Пока мне было очень плохо, я не чувствовал, как проходит время. Время будто не существовало. Но как только мне стало получше, тогда я почувствовал, что это за мука болеть. Я никогда не думал, что часы такие длинные, а день такой бесконечный. Раньше мне его всегда не хватало. Не успеешь, бывало, что-нибудь затеять, начать, как уже и вечер. А теперь до вечера время тянулось целую вечность. Оно тянулось без конца и края, вытягивая из меня жилы. Я не мог дождаться вечера. Ради вечера я только и жил на свете. Вечером приходил Павлуша. Правда, он забегал и утром, и в обед, но это на несколько минут. А вечером он приходил часа на два, а то и на три, и сидел до тех пор, пока я не замечал, что он уже клюет носом от усталости. Тогда я гнал его спать. Он очень уставал, Павлуша. И не только он, все уставали. Все село работало на улице Гагарина, ликвидируя разрушения, которые наделала стихия за одну ночь. Отстраивали дома, расчищали дворы, заново ставили дворовые постройки, раскапывали погреба. Наравне со взрослыми работали и ученики, начиная с седьмого класса. Да и младшие не сидели сложа руки — каждый что-то делал по мере своих сил и возможностей. Потому что рук очень не хватало. Была горячая пора, сбор урожая — и фрукты, и овощи… Все работали с утра до вечера. Все. Кроме меня. А я лежал себе господином — пил какао, ел гоголь-моголь и всякие вкусные финтифлюшки, которые по ночам готовила мне мать для укрепления больного организма. Пил, ел и читал разные интересные книжки.
А ребята трудились и ели обыкновенный хлеб с салом.
И я завидовал им страшно.
Я ненавидел какао, гоголь-моголь и вкусные финтифлюшки.
Я променял бы все эти сладости на кусок хлеба с салом в перерыве между работой.
Мой дед называл меня «вселенским лентяем». Но если бы он знал, как мне, «вселенскому лентяю», хотелось сейчас работать! Я бы не отказался от самой трудной, противной и тяжелой работы. Только бы со всеми, лишь бы там, только бы не лежать бревном в кровати. Только теперь я понял одну истину, чем страшная болезнь! Не тем, что где-то что-то болит! Нет! Болезнь страшна своим бессилием, бездействием, недвижимостью. И еще я понял, почему люди прежде всего желают друг другу здоровья, почему говорят, что здоровье — всему голова…
Как я страдал от своей бездеятельности, вы себе даже не представляете. Когда никого не было в хате, я зарывался в подушку и просто выл от тоски, как собака. Только Павлуша по-настоящему понимал мои страдания и все время пытался утешить меня. Но ему это плохо удавалось. Я был, конечно, благодарен ему за сочувствие, но никакие слова не могли мне помочь. Какие там слова, если я сам чувствовал, что нет у меня здоровья, нет у меня сил. Похожу немного по хате — и в пот бросает, голова кружится, прилечь тянет.
Казалось бы, и нога все меньше болит, и температуры нет, а вместо того, чтобы выздоравливать, я чего-то снова расклеился. Решил, что никогда уже не буду здоровым, и пал духом. Потерял аппетит, плохо ел, не хотелось ни читать, ни радио слушать. Лежал с безразличным видом, уставившись в потолок. И никто этого не видел, потому что с утра до вечера никого не было дома. Иришка, дорогая моя сестренка, которой поручено было присматривать за мной, дома не задерживалась. Да я ее и не винил, я и сам, когда она болела, не очень-то сидел у ее кровати.
Утром, подав мне завтрак, она, как щенок, смотрела на меня и заискивающе спрашивала:
— Явочка, я чуть-чуть… можно?
Я вздыхал и кивал головой. И она, громыхая, вытаскивала велосипед из сеней во двор. И только я ее и видел до обеда. Она спешила, пока я болен, накататься досыта. Она чувствовала, что когда я выздоровею, не очень она покатается.
И если раньше она каталась во дворе, то теперь выезжала за ворота подальше от моих глаз, чтобы не слышать моих упреков за то, что не так ездит. А мне уже и это даже было безразлично. Я и на велосипед махнул рукой.
