до меня не доходит. Я слишком огорчена своим проступком, тем, что придется пережить родителям. Я готова на все, лишь бы помочь маме со всем этим справиться.
Когда приходит мама, я все ей рассказываю. Продолжается это долго, потому что она то всхлипывает, то уходит в ванную комнату, открывает кран с холодной водой, ополаскивает лицо, говорит, что не может больше слушать, но снова и снова задает одни и те же вопросы.
— Как ты посмела одна пойти в кино? Как докатилась до объяснений с полицией? Как посмела навлечь на нас такие неприятности?
Я пытаюсь объяснить, но больше молчу. Мама наказывает меня, всем своим видом демонстрируя боль, которую я ей причинила.
— Как ты могла сотворить такое? — снова и снова спрашивает она.
Наконец она успокаивается. Скидывает туфли и ложится. Берет книгу.
— Ну, что ж. Придется мне с тобой пойти. Взять выходной и лишиться дневного заработка. Я действительно не знаю, как мы рассчитаемся за квартиру. Отцу ничего не говори, и я сейчас больше не хочу об этом разговаривать, я хочу почитать.
Когда приходит Беата, родители уже спят. Я на цыпочках пробираюсь мимо их кровати к Беате в ванную.
— Она так сердится. Я таких дел натворила, — шепчу я. И быстро рассказываю сестре обо всем, что случилось. Но Беату ничего, абсолютно ничего не задевает.
— И что она сказала? — кивает она в сторону спящих родителей.
— Она еще не рассказала. Она ничего не сказала, когда он пришел домой.
— Похоже, и не собирается рассказывать, так что не волнуйся. А что, у того старика штаны были расстегнуты? И инструмент стоял торчком? Вот так? — она подняла палец. — Он им к тебе прикасался?
Мы обе когда-то видели мужчину с расстегнутыми штанами, прячущегося за темным продуктовым магазином, мимо которого нам приходилось возвращаться домой с автобуса.
— Нет.
— Тогда хорошо. Хорошо, что он тебе не сделал ничего плохого. Ты, вероятно, испугалась.
— Да. Я думала, меня посадят в тюрьму.
Беата засмеялась.
— Это он преступник. Его теперь засадят. Отрубили бы они ему его мохнатую морковку. Тебе все еще страшно?
— Да. Мне жаль, что я ее огорчила.
— Ничего, все это забудется.
Но мы обе знаем, что мама не забудет об этом никогда.
Беата обнимает меня.
— Давай ляжем вместе. Я тебя буду охранять. Помни, ты младшая.
Мы стараемся устроиться поудобней, но кровать у Беаты узкая. Я не могу заснуть, сердце бухает, кажется, я никогда больше не смогу спать.
— Давай сдвинем кровати. Завтра поставим на место, — предлагает Беата. Нам не разрешают перегораживать выход с веранды, где спят родители, но на одну-то ночь можно. Мы забираемся под одеяла.
— Он мерзкий развратник, он ненормальный, — говорит Беата. И я уже не чувствую себя такой виноватой.
— Они сказали, что депортируют его. Он из другой страны, как и мы. Это из-за меня его отправят в лагерь.
— Ну и пусть отправляют. Самому надо было думать. Высунул свой мерзкий прибор. Не бойся. Все будет хорошо.
Беата наклоняется и укрывает меня. Успокоенная, я в конце концов засыпаю.
Когда через пару недель мы едем в суд, мама со мной не разговаривает. Я знаю, что еще несколько дней она не будет со мной разговаривать; надеюсь, не дольше. Дважды мне приходится рассказывать одно и то же в специальной комнате и еще раз — в зале, судье. Я жду, что меня начнут спрашивать, почему я одна была в кинотеатре и почему втянула мужчину в такие неприятности. В то же время мне страшно, что его отпустят, и тогда уж он отплатит мне с лихвой.
Вон он, в поношенном синем костюме, но сегодня он не умеет говорить по-английски или делает вид, что не умеет. Это я говорю и судье. Мужчина смотрит на меня умоляюще, просит пожалеть его.
— Спасибо, что привели ее, — говорит судья.
