Через чердачное окно мы перебрались в лодку.

— Я п-погребу, п-пока, а то з-замерз ч-чуть, — пролязгал я и взял весло.

— А ну погоди, — сказал Павлуша, снимая штормовку. На нем была новенькая брезентовая штормовка на «молнии», с капюшоном.

— Да ну… — Начал я. Но он перебил меня:

— Одевай сейчас же, а то… — И с силой натянул на меня штормовку.

— Н-ну х-хорошо, я ч-чуть… а п-потом отдам.

Застегнув «молнию» до подбородка, я взялся за весло.

Я так налегал на него, словно хотел сломать. И уже через несколько гребков почувствовал, как пошло понемногу тепло в руки и в ноги. Я греб стоя, приседая и двигаясь всем телом. Мне казалось, что лодка летит, как ракета. Но не успел еще я выгрести из сада, как нагруженная, словно цыганская повозка, амфибия спокойненько «обштопала» нас, показав корму, из-за которой выглядывала пятнистая меланхоличная коровья морда, и скрылась в тумане за кронами деревьев. Замечательная все-таки у нас техника сейчас в армии на вооружении. Ишь, как прет!

Я выгреб на улицу и, уже не торопясь (потому что немножко запыхался), направил лодку вдоль садов по улице.

Туман клубился над водой, становясь все более белесым и густым. Внезапно из тумана вынырнул, почти наскочив на нас, еще один бронетранспортер, на борту которого белели большие почти метровые цифры: 353 (На бронетранспортере старшего лейтенанта Пайчадзе, как я заметил, был номер 351).

Триста пятьдесят третий тоже был загружен доверху различным скарбом. Там даже стояло пианино, а на пианино сидела… Гребенючка. Заметив нас, она встрепенулась и, кажется, хотела что-то крикнуть, но не успела — бронетранспортер уже проплыл. Я посмотрел на Павлушу. Он смотрел вслед машине растерянно, и в глазах его было отчаяние и досада. Такими глазами смотрят вслед поезду, на который опоздал.

Вдруг я все понял. Он же, видимо, спешил к ней, хотел спасать, специально лодку раздобыл. Может, мечтал вынести ее на руках из затопленной хаты. Все влюбленные в целом мире об этом мечтают. И была же такая возможность. Была. А из-за меня ничего у него не получилось. Опоздал. Из-за меня. Вот если бы не спасал меня, может, и успел. А так — опоздал…

И я почувствовал, что я должен сейчас что-то сделать.

— Слушай, — сказал я, — давай завернем туда. Там, наверняка, еще есть что забрать. Точно.

И, не дожидаясь его согласия, я повернул лодку туда, откуда только что выплыл триста пятьдесят третий — в дом Гребенюков. У Гребенюков была новая большая хата — в прошлом году поставили. Не хата, а дом — просторный, островерхий, под черепицей, с широкими, на три стены окнами, с узорчатой стеклянной верандой. Дом был на высоком фундаменте, поэтому залило его только до половины. Окна были отворены настежь, и внутрь можно было просто заехать на лодке. Я так и сделал.

— Пригнись, — сказал я Павлуше и сам присел, направляя лодку просто в окно.

Это было так странно — заплывать на лодке в дом. Никогда мне еще не приходилось заплывать в дом на лодке.

Павлуша, который сидел впереди, хоть и пригибался, но задел мимоходом головой за люстру, и ее стеклянные сосульки мелодично зазвенели, приветствуя нас внутри дома.

Дом был почти пуст. Только большой буфет с голыми полками отсвечивал воде зеркалами и посреди комнаты плавал кверху ножками сломанный стул.