Иногда вместе с Павлушей забегали ребята, но они были такие заполошенные, так им было не до меня, что радости это не приносило. Дважды заходила Галина Сидоровна, и тогда мне становилось стыдно, что я лежу беспомощный, жалкий. Я с нетерпением ждал, когда она уйдет. Плохо мне было, очень плохо.
Сегодня я особенно чувствовал себя несчастным и одиноким. Может, дело в том, что сегодня день был удивительно хорош — солнечный, ясный, ни облачка на небе. Иришка, выводя из сеней велосипед, пела во все горло:
Вороной мой забренчав во дворе и, звякнув уже за воротами, понес куда-то мою неугомонную сестру.
Я зарылся в подушку и завыл.
И вдруг услышал, как что-то стукнуло об пол. Я поднял голову. На полу возле кровати лежал камень. К нему была привязана красной лентой записка. Я удивленно взглянул, наклонился, поднял и развернул ее. У меня перехватило дыхание — я сразу узнал тот самый почерк: четкий, с наклоном в левую сторону, каждая буковка отдельно… От волнения эти буковки запрыгали у меня перед глазами. Прошло несколько секунд, пока я смог прочитать написанное.
Дорогой друг!
Нам все известно, что произошло с тобой за последнее время. Мы довольны твоим поведением. Ты вел себя как настоящий солдат. Нам очень приятно, что мы не ошиблись в тебе. Теперь мы еще больше уверены, что секретное задание, которое мы решили тебе поручить, ты выполнишь с честью.
Стихийное бедствие и метеорологические условия делают невозможным проведение намеченной операции сейчас. Операция откладывается. Надеемся, что к тому времени ты выздоровеешь и нам не придется искать другой кандидатуры. Намеченная операция строго секретная, имеет важное государственное и военное значение. Разглашение государственной тайны наказывается по 253-ей статье уголовного кодекса Украинской ССР.
Это письмо нужно немедленно сжечь.
Напоминаем: условный сигнал — белый флажок на мачте возле школы. В день, когда появится флажок, необходимо прибыть в дот в Волчьем лесу ровно в девятнадцать ноль-ноль. В расщелине над амбразурой будет инструкция.
Желаем скорейшего выздоровления.
Г. П. Г.
Когда я дочитал, у меня пульс был, пожалуй, ударов двести в минуту. В висках сильно стучало.
Они! Опять они! Трое неизвестных!
Как раз сегодня я вспоминал о них. Не то, чтобы я забыл. Нет. Просто события той страшной ночи, а потом моя болезнь как-то отодвинули мысли об этом, заглушили интерес, и все оно вспоминалось так, словно это было не со мной, а где-то прочитано или увидено в кино.
Все чаще я думал, что, пожалуй, все это несерьезно, что это чья-то шутка, только непонятно чья и для чего. Уже несколько раз я хотел поговорить наконец об этой истории с Павлушей, но каждый раз в последний момент что-то мне мешало: либо Павлуша поднимался, чтобы уходить, или кто-то заходил в хату, или у самого мелькала мысль: «А вдруг это действительно военная тайна?»
Удобный момент ускользал, и я так и не поговорил. К тому же меня смущало, что молчал Павлуша. Я дважды пытался выведать, куда это он ехал тогда «глеканкою» на велосипеде, но он от ответа все время уклонялся. Первый раз он как-то ловко перевел разговор на другую тему, а второй, когда я прямо сказал ему, что видел, как он ехал вечером из села в сторону леса, он невинно захлопал глазами: «Что-то не помню. Может, в Дедовщину… Не помню…» — и так он это искренне сказал, что если бы я сам не видел его тогда собственными глазами, то поверил бы.
И вот объяснение…
Разглашение тайны карается по 253-ей статье уголовного кодекса Украинской ССР .
Теперь ясно, почему молчал Павлуша.