Мама ему улыбается. Маленький француз вытирает лоб. Когда я выхожу из зала суда, я чувствую, как его взгляд сверлит мне спину. Никто не сказал, какой приговор вынес суд.
— Что с ним будет? Его отправят обратно в Европу? — я представляю себе, как его, в наручниках, везут в концентрационный лагерь.
Помолчав, мама кивает, соглашаясь со мной.
— Скорее всего. Не станут они оплачивать его пребывание в здешней тюрьме.
Я чувствую, как за этим человеком в полосатой одежде с лязгом закрываются ворота. И отправила его туда я.
Это были единственные слова, произнесенные мамой после суда. Об этом злоключении она никогда больше не заговаривает и, насколько мне известно, отцу тоже ничего не сообщает. Спустя примерно неделю она начинает со мной разговаривать, но тон ее с тех пор неуловимо меняется.
* * *
Первый год моего пребывания в средней школе английский язык преподает нам мисс Гутридж. Она не похожа на остальных учителей Шортриджской средней школы. За исключением строгой миссис Виц, преподавательницы латыни, все учительницы одинокие, из тех, кого обычно называют «старыми девами». Мужчины, а их у нас несколько, преподают математику, биологию и химию, все они женаты, за исключением мистера Миллигана. Мисс Гутридж в разводе, так она по крайней мере всем говорит. Нашему классу она задает «Любовную песню Дж. Альфреда Пруфрока», заявляет, что «Сайлес Марнер» скучная книга, что сама она не видит особого смысла в «Юлии Цезаре» и, если нам тоже не нравится, можно не читать до конца. Она с мельчайшими подробностями рассказывает нам о попытках Теннеси Уильямса свести счеты с жизнью, о приступах пьянства, которыми страдал Ф. Скотт Фитцджеральд. Она носит узкие юбки с разрезом сзади, садясь на парту, скрещивает красивые ноги и заявляет, что ей не нравится преподавать английский и что она никогда не предполагала, что придется, но так уж получилось, так что никто не знает, что его ждет. Нам, четырнадцатилетним школьникам, она советует никогда не обзаводиться семьей.
Несколько раз мисс Гутридж утром привозил в школу какой-то мужчина. Девочки с жаром обсуждали, где она могла провести ночь. Мисс Гутридж заявила мисс Петерсон, советнице по вопросам профессиональной ориентации, что тесты на профпригодность — сущая ерунда. Судя по ее тестам, ей ни в коем случае нельзя преподавать, а она вот здесь. И мне советует не обращать внимания на рекомендации мисс Петерсон вместо академического курса для поступления в колледж изучать курс коммерции.
— Ты поступишь в университет, — подбадривает меня мисс Гутридж. Она называет мисс Петерсон дурой, потому что та считает, что я никогда не сумею приспособиться, так как сама призналась, что до сих пор помню войну.
Мисс Гутридж заявила, что темы сочинений — идиотская выдумка, ведь никто не покупает книгу, чтобы читать по заданной теме. Она просит нас закрыть глаза и описать первый же предмет, который увидим. Я описала всадника, который принес весть о войне и изгнании. «Допиши свой рассказ», — говорит мисс Гутридж, после того как прочла первый абзац рассказа о бездомной женщине в журнале «The Atlantic Monthly». Я написала о женщине, которая во время войны потеряла всех, кого любила, и для которой вещи больше ничего не значат.
Я боготворю мисс Гутридж. Я сделала открытие — стоит мне закрыть глаза, и я могу писать обо всем, что приходит в голову, как только подумаю, что это прочтет мисс Гутридж.
— Ты сможешь стать писательницей, — говорит мисс Гутридж. — У тебя столько ценного опыта, тебе есть о чем сказать. Я надеюсь когда-нибудь прочесть твои произведения. Зайду я однажды в какой-нибудь магазин в Нью-Йорке или Париже, возьму журнал и увижу в нем твой рассказ.
Слова ее вдохновляют, но сердце при этом сжимается. Когда мисс Гутридж грозится уехать?
В конце учебного года мисс Гутридж подарила мне «Дневник Анны Франк» с пожеланием написать повесть и о себе.