Гребенюк был, очень хозяйственным и энергичным, к тому же имел, кроме Ганьки, двух сыновей погодков. И, конечно, они смогли сделать все в лучшем виде. Перенесли все вещи сначала на чердак, а оттуда погрузили на машину. И теперь я подумал, что Павлуше, честно говоря, не на что было рассчитывать. Никто бы ему не дал выносить Гребенючку на руках. Разве, может быть, лодкой воспользовались (если бы солдат не было). А всю активную работу по спасению делали бы отец и братья, а мой Павлуша в лучшем случае подавал бы вещи с чердака в лодку. А то могли и отправить его домой на этой самой надувной лодочке, чтобы не вертелся под ногами и не мешал. Вот так… Но я, конечно, ничего этого Павлуше не сказал и не скажу никогда. Пусть тешится мыслью, что он вынес бы ее на руках и она обняла и поцеловала бы его при всех и сказала бы такие слова, которые только в мальчишеских мечтах говорит девушка парню… Пусть тешится…

Бедный Павлуша озирался вокруг с таким разочарованным кислым выражением лица, что мне аж жалко его стало. Как мне хотелось найти хоть какую-нибудь, пусть даже ненужную безделушку Гребенючки, — чтобы он ее спас!

Положив весло на дно и перебирая руками по стенам, я провел лодку во вторую комнату. Это была спальня. Из-под воды торчали никелированные, с шишками и шарами, спинки кроватей, и еще стоял большой пустой шкаф с раскрытыми дверцами. На шкафу в беспорядке валялись какие-то коробки.

— Поехали, ничего тут нет, — вялым голосом произнес Павлуша.

— Погоди, — сказал я и подвел лодку к шкафу.

На краю шкафа лежали пустые коробки из-под обуви. Спасать их мог только ненормальный. Но вдоль стены я заметил темно-синюю плоскую квадратную коробочку, которая вызвала к себе явное уважение. В таких коробочках в ювелирных магазинах продают различные драгоценности.

Дотянуться до коробочки просто так я не мог. Надо было перебираться на шкаф. Я это сделал, как мне показалось, очень ловко. Оперся руками, подскочил и сел на него. Вот здорово было бы если б в той коробочке оказались какие-нибудь драгоценности!.. Но надежды мои не оправдались. Коробочка была пуста. Когда-то в ней вероятно лежали серебряные ложечки (об этом свидетельствовали специальные перегородки, обтянутые черным бархатом), но это было очень давно, так как и бархат этот порыжел и отклеился, и крышка коробочки была оторвана и едва держалась. Пожалуй, и ложечки те уже давно растерялись.

Тьфу! Вот ведь!

Я прыгнул обратно в лодку.

И тут…

Лодка качнулась, и я подвернув левую ногу, вскрикнул от острой боли. Внизу возле косточки что-то хрустнуло. Я не устоял и бултыхнулся в воду. Сразу вынырнул и схватился за борт. Павлуша помог мне залезть в лодку:

— Тю! Как же это ты?

— Да ногу подвернул, — с досадой сказал я и виновато посмотрел на него. — И штормовку твою замочил.

— Да черт с ней. Как нога?

Нога возле щиколотки болела ужасно, нельзя было прикоснуться, не то, что встать на нее. И буквально на глазах начала пухнуть и отекать. Но я сказал:

— Да ничего, пройдет. Заживет, как на собаке…

Но Павлуша по моему лицу видел, что это не так.

— Поехали, — решительно сказал он и взялся за весло. Когда мы выбрались из дома, Павлуша встал и начал грести стоя. У нас почти все на плоскодонках так гребут. И весло для этого делается специально длинное. Я бы сейчас грести не смог. Боль в ноге не прекращалась. Она отдавала даже в сердце. «Неужели сломал? — С тревогой подумал я.

Уже совсем рассвело. Туман рассеивался, и стало видно оживленное движение на затопленной улице. Между хат сновали бронетранспортеры, чуть дальше в глубь деревни рычали тягачи и машины, растаскивая завалы и то, что было на их пути. Повсюду мелькали зеленые солдатские гимнастерки. Чем ближе мы подплывали, тем больше становилось людей. Казалось, вся деревня сейчас здесь, на затопленном улице. И никто не сидел сложа руки. Все что-то делали: что-то несли, что-то тащили, что-то передавали друг другу.