Но… как же я узнаю, когда появится флажок на мачте, если я все время лежу? Нет, я должен поговорить сегодня с Павлушей. Нужно решить — друг он мне или не друг? Если уж на то пошло, я готов вместе с ним отвечать по этой 253-ей статье. И в тюрьме сидеть с ним готов. (Только чтобы в одной камере). А чего обязательно сидеть? Если бы я врагу разгласил тайну, тогда другое дело, а то другу же. Да и что разгласил? Я еще ничего не имею чтобы что-то разглашать. Я еще сам не знаю, в чем заключается эта государственная военная тайна. Может, Павлуша знает, так пусть мне разгласит. А если не разгласит, то он мне, значит, не друг. Интересно, а рассказал ли он Гребенючке? Если ей рассказал, а мне не захочет, тогда все, между нами все кончено.
И если я и в обычный день не мог дождаться прихода Павлуши, то вы себе представляете, с каким нетерпением ждал я его сейчас! Когда я услышав во дворе его голос, я аж подскочил на кровати, Он был еще во дворе когда начал кричать во весь голос: «Ява-а! Ого!» — Оповещает, что уже идет.
Павлуша вбежал в дом запыхавшийся, раскрасневшийся и с самого порога начал возбужденно:
— Старик! Только что Пашков погреб откапывали. Веришь! Откопали кастрюлю, а там вареники с вишней. Попробовали — свеженькие, словно вчера сваренные. А больше недели прошло. Скажи! Полезные ископаемые — вареники с вишней! Допотопные вареники с вишней! А? Сила! Главное — как вода туда не попала? Пожалуй, землей сразу присыпало, а крышка плотная и только немного сверху подмочены, а внизу — абсолютно! Я пять штук съел. Объедение! Что с тобой? Ты что — плохо себя чувствуешь?
— Да нет, — покачал я головой. Я решил не откладывать, потому что в любую минуту могла прибежать Иришка.
— Павлуша, — я пристально посмотрел ему в глаза, — ты мне друг, скажи честно?
— Ты что? Друг, конечно.
— Скажи, а ты мог бы… сесть вместе со мной в тюрьму?
— Тю! — Он растерянно улыбнулся. — Ты что — сельмаг обокрал?
— Нет, без шуток скажи — мог бы?
Он нахмурил брови.
— Мог бы… Ты же знаешь.
— Ну, тогда на, читай, — и я протянул ему письмо.
Пока он читал, я не сводил с него глаз. Он сначала побледнел, потом покраснел, потом начал сокрушенно качать головой. Дочитав до конца, поднял на меня глаза и вздохнул:
— Да. «Г. П. Г.» Значит, и тебе… Ничего не понимаю…
— А тебе, выходит, тоже? И молчал…
Павлуша виновато пожал плечами:
— Ну, когда мне было говорить! Раньше — сам знаешь… А потом ты заболел, тебе же волноваться нельзя, так что …
— Нельзя волноваться? Мне очень даже можно волноваться! Мне даже нужно волноваться! Мне нельзя лежать, как бревно, я так не выдержу… Ну рассказывай! — Я быстро сел на постель, щеки у меня горели. Я и действительно почувствовал внезапный прилив сил, энергии и бодрости.
— Ну что… Ну, иду я как-то по улице, вдруг навстречу мне офицер на мотоцикле. Остановился «Павлуша, — спрашивает, — Завгородний? И протягивает конверт. А потом как газанет — только я его и видел. В шлеме, в очках — лица не разглядишь.
— Точно!
— Ну, развернул я письмо. «Дорогой друг… секретное задание… нужно придти в Волчий лес к доту… в амбразуре инструкция».
— В расщелине над амбразурой.
— Да, точно.
— А в котором часу?
— В двадцать ноль-ноль.
— А мне в девятнадцать.
— Видишь. Следовательно, они не хотели, чтобы мы встретились. Ну, ты был?
— Конечно. Только давай сначала ты.
— Ну, значит, подъехал я к доту, только туда, а меня — цап! — За шкирку. Солдат Митя Иванов, знаешь. «Куда, говорит, опять лезешь. Совсем сдурел, что ли?»
Ну, теперь я понимаю, что это ты, наверное, туда передо мной прорывался, а тогда я удивился, чего это он «опять» говорит. Ну, и даже не это меня больше удивило, а то, что я никак до амбразуры добраться не мог. Сами писали: «Приди», — и сами же часового поставили, не пускают. Кстати, на дороге и мотоцикл стоял, а в кустах, кроме Мити Иванова, еще кто-то был, но не тот, что мне письма передавал… Я его не видел, но голос слышал. Я тогда психанул, думаю, чего мне голову морочат.