— Тебе тоже есть, о чем рассказать.
Книгу я читаю и перечитываю до тех пор, пока отдельные куски не запоминаю наизусть. Я изучаю фотографию Анны Франк на обложке, ночью перед сном представляю ее лицо, думаю о том, какие книги еще написала бы Анна, останься она жива.
В центральной городской публичной библиотеке я как одержимая разыскиваю фотографии, на которых изображены концентрационные лагеря. Вот бы набраться смелости и вырвать, выкрасть эти страницы, чтобы как следует их изучить. Обязательно должно быть что-то, чего не заметили другие. Я склоняюсь над отмеченными безысходностью лицами, на которых начертана покорность судьбе, рассматриваю иссохшие фигуры, руки и ноги, похожие на палки. Я верю, что стоит только постараться, и я отыщу Анну Франк, вот она, никем не замеченная, полная достоинства стоит среди спасенных.
В конце концов я смиряюсь с мыслью, что Анна Франк умерла, она никогда больше ничего не напишет.
Я рассматриваю гору очков, отнятых у заключенных. Книги сразу же открываются на тех страницах, которые мне нужны. Это правдивые рассказы о войне, эти люди по-настоящему страдали. Как смею я даже подумать о том, чтобы описать свои собственные незначительные трудности, свой личный жизненный опыт?
Осенью мисс Гутридж не вернулась в Шортриджскую среднюю школу. Ходили слухи, что ее уволили, но мне больше нравится думать, что она нашла работу и уехала то ли в Нью-Йорк, то ли в Париж, где жизнь ее будет интересней.
Меня не удивляет, что мисс Гутридж нет. Никто не остается. Я еще раз пробую написать рассказ, но никак не могу начать. Чувствую облегчение, когда снова заболеваю, не справившись, как всегда, со стрессом. Той осенью мне поставили диагноз — туберкулез, это значит, я буду лежать — в тишине и одиночестве.
Каждый раз, бывая в Индианаполисе, я прихожу на угол 24-й улицы и Парк-авеню. На тротуарах мусор, вязов больше нет. Домик, где был продуктовый магазин, стоит по-прежнему, но теперь в нем ломбард. Как и в других окрестных магазинчиках, окна забраны решетками. Полдюжины домов снесены, на их месте высится огромный магазин напитков, на его окнах тоже решетки. Три дома, в которых жили латыши, в страшном запустении. Там, где когда-то был газон, земля утоптана как на гумне, стекла кое-где выбиты, заколочены картоном или пластмассой. Сомневаюсь, что те, кто обитает здесь сейчас, живут такой же дружной общиной, какая существовала у нас недолгое время.
45-я школа закрыта, окна заколочены досками, на стенах граффити. Кинотеатр на Центральной авеню тоже закрыт, а сомнительные бары живы по-прежнему. На углах мужчины выпивают и подозрительно наблюдают за мной, когда я проезжаю мимо. Мне кажется, что и дома латышей скоро снесут, похоже, жить в них уже нельзя.
Один только господин Бумбиерис долгие годы жил здесь и не переезжал в другой район города. Не вспоминая больше о Мэрилин Монро, он в возрасте восьмидесяти лет застрелился.
Миссис Чигане во всем и всегда нас опережала. Она первая перебралась в Калифорнию. Первая купила тостер. Она отправила Таливалдиса в магазин за огромным караваем «Чудо-хлеба» и стучалась во все двери, приглашая к себе. Мы все толпились в тесной кухне, смотрели, как работает поставленный на середине стола тостер, по очереди закладывали в него хлеб. Мы попробовали и оценили сухарики с маслом, колбасой, виноградным желе и ореховым маслом. Миссис Чигане отправила Таливалдиса в магазин еще раз.
— На сей раз купи две буханки, — сказала она, — чтобы всем хватило. А ты, Агата, иди со мной. Попробуем на пару осилить инструкцию о пользовании скороваркой, чтобы миссис Бриедис опять не пришлось соскребывать морковь с потолка. Ну, рада, что знаешь английский?
— Да.
Я была рада. Изучение английского языка было самым прекрасным, самым захватывающим аспектом освоения Америки.