Вон Галина Сидоровна в спортивном костюме промелькнула на чердаке дома. А вон дед Саливон. А вон ребята — Карафолька, Антончик, Коля Кагарлицкий. На борту бронетранспортера едут, и у каждого в руках по две курицы. А лица такие геройские, куда там…

А я. Это было так глупо — именно сейчас, когда все село, старые и малые, помогают пострадавшим — сломать ногу. Так нелепо, что я чуть не плакал. И как я доберусь до дому?

Ну, довезет меня Павлуша на лодке к сухому, а дальше как? На одной ноге прыгать? Не допрыгаю — далеко. А людям разве сейчас до меня! Cо мной возиться. И тут я вспомнил о своем Вороном, о велосипеде своем. Это же он на триста пятьдесят первом остался. Наверно сбросили его вместе с домашним скарбом бабки Мокрины. Не то, что я боюсь, чтобы он пропал. Не пропадет он. Ничего с ним не случится. Бабка Мокрина отдаст, конечно. Просто, если бы он был сейчас, то Павлуша запросто довез бы меня на нем домой. А так…

Только я успел подумать, как навстречу нам несется триста пятьдесят первый, и старший лейтенант Пайчадзе машет мне рукой.

— Эй, забери свое добро!

Бронетранспортер был уже пуст.

«Как быстро они обернулись, молодцы!», — Подумал я. Поравнявшись с нами, бронетранспортер остановился. Пайчадзе, перегнувшись через борт, спустил в лодку велосипед.

— Держи свою тачку, да, — он подмигнул мне и улыбнулся.

— Спасибо, — сказал я и улыбнулся в ответ. Хотя мне было совсем не до смеха, так как опуская велосипед, он задел меня колесом по ноге и она так заболела, что я даже зубами скрипнул. Но я не хотел, чтобы солдаты знали про мою ногу. Только теперь я разглядел, какие они все измученные и усталые. Глаза у всех красные, губы обветренные, потрескавшиеся, а на щеках, трехдневная грязная щетина. Они же вот только-только легли отдохнуть после тяжелого похода, а тут снова такое. Но держались они бодро, эти совсем молодые еще солдаты. И мне было стыдно сейчас перед ними за свою ногу, за свое бессилие. Я хотел, чтобы они быстрее уехали и ничего не заметили.

Пайчадзе бросил мне ватник, сапоги и сказал:

— Одень, ты вон синий, как пуп… Поехали! Разворачивай тачку и давай вон к той хате!

Последние слова были сказаны уже водителю. Все у этого Пайчадзе было «Тачка»: и велосипед, и бронетранспортер. Но мне чем-это нравилось, что-то в этом было симпатичное. Может, потому, что сам он был ужасно симпатичный. И командовал он солдатами по мальчишески просто, без начальствующего тона. Я подумал, что если мне когда-либо в жизни придется командовать, я буду командовать именно так.

Триста пятьдесят первый отъехал. Через минуту лодка чиркнула дном о землю. О велосипеде Павлуша додумался сам, мне даже не пришлось ему объяснять.

— Садись на багажник, — сказал он, ставя велосипед возле лодки.

Держа за руль, он довел велосипед до сухого места, а уже там сел в седло. Павлуша довез меня домой быстро и без всяких приключений. Никто на нас и внимания не обратил. У нас часто так ездят, особенно ребята — один педали крутит, а другой на багажнике, расставив ноги, сидит.

Дома у нас никого не было. Даже Иришка, вероятно, проснулась и побежала куда-то.

Павлуша помог мне проковылять в дом, потом помог переодеться в сухое. Сам я бы и штанов не снял. Нога уже была, как бревно, и Павлуше пришлось тянуть левую штанину минут пять — осторожненько, по сантиметру, потому что болело так, что я не мог не стонать.

Положив меня в постель, Павлуша сказал:

— Лежи, я за докторшей мотану.

Больницы в нашем селе не было. Больница была в Дедовщине. А у нас — только фельдшер Любовь Антоновна, которую все уважительно назвали «доктор». Однако одна наша «доктор» значила больше, чем вся дедовщинская больница. Такая она была толковая в деле исцеления больных. В сложных случаев врачи даже звали ее на консилиум.