«Ах так, — во весь голос крикнул я. — Не пускаете, тогда я домой пошел. Слышите, домой! Раз так!»
А из кустов голос: «Правильно!»
Ну, думаю, раз так — будьте здоровы! — Сел на велосипед и поехал…
— И что — все? Больше ничего не было?
— Да погоди! На следующий день пошел я на рисование. Было занятие кружка. Развернул свой альбом — а там письмо. Опять Г. П. Г. — «Операция переносится… не волнуйся… следи за мачтой около школы… Когда появится белый флажок — приходи в тот день в Волчий лес к доту.»
— И опять в двадцать ноль-ноль?
— Ага! Ты знаешь, меня даже в жар бросило. Альбомы наши хранятся в школе, домой мы их не забираем. После каждого занятия староста собирает и Анатолий Дмитриевич запирает их в шкаф. Как мог появиться там письмо, хоть убей, не пойму. Не иначе, кто-то ночью залез в школу, подобрал ключ к шкафу и подложил. Но школа летом на замке, и баба Маруся там всегда ночует, а она, сам знаешь какая — муха мимо нее не пролетит. Просто не знаю.
— Ну, это все мелочи. Если надо, то и бабу Марусю усыпят, и ключ подберут… Это не проблема.
— А у тебя что?
— А у меня… — И я подробно рассказал Павлуше обо всем, что случилось со мной: и про письмо, и про «экскурсию» в военный лагерь, и про разговор по телефону.
— Так что же все это значит, как ты думаешь? — Спросил Павлуша когда я закончил.
— Я, конечно, точно не знаю, но думаю, что это связано с военными. Я уже думал, может, там у них сломалось что-нибудь в пушке или в ракете, куда взрослый пролезть не может, и нужен пацан.
— Как знать, может… — Нахмурил брови Павлуша. — А чего ж тогда и к тебе, и ко мне? И на разное время?
— Разве я знаю… — Пожал я плечами. — Наверное, кто-то из нас основной, а кто-то дублер. Знаешь ведь у космонавтов всегда есть дублеры, и наверно тут тоже самое…
— Может быть, — вздохнул Павлуша. — Значит, ты основной, а я дублер.
— Почему это!
— Ну, тебе же на час раньше назначили.
— Ну и что! Это ничего не значит. Может, именно ты основной! Я почему-то думаю, что именно ты! — Убеждал я его, хотя в душе думал, что основной все-таки я! Действительно, чего бы это дублеру назначали на час позже, чем основному. Так и есть, я основной! Но показать, что я так думаю, было бы и неблагородно, и нескромно. Павлуша же, помните, говорил, что я люблю скромничать…
— А теперь, после моей болезни, ты уж наверняка будешь основным! — сказал я для того, чтобы успокоить Павлушу. И вдруг, осознав что сказал, я даже похолодел. А действительно! Какой же я основной после такой болезни! Это меня надо успокаивать, а не его. Немедленно надо поправляться! Немедленно! А то и в дублеры не попаду!
Я нервно заерзал на кровати. Нет! Нет! Я же чувствую себя лучше. Значительно. Вот и сила в руках появилась. Могу уже подтянуться, взявшись за спинку кровати. А позавчера не мог совсем. Ничего, ничего! Все будет хорошо… Если ни что не помешает.
— А ты кому-нибудь говорил обо всем этом? — Я пристально посмотрел на Павлушу.
— Конечно, нет.
— А ей? — Я не хотел называть ее по имени, но Павлуша понял.
— Да ты что? — Он покраснел.
Я почему-то подумал, что он, пожалуй, не знает, что это я обрызгал Гребенючку грязью с ног до головы (она не сказала), и заодно вспомнил таинственную фигуру в саду Галины Сидоровны в тот вечер. Я же ничего Павлуше еще не говорил про того человека.
— Слушай, — и тут же начал рассказывать.
Когда я закончил, он только плечами пожал:
— Черт знает что творится. Ничего не разберешь…