Была она невысокого роста, опрятная, и очень быстрая, несмотря на свои пятьдесят с лишним. К больным она не ходила, а прямо-таки летала, и тот, кто приходил ее вызывать к больным, всегда от нее отставал.

Но разве ее сейчас найдешь? Там такое творится, столько людей затопило, явно не одному врачебная помощь нужна!

— Не надо. Не ходи, — сказал я.

— Да ну тебя, — махнул он рукой и побежал.

Я лежал, и все тело мое, всю кожу с головы до пят трясла мелкая лихорадка. Поверх одеяла я накрылся еще дедовым полушубком. Бесполезно, я только чувствовал вес, но согреться не мог. Главное, что я не мог двигаться, ведь каждое движение током било мне в ногу, вызывая приступы острой боли. И эта бессильная, беспомощная неподвижность была хуже всего.

Целое село, от сопливой мелюзги до стариков и старух, было там, что-то делало. А я один лежал и считал мух на потолке. И было мне плохо, как никогда.

А что будет, когда придут мать, отец и дед! Даже думать не хотелось.

Первое, что скажет мать: «Я же говорила! Я же говорила!» И ничего ей не возразишь, действительно, она говорила…

А дед посмотрит насмешливо и скажет: «Доигрался! Допрыгался!»

А отец ничего не скажет, только глянет презрительно: — «Эх, мол, ты, мелочь пузатая!..»

А Иришка захихикает, пальчиком показывая и приговаривая: «Так тебе и надо! Так тебе и надо!»

Эх, почему я не солдат!

Случись такое, например, со старшим лейтенантом Пайчадзе, или с солдатом Ивановым или с Пидгайко. Ну что ж, боевые друзья отнесли бы его на руках в медсанбат или в госпиталь, и лежал бы он себе в мужественном одиночестве, никаких родственников, никто не упрекает, не наставляет, не читает мораль. Только забежит иногда на минутку кто-то из товарищей, расскажет, как идет служба, боевая и политическая подготовка, угостит сигареткой, а может, и порцию мороженого подкинет… Красота!

А где же Павлуша? Что-то долго его нет. А вдруг увидел он свою Гребенючку и забыл про меня? Ведь она несчастная, пострадала, ее надо пожалеть. И он ее жалеет, и успокаивает, как только может. А обо мне уже и не думает. И не придет больше, и будем мы с ним снова в ссоре.

От этой мысли так мне стало тоскливо, что мир помутился. Такая меня взяла злость на Гребенючку, что я аж зубами заскрежетал. Ну, все же она, все же зло из-за нее! Ну, не придираюсь я. Ну, из-за нее, точно же! Из-за кого же я еще тут лежу, как не из-за пакостной Гребенючки! Из-за кого ногу повредил, пошевелить не могу? Из-за нее. Хотел же спасти для нее холеру какую-то, чтобы радость ей доставить. Коробочку, видишь, ювелирную с драгоценностями углядел. Лучше б сгорела и коробочка, и шкаф проклятый, и хата вся вместе с Гребенючкою!..

И вдруг мне сделалось жарко-жарко, словно мои проклятия на меня обернулись, и не коробочка, и не шкаф, и не дом вся вместе с Гребенючкою, а сам я горю синим пламенем.

Хочу сбросить полушубок дедов и одеяло с себя, а не могу. Что-то на меня наваливается, и давит, и печет неистово, словно тяжеленный утюг… У меня в голове крутятся какие-то цифры в бешеном нарастающем темпе… Я чувствую, что нет уже мне выхода из этого множества цифр, и что вот-вот у меня в голове что-нибудь лопнет и наступит конец… Но нет, мучение не прекращается. И все продолжает крутиться на той же запредельной скорости. И сквозь это кружение слышу я вдруг голос Павлуши, но не могу понять, что он говорит. И голос докторши нашей, и еще чьи-то незнакомые голоса…

А потом все в моей голове спуталось, и дальше я уже ничего не помнил…